Пелагия и красный петух Акунин Борис
Борис Акунин,
ПЕЛАГИЯ И КРАСНЫЙ ПЕТУХ
«Истинный реалист, если он не верующий, всегда найдет в себе силу и способность не поверить и чуду...»
Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы»
Часть первая,
ЗДЕСЬ
I. НА «СЕВРЮГЕ»
Про Колобка
Мяконько, кругленько вкатился Колобок на пароход «Севрюга». Выждал, пока на причал наползет густой клок тумана, весь съежился-скукожился и сделался сам похож на серое облачко. Шмыг к самому краю, да как скакнет на чугунный пал. Просеменил по натянутому, как струна, швартову до борта (для Колобка это была не штука – он раз на спор барыню на канате сплясал), и никто ничего. Здрасьте-пожалуйста, принимайте нового пассажира.
Конечно, не разорился бы и палубный билет купить. Всего-то тридцать пять копеек, если до следующей пристани, города Усть-Свияжска. Но для «разинцев» билет брать – свое ремесло не уважать. Пускай «гуси» с «карасями» билеты покупают.
Прозвище у Колобка такое, потому что маленький, ловкий, шагает мелко, пружинно, будто катится. И башка круглая, коротко стриженная. По бокам лопаточками уши, маленькие, но замечательно слухастые.
Про «разинцев» что известно? Такой речной народишко, собою незаметный, но без него и Река не Река, как болото без комаров. На берегу тоже мастера чистить чужие карманы имеются, название им «щипачи», но те публика мелкая, рваная и по большей части приблудная, нет им за это большого уважения, а «разинцам» есть, потому что они испокон веку.
Про то, откуда это слово взялось, толкуют двояко. Сами они считают, что от Стеньки Разина, который тоже на Реке-кормилице жирных «гусей» щипал. Обыватели по-другому говорят – мол, потрошат раззяв и разинь, оттого и «разинцы».
Сама работа хорошая, Колобку исключительно нравилась.
Сел на пароход, чтоб никто тебя не видал, потерся среди пассажиров до следующей пристани, да и сошел. Что взял – твое, что не смог – пускай себе дальше плывет.
Тут в чем козыри?
По Реке кататься воздушно, для здоровья польза. Это первое. Опять же людей видишь разных, иной раз такое занятное начнут рассказывать, что и про дело позабудешь. Это второе. А главное – ни тебе тюрьмы, ни каторги. Колобок двадцать лет на Реке работал, а что за тюрьма такая и знать не знал, в глаза не видывал. Поди-ка, возьми его с поличным. Чуть что – раз, и концы в воду. Кстати сказать, это про них, «разинцев», поговорка придумана, только остальному народу невдомек. «Концами» называют добычу. А вода – вон она, за бортом плещется. Запалился – кидай «концы» в воду, и нипочем не докажут, Река-матушка все спрячет. Ну, накостыляют, конечно, это уж как полагается. Только и накостыляют-то несильно, потому что пароходами публика плавает все больше культурная, деликатная, не то что в приречных селах. Там мужики от дикости и невежества запросто могут вора и до смерти уходить.
«разинцы» еще себя «щуками» называют, а пассажиров «гусями» или «карасями». Кроме «концов в воду» есть и другая присказка, которую все повторяют, а настоящего смысла не понимают: на то в реке и щука, чтоб карась не дремал.
Первый весенний пароход для «разинца» – самый главный праздник, лучше любого престольного. За зиму освинцовеешь без дела, а бывает, что и оголодаешь. Сидишь-сидишь, клянешь зиму-докуку, ждешь весны-невестушки. Иной раз она, желанная, долго ломается, пароходное плавание чуть не до июня стоит, а в этом году весна к Колобку пожаловала совсем молоденькой девчоночкой и не кобенилась нисколько. Такая прильнула жаркая, такая ласковая – до беспримерности. Это же надо, первое апреля, а уже весь лед сошел, и навигация открылась.
Разлив на Реке был широченный, едва берега видать, но «Севрюга» шла строго по фарватеру, на самом малом ходу. Капитан из-за тумана сильно осторожничал, через две минуты на третью давал сипатый гудок: «У-дууу! Отвали-и-и – я иду-уууу!»
Капитану туман в досаду, а Колобку он первый товарищ. Если б можно сговориться – половину навара бы ему, родимому, отдавал, только вали погуще.
Нынче жаловаться было грех, туман расстарался на славу. Плотней всего стелился по-над рекой; нижнюю палубу, где каюты, почитай, совсем укутал; ботдек, где шлюпки и вдоль бортов мешочники-баулыцики сидят, то отпустит, то накроет: будто в сказке какой – были люди, и вдруг все исчезли, осталось одно молоко. Выше тумана только черная высокая труба и мостик. Капитану, поди, там, наверху, кажется, что он не капитан, а Господь Бог Саваоф, и не на «Севрюге» плывет, а парит на облацех.
