Коронация, или Последний из романов Акунин Борис
Вид у Ксении Георгиевны сделался несколько ошеломлённый, а у Фандорина испуганный. Он бросился к сетке и приложил платок ко лбу её высочества.
– Ничего, это ничего, – пролепетала она, придержав Фандорина за запястье. – Мне совсем не больно. А вы – настоящий везунчик. Ноль тридцать. Но я вам сейчас покажу.
Третья подача была из разряда таких, взять которые невозможно. Я даже толком не разглядел мяча – лишь быструю молнию, пронёсшуюся над кортом. Фандорин все же каким-то чудом успел зацепить мяч ракеткой, но крайне неудачно: белый шарик неуклюже взлетел вверх и стал падать прямо на сетку.
Ксения Георгиевна с торжествующим возгласом выбежала вперёд, готовая вколотить лёгкий мяч в площадку. Размахнулась – и с хрустом припечатала мяч, который опять угодил в верх сетки, только на сей раз не перевалился к противнику, а откатился под ноги её высочеству.
На лице великой княжны появилось смятение – гейм выходил какой-то странный. Должно быть, из-за этого самого смятения её высочество на последней подаче дважды промахнулась, чего прежде никогда не случалось, и игра была проиграна вчистую – или, как говорят спортсмены, «под сухую».
Первый приступ неприязни к Фандорину я испытал, когда его камердинер преспокойно засунул в своё цветастое портмоне немалый выигрыш. К мысли о нелепейшей потере пятидесяти рублей ещё нужно было привыкнуть.
И уж совсем мне не понравилась сцена, разыгравшаяся на корте.
Как и положено проигравшей стороне, её высочество опустилась на четвереньки и полезла под сеткой. Фандорин поспешно нагнулся, помогая Ксении Георгиевне подняться, а она посмотрела на него снизу вверх, да так и замерла в этой нелепой позе. Эраст Петрович, смутившись, взял её за руки и потянул, но чересчур сильно – великая княжна ударилась об него грудью, а шляпка полетела наземь, с нею и заколки, так что густые локоны рассыпались по плечам.
– Прошу прощения, – пробормотал Фандорин. – Спасибо за урок. Мне пора.
И, неловко поклонившись, быстро зашагал к дому. Японец засеменил следом.
– Lucky devil, – сказал мистер Фрейби. Сам себя перевёл:
– Счастливый… чорт.
И принялся с видимым сожалением пересчитывать оставшиеся в бумажнике деньги.
А я уже думал не о проигранной сумме. Сердце сжималось от тревоги и недоброго предчувствия.
Ах, каким взглядом провожала Ксения Георгиевна уходящего Фандорина! Он же, ловкач, шёл себе как ни в чем не бывало и оглянулся только в самый последний миг – перед тем, как свернуть за угол. Коротко так посмотрел на её высочество и тут же отвернулся. Низкий, низкий приём, безошибочно подействовавший на юную, неопытную девушку!
Великая княжна от этого молниеносного взгляда вся залилась румянцем, и я понял: произошло чудовищное, скандальное событие, из тех, что потрясают самые основы монархии. Особа императорской крови влюбилась в неподходящую персону. Тут невозможно было ошибиться, хоть я и не могу считаться знатоком по части женщин и их чувств.
Афанасий Зюкин – старый холостяк и, видно, таким уж и останется. На мне нашей почтенной династии суждено пресечься, потому что, хоть у меня и есть брат, но он утратил право на продолжение рода придворных служителей Зюкиных.
Мой отец Степан Филимонович, а перед ним его отец Филимон Емельянович в семнадцать лет были повенчаны с девушками из таких же дворцовых семей, а в восемнадцать уже произвели на свет своих старших сыновей. Оба прожили со своими супругами дай Бог всякому, в уважении и любви. А на мне счастливая планида нашего рода дала сбой, споткнулась. Выродились Зюкины, потому что мне досталась душа вялая и к любви не способная.
Любви к женскому полу я не знал никогда. Обожание – дело другое; это чувство я испытал ещё подростком, и было оно такое сильное, что после него на обычную любовь во мне как-то уже и силы не осталось.
С четырнадцати лет я служил казачком при выезде в одном великокняжеском доме, слишком известном, чтобы уточнять, в котором именно. А одна из великих княжон, чьего имени я тоже не назову, была моей ровесницей, и мне часто приходилось сопровождать её в верховых прогулках. Во всю дальнейшую жизнь я не встречал девицы или дамы, которая хотя бы отдалённо могла сравниться с её высочеством – нет, не красотой, хотя великая княжна была неописуемо прекрасна собой, а неким сиянием, исходившим от её облика и всей её особы. Я не сумею объяснить лучше, но это сияние я видел совершенно явственно, как другие видят лунные лучи или свет от лампы.
Не помню, чтобы я хоть раз заговорил с её высочеством или задал какой-нибудь вопрос. Только молча кидался исполнять, если ей было угодно мне что-то приказать. Жизнь у меня в те годы состояла из дней, которые были, и дней, которых не было. Увижу её – день есть; не увижу – дня словно и нет, чернота одна.
Она, должно быть, думала, что я немой, и то ли жалела меня, то ли просто привыкла, но иногда смотрела с такой ласковой улыбкой, что я на месте застывал. Один раз это случилось во время скачки по лесу. Её высочество оглянулась на меня, этак вот улыбнулась, и я от счастья выпустил поводья. Очнулся – лежу на земле, вокруг все плывёт, а надо мной склоняется её светлое лицо, и в глазах её высочества слезы. Полагаю, это был самый счастливый миг во всей моей жизни.
Прослужил я при том дворе казачком два года, семь месяцев и четыре дня, а после великую княжну просватали за одного немецкого принца, и она уехала. Не сразу это произошло, в императорском доме свадьбы устраиваются медленно, и была у меня только одна мечта – попасть в штат прислуги, которая ехала с её высочеством в Германию. Там и вакансия имелась, младшего лакея.
