Пелагия и красный петух Акунин Борис
– Неужто не сказывал тебе, как святого человека облыжно в покраже обвинил да в кутузку упек? А меня сторожить приставил. Я при Кинстянтин Петровиче сколько годов псом цепным прослужил! Так и сдох бы собакой, не поднялся бы до человеческого звания! «Ты, говорит, Трофимушка, постереги этого вора и смутьяна, он человек опасный. Нет у меня доверия к полицейским стражникам. Дозавтра постереги в участке, не давай ему ни с кем разговоры разговаривать, а утром я приказ добуду, в Шлисельбурскую крепость его перевести».
Пелагия вспомнила рассказ Сергея Сергеевича о краже у обер-прокурора золотых часов. Вот что на самом деле-то произошло! Не было никакой кражи, и не отпускал великодушный Константин Петрович мнимого воришку, а совсем напротив. Усмотрел многоумный обер-прокурор в бродячем пророке какую-то нешуточную для себя опасность. Для начала засадил в полицейский участок и приставил своего подручного, а потом озаботился бы и поосновательней упечь – побединские возможности известны.
– Вы Эммаунилу с другими стражниками разговаривать не позволили, а сами с ним поговорили, да? – произнесла сестра с интонацией не вопросительной, а утвердительной. – Пустите, пожалуйста, горло. Я вам не враг.
– Поговорил. Никогда в жизни со мной никто так не говаривал. Уж на что Кинстянтин Петрович языком плести мастер, а только его слова против Мануйлиных – одна шелуха.
Пальцы Трофима Дубенко остались на шее монахини, но уже не сжимали так сильно, да и рука с ножом опустилась.
– И вы вывели арестанта из полицейского участка? Но как вам это удалось?
– А просто. По ночному времени там у дверей всего один мундирный сидел. Стукнул его кулаком по загривку, и вся недолга. А потом говорю Мануйле: на край света за тобой пойду, потому что ты постоять за себя не умеешь. Пропадешь один, а тебе жить должно, с человеками разговаривать. Только не взял он меня. Не нужно, говорит, и не положено. Один я должон. А за меня, говорит, не бойся – меня Бог обережет. Ну, не хочет – я насильно вязаться не стал. С ним не пошел, а заним пошел. Куды он, туды и я. Бог, он то ли обережет, то ли нет, а Трофим Дубенко точно в обиду не даст. Который месяц за Мануйлой хожу. По Расее-матушке, по морю-океану, по Святой Земле. Он человек блаженный, никакой подозрительности в нем нету. Веришь ли – чуть не полземли за ним прошел, а ему невдомек. Только на глаза ему не лезь, вот и вся хитрость. Он знаешь, как ходит? Никогда назад не оглянывается. Идет себе, палкой отмахивает. Даже под ноги не глядит. Только вперед или вверх, на небо. Еще, правда, по сторонам башкой крутить любит. Одно слово – блаженный.
В голосе Мануйлиного телохранителя звучали нежность и восхищение, а Пелагия вдруг вспомнила про «чудо Господне», о котором рассказывала Малке.
– Скажите, а это вы в Иудейских горах разбойника-бедуина убили?
– С саблей-то который? Я. Вот, карабин у меня, в городе Яффе сменял. Часы у меня были именные, Кинстянтин Петровичем за службу даренные. Тьфу и на ту службу, и на него, кощея, и на часы его поганые. Да что разбойник! Мануйла что ни день беду на себя накликает. Если б не Трофим Дубенко, давно бы уж лихие люди его в землю зарыли, – похвастался бородач и вдруг осекся. – Ах ты, ловкая какая! Ишь, язык мне развязала. Давно по-нашему не говорил, вот и прорвало меня. Говори: ты от Победина или нет?
И снова взмахнул ножом.
– Нет, я сама по себе. И зла Эммануилу... Мануйле не желаю. Напротив, хочу его предостеречь.
Трофим Дубенко посмотрел на нее в упор. Сказал:
– Дай-ка.