Все суда речной флотилии товарищества «Норд» назывались по какой-нибудь рыбе, такая у владельца причуда. От флагмана, трехпалубной «Белуги», где каюты первого класса по десяти рублей, до последней буксирной пыхтелки, какого-нибудь «Пескаря» или «Уклейки».
«Севрюга» на линии не из самых больших, но пароход хороший, хлебный. Ходит от Москвы до Царицына. Пассажиры все больше дальние, которым в Святую Землю или вовсе в Америку. Многие по льготной шифкарте, от Палестинского общества. Колобок сам по морям не плавал, потому что незачем, но знал все в доскональности.
По шифкарте товарищества «Норд» плавали так: изМосквы по Оке до Нижнего, после по Реке до Царицына, там поездом до Таганрога, а оттуда снова на пароход, только уже морской, и далее кому куда, согласно надобности. Если в Святую Землю плыть третьим классом, всего-навсего 46 рублей 50 копеек. Если в Америку, то, конечно, дороже.
Колобок пока никого не щипал, руки держал в карманах, только глаза и уши работали. Ну и ноги, само собой. Чуть загустеет туман – шарк-шарк на войлочных подметках, от одних к другим, и вприглядку-вприслушку. Что за люди? Хорошо ль себя блюдете?
Это так нужно: сперва все высмотреть, изведать, а потом, ближе к пристани, чистенько сработать. И, самое главное, фартовых унюхать. Они тут наверняка трутся, тоже навигации заждались. Это зверье не Колобковой масти. На пароходе дела редко делают, в ихнем ремесле резону нет. Фартовые на воде только выбирают «гуся», а пух-перья с него после, на берегу берут.
Ну и пускай бы их, не наша печаль, да только беда в том, что фартовые ведь не с финским ножом в зубах ходят, а таятся, тут и ошибиться можно. Вася Рыбинский, уважаемый «разинец», этак вот с одного приказчика котлы золотые снял, а приказчик оказался никакой не приказчик – фартовый человек, из казанских. Сыскали они потом Рыбинского и, конечно, чугунок ему проломили, хоть Вася и невиноватый. Такой у фартовых обычай – невозможно им терпеть, чтоб у них тырили. Пока за срам не расквитаешься, обратно в ихнее обчество не показывайся.
* * *
Начал Колобок с ботдека. Там пассажир палубный, все больше голь, но, во-первых, курочка по зернышку клюет, а во-вторых, такой у Колобка характер – что повкусней напоследок оставлять. Он и еду кушал так же. Если, скажем, греча с шкварками, то сначала крупу ложкой соберет, а сало до поры по краешку выложит, красиво. Если щи с мозговой косточкой, то сначала жижу выхлебает, потом капусту с морковкой стрескает, мясо обскоблит и лишь потом мозговую мякоть высасывает.
Значит, отутюжил шлюпочную палубу как положено: с юта на шкафут, потом на бак. Все корабельные слова и тонкости Колобок знал лучше любого матроса, потому что матрос, он парохода не любит. Ему, запьянцовской душе, поскорей бы на берег да в кабак, а «разинцу» на корабле все на пользу, все в интерес.
На носу, сбившись в кучку, сидели странствующие к Гробу Господню, десятка полтора мужиков и баб, рядом с каждым гордо выставлена суковатая палка – паломнический посох. Богомольцы ели хлеб-соль, запивали кипятком из жестяных чайников, на прочих путешественников поглядывали надменно.
Ну, так-то уж не задавайтесь, про себя сказал им Колобок. Есть и поблагостней вас. Сказывают, что иные святолюбцы в Палестину не пароходами добираются – на своих двоих. А как достигнут предела Обетованной Земли, дальше на коленках ползут. Вот она какая, истинная святость.
Все же не стал трогать божьих странников, отошел. Что с них возьмешь? Само собой, у каждого рублей по пяти припрятано, и достать – пара пустяков, но это уж надо совсем бессовестным быть. А человеку без совести жить нельзя, даже и в воровском деле. Может, в воровском еще больше, чем в каком другом, иначе совсем пропасть можно.
Колобок давно для себя правило вывел, чтоб жилось душевней: если видно, что хороший человек или несчастный какой, с такого «концов» не брать, пускай у него лопатник сам наружу торчит, в руки просится. Резона нет. Разбогатишься, положим, на тридцать целковых, да хоть бы на все триста, а сам себя уважать не будешь. Таких воров, которые себя уронили, Колобок много видал. Дрянь люди, душу за мятые рублевики продали. Разве уважению цена триста рублей? Нет, шалишь. Может, таких денег и вовсе на свете нет.