Не вышло. Отец, умный человек, не позволил.
И никогда больше я её высочество не видал. Только на Рождество в тот же год получил от неё собственноручное письмо. Оно у меня и до сих пор хранится вместе с родительскими венчальными кольцами и банковской книжкой, только я никогда в него не заглядываю – и так помню наизусть. Даже не письмо это, записочка. Её высочество всем такие прислала, кто из её прежних слуг дома остался.
«Милый Афанасий (так начиналось послание), у меня всё хорошо, и скоро появится малютка – сын или дочь. Я часто вспоминаю наши прогулки. Помнишь, как ты расшибся, а я подумала, что ты убился насмерть? А недавно ты мне приснился, и был ты никакой не слуга, а принц и говорил мне что-то очень радостное и приятное, только я не запомнила, что. Будь счастлив, Афанасий, и вспоминай меня иногда».
Вот какое я получил от неё письмо. А больше писем не было, потому что первыми же родами её высочество преставилась и уже без малого тридцать лет пребывает с ангелами, где ей, несомненно, уместнее, чем на нашей грешной земле.
Так что батюшка оказался кругом прав, хоть я долго, до самой его кончины, не мог ему простить, что не отпустил меня в Германию. Вскорости после отбытия её высочества мне сравнялось семнадцать, и родители хотели женить меня на дочери старшего швейцара из Аничкова дворца. И девушка была хорошая, но я ни в какую. При ровном и покладистом характере иной раз находило на меня такое вот упрямство. Отец со мной побился-побился, да и отступился. Думал, со временем одумаюсь. Одуматься я одумался, а к семейной жизни так у меня охоты и не возникло.
Для настоящего дворецкого оно и лучше – ничто от службы не отрывает. Фома Аникеевич вон тоже не женат. А легендарный Прокоп Свиридович, хоть и имел супругу и детей, но держал семью в деревне и наведывался к ним только дважды в год – на Рождество и Пасху.
Настоящий дворецкий знает, что его служба – не должность, а образ жизни. Не бывает так, что с утра до вечера ты дворецкий, а после вернулся к себе и стал просто Афанасием Зюкиным. Дворецкий – это как дворянин, и корень тот же, только у нас к себе строгости больше, чем у дворянства. Зато и цена нам большая.
Многие хотели бы настоящего царского или великокняжеского дворецкого к себе переманить, и, бывало, огромные деньги сулили. Всякому богатею лестно, чтоб у него в хоромах такое же заведение было, как в императорских дворцах. Мой родной брат Фрол не устоял, польстился на барыши. Теперь служит дворецким – нет, это у них называется «мажордомом» – у московского миллионщика, банкира Литвинова, из иудеев. Получил Фрол пять тысяч на обзаведение и три тысячи в год, да на всем готовом, да с квартирой, да с наградными. Был дворецкий, и не стало.
Я с братом всякие сношения прекратил. И он тоже не суётся – понимает свой грех. Что к миллионщику – я и к светлейшему князю Воронцову не пошёл, хотя он мне чего только не сулил. Служить можно только тому, с кем не станешь себя сравнивать. Дистанция нужна. Потому что тут человеческое, а там – божественное. Дистанция, она всегда поможет уважение сохранить. Даже когда застигнешь Георгия Александровича в каморке у чёрной кухарки Манефы или ночью доставят на извозчике беспамятного Павла Георгиевича, всего в рвоте. А что светлейший князь Воронцов – просто дворянин, эка невидаль. Были и мы, Зюкины, дворянами, хоть недолго.
Это особенная история, касающаяся нашего родоначальника, а моего прадеда Емельяна Зюкина. Пожалуй, есть смысл её рассказать – уж больно поучительна, ибо лишний раз подтверждает: мир держится на установленном порядке, и упаси Господи порядок этот нарушать – всё одно ничего путного не выйдет.
Зюкины происходят из крепостных Звенигородского уезда Московской губернии. Мой пращур Емельян Силантьевич – тогда ещё просто Емелька – был сызмальства взят к господам в услужение, понравился смышлёностью и расторопностью, так что со временем стали его отличать: чисто одевали, к чёрной работе не допускали, выучили грамоте. Состоял он при юном барине вроде товарища по играм. И книжек начитался, и манер каких-никаких набрался, даже по-французски сколько-то выучился, а хуже всего то, что застеснялся своего холопства. Верно, от этого и стал заглядываться на барышню, помещичью дочь, да не так, как я на великую княжну – с благоговейным обожанием, а с самыми что ни на есть дерзкими намерениями: непременно на своём предмете жениться. Казалось бы, виданое ли дело, чтобы крепостной мальчишка на дворянке женился? Другой помечтал бы да бросил, но Емеля имел нрав упорный, вдумчивый, загадывал надолго вперёд и, как сказали бы теперь, верил в свою звезду.
О своей мечте (можно сказать, не мечте, а плане) он ни единой живой душе говорить не стал, и в особенности барышне, а только во время рекрутского набора – когда как раз с французами воевали – вдруг запросился в солдаты вместо Мельникова сына, кому жребий выпал. Возраст Емеле ещё не вышел, но отрок он был рослый, сильный, вот и прибавил себе годок-другой. Его охотно отпустили, потому что к этому времени сделался он дерзок и непослушлив – господа и так уж не знали, куда его такого определить.
Стало быть, ушёл мой прадед в солдатчину, а с мельника, первого сельского богача, взял отступного, семьсот рублей ассигнациями, и деньги эти не отцу отдал, но в банк положил на своё имя. Это так по плану его следовало.
Угодил Емеля сразу на войну, в австрийскую кампанию, и провоевал не то семь, не то восемь лет почти без передышки – то с французами, то с персами, то с шведами, то с турками, то снова с французами. Лез в самые горячие места, при любом отчаянном предприятии вызывался охотником. Много раз ранен был, медалями отмечен, нашивки унтер-офицерские заслужил, а все ему мало. И в кампанию двенадцатого года, за дело под Смоленском, когда в роте поубивало всех командиров, выпала Емельяну заветная награда: сам генерал от инфантерии князь Багратион его расцеловал и представил к офицерскому чину, что по тем временам почти никогда и не случалось.