И всю обшарил лапищами – искал, нет ли спрятанного оружия. Пелагия подняла руки кверху, терпела.
– Ладно, – разрешил он. – Иди. Только одна. Этот твой пускай тут останется. Но уговор: про меня молчок. Не то прогонит он меня, а ему без охранителя нельзя.
– Обещаю, – кивнула сестра.
В первую минуту показалось, что внутри ограды опять пусто.
Монахиня прошла, озираясь, из конца в конец, но никого не увидела. А когда в недоумении остановилась, из самой середины сада донесся голос, мягко спросивший что-то на неизвестном Пелагии наречии.
Лишь теперь она разглядела фигуру, сидевшую в траве у старого колодца.
– Что? – вздрогнула инокиня, остановившись.
– Ты 'усская?–произнес голос, по-детски картавя на букве «р». – Я сп'осил, что ты ищешь? Или кого?
– Что это вы делаете? – пролепетала она.
Человек сидел на земле совершенно неподвижно, весь залитый белым лунным светом. От этой самой неподвижности она его и не заметила, хоть давеча прошла совсем рядом.
Нерешительно приблизившись, Пелагия увидела худое лицо с широко раскрытыми глазами, клочковатую бороду (кажется, с проседью), выпирающий кадык и высоко поднятые брови, словно пребывающие в постоянной готовности к радостному изумлению. Стрижен пророк был по-мужичьи, в кружок, но давно, не менее полугода назад, так что волосы отросли и свисали почти до плеч.
– Жду, – ответил Мануйла-Эммануил. – Луна еще не совсем в се'едине неба. Это называется «в зените». Нужно немножко подождать.
– А... ачто будет, когда луна окажется в зените?
– Я встану и пойду вон туда. – Он показал в дальний угол сада.
– Но там же забор.
Пророк оглянулся, словно их кто-то мог подслушать, и заговорщическим шепотом сообщил:
– Я п'оделал в нем ды'ку. Когда был здесь 'аньше. Одна доска отодвигается, и тогда че'ез монастый можно подняться на го'у.
– Но почему нельзя подняться по улице? Она тоже ведет в гору, – тоже понизила голос Пелагия. Он вздохнул.
– Не знаю. Я п'обовал, не получается. Наве'но, всё должно быть в точности, как тогда. Но главное, конечно, полнолуние. Я совсем п'о него забыл, а тепей вспомнил, 'аньше-то Пасха всегда в полнолуние, это тепей евъеи всё пе'епутали.
– Что перепутали? – наморщила лоб сестра, тщетно пытаясь найти в его словах смысл. – Зачем вам полнолуние?
– Я вижу, ты п'ишла сюда, чтобы погово'ить со мной, – сказал вдруг Эммануил. – Гово'и.
Пелагия вздрогнула. Откуда он знает?
А пророк поднялся на ноги, оказавшись на целую голову выше монахини, и заглянул ей в лицо. В его глазах поблескивали лунные искорки.
– Ты хочешь меня о чем-то п'евенти'овать, – произнес картавый щурясь, словно читал вслух в полутьме и от этого ему приходилось напрягать зрение.
– Что?
– Ты долго искала меня, потому что хочешь п'евенти'овать о чем-то плохом. Или о том, что тебе кажется плохим. Мне будет инте'есно гово'ить с тобой. Но тепей уже по'а. Если хочешь, пойдем со мной. Погово'им до'огой.
Он поманил ее рукой и направился к изгороди.
Одна из досок и в самом деле оказалась прибитой лишь на верхний гвоздь. Эммануил отогнул ее и протиснулся в щель.
Пребывающая в странном онемении Пелагия поступила так же.
Они прошли темным двором какого-то монастыря, потом через калитку вышли в переулок, всё время поднимаясь в гору.