Около немцев-колонистов потерся основательно. Эти, надо думать, в Аргентину собрались, такая у них, немцев, сейчас мода. Вроде им там земли дают, сколько хочешь, и в солдаты не берут. Немец, он вроде жида, нашему царю служить не любит.
Ишь, палубные билеты взяли, куркули. Деньжата у колбасников есть, но больно прижимисты.
Сел Колобок под шлюпкой, послушал немецкий разговор, да только плюнул. Говорят, будто дурака валяют: гук-маль-ди-да.
Один, красномордый, докурил трубку, положил на палубу, близехонько. Ну, Колобок не устоял, прибрал хорошую вещь, не стал на после откладывать. Сейчас-то туман, а потом еще неизвестно как повернется.
Трубку рассмотрел (из фарфора, с малыми фигурками – заглядение), сунул в тыльник, холщовый мешок на веревке – под мышку вешать.
С почином.
Дальше духоборы сидели, вслух божественную книжку читали. Этих Колобок не тронул. Знал – в Канаду едут. Люди тихие, никому от них никакой обиды, за правду терпят. Писатель граф Толстой за них. Колобок читал одну его книжку, «Сколько человеку земли нужно». Смешная – про то, какие дураки мужичье.
Ладно, духоборы, плывите себе, Бог с вами.
Со шкафута и до самой кормы сплошь жиды пошли, но тоже не толпой – кучками. Это Колобку было не в диковину. Знал он: такая это нация, что промеж себя все грызутся.
У них, как и у наших, первый почет тем, которые в Палестину плывут. Колобок постоял, послушал, как «палестинский» жидок гордился перед «американским». Сказал ему: «Мы, не в обиду вам сказать, едем за духом, а вы за брюхом». «Американец» стерпел, отбрехиваться не стал, только голову повесил.
У «палестинского» Колобок вынул из кармана складной метр, портновский. Невелик навар, но можно Глаше-вдове подарить, она бабам юбки шьет, спасибо скажет. У «американского» взял часы. Барахло часы, медные, рублишка на полтора.
Прибрал добычу в мешок и затесался в кучу-малу пейсатых парней, галдевших кто по-своему, но большинство по-русски. Все тощие, кадыкастые, голоса писклявые.
Галдели они, потому что к ним с каютной палубы раввин поднялся, жидовский поп. Вот они к нему и кинулись.
Поп был собой видный, в шапке с меховой оторочкой, в пиджаке до колен. Длинная седая бородища, пейсы – как еще две бороды, густые брови – будто две вовсе маленьких бороденки. Обступили его жиденята и давай жаловаться. Колобок тут как тут – ему чем тесней, тем вольготней.
– Ребе, вы говорили, мы поплывем, как Ноевы избранники на ковчеге! А тут какой-то xoйшexl —пищал веснушчатый еврейчик. – Кого здесь только нет! Мало этих американеров,так еще апикойресы 1-сионисты, и гои, пожирающие свиной жир это он про немцев, догадался Колобок], и даже – тьфу на них! – гои, прикидывающиеся евреями!
– Да-да, «найденыши»! И с ними, говорят, сам ихний пророк! Про которого вы страшное говорили! – подхватили другие.
– Мануйла? – сверкнул глазами раввин. – Он здесь? Хвост сатанинский! Смотрите у меня! Близко к нему не подходить! И к «найденышам» тоже!
Один из жалобщиков пригнулся к поросшему седыми волосками уху и зашептал, но не так чтобы тихо, Колобок слышал каждое слово.
– А еще, говорят, этиздесь. «Христовы опричники». – Слова были произнесены жутким, свистящим шепотом, и все прочие сразу примолкли. – Убить нас хотят! Ребе, они не выпустят нас живыми! Лучше бы мы остались дома!
Про «христовых опричников» Колобок в газете читал. Давно известно, что в иных городах, где у людей дела мало, а злобы много, чуть какая оказия, сразу кидаются евреев бить. Чего ж не побить, не пограбить, если начальство дозволяет? Но кроме обычных громильщиков с некоторых пор завелись еще какие-то «опричники», люди серьезные, которые поклялись жидам и ихним потатчикам спуску не давать. И вроде бы уже убили кого-то – адвоката какого-то и еще студента. Адвоката ладно, все они жиганы бесстыжие, но студент чем им помешал? Поди, тоже отец-мать есть.
Ладно, это дела дальние. На Реке-матушке, слава Тебе, Господи, ни «опричников», ни погромов отродясь не бывало.
Пока жиденята шумели, Колобок одному-другому-третьему по карманам прошелся, но всего злата добыл пятак да двугривенный.
А еврейский поп послушал-послушал да как ногой топнет.
– Молчать!
Стало тихо. Старичище очки с носа сдернул и сунул в карман (блеснула оправа – никак золотая?). Вынул из другого кармана пузатую книжицу в кожаном переплете, раскрыл. Грозно заклехтал что-то по-своему, а после повторил по-русски – видно, были тут жиды, которые собственное наречие не довольно понимали.