После того Емельян Зюкин отвоевал ещё два года, дошёл с армией до самого Парижа, а как вышло замирение, сразу попросился в долгий отпуск, хотя был у начальства на самом лестном счёту и мог надеяться на дальнейшее продвижение по службе. Но моему прадеду нужно было другое – его смелый до несбыточности план, наконец, близился к исполнению.
На родину Емельян вернулся не просто дворянином и гренадерским поручиком, но ещё и с собственным небольшим капиталом, потому что жалования во все эти годы не тратил, при увольнении в отпуск получил наградные и лечебные, да и первоначальные семьсот рублей из-за процентов чуть не вдвое выросли.
И в его родном селе всё как нельзя лучше складывалось. Поместье пожгли французы, так что господа совсем разорились и теперь жили в поповском доме. Молодой барин, былой товарищ Емельяна по играм, погиб при Бородине, а та самая девица, из-за которой прадед затеял свою отчаянную игру с судьбой, осталась без жениха, сложившего голову под Лейпцигом. В общем, перед предметом своих мечтаний Емельян предстал почти что ангелом-избавителем.
Явился он к ней в бревенчатую поповскую избу при крестах, в парадном мундире. Барышня вышла в стареньком латаном платье, и собой от пережитых испытаний сделалась нехороша, так что он её не сразу и признал. Но это ему было все равно, потому что он не барышню любил, а свою невозможную мечту.
Только ничего у него не вышло. Барышня встретила его поначалу ласково, даже обрадовалась старому знакомцу, но на предложение руки и сердца ответила обидным удивлением, да ещё сказала, что, мол, лучше в приживалки к родственникам пойдёт, нежели станет «госпожой Зюкиной».
От этих слов Емельян впал в помрачение разума. Никогда прежде хмельного в рот не брал, а тут пустился в такой загул, что добром не кончилось. Спьяну при публике содрал с себя эполеты и кресты, топтал их ногами и кричал бессвязные слова. За посрамление звания был судим, лишён и офицерского чина, и дворянства. Совсем бы спился, да по счастливому случаю попался на глаза своему бывшему полковому командиру князю Друбецкому. Тот пожалел пропащего человека и в память о прежних заслугах устроил камер-лакеем в Царское Село.
Так судьба нашего рода и определилась.
Когда лицо низменного происхождения питает недопустимые мечты в отношении особы высшего порядка, это прискорбно и даже, может быть, возмутительно, но не столь уж опасно, потому что, как говорится, бодливой корове Бог рогов не дал. Но увлечённость в обратном направлении, нацеленная не снизу вверх, а сверху вниз чревата нешуточными осложнениями. У всех в памяти ещё свеж случай с великим князем Дмитрием Николаевичем, вопреки воле государя женившимся на разведённой даме и за это высланным из пределов империи. А нам, дворцовым служителям, известно и то, как нынешний государь, в бытность цесаревичем, со слезами молил августейшего отца освободить его от престолонаследия и дозволить морганатический брак с балериной Снежневской. То-то все трепетали, да уберегли Господь и крутой нрав покойного царя.
Поэтому волнение, охватившее меня после пресловутого теннисного состязания, вполне понятно, тем более что у Ксении Георгиевны уже и жених имелся, скандинавский принц с хорошими видами на королевскую корону (всем было известно, что его старший брат, наследник престола, болен чахоткой).
Мне срочно нужно было посоветоваться с кем-нибудь, разбирающимся в душевном устройстве юных девушек, ибо сам я, как явствует из вышеизложенного, считать себя докой в подобных материях не мог.
После продолжительных колебаний я решил довериться мадемуазель Деклик и сообщил ей о своём опасении в самых общих и деликатных выражениях. Мадемуазель, тем не менее, отлично меня поняла и – что меня озадачило – нисколько не удивилась. Более того, отнеслась к моим словам с поразительным легкомыслием.
– Да-да, – рассеянно кивнула она. – Я тоже замечала. Он кхасивый мужчина, а она в такой возхаст. Это ничего. Пускай Ксения немножко знает любовь, пока её не положили в стеклянный колпак.
– Как вы можете такое говорить! – в ужасе воскликнул я. – Её высочество уже просватана!
– Ах, мсье Зьюкин, я видела в Вена её жених пхинц Олаф. – Мадемуазель сморщила нос. – Как это вы меня учили находное выхажение… Олаф цахя небесного, да?
– Но в случае кончины старшего брата – а всем известно, что он болен чахоткой – принц Олаф окажется первым в линии престолонаследования. Это значит, что Ксения Георгиевна может стать королевой!
Покоробившее меня замечание гувернантки, конечно, следовало отнести на счёт её подавленного состояния. Я заметил, что с утра мадемуазель отсутствовала, и, кажется, догадался, в чем дело. Без сомнений она, с её деятельным и энергичным характером, не смогла сидеть сложа руки – верно, попыталась предпринять какие-то собственные поиски. Только что она может одна в чужой стране, в незнакомом городе, когда и полиция чувствует себя беспомощной.
Вернулась мадемуазель такая усталая и несчастная, что больно было смотреть. Отчасти из-за этого – желая отвлечь её от мыслей о маленьком великом князе, я и завёл разговор о волнующем меня предмете.
Чтобы немного успокоить, рассказал о том, как повернулось дело. Упомянул (разумеется, безо всякого выпячивания собственной роли) об ответственной миссии, выпавшей на мою долю.
Я ожидал, что при известии о том, что забрезжила надежда, мадемуазель обрадуется, но она, дослушав до конца, посмотрела на меня с выражением какого-то странного испуга и вдруг сказала:
– Но ведь это очень опасно. – И, отведя глаза, прибавила. – Я знаю, вы смелый… Но не будьте слишком смелый, хохошо?