По обеим сторонам были арабские лачуги, свет ни в одной из них не горел. Один раз, на повороте, монахиня оглянулась и увидела напротив Храмовую гору, увенчанную круглой нашлепкой Омаровой мечети. Освещенный луной Иерусалим казался таким же мертвым, как расположенное напротив еврейское кладбище.
Спохватившись, что так и не назвала себя, инокиня сказала:
– Я Пелагия, монахиня...
– А, Х'истова невеста, – засмеялся Эммануил. – У Божьего сына столько невест! Больше, чем у ту'ецкого султана. И хоть бы одна сп'осила, хочет ли он на ней жениться.
Богохульная шутка покоробила Пелагию, сбила особенное, полумистическое настроение, возникшее под влиянием луны и Гефсиманского сада.
Какое-то время они поднимались молча. Пора всё ему объяснять, подумала сестра и начала – сдержанно и сухо, еще не забыв остроту насчет Христовых невест:
– У меня плохая весть. Вам угрожает смертельная опасность. У вас есть могущественные враги, которые хотят вас убить и ни перед чем не остановятся. То, что вы уехали из России, ваших врагов не...
– В'ажда – субстанция обоюдная, – легкомысленно перебил ее предводитель «найденышей». – 'аз я никому не в'аг, то и у меня не может быть в'агов. По-моему, 'езонно. Люди, о кото'ых ты гово'ишь, ошибаются, думая, что я могу п'ичинить им зло. Мне бы нужно с ними погово'ить, и всё 'азъяснится. Я с ними обязательно погово'ю – если сегодня опять не удастся. А если удастся, меня здесь больше не будет, и тогда они успокоятся.
– Что удастся? – спросила сбитая с толку Пелагия.
– Я бы тебе объяснил, но ты все 'авно не пове'ишь.
– Ах, да не станут они с вами разговаривать! Они хотят вашей смерти. Ваши враги легко, без малейших колебаний, убивают всякого, кто оказывается у них на пути! Это означает, что уничтожить вас для них очень-очень важно.
Здесь пророк покосился на Пелагию, но не с испугом, а как-то озадаченно, словно не очень понимая, из-за чего она так разволновалась.
– Тс-с-с! – зашептал он, прикладывая палец к губам. – Мы п'ишли. И луна как 'аз в самом-са-мом зените.
Он толкнул створку полусгнивших ворот, и они вошли во двор, заросший сухой травой. Пелагия разглядела в глубине хибару с плоской проваленной крышей.
– Чей это дом? – тихо спросила сестра.
– Не знаю. Тут больше никто не ква'ти'ует. Боюсь, здесь случилась беда – я такие вещи чувствую...
Эммануил зябко поежился, обхватив себя за плечи.
Заброшенная лачуга Пелагию нисколько не интересовала. Ее одолевали досада и раздражение. Сколько времени искала она этого человека, сколько потратила сил, а он и слушать не желает!
– Может быть, вы думаете, что, покинув Россию, избавились от опасности? – сердито заговорила монахиня. – Как бы не так! Они разыщут вас и здесь! Я, кажется, знаю, от кого исходит угроза, но это настолько невероятно... И потом, с чего это он на вас так остервенился? То есть, у меня есть одно предположение, но оно до такой степени...
Пелагия сбилась. Глядя на смехотворную фигуру «найденышевского» пророка, стоявшего на одной ноге (другой он почесывал лодыжку), сестра готова была первая признать свое «предположение» чудовищной нелепостью.
– Нет, Победин просто сумасшедший... – пробормотала она.
– Ты гово'ишь непонятно. – Эммануил отложил свой посох, подобрал с земли дощечку и принялся разгребать кучу мусора – в стороны полетели ветки, черепки, комья земли. – И ты не гово'ишь мне главного.
– Чего главного? – удивилась Пелагия, наблюдая за его странными действиями.
Он выдернул из-под мусора какие-то доски, и под ними открылась яма, а на дне ямы – черная дыра.
– Это подземный ход?
Эммануил осторожно спустился в яму, одновременно доставая что-то из заплечного мешка.