– «И сказал Господь Моисею: «Доколе злому обществу сему роптать на Меня? Ропот сынов Израилевых, которым они ропщут на Меня, Я слышу. Скажи им: живу Я, и все вы, которые роптали на Меня, не войдете в землю, на которой Я клялся поселить вас». Слыхали, что сказано Моисею, маловеры?
Со своей белой бородой, с поднятым кверху пальцем он и сам был похож на Моисея с картинки, какую Колобок видал в Библии.
Все поклонились. И Колобок тоже согнулся. Просунул руку между двумя впереди стоящими. Рука у него была особенная, почти что вовсе без костей, на хрящевом ходу. Изгибаться могла по-всякому, а если надо, то и удлинялась сверх всяких человеческих возможностей. Этой своей замечательной рукой Колобок дотянулся до раввинова кармана, мизинчиком подцепил очки и присел на корточки. Уточкой, уточкой – шмыг в туман.
Очки попробовал на зуб. Ей-богу, золотые!
А еврейский поп грохотал из-за согнутых спин:
– Не будь я Арон Шефаревич, если не изгоню всякого, кто будет роптать и малодушествовать! Посмотрите на себя, глисты сушеные! На что вы сдались «опричникам»? Да кому вы вообще...
Не стал Колобок слушать дальше, убрался от греха.
* * *
Туман совсем заплотнел, еле-еле перила видать. Вдоль них-то «разинец» и заскользил.
У-дууу!!! – оглушительно загудело наверху. Значит, рубка тут.
А как пароход отдуделся, донеслись до Колобковых ушей странные слова.
Кто-то впереди выводил нараспев:
- Дыханье дав моим устам,
- Она на факел свой дохнула,
- И целый мир на Здесь и Там
- В тот миг безумья разомкнула,
- Ушла – и холодом пахнуло...
– Брось завывать, Колизей, – оборвал другой голос – резкий, насмешливый. – Лучше мускулатуру укрепляй. На что я тебе раббер-болл давал?
С левого берега дунуло ветром, и пелена вмиг попрозрачнела. Колобок увидел под лесенкой рубки целое собрание: парни сидят, человек двадцать, и с ними две девки.
Чудная была компания, нечасто такую увидишь. Среди парней много очкастых и кучерявых, да и носастые есть – по виду вроде еврейчики, а вроде и нет. Очень уж веселые, у всех рот до ушей. Один постарше, плечистый, под распахнутой блузой тельняшка, в зубах трубка. Не иначе морской человек, вот и бородка без усов – это моряки так бреют, чтоб угольком из трубки не подпалиться.
Еще чудней были девки. Верней, не девки – барышни.
Первая тоненькая, белокожая, глазищи в поллица, но волосы, дурочка, зачем-то по-мальчишьи обстригла. А волосы знатные, густые, с золотым отливом.
Вторая низенькая, кругленькая, а одета – умора: на голове белая полотняная шапка с маленькими полями, вместо юбки короткие штаны зеленого цвета, так что ноги все на виду, обута в белые шкарпетки и необстоятельные тапки на кожаных ремешках.
Колобок аж глазами захлопал от непривычного зрелища. Надо же – и лодыжки видно, и толстые ляжки, все в цыпках от холода.
И не только ногами заинтересовался.
Что за люди? Куда едут и зачем? И что за «рабербол» такой?
Непонятное слово произнес бородатый. Тот же, что читал стихи, на его попрек засмеялся, стал рукой дергать. Колобок присмотрелся – в пальцах у парня черный шар зажат, и он его давит, давит. А зачем?
– Зябнешь, Малке? – спросил бородатый толстушку – тоже на цыпки ее посмотрел. – Ничего, будешь вспоминать эту поездку, как рай. Прохладно, и воды сколько хочешь. Я почему назначил сбор в Нижнем? Чтоб с Россией попрощались. Глядите, дышите. Скоро нечем будет. Вы еще не знаете, что такое настоящая жара. А я знаю. Раз в Порт-Саиде стояли, надо было обшивку подлатать. Я у кэптена на неделю отпросился, захотелось пустыню на зуб попробовать, присмотреться.
– И что, присмотрелся? – спросила нежная барышня.
– Присмотрелся, Рохеле, присмотрелся, – усмехнулся бородач. – У меня кожа не такая белая, как у тебя, и то к вечеру физиономия волдырями пошла. Губы растрескались, все в крови. Горло будто напильником надраено. А воду пить – ни-ни, нужно соль лизать.
– Зачем соль, Магеллан? – удивился один из парней.