Я немного растерялся, и возникла не очень ловкая пауза.
– Ах, какая незадача, – наконец нашёлся я, поглядев в окно. – Снова дождь пошёл. А ведь на вечер назначена сводная хоровая серенада для их императорских величеств. Дождь может всё испортить.
– Лучше думайте о себе. Вам нужно ехать в откхытом экипаж, – тихо сказала мадемуазель, почти не спутав падежей, а последняя фраза у неё вышла совсем чисто. – Долго ли пхостудиться.
Когда я выехал из ворот в двуколке с откинутым верхом, дождь лил уже всерьёз, и я вымок ещё прежде, чем доехал до Калужской площади. Это бы полбеды, но во всем потоке экипажей, кативших по Коровьему валу, в этаком бесстрашном виде оказался я один, что со стороны должно было казаться странным. Солидный человек при больших усах и бакенбардах почему-то не желает поднять на коляске кожаный фартук: с краёв котелка ручьём стекает вода, лицо тоже всё залито, хороший твидовый костюм повис мокрым мешком. Однако как иначе меня опознали бы люди доктора Линда?
У моих ног стоял тяжёлый чемодан, битком набитый четвертными. Впереди и сзади, храня осторожную дистанцию, ехали агенты полковника Карновича. Я пребывал в странном спокойствии, не испытывая ни страха, ни волнения – наверное, нервы пришли в онемение от долгого ожидания и сырости.
Назад оглядываться я не смел, ибо это строжайше запрещалось инструкцией, но по бокам время от времени поглядывал, присматриваясь к редким прохожим. За полчаса до выезда мне протелефонировал Фома Аникеевич и сказал:
– Господин Ласовский решил принять собственные меры – я слышал, как он докладывал его высочеству. Расставил филёров от Калужской площади до самой Москвы-реки, в полусотне шагов друг от друга. Велел им не зевать и брать всякого, кто приблизится к вашему экипажу. Боюсь, не произошло бы от этого опасности для Михаила Георгиевича.
Филёров я распознавал без труда – кто ж кроме них станет прогуливаться со скучающим видом под таким ливнем? Только помимо этих господ с одинаковыми чёрными зонтами на тротуарах, почитай, никого и не было. Лишь ехали экипажи в обе стороны, и тесно – чуть не колесо к колесу. За Зацепским валом (название я прочёл на табличке) сбоку ко мне пристроился батюшка в колымаге с натянутым клеёнчатым верхом. Сердитый, спешил куда-то и все покрикивал на переднего кучера: «Живей, живей, раб божий!» А куда живей, если впереди сплошь кареты, коляски, шарабаны и омнибусы?
Миновали речку или канал, потом реку пошире, цепочка из филёров давно закончилась, а никто меня так и не окликнул. Я уж было совсем уверился, что Линд, приметив агентов, решил от встречи отказаться. На широком перекрёстке поток остановился – городовой в длинном дождевике, отчаянно свистя, дал дорогу проезжающим с поперечной улицы. Воспользовавшись заминкой, меж экипажей засновали мальчишки-газетчики, вопя: «Газета-копейка!» «Московские ведомости!» «Русское слово!»
Один из них, с прилипшим ко лбу льняным чубом и в тёмной от влаги плисовой рубахе навыпуск вдруг схватился рукой за оглоблю и проворно плюхнулся рядом со мной на сиденье. Такой он был юркий, маленький, что за стеной дождя с задних колясок его навряд ли и разглядели.
– Вертай вправо, дядя, – сказал паренёк, толкнув меня локтем в бок. – И башкой не верти, не велено.
Мне очень хотелось оглянуться, не прозевали ли агенты такого неожиданного посланца, но я не посмел. Сами увидят, как я сверну.
Потянул вожжи вправо, щёлкнул хлыстом, и лошадь повернула в косую улицу, очень приличного вида, с хорошими каменными домами.
– Гони, дядя, гони! – крикнул мальчишка, оглядываясь. – Дай-ка.
Вырвал у меня хлыст, свистнул по-разбойничьи, стегнул каурую, и та что было мочи загрохотала копытами по булыжнику.
– Вертай туды! – Мой провожатый ткнул пальцем влево.
Мы вылетели на улочку поменьше и попроще, промчали квартал, и повернули ещё. Потом ещё и ещё.
– Туды ехай, в подворотню! – показал газетчик.
Я придержал вожжи, и мы въехали в тёмную, узкую арку.
Не прошло и полминуты, как мимо с топотом и лязгом пронеслись две коляски с агентами, потом стало тихо, только дождь, разлетаясь брызгами, все гулче колотил по мостовой.
– Дальше-то что? – спросил я, осторожно приглядываясь к посланцу.
– Жди, – важно обронил он, дуя на озябшие ладони.
Получалось, что на дворцовую полицию рассчитывать нечего и я предоставлен самому себе. Но страшно мне не было, ибо с таким противником я уж как-нибудь справился бы и один. Мальчишка – это уже кое-что. Схватить за худенькие плечи, как следует потрясти, и расскажет, кто его подослал. Вот ниточка и потянется.
Я пригляделся к малому получше, отметил припухший, совсем не детский рот, сощуренные глаза. Волчонок, истинный волчонок. Из такого правды не вытрясешь.
Вдруг издали снова донёсся звук приближающегося экипажа. Я вытянул шею, и мальчишка немедленно этим воспользовался. Я услышал шорох, обернулся, а рядом со мной уже никого не было, только смазанный след на мокром сиденье.
Грохот был уже совсем близко. Я соскочил с козел, выбежал из подворотни на тротуар и увидел четвёрку крепких вороных коней, прытко катившую за собой наглухо зашторенную карету. Возница в низко спущенном капюшоне громко выстреливал над блестящими конскими спинами длинным кнутом. Когда экипаж поравнялся с аркой, шторки внезапно распахнулись, и я увидел прямо перед собой бледное личико его высочества, золотые кудри и знакомую матросскую шапочку с красным помпоном.