– Нет, это г'обница. Пеще'а. Тут похо'онены люди, кото'ые жили давно, две тысячи лет назад и даже много 'аныне. Знаешь, что такое «энеолит»? А «халколит»? – с важностью произнес он звучные слова.
Пелагии приходилось читать о древнееврейских захоронениях. Все иерусалимские холмы изрыты пещерами, в которых когда-то погребали мертвых. Ничего удивительного, что один из склепов находится во дворе заброшенного крестьянского дома. Но что нужно там Эммануилу?
Он чиркнул спичкой, зажег скрученную и пропитанную маслом тряпку.
Из ямы на Пелагию смотрело бородатое лицо, освещенное багровым пламенем. Ночь вокруг сразу сделалась чернее.
– Мне по'а, – сказал Эммануил. – Но я вижу, ты хочешь меня о чем-то сп'осить и не 'ешаешься. Не бойся, сп'ашивай. Если я знаю ответ, я скажу тебе п'авду.
Там, внизу, пещера,вдруг пронзило Пелагию. Пещера!
Монахиня и не вспомнила, что навсегда зареклась лазить по подземельям.
– Можно я спущусь с вами? Пожалуйста!
Он посмотрел на луну, стоявшую ровно в середине неба.
– Если пообещаешь, что ско'о уйдешь. И не будешь ждать меня сна'ужи.
Пелагия кивнула, и он подал ей руку.
Сначала лаз был совсем узким. Под ногами оказались каменные ступени, местами раскрошившиеся от древности, но совсем не стертые. Да и с чего им было стереться?
Когда лестница закончилась, Эммануил высоко поднял руку с тряпичным факелом, и стало видно, что склеп довольно широк. В его стенах темнели какие-то ниши, но из-за тусклого освещения разглядеть их толком не представлялось возможным.
Пророк повернулся лицом к Пелагии и сказал:
– Посмот'ела? Тепей задавай свой воп'ос и уходи.
Вдруг его брови, и без того высоко посаженные, уползли еще выше к волосам. Эммануил смотрел не на собеседницу, а поверх ее головы, словно узрел там нечто очень интересное.
Но Пелагия не следила за его взглядом. Отчаянно волнуясь, она набрала полную грудь воздуха, непроизвольно вскинула руку к виску и дрожащим голосом задала свой вопрос.
Сколько веревочке ни виться
Когда хантур доехал до Яффских ворот и там повернул направо, Яков Михайлович сразу сообразил, что это они наладились огибать стену. Стало быть, никуда не денутся, можно отбить телеграммку в Питер. Долее недели не выходил на связь, нехорошо. А тут как раз круглосуточный телеграф был рядом – через него и идея возникла.
Воистину явил чудо расторопности: всего две минутки понадобилось, чтоб сунуть в окошко заранее написанную депешу и расплатиться.
Депешка была следующего содержания: «Получу оба груза сегодня. Нифонтов». Это такая условная фамилия была – «Нифонтов», подписываться, пока задание не выполнено. А как будет выполнено, тогда в телеграмме можно написать все равно что, но подпись беспременно должна быть «Ксенофонтов». Кому надо, поймет.
Яков Михайлович (пока еще пребывая в звании Нифонтова) отлично со всем управился: и донесение отправил, и хантур догнал – близ расщелины, которая называлась Геенной. Той самой, Огненной, где, по речению святого апостола, «червь не умирал и огонь не угасал». Жители древнего Иерусалима бросали в овраг трупы казненных и сверху заваливали их нечистотами, а чтоб из поганой ямы на город не наползла зараза, днем и ночью там горели костры.
Вот она, вся жизнь человеческая, вздохнул Яков Михайлович, погоняя лошадку. Живем в нужнике, на других гадим, а подохнешь – на тебя самого дерьма навалят, да еще огнем подпалят, чтоб не вонял. Вот какое невеселое философствование пришло на ум.