– А затем, что, когда потеешь, из организма соль уходит, это страшней обезвоживания. Так и сдохнуть можно. Потею, лижу соль, но еду вперед. У меня решено твердо: двести верст до Газы, там дневка, и обратно. – Магеллан выпустил струйку дыма. – Только в Газу я не попал, сбился. Понадеялся на солнце, не взял компас, дурак. На третий день пустыня начала качаться, подплывать. Как на волнах: влево-вправо, влево-вправо. Березовую рощу вдали увидал, потом озеро. Эге, соображаю, до миражей допотелся. А вечером, когда от барханов протянулись длинные полосы, из-за холма налетели бедуины. Я сначала подумал: еще один мираж. Представьте: треугольные тени, несутся со сверхъестественной быстротой, и все крупнее, крупнее. Это они верблюдов вскачь погнали. Главное – все в полной тишине. Ни звука, только тихо-тихо шелестит песок. Меня предупреждали про разбойников. Винчестер с собой, револьвер. А я застыл в седле, идиот идиотом, и смотрю, как мне навстречу несется смерть. Красивое зрелище – не оторвешься. В пустыне ведь что самое опасное? От солнца и зноя инстинкт самосохранения притупляется, вот что.
Все слушали рассказчика, затаив дыхание. Колобку тоже было интересно, но и о деле забывать нехорошо. У толстозадой Малки из кармашка ее потешных штанов заманчиво торчал кошелек. Колобок его даже уж и вынул, но положил обратно. Жалко стало дуреху.
– Да не так! Я же показывал! – прервал рассказ Магеллан. – Что ты кистью дергаешь? Пальцами, пальцами! Дай сюда!
Отобрал у очкастого Колизея шар, принялся его стискивать.
– Ритмично, ритмично. Тысячу, десять тысяч раз! Как ты арабскую лошадь за уздцы удержишь с такими пальцами? Лови, работай.
Кинул шар обратно, но недотепа-стихоплет не поймал.
Шар стукнулся о палубу и вдруг как подпрыгнет. Так звонко, задорно – Колобку очень понравилось.
И покатился мячик по настилу, подскакивая, а тут справа опять наполз туман и утопил всю честную компанию в белой простокваше.
– Раззява! – послышался голос Магеллана. – Ладно, после подберешь.
Но на чудо-мячик уже нацелился Колобок. Занятная штуковина. Подарить ее Пархомке-газетчику, пускай малой порадуется.
Только бы за борт не утек. Колобок прибавил ходу.
Со стороны посмотреть – наверно, смешно: два колобка катятся, один маленький, другой большой. Стой, не уйдешь!
Мячик наткнулся на что-то темное, остановился, и тут же был ухвачен. Колобок так увлекся погоней, что едва не налетел на человека, сидевшего на палубе (об него-то шустрый раббер-болл и запнулся).
– Пардон, – культурно извинился Колобок. – Это мое.
– Берите, коли ваше, – ласково ответил сидевший.
И повернулся к соседям (там рядом еще двое были), продолжил разговор.
Колобок только рот разинул. Эти показались ему еще чудней предыдущих.
Два мужика и баба, но одеты одинаково: в белых хламидах до пят, а посередке синяя полоса – у бабы пришита лента, у мужиков кое-как краской намалевано.
Это «найденыши» и есть, скумекал Колобок. Те самые, про кого евреи ругались. Видеть он их раньше не видывал, но читать приходилось – и про жидовствующих, и про пророка ихнего Мануйлу. В газете про все на свете прочитать можно.
«Найденыши» – люди русские, но от Христа отступились, подались в жидовскую веру. Зачем им жидовская вера и отчего их зовут «найденышами», в голове не осталось, но запомнил Колобок, что газета отступников крепко ругала и про Мануйлу писала плохое. Много он народу обманом от православия отвратил, а это кому ж понравится?
Вот и Колобок этих троих сразу не полюбил, стал думать, что бы у них такое утырить – не для поживы, а чтоб знали, как Христа предавать.
Пристроился сбоку, за цепным ящиком, затаился.
Тот, в кого мячик попал, был сильно в возрасте, с мятым лицом. По виду из спившихся приказных, однако трезвый. Говорил мягко, обходительно.
– Истинно вам говорю: он самый Мессия и есть. Христос – тот ложный был, а этот самый доподлинный. И распять его у злых людей не получится, потому что Мануйла бессмертный, его Бог бережет. Сами знаете, убивали его уже, а он воскрес, да только на небо не вознесся, среди людей остался, потому как это его пришествие – окончательное.
– Я, Иегуда, насчет обрезания сомневаюсь, – пробасил огромный мужичина. По ручищам, по черным точкам на роже Колобок определил – из кузнецов. – На сколько резать-то надо? На палец? На полпальца?