Михаил Георгиевич тоже меня увидел и звонко закричал:
– Афон! Афон!
Именно так он меня всегда и звал. Я тоже хотел крикнуть, разинул рот, но только всхлипнул.
Господи, как быть?
Выгонять из подворотни двуколку задом – целая история, не поспеешь.
Не помня себя и не соображая, что делаю, я кинулся бежать за каретой. Даже не заметил, как с головы слетел мокрый котелок.
– Стой! – кричу. – Стой!
Над крышей мне было видно круглую шляпу кучера, да взлетающий кнут.
Никогда в жизни я так не бегал, даже и в бытность дворцовым скороходом.
Конечно, нипочём бы мне не догнать четвёрку лошадей, если б улочка вдруг не стала заворачивать круто вбок. Карета немного замедлила ход, слегка качнувшись на сторону. Я в несколько огромных скачков сократил расстояние, прыгнул и уцепился обеими руками за багажную скобу. Подтянулся и совсем уже было влез на запятки, но тут возница, не оборачиваясь, вымахнул кнутом назад, поверх крыши, ожёг меня по темени, и я сорвался. Упал лицом в лужу, да ещё прокатился по ней, подняв целый фонтан брызг. Приподнялся на руках, но карета уже сворачивала за угол.
А когда, хромая и вытирая рукавом испачканное лицо, вернулся к двуколке, чемодана с деньгами там уже не было.
9 мая
Торжественный кортеж уже миновал Триумфальные ворота, когда я, запыхающийся и обливающийся потом, выскочил из наёмного экипажа и, бесцеремонно орудуя локтями, стал пробиваться сквозь густую толпу, что облепила Большую Тверскую-Ямскую с обеих сторон.
Вдоль мостовой шпалерами стояли войска, и я протиснулся поближе к офицеру, пытаясь вытянуть из кармана узорчатый картонный талон на право участия в шествии – дело это оказалось весьма непростое, ибо из-за тесноты распрямить локоть никак не удавалось. Я понял, что придётся выждать, пока мимо проследует государь, а потом проскользнуть в хвост колонны.
В небе сияло праздничное, лучезарное солнце – впервые после стольких пасмурных дней; воздух полнился накатами благовеста и криками «ура!».
Император совершал церемониальный въезд в древнюю столицу, следовал из загородного Петровского дворца в Кремль.
Впереди на огромных жеребцах ехали двенадцать конных жандармов, и какой-то насмешливый голос за моей спиной довольно громко сказал:
– C'est symbolique, n'est ce pas?[14] Сразу видно, кто у нас в России главный.
Я оглянулся, увидел две очкастые студенческие физиономии, взиравшие на шествие с брезгливой миной.
За жандармами, переливаясь на солнце серебряным шитьём кармазиновых черкесок, покачивались в сёдлах казаки императорского конвоя.
– И с нагаечками, – заметил все тот же голос.
Потом не слишком стройным каре проследовали донцы, а за ними и вовсе безо всякого строя ехала депутация азиатских подданных империи – в разноцветных одеяниях, на украшенных коврами тонконогих скакунах. Я узнал эмира бухарского и хана хивинского, оба при звёздах и золотых генеральских эполетах, странно смотревшихся на восточных халатах.
Ждать было ещё долго. Миновала длинная процессия дворянских представителей в парадных мундирах, за ними показался камер-фурьер Булкин, возглавлявший придворных служителей: скороходов, арапов в чалмах, камер-казаков.
Но вот на убранных флагами и гирляндами балконах зашумели, замахали руками и платками, зрители подались вперёд, натянув канаты, и я догадался, что приближается сердцевина колонны.
Его величество ехал в одиночестве, очень представительный в семеновском мундире. Грациозная белоснежная кобыла Норма чутко прядала узкими ушами и косилась по сторонам влажным чёрным глазом, но с церемониального шага не сбивалась. Лицо царя было неподвижно, скованное примёрзшей улыбкой. Правая рука в белой перчатке застыла у виска в воинском салюте, левая слегка пошевеливала золочёную уздечку.
Я дождался, пока проедут великие князья и открытые ландо с их величествами вдовствующей и царствующей императрицами, и, предъявив оцеплению пропуск, поспешно перебежал через открытое пространство.
Оказался в пешей колонне сенаторов, пробрался в самую середину, подальше от взоров публики и, бормоча извинения, зигзагами заскользил вперёд. Важные господа, многих из которых я знал в лицо, с недоумением косились на невежу в зеленой ливрее дома Георгиевичей, но мне было не до приличий. Письмо доктора Линда жгло мне грудь.
Мельком увидел на запятках коляски императрицы-матери полковника Карновича, переодетого камер-лакеем – в камзоле, напудренном парике, но при этом в неизменных синих очках, – однако начальник царской охраны сейчас помочь мне не мог.
Я должен был срочно переговорить с Георгием Александровичем, хотя и он возникшей проблемы не разрешил бы. Тут нужен был сам государь. Хуже того – государыня.
После вчерашнего конфуза полковнику Карповичу был шумный разнос от Георгия Александровича за плохую подготовку агентуры. Перепало и мне, уже от них обоих, за то, что ничего толком не разглядел и даже мальчишку-газетчика не задержал.
Фандорина при этой мучительной для меня сцене не было. Как мне чуть позднее доложил Сомов, ещё до моего отбытия на встречу с людьми доктора Линда бывший статский советник и его японец куда-то отбыли и с тех пор не появлялись.
Их отсутствие не давало мне покоя. Несколько раз в течение вечера и ещё раз уже далеко за полночь я выходил наружу и смотрел на их окна. Свет не горел.
Утром я проснулся от резкого, нервного стука. Решил, что это Сомов, и открыл дверь в ночном колпаке и шлафроке. Каково же было моё смущение, когда я увидел перед собой её высочество!