Это было просто замечательно, что полнолуние и туч немного. Исключительно повезло. Надо сказать, вся эта командировка, долгая и хлопотная, проходила словно бы под неким Высшим покровительством. Мог и в Иерусалиме след потерять, и у горы Мегиддо, и в Содоме, но прилежание и везение каждый раз выручали. Яков Михайлович и сам не плошал, и Бог о нем не забывал.
А теперь оставалось всего ничего. Если Рыжуха скумекала правильно (а она баба ушлая), то, глядишь, нынче же всё и обустроим, после чего переименуемся из недотепы Нифонтова в триумфального Ксенофонтова.
Вот интересно, какая за такое мудреное задание может быть награда?
Обычно, пока дело не сделано, он не позволял себе рассуждать о таких приятных вещах, но лунный вечер настраивал на мечтательность. Да и конец уже совсем близко, это Яков Михайлович нутром чувствовал.
Окончательное забвение историйкисполным уничтожением всей касательной следовательской документации – это обещано твердо. Отслужил, отбелил. Не будет долее сей Дамоклов клинок над головушкой висеть. Ныне отпущаеши, Господи. Но, пожалуй, можно и сверх того себе чего-ничего испросить, в виде шуршащих и приятно похрустывающих бумажечек. Чутье подсказывало, что дадут премиальные, обязательно дадут. Вон как начальников из-за Мануйлы этого разобрало. Чем он им наперчил, Бог весть, не нашего ума дело.
Попробовал прикинуть, сколько могут дать деньжонок и как ими распорядиться. Прикупить домик где-нибудь на Охте? Или лучше в процентные бумаги вложить? А на покой рано. Теперь, когда с историйкойпокончится, можно будет не за страх служить, а за совесть – в смысле, за настоящее вознаграждение. Станут скупиться – вот им Бог, а вот им порог. На высококлассного мастера деликатных дел заказчики всегда сыщутся. Вот если б, к примеру, за палестинские мытарства по полной таксе брать – со всеми морскими плаваниями, пустынными блужданиями и прочими страстями – сколько бы это можно заломить?
В голове у Якова Михайловича затеснились нули, но в единую колбасу сложиться не успели, потому что монашкин хантур свернул с широкой дороги на мост и сразу исчез в узком переулке.
Нужно было сокращать дистанцию.
И опять Яков Михайлович не сплоховал – не поперся в переулок, а отъехал по дороге чуть дальше. Угадал, что конные прогулки закончились, дальнейшее передвижение будет на своих двоих.
Соскочил на землю, шлепнул бет-кебировскую кобылку по крупу: ступай, куда пожелаешь, эквинус. Спасибо за службу, больше не нужен. Двуколку можешь забрать себе.
Осторожненько высунулся из-за угла.
Арап состоял при лошадях, монашка отсутствовала. Однако через минутку-другую появилась и она, вышла из какой-то калитки и направилась к своему Салаху. Переговорили о чем-то, да и спустились ниже по склону, а хантур поместили в тень, где его стало совсем не видно.
Эге, смекнул Яков Михайлович. Никак засада?
Нуте-с, нуте-с.
Кисть так и зудела – очень требовалось похрустеть суставами, но производить звуки сейчас было нельзя.
Путника он заметил раньше, чем те двое. Высокий, тощий человек шел по лунной дорожке, стуча посохом.
Он, догадался Яков Михайлович и в тот же миг превратился из Нифонтова в Ксенофонтова. Прочее-последующее было проблемой технической, то есть вообще никакой не проблемой.
Он прижался к забору, выжидая, пока Мануйла свернет в переулок.
Но тут выяснилось обстоятельство, которое следовало отнести к разряду неприятных сюрпризов.
За Главным Объектом, отстав на полсотни шагов, кто-то крался. Луна как на грех зашла за тучу, и этого второго рассмотреть удалось не сразу. Видно было только, что настоящий медведище и ступает тоже по-медвежьи, вразвалку и бесшумно.
Это что еще за новости?