– Этого я тебе, Иезекия, не скажу, сам в сомнении. Мне в Москве сказывали, как один сапожник себе ножницами отрезал лишку, так чуть не помер потом. Я, например, думаю пока воздержаться. Доедем до Святой Земли – там видно будет. Мануйла-то, говорят, не велел обрезаться. Вроде, я слышал, не было от него на это «найденышам» благословения.
– Брешут, – вздохнул кузнец. – Надо резаться, Иегуда, надо. Настоящий еврей завсегда обрезанный. А так что ж, и в баню в Святой Земле срамно сходить будет. Засмеют.
– Твоя правда, Иезекия, – согласился Иегуда. – Хоть и боязно, а, видно, надо.
Тут голос подала баба. Голос был гнилой, гнусавый, что и неудивительно, поскольку носа на лице у бабы не наблюдалось – провалился.
– Эх вы, «боязно». А еще евреи. Жалко, я не мужик, я бы не испугалась.
Что ж у них, иродов, спереть-то, размышлял Колобок. Мешок, что ли, у кузнеца?
И уж потихоньку начал подбираться к мешку, но здесь к троим сидевшим подошел четвертый, в такой же хламиде, только синяя полоса не намалеванная, а пришитая белой ниткой.
Этот Колобку еще противней показался: глаза с прищуром, морда плоская, масленая, жирные волосья до плеч, паршивая бороденка. Не иначе из кабатчиков.
Те трое так и вскинулись:
– Ты что, Соломоша, одного его оставил?
А пожилой, которого звать Иегуда, огляделся по сторонам (но Колобка не приметил, куда ему) и тихонько говорит:
– Ведь уговорено – чтоб при казне беспременно двое были!
Колобок решил, что ослышался. Но плоскомордый Соломоша махнул рукой:
– Куды она денется, казна? Спит он, а ларчик под подухой у него, да еще руками облапил. Душно там, в комнате.
И сел, снял сапог, затеял портянку перекручивать.
Колобок глаза потер – не сон ли.
Казна! Ларчик!
Ай да первая навигация, ай да «Севрюга»!
Пустяки эти ваши золотые очки, а про остальное прочее и говорить нечего. В каюте, под подушкой у Мануйлы-пророка, ждал Колобка ларец с казной. Вот она, мозговая косточка!
Так, говорите, уснул ваш пророк?
И «разинца» вмиг сдуло из-за ящика.
Трапчиком, трапчиком слетел Колобок на нижнюю палубу. Там никого и ничего не видно, только желтые пятна сквозь белое – каютные окна светятся.
Колобок спросил у желтых пятен: ну-ка, в котором из вас казну везут?
На окнах были занавески, но не до самого верху. Если на стульчик встать (а стульчики на палубе имелись, будто нарочно для Колобковой надобности), можно поверх шторки заглянуть.
В первом окошке увидал Колобок трогательную картину: семейное чаепитие.
Папаша – густобородый, солидный – потягивал чай из большого стакана. Напротив, на диванчике, вышивала супруга в домашнем чепце – особа немножко мужеподобная, но с чрезвычайно мягким и добрым лицом. А по обе стороны от папеньки, прильнув к его широким плечам, сидели детки: сын-гимназист и дочка, тех же примерно лет. Однако не двойняшки – паренек чернявый, девица золотоволосая.
Дочурка напевала. Тихонько, так что через стекло слов было не слыхать, только некое ангельское колебание воздуха. Взгляд у барышни был мечтательный, розовые губки то раскрывались пошире, то вытягивались трубочкой.
Колобок залюбовался на райское видение. В жизнь бы у таких славных тырить не стал.
Сынок сказал что-то, поднялся. Поцеловал папеньку – да как нежно-то, прямо в губы. Взял фуражку, вышел в коридор. Должно быть, прогуляться надумал, воздухом подышать. Папенька ему вслед воздушный поцелуй послал.
Колобок растрогался. Вот ведь какого грозного вида мужчина. У себя в конторе или в присутствии, поди, внушает подчиненным трепет, а при семье, в домашности, истинный агнец.
Ну и вздохнул, конечно, по собственной одинокой жизни. Где уж «разинцу» семьей обзаводиться?
А уже следующее окно оказалось то самое, Мануйлино. Опять Колобку повезло.
Тут и на стул лезть не пришлось, занавески были сдвинуты неплотно. В зазор Колобок увидал тощего русобородого мужика, лежащего на бархатном диване. Подумал: тоже еще пророк, паству на палубу загнал, а сам в первом классе шикует. И как сладко спит-то, аж слюни изо рта висят.
Что это там под подушкой блестит? Никак шкатулка лаковая.
Ну спи, спи, да только покрепче.
Колобок заерзал от нетерпения, но велел себе не мельтешить. Дело наклюнулось нешуточное, тут бы не запороться.
С коридора войти, замок отомкнуть?
Нет, еще увидит кто. Проще отсюда. Туман-заступничек выручит.