Ксения Георгиевна была бледна и, судя по теням под глазами, спать не ложилась вовсе.
– Его нет, – сказала она скороговоркой. – Афанасий, он не ночевал!
– Кто, ваше высочество? – испуганно спросил я, сдёргивая колпак и слегка приседая, чтобы полы халата достали до пола и прикрыли мои голые щиколотки.
– Как кто! Эраст Петрович! Ты, может быть, знаешь, где он?
– Никак нет, – ответил я, и на душе сделалось очень скверно, потому что выражение лица её высочества мне совсем не понравилось.
Фандорин и его слуга объявились после завтрака, когда великие князья уже отбыли в Петровский дворец для приготовления к торжественному въезду. Дом был полон агентов полиции, потому что ожидалось следующее послание от похитителей. Я держался поближе к телефону и все время гонял Сомова к подъезду, посмотреть, не подбросили ли новой записки. Впрочем, это было лишнее, потому что в кустах вдоль всей подъездной аллеи дежурили филёры полковника Ласовского. На сей раз никому не удалось бы перелезть через ограду и подойти к Эрмитажу незамеченным.
– Ребёнка видели? – спросил меня Фандорин вместо приветствия. – Жив?
Я сухо рассказал ему о вчерашнем, ожидая очередной порции упрёков за упущенного газетчика.
Чтобы предупредить реприманд, сказал сам:
– Знаю, что виноват. Нужно было не за каретой бежать, а этого маленького негодяя держать за шиворот.
– Г-главное, что вы хорошо разглядели малыша и что он цел, – заметил Фандорин.
Упрёки я бы снёс, потому что они были вполне заслужены, но этакая снисходительность показалась мне возмутительной.
– Да ведь единственная зацепка утрачена! – с сердцем сказал я, давая понять, что не нуждаюсь в его фальшивом великодушии.
– Какая там зацепка, – слегка махнул он рукой. – Обычный вихрастый п-пострелёнок, одиннадцати с половиной лет от роду. Ничего ваш Сенька Ковальчук не знает, да и не мог знать. За кого вы держите д-доктора Линда?
Должно быть, у меня отвисла челюсть, потому что прежде, чем заговорить, я преглупо шлёпнул губами.
– Се…Сенька? Ковальчук? – повторил я, ни с того ни с сего тоже начав заикаться. – Вы что, его нашли? Но как?!
– Да очень просто. Я хорошо его разглядел, когда он шмыгнул к вам в д-двуколку.
– Разглядели? – переспросил я и сам на себя разозлился за попугайство. – Как вы могли что-либо разглядеть, если вас там не было?
– То есть как это не было? – с достоинством произнёс Фандорин, насупил брови и вдруг загудел басом, показавшимся мне на удивлением знакомым. – «Живей, живей, раб божий!» Не признали? Я же, Зюкин, все время был рядом с вами.
Поп, тот самый поп из колымаги с клеёнчатым верхом!
Взяв себя в руки, я придал лицу пристойную невозмутимость.
– Мало ли что вы были рядом. Но ведь за нами вы не поехали.
– А зачем? – Взгляд его голубых глаз был так безмятежен, что я заподозрил издёвку. – Я видел д-достаточно. У мальчишки в сумке была газета «Московский богомолец». Это раз. В пальцы крепко въелась типографская краска, а стало быть, и вправду газетчик, каждый день сотни номеров через свои руки пропускает. Это два…
– Да мало ли мальчишек торгуют «Богомольцем»! – не выдержал я. – Я слышал, что этот бульварный листок в Москве расходится чуть не по сто тысяч в день!
– А ещё у мальчишки на левой руке было шесть пальцев – не приметили? И это три, – невозмутимо закончил Фандорин. – Вчера вечером мы с Масой обошли все десять пунктов, где г-газетчики «Московского богомольца» получают свой товар и без труда выяснили личность интересующего нас субъекта. Правда, пришлось его немножко поискать, а когда нашли, то ещё и побегать, но от нас с Масой убежать довольно трудно, в особенности такому юному созданию.
Просто. Господи, как это просто – вот первое, что пришло мне в голову. Действительно, нужно было всего лишь получше приглядеться к посланцу похитителей.
– Что же он вам рассказал? – нетерпеливо спросил я.
– Ничего интересного, – ответил Фандорин, подавив зевок. – Самый обычный Сенька. Зарабатывает продажей газет на кусок хлеба да ещё на водку своей пьющей мамке. С уголовным миром никак не связан. Вчера его нанял какой-то «дядька», посулил т-трёшницу. Объяснил, что надо делать. П-пригрозил брюхо распороть, если что напутает. Сенька говорит, дядька сурьезный, такой и взаправду распорет.
– А что ещё он про этого «дядьку» сказал? – с замиранием сердца спросил я. – Как он выглядел? Как был одет?
– Обнакновенно, – мрачно вздохнул Фандорин. – Видите ли, Зюкин, у нашего с вами юного знакомца очень небольшой лексикон. На все вопросы ответ – «обнакновенно» и «а кто его знает». Единственная установленная примета н-нанимателя – «мордатый». Боюсь, это нам мало чем поможет… Ладно, пойду немного отдохну. Когда придёт весточка от Линда, разбудите.
И ушёл к себе, неприятный человек.
А я всё не решался далеко отойти от телефонного аппарата, что стоял в прихожей. Расхаживал взад-вперёд, стараясь сохранять вид строгой задумчивости, но слуги уже начинали поглядывать в мою сторону с явным недоумением. Тогда я встал у окна и притворился, что наблюдаю, как лорд Бэнвилл и мистер Карр, оба в белых брюках и клетчатых кепи, играют в крикет.