Конкурент?
Красться Яков Михайлович умел не хуже, чем Медведь. Пристроился сзади и по стеночке, по стеночке.
О чем Рыжуха с Медведем разговаривали, он не слыхал, но беседа была горячая. Досталось и арапу, и монашке. Однако потом они вроде договорились. Рыжая шмыгнула в калитку, а детина остался с кучером, о чем-то они промеж собой толковали.
Яков Михайлович подобрался ближе.
Разговор шел на русском. Ишь ты!
– ...Пропадет он без охранителя, – донесся приглушенный бас. – Ведь чисто дитенок малый! Как такого одного пустить?
– Я тоже хранитель, – важно отвечал арап. – Ее охраняю. Женщина! Без меня сто раз бы пропала.
– Оно конечно. Баба есть баба, – согласился Медведь.
Ах вот мы, оказывается, кто. Про то, что у Мануйлы есть телохранитель, Яков Михайлович извещен не был и оттого немножко обиделся на начальство. Это ведь, господа, не шутки, предупреждать нужно.
Весь подобрался, поджался. Техническая проблема получалась сложней, чем он думал вначале.
Вглядываясь в темноту, попытался оценить противника.
Кажется, очень силен и довольно опасен. Эту кряжистую породу Яков Михайлович знал хорошо, такого одним ударом не положишь, очень уж в них жизни много. А надо непременно сработать его аккуратно, безо всякого шума.
Арапа в расчет можно было не брать. Мужичонка хлипкий, трусоватый, на него только шикнуть. За время странствий Яков Михайлович привык к этому шебутному Салаху. Можно сказать, даже привязался. Веселый, все время белозубый рот до ушей. Во время ночевок Яков Михайлович, бывало, подбирался к хантуру поближе – послушать, как арап песни поет.
Заранее решил, что кончать его не будет. Жалко. То есть, если бы для дела, кончил бы и не задумался. Но этот заячий хвост уж точно не донесет – так получалось по психологии, науке, к которой Яков Михайлович относился с большим уважением.
От арапа требовалось одно: чтобы не заорал. Тоже, между прочим, задачка.
Вот именно. Задачка с двумя неизвестными: как заткнуть рот арапу и как уложить Топтыгина – само собой, в полной бесшумности.
Подумал-подумал с полминутки и придумал.
Попятился вниз, до угла. Там, на дороге, подобрал палку – похоже, спица от большого тележного колеса, аршина в полтора. Кончик расщепился, вот и бросили. Как раз то, что надо.
Обратно в переулок Яков Михайлович вошел прихрамывая. Плечи согнул, невнятно забормотал под нос. Еле шел, опираясь на палку. Кто такого калеку убогого напугается?
Медведь с арапом тем не менее обернулись и смотрели на ночного прохожего настороженно.
Яков Михайлович подковылял ближе, сделал вид, что только сейчас их приметил. Испуганно ойкнул – мол, не лихие ли люди?
Подхромал совсем вплотную, поклонился. Левой рукой оперся на палку, правую, как по-местному полагается, приложил к груди и ко лбу.
Сказал арапу писклявым, жалобным голосом:
– Джамаль ли валлахи ибн хуртум?
О чем спрашивал, и сам не знал, потому что слова никакого смысла не имели, но русскому Топтыгину должны были показаться арабским наречием.
Медведище, услышав тарабарщину, плечи приспустил – не усмотрел в ночном туземном инвалиде угрозы-опасности.
Зато Салах белиберде изумился.
– Эйш?
Яков Михайлович снова ему поклонился, медленно, а вот распрямился резво-резиново и костяшками пальцев арапу под основание носа – хрясь! Двинул сильно, но не чрезмерно, а то носовая косточка в мозг войдет, и человеку хана.
У Салаха из ноздрей кровь так и брызнула, а сам опрокинулся навзничь и лежит. Причем молча, без звука, как следовало.
Ни на миг не задерживая винтового движения, Яков Михайлович повернулся к Медведю.
Тот лишь и успел, что рот разинуть. У топтыгиных, кого природа-матушка наделила богатырской статью, в восприятии есть некоторая замедленность, по-научному называется «реактивная ретардия». Но это только в самую первую секундочку, так что сильно обнадеживаться насчет ихней ретардии не стоит. Раз, еще в ссыльно-поселенческую пору, после каторги, Яков Михайлович видел, как мишка на реке рыбу ловит. Куда там рыболову с острогой! С косолапым зевать ни-ни, порвет – чихнуть не успеешь.
А Яков Михайлович и не зевал. В изумленно разинутую пасть ткнул концом палки – так вогнал, что только зубы хрустнули. Это чтоб не заорал.
В левом рукаве у Якова Михайловича имелся удобный ножик, финской работы, на специальном пружинном ходу. Выщелкнул лезвие и ударил – да не в сердце, потому что такого детину пыром в сердце не успокоишь, и не в горло – хрипеть и булькать станет. Ударил в подвздошье, где в утробе крик рождается.
Сделал дело – и отскочил шагов на пять, чтоб не угодить в мертвую хватку растопыренных лапищ.
Топтыгин изо рта палку выдрал, отшвырнул. Кровища так и полилась на бороду.
Разинул пасть, а крикнуть не может – воткнутая в подвздошье железка не позволяет. Тут, как и было рассчитано, Медведь сам себя погубил. Всякому охотнику известно: поддетый на рогатину топтыгин непременно ее из себя выдерет и тем самым рану распотрошит. Вот и этот вырвал. Если б оставил нож торчать, жизнь из него еще не скоро бы вылетела. А он, дурень, схватился за рукоятку, закряхтел, да и выдернул. Пошел на Якова Михайловича, шатаясь. Тот ступил назад шажок, другой, третий, а больше не понадобилось. Ноги у детины подломились, рухнул на колени. Постоял так, раскачиваясь взад-вперед, будто молился своему медвежьему богу, – и бух лицом вниз.
Уф!
А тем временем очухался арап. Приподнялся на локте, рукой расквашенный нос затыкает, шмыгает.
Яков Михайлович, благостный от хорошо исполненного дела, нагнулся к нему и тихо сообщил:
– Я сейчас пойду, тех двоих тоже убью. Ты как сам, жить-то хочешь?
Салах кивнул, сверкая белками выпученных глаз.
– Живи, я не возражаю, – позволил Яков Михайлович. – Катись отсюда подобру-поздорову. И чтоб никому. Понял?
Тот быстро встал на четвереньки.
– Давай-давай, – похлопал его по плечу великодушный человек.
– Она мой невеста! – сказал вдруг арап.
– Что?
Якову Михайловичу показалось, что он не так услышал.
Арап же, тихо взвизгнув, обхватил своего благодетеля вокруг коленок и попытался свалить наземь. Это было до того неожиданно, что Яков Михайлович и в самом деле чуть не грохнулся.
Ошибся, выходит, в человеке. Неправильную определил ему психологию.
Если уж такой герой, лучше бы заорал во всю глотку, вот тогда, действительно, было бы осложнение, а за коленки хватать – это что ж.
Яков Михайлович стукнул неблагодарного кулаком по темени, а когда тот зарылся носом в землю, припечатал ногой пониже затылка, только хрустнуло.
На будущее дал себе зарок: больше никаких психологий-милосердий. Тоже еще доктор Гааз выискался.
За калиткой оказался какой-то пустырь с несколькими кривыми деревьями. Кому только пришло в голову огораживать бесполезный участок хорошим забором?
Яков Михайлович сразу увидел, что здесь никого нет, однако не растерялся. Обежал по периметру, выискивая другой выход. Второй калитки либо двери не нашел, зато обнаружил отодвинутую доску. Здесь-то они, голубчики, и пролезли, более негде.
Пробежал через монастырский двор, оказался на уходящей вверх улочке. Там упал, прижался ухом к земле.
Звуки шагов доносились справа. Туда и кинулся.
Вон они, драгоценные. Тень повыше – это Мануйла, а рядом еще одна, женская, метет землю подолом.
А вот и я, милые мои объекты, ваш Ксенофонтов.
Рука потянула из кармана револьвер. Нечего мудрить, место прямо идеальное – ни души вокруг, ни огонечка. И церемониться нечего. Кто тут будет следствия затевать?
Догнать, бах ему в затылок, бах ей. Потом еще по разу, для верности.
И все же Яков Михайлович не спешил.
Во-первых, длил мгновение, которое, как сказал великий литератор, было прекрасно.
А во-вторых, стало интересно, куда это они карабкаются. Что им там понадобилось, на вершине Масличной горы?
Пророк и монашка свернули в какой-то двор.
Яков Михайлович через забор увидел, как Мануйла разгребает кучу мусора, и взволновался: неужто клад? Даже вспотел от такой мысли.
Потом оба – и Малахольный, и Рыжуха – исчезли в яме.
Очень любезно с их стороны, одобрил Яков Михайлович. Потом яму опять мусором присыпать, и всё шито-крыто будет.
Полез в дыру, на горящий внутри огонек.
Оружие держал наготове.
Мануйла заметил выплывшего из тьмы Якова Михайловича, уставился поверх Рыжухиной макушки. А монашка ничего – как стояла спиной, так и осталась.
Нервно провела пальцами пониже уха, спросила дрожащим голосом:
– Вы были... там?
Часть третья,
ТАМ
XVI. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПЕЛАГИИ
Письмо с того света
Сначала пришло телеграфное сообщение, письмо потом.
Служебная депеша, присланная в канцелярию заволжского губернатора из Министерства юстиции, с телеграфно-лаконичным прискорбием извещала, что действительный статский советник Бердичевский скоропостижно умер в Санкт-Петербурге от разрыва сердца.
В первый миг возникла слабая надежда, что это недоразумение, ибо Матвей Бенционович был всего лишь статским советником, а не «действительным», но за первой телеграммой последовала и вторая: о том, что тело отправлено таким-то поездом на казенный счет и прибудет на ближайшую к Заволжску железнодорожную станцию тогда-то.
Ну, поохали, поужасались, многие и поплакали, потому что в Заволжске у новопреставленного было немало доброжелателей, не говоря уж об обширном семействе.
К вдове Марье Гавриловне, которая не плакала, а лишь повторяла: «Да нет же, нет, нет, нет!» и, как заведенная, всё мотала головой, приставили лучшего доктора. Сироток временно забрала к себе губернаторша, и город стал готовиться к торжественной встрече тела и еще более торжественному с ним прощанию.
Владыка Митрофаний словно закоченел от горя. Слезного облегчения ему, как и вдове, Бог поначалу не дал. Архиерей расхаживал по своему кабинету, сцепив за спиной белые от судорожного сжатия пальцы, и лицо у него было такое, что челядь заглядывала через щелочку и тут же пятилась. Полночи прометался сраженный горем епископ, а перед рассветом сел к столу, упал головой на скрещенные руки и наконец разрыдался. Хорошее было время – сумрачное, глухое, так что никто этой его слабости не видел.
Утром преосвященному сделалось плохо. Он задыхался и хватался за сердце. Испугались, не приключится ли и с ним, по примеру любимого крестника, разрыва сердечной мышцы. Секретарь отец Усердов бегал советоваться к викарию – не соборовать ли. Но вечером с парохода принесли письмо, прочитав которое Митрофаний задыхаться перестал, сел и спустил ноги с кровати.
Перечел. Потом сызнова.
На конверте корявым почерком, с ошибками, было накалякано: «Город Заволжск Заволжской же губерни архерею Митрофану скорей и штоб сам прочол а боле никто» – потому, собственно, и принесли больному, что «скорей» и «боле никто».