Что окно закрыто, это глупости. На то у всякого «разинца» имеется особый инструмент, «цапка». Подцепляешь ею винты, которые раму держат (только сначала не забыть из масленочки покапать, чтоб не скрипнуло), рраз слева, рраз справа, и почти готово. Теперь пощедрей тем же маслицем сбоку, в пазы. И вира-вира помалу.
Окошко поползло вверх безо всякого шума, как следовало.
Дальше просто. Влезть внутрь, на цыпочках к дивану. Шкатулку из-под подушки потянуть, вместо нее подсунуть полотенце скрученное.
Чтоб спящий ненароком не проснулся, нужно дыхание слушать – оно всегда подскажет. А на лицо смотреть нельзя – иной человек это чувствует, когда на него во сне пялятся.
Колобок весь сжался, чтобы лезть в окно, и уж даже голову просунул, но тут вдруг рядом, совсем близко, заскрипела рама, и женский голос громко, запальчиво сказал:
– Ну уж это вы бросьте!
У Колобка все так и упало: беда, запалился!
Выдернул голову обратно, повернулся – отлегло.
Это в соседней каюте окошко открыли. Наверно, дуншо им стало.
Тот же голос сердито продолжил:
– Вот, воздуха свежего глотните, владыко! Бог знает, до чего вы договорились! Хоть грехи-то мои у меня не отбирайте!
Густой бас, тоже сердитый, ответил:
– Мой это грех, мой! Я попустительствовал, я тебе послушания назначал, мне и отвечать! Да не перед прокуратором столичным – перед Господом Богом!
Ай, нехорошо. Разбудят пророка, крикуны проклятые.
Колобок опустился на четвереньки, переполз к открытому окну. Осторожно, одним глазком, заглянул.
Сначала показалось, что в каюте двое – седовласый архиерей с узорчатым крестом на груди, и монашка. Потом в углу усмотрел третьего, тоже монаха. Но тот сидел безгласно, себя никак не выказывал.
Из-за чего ор, люди божьи? По-христиански нужно, со смирением. Пассажиров перебудите.
Монашка вроде как услыхала Колобково пожелание. Вздохнула, голову повесила.
– Владыко, клянусь вам: никогда больше не соблазнюсь. И вас искушать не буду. Только не казните себя.
Архиерей пошевелил густыми бровями (одна уже почти седая, другая по преимуществу еще черная), погладил инокиню по голове.
– Ничего, Пелагиюшка, Бог милостив. Может, и отобьемся. А грех наш вместе отмолим.
Характерная пара. Про себя Колобок им уже прозвища дал: Лисичка-сестричка (это из-за рыжей прядки, что выбилась из-под апостольника) и Кудеяр-атаман (больно уж неблагостного, воинственного вида был поп). Как из песни:
- Бросил своих он товарищей,
- Бросил набеги творить;
- Сам Кудеяр в монастырь ушел
- Богу и людям служить!
В другое время Колобок с большим интересом послушал бы про грех, приключившийся между владыкой и монашкой. Но сейчас до того ли? Помирились, кричать перестали, и слава Те, Господи.
Сызнова перебрался на коленках под пророково окно.
Взялся руками за раму, приподнялся.
Дрыхнет, родимый. Не проснулся.
В самый последний миг, когда уже и поделать ничего было нельзя, услышал Колобок сзади шорох. Хотел обернуться, да поздно.
Что-то хрустнуло и взорвалось прямо в Колобковой голове, и не было для него больше ни весеннего вечера, ни речного тумана – вообще ничего.
Две крепкие руки взяли обмякшее тело за ноги и протащили по палубе к борту – быстро, чтоб не натекло крови. Тыльник, подмышечный мешок для добычи, зацепился было за ножку столика. Рывок – веревка лопнула, движение продолжилось.
А потом Колобок пролетел по воздуху, на прощанье послал Божьему свету целый фонтан брызг и соединился с Рекой-матушкой.
Она приняла своего непутевого сына в ласковые объятья, немножко покачала, побаюкала, да и уложила поглубже, в дальнюю темную спаленку, на мягкую перину из ила.
Столичные неприятности
– А все же удивительно, откуда Константин Петрович дознался, – в который уже раз повторил владыка Митрофаний, мельком оглянувшись на глухой шум за окном – будто на палубу уронили тюк или штуку полотна. – Поистине, высоко сидит, далеко глядит.
– Его высокопревосходительству и по долгу службы так полагается, – вставил из угла отец Серафим Усердов.
Разговор об одном и том же длился между преосвященным, его духовной дочерью Пелагией и епископовым секретарем третий день. Затеялся еще в Петербурге, после неприятной беседы с обер-прокурором Святейшего Синода Константином Петровичем Побединым. И в поезде про эту неприятность было говорено, и в московской гостинице, а теперь и на пароходе, что вез губернского архиерея и его спутников в родной Заволжск.