Собственно говоря, они не играли, а с весьма кислым видом прогуливались по крикетной площадке, причём милорд беспрестанно что-то говорил, кажется, все больше сердясь. Наконец он остановился, обернулся к своему спутнику и пришёл в истинное неистовство – замахал руками, а раскричался так, что даже мне через стекло было слышно. Никогда раньше не видывал, чтобы английские лорды вели себя подобным образом. Мистер Карр слушал со скучливым видом, нюхая свою крашеную гвоздику. Фрейби стоял несколько в стороне, на господ не смотрел вовсе, а покуривал трубку. Подмышкой у батлера были зажаты два деревянных молотка с длинной ручкой.
Вдруг лорд Бэнвилл выкрикнул что-то особенно громкое и влепил мистеру Карру звонкую пощёчину, от которой у сего последнега слетело кепи. Я обмер, испугавшись, что британцы сейчас затеят прямо здесь, на лужайке, свой варварский бокс, но мистер Карр лишь кинул цветок под ноги милорду и пошёл прочь.
Его светлость простоял на месте не более нескольких мгновений, а потом бросился вдогонку за своим сердечным другом. Догнал, схватил за руку, но мистер Карр рывком высвободился. Тогда милорд бухнулся на колени и в такой неавантажной позе засеменил за побитым. Фрейби, позевывая, двинулся следом со своими колотушками.
Я не понял, что у них там произошло, и, честно говоря, мне было не до их английских страстей. К тому же мне пришла на ум отличная мысль, освобождавшая от прикованности к телефону. Я послал за старшим из агентов и попросил его сменить меня в прихожей с тем, чтобы при звонке от похитителей за мной немедленно послали в оранжерею.
Кажется, описывая Эрмитаж, я забыл упомянуть о самом приятном помещении этого старого дворца – застеклённом зимнем саде, выходившем своими высокими окнами на Москву-реку.
Именно это уединённое и располагающее к задушевной беседе место я избрал для того, чтобы исполнить дело, мучившее меня уже четвёртый день. Следовало преодолеть проклятую застенчивость и сказать, наконец, бедной, исстрадавшейся мадемуазель Деклик, что ей не из-за чего так казниться. Ну откуда ей было знать, что за кустами спрятана ещё одна карета? Ведь даже сам хитроумный Фандорин, знавший о докторе Линде, и тот не догадался.
Я велел Липпсу накрыть в оранжерее столик на два прибора и послал к мадемуазель спросить, не угодно ли ей выпить со мной чаю. (В Петербурге мы частенько сиживали так вдвоём за чашкой-другой доброго кяхтинского олонга.)
Уголок я выбрал славный, совершенно закрытый от остальной части оранжереи пышными кустами магнолии. Пока ждал гувернантку, очень волновался, подбирая правильные слова – недвусмысленные, но в то же время не слишком навязчивые.
Однако, когда мадемуазель пришла – печальная, в строгом темно-сером платье, с шалью на плечах – я не решился так сразу приступить к щекотливой теме.
– Смешно, – сказал я, откашлявшись. – И здесь сад, и там.
Я имел в виду, что мы сидим в зимнем саду, а за стеклом тоже сад, только натуральный.
– Да, – ответила она, опустив голову и помешивая ложечкой чай.
– Напрасно вы… – вырвалось у меня, но тут она подняла голову, взглянула на меня своими блестящими глазами, и я закончил не так, как намеревался. – …тепло оделись, сегодня совсем летний день, даже жарко.
Её взгляд погас.
– Мне не жахко, – тихо проговорила мадемуазель, и мы оба замолчали.
Из-за этой-то тишины всё и произошло.
В оранжерее раздались шаги, и донёсся голос Ксении Георгиевны:
– Да-да, Эраст Петрович, здесь в самый раз. Никто не помешает.
Я хотел отодвинуть стул и подняться, но мадемуазель Деклик вдруг сжала мне пальцами запястье, и от неожиданности я окоченел, потому что за все время нашего знакомства подобным образом она дотронулась до меня впервые. Когда же я пришёл в себя, было уже поздно подавать голос – дело меж её высочеством и Фандориным зашло слишком далеко.
– Что вы хотите мне сообщить? – негромко и, как показалось, насторожённо спросил он.
– Только одно… – прошептала в ответ Ксения Георгиевна, но так ничего и не прибавила – лишь раздался шорох ткани и легчайший скрип.
Обеспокоенный, я раздвинул пышные листья и обмер: её высочество, привстав на цыпочки (это скрипели её башмачки – вот что), обнимала Фандорина обеими руками за шею и прижималась губами к его губам. Рука сыскного советника была беспомощно отставлена в сторону; пальцы сжались, потом разжались, и вдруг, словно решившись, взметнулись вверх и принялись гладить Ксении Георгиевне нежный затылок с распушившимися прядками светлых волос.
У самого моего уха раздалось учащённое дыхание – это мадемуазель, тоже раздвинув ветки, смотрела на целующуюся пару. Меня поразило странное выражение её лица: брови, как бы приподнятые в весёлом удивлении, подрагивающая полуулыбка на устах. От двойной скандальности ситуации – самого факта поцелуя и моего невольного подглядывания – меня бросило в холодный пот. А моя сообщница, похоже, никакой неловкости не чувствовала.
Лобзание длилось долго, очень долго. Я и не предполагал, что возможно целоваться безо всякой передышки в течение столь продолжительного времени. Впрочем, на часы я не смотрел, и, возможно, ожидание показалось мне таким нескончаемым из-за кошмарности происходящего.
Но вот объятия разжались, и я успел увидеть сияющие глаза её высочества и потерянную, совсем не такую, как всегда, физиономию соблазнителя. А потом Ксения Георгиевна с самым решительным видом взяла Фандорина за руку и увела прочь.
– Как вы думаете, куда это она его? – спросил я шёпотом, избегая смотреть на мадемуазель.
Раздался странный звук, похожий на хихиканье. Я удивлённо взглянул на гувернантку, но она выглядела вполне серьёзной.
– Благодахю за чай, Афанасий Степанович, – чопорно поклонилась мадемуазель и оставила меня в одиночестве.
Я пытался собраться с мыслями. Что делать? Честь императорского дома находилась под угрозой – бог весть, куда может зайти это увлечение, если вовремя не вмешаться. Сообщить Георгию Александровичу? Но взваливать на него ещё и это бремя мне показалось невозможным. Нужно было что-то придумать самому.
Сосредоточиться на важном мешали совершенно посторонние мысли.
Зачем мадемуазель взяла меня за руку? Я до сих пор чувствовал сухой жар её пальцев.
И в каком смысле было хихиканье, если оно, конечно, мне не прислышалось?
Стекла дрогнули от упругого удара, донёсся могучий гул – это с кремлёвских башен ударили пушки, извещая о начале шествия. Значит, уже настал полдень.
И почти в ту же самую минуту меня позвали в прихожую. Почтальон доставил дневную корреспонденцию, и среди обычных конвертов, содержащих всевозможные приглашения, извещения и призывы к благотворительности, обнаружился один без штемпеля.
Над этим бумажным прямоугольником, белевшим посреди призеркального столика мы и собрались: я, двое агентов и Фандорин, необычно румяный и с заметно скособоченным воротничком.
Пока он допрашивал почтальона – каким путём шёл, да не оставлял ли где сумку, я трясущимися пальцами вскрыл конверт, и вместе со сложенным вчетверо листком вынул локон мягких, золотистых волос.
– О Господи! – вырвалось у меня, потому что волосы вне всякого сомнения принадлежали Михаилу Георгиевичу.
Фандорин оставил испуганного почтальона и присоединился ко мне. Мы прочли послание вместе.
Господа, вы нарушили условия сделки. Ваш посредник попытался отбить товар силой, не заплатив оговорённой платы. Как первое предупреждение посылаю вам прядь волос принца. При следующем вероломстве с вашей стороны получите его палец.
Господину с собачьими бакенбардами доверия больше нет. Иметь с ним дело я отказываюсь. Сегодня на встречу должна придти гувернантка принца, которую я видел в парке. Чтобы не обременять даму тасканием тяжёлого чемодана, на сей раз извольте передать мне в качестве очередного взноса сапфировый бант-склаваж работы лейб-ювелиров царицы Елисаветы – эта безделушка, по мнению моего специалиста, стоит как раз миллион или, возможно, чуть больше, но ведь мы не станем мелочиться?
Начиная с шести часов пополудни гувернантка должна в совершенном одиночестве прогуливаться по Арбату и окрестным переулкам – каким ей угодно маршрутом, однако же выбирая места побезлюдней. К ней подойдут.
Искренне ваш, доктор Линд.
– Боюсь, это невозможно, – вот первое, что я сказал.
– П-почему? – спросил Фандорин.
– По росписи коронных драгоценностей бант-склаваж причислен к coffret[15] царствующей императрицы.
– Ну и что?
Я только вздохнул. Откуда ему было знать, что для её Величества, ревниво охраняющей достоинство своего несколько призрачного статуса, коронные драгоценности имеют особенное, болезненное значение. По установленному церемониалу овдовевшая императрица обязана передавать coffret своей преемнице немедленно по восшествии новой царицы на престол, однако Мария Феодоровна, будучи ценительницей прекрасного, а также особой своенравной (и, скажем откровеннo, не слишком жалуя невестку) расставаться с драгоценностями не пожелала и запретила своему венценосному сыну докучать ей разговорами на эту тему. Возникла тягостная ситуация, когда его величество, являющийся с одной стороны почтительным сыном, а с другой, любящим супругом, оказался, что называется, между двух огней и не знал, как ему быть. Противостояние длилось много месяцев и закончилось совсем недавнo неожиданным, но сильным демаршем молодой императрицы. Когда, после многочисленных намёков и даже прямых требований с её стороны, Мария Феодоровна прислала малую часть coffret (в основном нелюбимые ею изумруды), Александра Феодоровна объявила супругу, что считает ношение драгоценностей дурновкусием и отныне ни на каких церемониях бриллиантов, сапфиров, жемчуга, золота и прочих суетных украшений носить не станет. И сослалась на Священное Писание, где сказано:
«Доброе имя лучше большого богатства, и добрая слава лучше серебра и золота». После такой угрозы пришлось-таки императрице-матери расстаться с драгоценностями, и, насколько мне было ведомо, всё содержимое coffret Александра Феодоровна привезла в Москву, дабы на многочисленных балах, приёмах, церемониях предстать перед подданными и чужеземными посланцами во всем блеске. Нужно было срочно добраться до Георгия Александровича.
Перед тем, как перебежать от ландо Марии Феодоровны к конной группе великих князей, мне пришлось задержаться, ибо шествие как раз вступило на Триумфальную площадь и мой манёвр слишком бы бросился в глаза. Часы показывали уже половину второго. Времени оставалось всё меньше.
Удобный случай представился, когда в небо с крыши большого дома на углу Тверской взвились ракеты, оставляя за собой шлейфы разноцветного дыма. Публика, как по команде, задрала головы вверх и восторженно загудела, а я быстро пересёк открытое пространство и спрятался меж конских крупов. Согласно церемониалу, каждую из лошадей, на которых восседали их высочества, вёл под уздцы кто-то из придворных кавалеров. Я увидел Павла Георгиевича, с тоской во взоре и голубовато-зелёным оттенком лица; рядом вышагивал бодрый и румяный Эндлунг.
– Афанасий, – жалобно позвал меня его высочество. – Мочи нет. Добудь рассольчику. Ей-богу, сейчас вытошнит…
– Потерпите, ваше высочество, – сказал я. – Скоро уже Кремль.
И стал протискиваться дальше. На меня недоуменно покосился какой-то чинный господин, судя по красным выпушкам на обшлагах и пуговицах с охотничьими рожками, из егермейстеров, которых в новое царствование расплодилось столько, что всех не упомнишь.