Контры с обер-прокурором у владыки были давние, но доселе прямой конфронтации все же не достигали. Константин Петрович словно приглядывался, примеривался к маститому оппоненту, уважая в нем силу и правду, ибо и сам был муж сильный и тоже при своей правде, однако ж ясно было, что рано или поздно две эти правды схлестнутся, ибо слишком отличны одна от другой.
От вызова в столицу, пред суровые очи обер-прокурора, Митрофаний ожидал чего угодно, любого притеснения, да только не с того фланга, откуда последовал удар.
Начал Константин Петрович по своему обыкновению тихо, как бы на мягких лапах. Похвалил заволжца за хорошие отношения со светской властью, а более всего за то, что губернатор Митрофаниева совета слушает и ходит к нему исповедоваться. «Вот пример неотделимости государства от церкви, на чем единственно только и может стоять здание общественной жизни», – сказал Победин и для вящей значительности воздел палец..
Потом нестрого пожурил за мягкотелость и беззубие в отношениях с инославцами и иноверцами, которых в Заволжье полным-полно: и колонисты-протестанты там имеются, и католики из прежних ссыльных поляков, и мусульмане, и даже язычники.
Манера говорить у его превосходительства была особенная – будто доклад по бумажке читает. Гладко, складно, но как-то сухо и для слушателей утомительно: «Государственная церковь – это система, при которой власть признает одно вероисповедание истинным и одну церковь исключительно поддерживает и покровительствует, к более или менее значительному умалению в чести, праве и преимуществе иных церквей, – назидательствовал Константин Петрович. – Иначе государство потеряло бы духовное единение с народом, подавляющее большинство которого придерживается православия. Государство безверное есть не что иное, как утопия невозможная к осуществлению, ибо безверие есть прямое отрицание государства. Какое может быть доверие православной массы к власти, если народ и власть верят по-разному или если власть вовсе не верует?»
Митрофаний терпел лекцию сколько мог (то есть недолго, ибо терпение никак не входило в число архиереевых forte)и в конце концов не сдержался, прервал высокого оратора:
– Константин Петрович, я убежден, что православное верование – истиннейшее и милосерднейшее из всех, и убежден не из государственных соображений, а по приятию души. Однако, как известно вашему высокопревосходительству из предыдущих наших бесед, почитаю вредным и даже преступным обращать иноверующих в нашу религию посредством насилия.
Победин покивал – но не согласительно, а осуждающе, как если бы и не ждал от епископа ничего, кроме невежливого прерывания и строптивости.
– Да, мне известно, что ваша заволжская... фракция [это неприятное и, хуже того, чреватоеслово Победин еще и интонацией подчеркнул] – враг всяческого насилия. – На этом месте обер-прокурор выдержал паузу и нанес сокрушительный, вне всякого сомнения заранее подготовленный удар: – Насилия и преступности[опять интонационное подчеркивание]. Но я и не подозревал, до каких степеней простирается ваша истовость в искоренении сей последней. – Дождавшись, чтобы на лице Митрофания от этих странных слов появилась настороженность, Победин с грозной вкрадчивостью спросил. – Кем вы и ваше окружение себя вообразили, владыко? Новоявленными Видоками? Ширлоками Холмсами?
Сестра Пелагия, присутствовавшая при разговоре, на этом месте побледнела и даже не сдержала тихого возгласа. Лишь теперь до нее дошло, почему преосвященному было велено взять с собой на аудиенцию и ее, скромную инокиню.
Обер-прокурор немедленно подтвердил нехорошую догадку:
– Я не случайно попросил вас пожаловать вместе с начальницей вашей прославленной монастырской школы. Вы, верно, думали, сестра, что речь пойдет об образовании?
Пелагия и в самом деле так думала. Занять место начальницы заволжской школы для девочек архиерей благословил ее всего полгода назад, по смерти сестры Христины, однако за этот недолгий срок Пелагия успела нареформаторствовать вполне достаточно, чтобы навлечь на себя неудовольствие синодского начальства. Она была готова отстаивать каждое из своих нововведений и запаслась для этого множеством убедительнейших аргументов, но услышав про Видока и какого-то неведомого Ширлока (должно быть, тоже сыщика, как и знаменитый француз), совершенно растерялась.
А Константин Петрович уже тянул из коленкоровой папочки лист бумаги. Поискал там что-то, ткнул в строчку белым сухим пальцем.
– Скажите-ка, сестра, не приходилось ли вам слышать про некую Полину Андреевну Лисицыну? Умнейшая, говорят, особа. И храбрейшая. Месяц назад оказала полиции неоценимую помощь в расследовании злодейского убийства протоиерея Нектария Зачатьевского.
И в упор уставился своими совиными глазами на Пелагию.
Та пролепетала, краснея: