Пелагия и красный петух Акунин Борис
Новорожденный мастеровой не был похож на господина, сидевшего в «Кафе де Пари» и кушавшего творог в молочной столовой, ничем кроме роста и сапог, да и те раньше были начищенные, а теперь сделались серыми от пыли.
Неспешной походкой пролетарий направился по направлению к окраине. К тому времени стемнело, горели фонари. Яков Михайлович отметил, что улицы освещаются самым превосходным образом – отметил не в качестве праздного наблюдателя, а для дела.
Некоторое время спустя ряженый оказался подле епархиального училища для девочек, довольно длинного одноэтажного здания, крашенного в желтый и белый цвета.
Сбоку, при отдельном входе, располагалась «келья» начальницы: белые занавески на двух окнах, невысокое крыльцо, дверь с медным колокольчиком.
В квартире Яков Михайлович побывал еще третьего дня. Жилье крошечное, в две комнатки, довольно уютное, хоть и содержащееся в беспорядке.
Он встал подальше от фонаря, за кустом, и задрал голову, как бы любуясь ясным месяцем. Впрочем, никто на мечтателя не смотрел, потому что на тихой улице не было ни души.
Скоро донесся звук едущей коляски.
Яков Михайлович взглянул на часы – без двадцати девяти минут одиннадцать. Снова поставил в книжку невразумительную закорючку.
Подъехал двухместный экипажец английского типа. Правил чиновник средних лет, носатый, в фуражке. Рядом сидел объект – та самая монашка, что давеча прошла по Малой Борщовке.
Мужчина соскочил, приподнял фуражку и поклонился. Рыжая инокиня сказала ему что-то, тоже поклонилась, стала подниматься по ступенькам крыльца. Чиновник смотрел ей вслед и уехал лишь, когда за сестрой закрылась дверь, да и то не сей же миг, а, пожалуй, минутки через две. Стоял, покручивая себя за кончик носа, словно решал какую-то мудреную задачу, однако Яков Михайлович уже знал, что это у чиновника такая привычка, вроде нервного тика.
Когда же провожатый укатил, наблюдатель выбрался из-за куста, раскрыл под фонарем свою книжечку и просмотрел записи.
За пять дней ни одного отступления от рутины. Можно приступать к работе.
Итак.
С одиннадцати вечера до шести утра сон. Полчаса утренний туалет. Потом идет в ближнюю церковь. Возвращается к себе. Интересная причуда: с половины восьмого до восьми купается в Реке, хоть вода холоднющая. Потом завтракает в школе, с ученицами. С девяти до двенадцати уроки. Далее обед. С часу до пяти снова уроки. С пяти до семи репетиция хора. В начале восьмого идет пешком на архиерейское подворье (маршрут: с Казанской поворачивает на Дворянскую, оттуда на Малую Борщовку; улицы в этот час людные); в двадцать минут одиннадцатого выезжает от преосвященного с окружным прокурором, который провожает ее до самого крыльца.
Таковы условия задачи, сами по себе несложные.
Но.
Тут вся закавыка в дополнительной кондиции. Сказано: непременно несчастный случай или скоропостижная смерть от болезни. Никакого подозрения на насильственность. Это, конечно, интересней, чем обычное чик-чик, но и многократно трудней.
Одним словом, головоломочка.
– Нуте-с, нуте-с, – вполголоса приговаривал Яков Михайлович, шевеля мозгами.
Если б не напортили, умники, то проще всего, разумеется, было бы во время утреннего купания.
Железная монашка (вот дал Бог здоровья) ходит плавать в уединенную бухточку, невзирая на погоду. Разоблачившись до длинной белой рубашки, быстрыми саженками плывет до середины Реки и обратно. Смотреть на нее, и то холодно.
Тут надо бы так. Оглушить (совсем слегка, чтоб потом в легких обнаружилась вода), да и спустить в воду. Мол, ногу свело и потопла. Обыкновенное дело. Вода-то тринадцать градусов, замерено термометром.
Но это не годится. Власти настороже после того, как предшественничек потрудился. Полный простор был у человека, так нет, понастроил турусов, импрессионист кривоглазый.
Велено: «Чтоб комар носу не подточил» – это как?
Это значит, на глазах у публики, и чтоб никто ничего не заподозрил.
Попробуйте-ка здоровую молодую женщину, которая при тринадцати градусах плавает, убить на глазах у многочисленных свидетелей, не вызвав ни малейшего подозрения. Ведь каждая пара глаз – лишний риск. Мало ли кто какой наблюдательностью от природы наделен.
– Нет уж, господа хорошие, это чересчур, это за пределами возможного! Я вам не Господь Бог Саваоф, – ворчал себе под нос Яков Михайлович, однако брюзжание было не без притворства: лестно ведь, когда доверяют такие мудреные задачки. Стало быть, уважают в человеке талант.
И что может быть увлекательней, чем поиск решения для задачи, которая именно что находится за пределами возможного?
В безграничную потенцию человеческого разума Яков Михайлович верил свято. Во всяком случае, своего собственного.
Похрустел пальцами, почмокал своими толстоватыми губами, даже и покряхтел, но нашел-таки решение. А какое чистое, красивое – просто прелесть!
Не нужно никакой публики, не нужно множества глаз. Здесь, как почти и во всяком деле, важно не количество, а качество. Пускай будет одна пара глаз, но зато заменяющая целую толпу свидетелей (которые еще неизвестно, что увидят, домыслят и покажут на допросе). Если монашка кончится на глазах у того, кто сам ведает расследованиями, никаких допросов-расспросов не понадобится вовсе. Что же он – собственному зрению не поверит? Поверит, никуда не денется.
Нуте-с, нуте-с.
Окружной прокурор Бердичевский ежевечерне провожает монашку от архиерейского двора до казенной квартиры. Довозит на своей одноколке до самого дома, помогает вылезти. Непременно ждет, пока она поднимется на крыльцо, откроет дверь.
Что тут можно придумать?
Сделать, чтоб лошадь понесла? Там в одном месте, на повороте с Дворянской, обрыв близко.
Лошадь у прокурора смирная, но если пальнуть ей в бок из духовой трубки колючкой, смазанной чем-нибудь едким, понесет как миленькая.
Рискованно.
Во-первых, может выпрыгнуть, она ведь спортсмэнка. Отделается каким-нибудь зряшным переломом. Или убьются, но оба. Еще не хватало.
От общей идеи про ключевого свидетеля до собственно озарения путь был цедлинным.
Идея пришла почти сразу же, и такая, что Яков Михайлович аж взвизгнул от удовольствия.
Повернул назад, влекомый вдохновением. Не взбежал, а, можно сказать, вспорхнул на крыльцо и ткнулся носом в самую дверную ручку, подсвечивая себе маленьким электрическим фонариком.
Так и есть!
Пределы возможного, потесненные человеческим разумом, отступили.
Прокурор увидит все собственными глазами. Прямо перед его крючковатым носом отработает Яков Михайлович рыжую монашку, а господин Бердичевский ничего не поймет и не заметит.
Вот вам настоящий импрессионизм, вот истинная красота, не то что дурацкие обвалы в пещерах устраивать.
Назавтра, в десять часов вечера, специалист по чистым работам снова был на тихой окраинной улице, только одетый не мастеровым, а старьевщиком.
Пристроился напротив училища. Походил, уныло покрикивая «Старье-бутылки берем! Ветошь-тряпки берем!» – больше из профессионализма, нежели для пользы дела. Как было установлено ранее, люди в этот час по улице не ходят, старье-бутылки сдавать не станут.
На крыльцо поднялся всего на минутку, больше не понадобилось.
Ручка на двери была самая простая: деревянная скоба, приколоченная гвоздями, причем Бог знает сколько лет назад – шляпки давно порыжели. Яков Михайлович вбил еще один, тоненький, но немножко вкось, так что кончик чуть-чуть высунулся с другой стороны – аккурат там, где браться пальцами. Торчащее острие Яков Михайлович смазал какой-то жидкостью из пузыречка – с чрезвычайной осторожностью, даже перчатки надел.
Специалист всегда брал с собой в командировки особую аптечку: разные скляночки, пробирочки, на всякие случаи жизни.
Поцарапать палец о ручку двери – сущая ерунда, с кем не бывает.
Наутро нарывчик. К вечеру температура. Симптомы, похожие на заражение крови: тут тебе и ознобчик, и обильный пот, и пожелтение кожи. На второй день – сильный жар, бред. В тот же вечер, а если сильное сердце, то самое позднее к концу ночи – со святыми упокой. И никаких подозрений, обычная житейская оказия. Главное же – прокурор все будет наблюдать собственноочно. Услышит собственными ушками, как она, уколовшись, вскрикнет. Кто бы мог подумать, что от такого пустяка случится сепсис? Никто. Промысел Божий.
Яков Михайлович занял позицию.в кустах. Стал ждать.
Приехали без двадцати одиннадцать, он уж начинал волноваться.
Сегодня прокурор не просто высадил спутницу, а галантно проводил до самой двери.
Это еще лучше – пускай вблизи полюбуется.
Рыжая взялась за ручку, потянула, вскрикнула.
Что и требовалось доказать.
Услышав тихое «ах!», Яков Михайлович причмокнул и попятился, а через пять секундочек уже совершенно растворился во мраке.
Дело было сделано. Как говорится, прочее довершит природа.
Влюбленный прокурор
Со статским советником Матвеем Бенционовичем Бердичевским, умным и положительным мужчиной тридцати девяти лет, приключилось несчастье – такое, какого он страшился всю свою женатую жизнь, отменно счастливую и к тому же благословленную многочисленным потомством.
Любовь Матвея Бенционовича к супруге за долгие годы брака миновала несколько естественных фаз и прочно вошла в русло приязненной привычки и полного родства душ, не требующего нежных слов и красивых поступков. Марья Гавриловна, которая в восемнадцать лет отличалась пылким, романтическим нравом, по рождении тринадцати детей совершенно утратила эти свои изначальные качества – нашлись увлечения и заботы посущественней. Например, как содержать семью на жалованье мужа, пусть и весьма приличное, но ведь пятнадцать душ!
На тридцатилетнем рубеже госпожа Бердичевская превратилась в полнокровную, спокойную даму с цельным, твердым характером и полной ясностью насчет того, что в жизни важно, а что пустяки и внимания не заслуживает.
Матвей Бенционович в жене эти качества ценил, внутренне же более всего восхищался немыслимой для мужчины жертвенностью во имя тех, кого Марья Гавриловна любила – любовью нерассуждающей, естественной, лишенной какой-либо аффектации.
В самом Бердичевском с течением лет пылкости воображения и мечтательности, напротив, скорее прибавилось. Как всякий здоровый мужчина, он заглядывался на красивых или просто привлекательных женщин (а таковых вокруг во все времена найдется предостаточно) и, если какая особенно нравилась, внутренне пугался: ну как влюблюсь? И фантазия сразу начинала рисовать такие страшные последствия, такие душераздирающие драмы, что он старался держаться от опасной особы как можно дальше. Влюбиться в чужую женщину, имея верную жену Машу и тринадцать отпрысков, для достойного человека было бы поступком совершенно недопустимым.
До поры до времени Господь жалел Матвея Бенционовича, не искушал его сверх меры. А вернее сказать так: настоящий соблазн – не тот, который очевиден глазу. Очень возможно, что чаровницы, от которых шарахался Бердичевский, истинной угрозы для него и не представляли, ибо кто предупрежден, тот вооружен. Как это обычно и случается, погибель подстерегла добродетельного супруга там, где, казалось, бояться нечего.
Ну разве может кому-нибудь прийти в голову оберегаться любовного искушения со стороны монахини-черноряски?
Во-первых, инокиня – существо, можно сказать, лишенное половой принадлежности.
Во-вторых, сестра Пелагия совершенно не относилась к женскому типу, от которого Матвей Бенционович ожидал посягательств на свое сердце. У Бердичевского обычно возникало трепетание от сдобных блондинок с ямочками или, наоборот, от точеных брюнеток с царственным взором и нежным изгибом белой беззащитной шеи. А эта была рыжая, веснушчатая, да еще и в очках.
В-третьих, особа была давно знакомая, можно сказать, своя, то есть, по распространенному среди мужчин заблуждению, в романтическом смысле безопасная. Хотя чаще всего именно тут драмы и приключаются: давно знакомая и нисколько не интересная прежде женщина из-за какой-то сущей мелочи вдруг будто окутается трепетной дымкой, залучится сиянием. Схватишься за сердце, ахнешь: слепец, где же раньше были твои глаза? И станет поздно что-либо менять, и прятаться поздно – так сказать, судьбы свершился приговор.
Вот это самое с Бердичевским и произошло – дымка, сияние и за сердце схватился.
Началось с восхищения умом, смелостью и талантом Пелагии. В ту пору Матвей Бенционович квалифицировал свои чувства к монахине как уважительно-дружественные и не задумывался о том, почему ему так хорошо в ее присутствии. Друзьям и должно быть хорошо рядом, разве нет?
А потом, в некий особенно ясный день, уже после возвращения сестры из Строгановки, случилась пресловутая мелочь. Тот момент прокурор запомнил настолько ярко, что стоило ему зажмуриться, и он сразу видел все вновь, как наяву.
Пелагия подрезала розы, принесенные владыке из оранжереи, да и уронила ножницы в хрустальную вазу с водой. Поддернула рукав, чтобы опустить руку в мокрое. И у Матвея Бенционовича вдруг остановилось сердце. Никогда в жизни он не видел ничего чувственней тонкой, обнаженной руки, высунувшейся из черного рукава рясы и погружающейся в искристую влагу. Облизнув разом пересохшие губы, статский советник словно впервые разглядел лицо черницы: белая кожа, вся будто в золотой пыльце, наполненные мягким светом глаза... Это лицо нельзя было назвать красивым или хотя бы просто правильным, но оно явно и несомненно было прекрасным.
В тот день Бердичевский ушел от владыки рано, сославшись на дела. Был как оглушенный, даже покачивало. Придя домой, на жену посмотрел со страхом – вдруг разлюбил? Сейчас увидит свои Машеньку не через милосердные очки любви, а такой, какова она есть на самом деле: разбухшая, хлопотливая, с грубым голосом.
Вышло еще хуже. Любовь к жене никуда не делась, однако перестала занимать главное место в его жизни.
Обладая характером совестливым и справедливым, Матвей Бенционович мучился ужасно. Какая подлость, какая нечестность эта тривиальнейшая коллизия: сорокалетний муж охладел к утратившей очарование молодости жене и влюбился в другую. Как будто жена виновата, что поблекла, рожая ему детей, обеспечивая его мирную, счастливую жизнь!
В первые дни после ужасного открытия прокуpop перестал ходить к владыке по вечерам, когда там можно было встретить Пелагию.
На третий день не выдержал. Сказал себе: «Машу никогда в жизни не брошу и не предам, но ведь сердце не изнасилуешь. По счастью, она —монахиня, а стало быть, ничто такоеневозможно вдвойне, даже в квадрате». Этим совесть и успокоил.
Снова стал бывать у преосвященного.
Смотрел на Пелагию, слушал. Был горько, исступленно счастлив. Настолько уверовал в невозможность чего-то такого,что взял за правило отвозить черницу на своей коляске до училища. Эти поездки и стали для Матвея Бенционовича главным событием дня, тайным наслаждением, которого он ожидал с раннего утра.
Десять минут ехать рядом, на узком сиденье. Иногда, на повороте, соприкоснуться локтями. Пелагия, конечно, этого и не замечала, а у прокурора от солнечного сплетения вниз прокатывалась сладостная волна.
Был еще и десерт: подать ей руку, когда будет спускаться из коляски. Монахини ведь перчаток не носят. Дотронуться до ее кожи – легко-легко, ни на секунду не затягивая прикосновения. Что все восторги сладострастия по сравнению с этим кратким мигом?
В дороге они по большей части молчали. Пелагия смотрела по сторонам, Бердичевский всем видом показывал, что сосредоточен на управлении лошадью. А сам в это время мечтал: они муж и жена, возвращаются домой из гостей. Сейчас войдут в комнату, она рассеянно поцелует его в щеку и пойдет в ванную, готовиться ко сну...
* * *
В подобные минуты Матвею Беняионовичу мечталось волшебнее всего, особенно если весенний вечер выдавался так хорош, как нынче. Чтобы продлить иллюзию, прокурор позволил себе вольность – распрощался не у коляски, как обычно, а проводил до самого крыльца.
Устроил себе целую оргию: мало того что немножко стиснул за кисть, помогая выйти из одноколки, но потом еще и подставил локоть.
Пелагия нисколько не удивилась перемене в ритуале – не придала значения. Оперлась о сгиб его руки, улыбнулась:
– Что за вечер – чудо.
У Бердичевского тут же возникла смелая идея: возвести провожание от коляски до крыльца в ранг привычки. И еще: не ввести ли прощальное рукопожатие? А что такого? Руку монахиням не целуют, а рукопожатие – это очень сдержанно, целомудренно, по-товарищески.
На крыльце прокурор поднял фуражку – левой рукой, чтобы правая была свободна, но подать все-таки не решился, а Пелагии в голову не пришло.
– Спокойной ночи, – попрощалась она.
Взялась за ручку и вдруг вскрикнула – мило, беззащитно, по-девичьи.
Отдернула кисть, и Бердичевский увидел на безымянном пальце капельку крови.
– Гвоздь вылез! – с досадой сказала монахиня. – Давно пора новую ручку сделать, медную. – Полезла за платком.
– Позвольте, позвольте! – вскричал Матвей Бенционович, не веря своему счастью. – Платком нельзя, что вы! А если, не дай бог, столбняк! Вдруг там микробы! Это нужно высосать, я читал... в одной статье.
И совсем потерял голову – схватил Пелагию за руку, поднес уколотый пальчик к губам.
Она так удивилась, что не догадалась высвободиться. Только посмотрела на заботливого прокурора особенным образом, словно увидела его впервые.
Догадалась?
Но сейчас Бердичевскому было все равно. От тепла ее руки, от вкуса крови у него закружилась голова – как у изголодавшегося вампира.
Матвей Бенционович втянул соленую влагу что было сил. Жалел только об одном – что это не укус смертельно ядовитой змеи.
Пелагия опомнилась, выдернула палец.
– Выплюньте! – приказала она. – Мало ли какая там грязь!
Он деликатно сплюнул в платок, хотя, конечно, предпочел бы проглотить.
Смущенно пробормотал, уже раскаиваясь в своем порыве:
– Я немедленно выдерну этот мерзкий гвоздь.
Ах, беда! Догадалась, непременно догадалась! С ее-то проницательностью. Теперь все, станет избегать, сторониться!
Снял с оглобли фонарь, из ящика под сиденьем взял щипцы (необходимая в экипаже вещь – вынуть занозу из копыта, если лошадь захромает).
Вернулся на крыльцо строгий, деловитый. Вытянул коварный гвоздь, предъявил.
– Странно, – сказала Пелагия. – Кончик ржавый, а шляпка блестит. Будто только что вколочен.
Бердичевский посветил фонарем. Увидел, что острие поблескивает. От крови? Да, и от крови тоже. Но поблескивало и выше, чем-то масляным, более светлого колера.
У прокурора перехватило дыхание, только теперь уже не от любовного томления.
– Скорее! В больницу! – закричал он в голос.
Кррк-кррк
Профессор Засекин, главный врач Марфо-Мариинской больницы и всероссийская знаменитость, ранкой на пальце не заинтересовался. Осмотрел, пожал плечами и даже йодом не помазал. Зато к гвоздю отнесся в высшей степени серьезно. Отнес в лабораторию, с час колдовал над чем-то и вернулся озадаченным.
– Любопытный состав, – сказал он прокурору и его спутнице. – Для выведения полной формулы потребуется время, но тут присутствуют и Agaricus muscarus и Stryehnos toxifera, а концентрация кишечной палочки просто феноменальна. Такой пунш намешали, что ой-ой-ой. Если бы вы, голубчик, не отсосали эту гадость сразу же после травмирования... – Доктор выразительно покачал головой. – Удивительно, что ранка совершенно чистая. Знать, очень уж от души сосали, со страстью. Молодец.
Матвей Бенционович покраснел, боясь взглянуть на Пелагию. А та переспросила:
– «Намешали»? Вы хотите сказать, профессор, что это состав искусственного изготовления?
Бердичевскому стало за себя стыдно – о глупостях тревожится, а тут такое.
– Вне всякого сомнения, – сказал профессор. – В природе этакого компота не встречается. Здесь мастер поработал. Да не из наших – в Заволжске и лабораторий таких не имеется.
Прокурор похолодел, когда осознал весь смысл этого заявления. Изменилась в лице и Пелагия. Матвей Бенционович в этот миг любил ее так, что в носу сделалось щекотно. Сказали бы ему сейчас: вот субъект, который замыслил погубить дорогое тебе существо, и статский советник кинулся бы на злоумышленника, схватил бы его за горло и... Здесь у Бердичевского, человека мирного и отца семейства, потемнело в глазах и приключилось затруднение в дыхании. Он прежде и не подозревал в себе такого неиетовства.
Незамедлительно, прямо среди ночи, в архиерейском доме был созван чрезвычайный совет.
Матвей Бенционович был бледен и решителен. Внешне сохранял спокойствие, только чаще обычного хватался за нос;
– Теперь очевидно, что это не маниак-одиночка, а целая банда. Таким образом, главной становится версия «варшавских». У этой публики расквитаться за своего считается делом чести. Если уж вбили себе в голову, что их подельника погубила сестра Пелагия, то не успокоятся, пока ее не убьют. Я оставлю все прочие дела, поеду хоть в Варшаву, хоть в Москву, хоть в Житомир, но разыщу мерзавцев. Однако сколько продлится расследование, неизвестно. А между тем, нашей дорогой сестре угрожает смертельная опасность, и мы даже не можем предполагать, с какой стороны последует удар в следующий раз. Тут, владыко, надежда только на вас...
Преосвященный, которого подняли с постели, был в халате и войлочных туфлях. Дрожащие от волнения пальцы дергали и рвали нательный крест.
– Ее уберечь – это первое, – сказал Митрофаний хриплым голосом. – Только о том и думаю. Ушлю подальше, в какую-нибудь тихую обитель. И чтоб никто ничего. А тебя даже не спрошу! – прикрикнул он на духовную дочь, ожидая от нее сопротивления.
Но монахиня промолчала. Видно, хитроумная каверза с гвоздем не на шутку ее напугала. Бердичевскому сделалось так жалко бедняжку, что он часто-часто заморгал, да и владыка насупился, закряхтел.
– В Знаменском монастыре, что на Ангаре-реке, игуменья моя воспитанница, я тебе про нее рассказывал. Место удаленное, тихое, – загнул преосвященный один палец, а за ним и второй. – Еще на реке Уссури хороший скит есть. Чужих за десять верст видно. Тамошний старец мне друг. Сам тебя отвезу – хоть на Ангару, хоть на Уссури, куда пожелаешь.
– Нет! – в один голос воскликнули прокурор и монашка.
– Вам нельзя, – пояснил Бердичевский. – Слишком заметны. А уже ясно, что они за нами следят, глаз не спускают. Нужно потихоньку, скрытно.
Пелагия присовокупила:
– Лучше всего одной.
– И хорошо бы, конечно, не в монашеском облачении, а переодеться, – предложил Бердичевский, хоть и был уверен, что идею отвергнут.
Митрофаний и черница на это переглянулись, ничего не сказали.
– Я клятву давала, – нерешительно молвила Пелагия, чем привела Бердичевского в недоумение (о существовании госпожи Лисицыной прокурору известно не было).
– По такому случаю от обещания тебя разрешаю. Временно. Доберешься Лисицыной до Сибири, а там переоблачишься. Ну, говори, куда хочешь?
– Чем в Сибирь, я бы уж лучше в Палестину, – заявила вдруг сестра. – Всегда мечтала о паломничестве в Святую Землю.
Неожиданная мысль мужчинам понравилась.
– В самом деле! – вскричал Матвей Бенционович. – За границу всего безопасней.
– И познавательно, – кивнул владыка. – Я тоже всю жизнь мечтал, да времени недоставало. А ведь член Палестинского общества. Поезжай, дочка. В скиту тебе томно будет, я твой непоседливый нрав знаю. А там попутешествуешь, новых впечатлений наберешь. Не заметишь, как и время пройдет. Я же отпишу и отцу архимандриту в миссию, и игуменье в Горненский монастырь. Постранствуй в Палестине паломницей, поживи в обители, пока Матвей злодеев ловит.
И епископ сразу сел к столу, писать рекомендательные письма – на особой бумаге, с архиерейским вензелем.
Предосторожности были продуманы до мелочей.
Утром Пелагию увезли на карете «скорой помощи» – многие это видели. Прибежавшим в госпиталь ученицам объявили, что начальница совсем плоха и пускать к ней никого не велено. А ночью монахиня выскользнула через черный ход, и Бердичевский отвез ее за пятнадцать верст от города, на маленькую пристань.
Там ожидал катер. На нем конспираторы отплыли еще на пять верст и остановились посреди Реки.
Полчаса спустя показался сияющий огнями пароход, который спускался от Заволжска вниз по течению. Катер замигал лампой, и капитан, заранее предупрежденный секретной депешей, остановил машину – тихо, без кричания в рупор и гудков, чтоб не будить спящих пассажиров.
Матвей Бенционович помог Пелагии подняться по трапу. Впервые видел ее не монашкой, а дамой – в дорожном платье, в шляпке с вуалью.
Все время, от самой больницы, из-за этого наряда сбивался на непозволительные фантазии. Повторял про себя: «Женщина, она просто женщина». В душе прокурора трепетали сумасшедшие надежды.
Пелагия же была рассеянна, мысли ее витали где-то далеко.
Когда ступили на палубу, у Бердичевского вдруг сжалось сердце. Ему послышался чей-то голос, печально сказавший: «Прощайся. Ты никогда ее больше не увидишь».
– Не уезжайте... – понес сбивчивую чушь запаниковавший прокурор. – Я места себе... – И встрепенулся, осененный спасительной, как ему показалось, идеей. – Знаете что, а может все-таки на Ангару? Владыке нельзя, так вас бы я сопроводил. А потом уже возьмусь за расследование. А?
Представил, как они будут вдвоем ехать через всю Сибирь. Сглотнул.
– Нет, я в Палестину, – все так же рассеянно пробормотала путешественница. И вполголоса, про себя, прибавила. – Только бы успеть. Ведь убьют...
Про «успеть» Матвей Бенционович не очень понял, но концовка его отрезвила. И устыдила.
Жизнь дорогого существа в опасности. И его долг – не шпацировать с дамой сердца по сибирским просторам, а разыскать злодеев, и как можно скорей.
– Клянусь вам, я отыщу бандитов, – тихо сказал статский советник.
– Верю, что найдете, – ласково ответила Пелагия, но как-то опять без большой заинтересованности. – Только, думается мне, не бандиты это, и похищенные деньги тут ни при чем... Ну, да вы сами разберетесь.
Капитан, лично встречавший экстренную пассажирку, поторопил:
– Сударыня, нас сносит течением, а тут справа мели. Нужно запускать машину.
Пользуясь тем, что Пелагия не в рясе, а в платье, Бердичевский поцеловал ей руку – в полоску кожи над кружевной перчаткой.
Она коснулась его лба губами, перекрестила, и прокурор, посекундно оглядываясь, стал спускаться по трапу.
Тонкий силуэт сначала подернулся сумраком, а потом и вовсе растаял в темноте.
Пелагия шла за матросом, который нес чемодан. На палубе было пусто, только под окном салона дремал какой-то любитель ночного воздуха, закутанный в плед до самого носа.
Когда дама в шляпке с вуалью прошла мимо, закутанный шевельнулся, подвигал пальцами.
Раздался сухой, неприятный треск: кррк-кррк.
Часть вторая,
ЗДЕСЬ И ТАМ
VII. НЕ УСПЕТЬ
Таинственная и прекрасная
Мало кому выпадает счастье при первом же взгляде на Святую Землю увидеть ее таинственной и прекрасной, какова она и есть на самом деле.
Полине Андреевне Лисицыной повезло. Порт Яффа, морские врата Палестины, предстал перед ней не желто-серой грудой пыли и камней, а мерцающим елочным шаром – как в детстве, когда подкрадешься ночью к дверям рождественской залы, заглянешь в щелочку, и сначала ничего не видно, а потом вдруг блеснет во тьме что-то круглое, переливчатое, и сердце сожмется в предвкушении чуда.
Так получилось и с Яффой.
Как ни пыхтел пароход, как ни шлепал колесами, но не успел достичь желанного берега до заката. Черное небо слилось с черными водами, и обманувшиеся в ожиданиях пассажиры уныло побрели укладывать вещи. На палубе остались лишь госпожа Лисицына да крестьяне-богомольцы, весь багаж которых состоял из холщовой котомки, медного чайника и паломнического посоха.
И самое малое время спустя двери мрака приоткрылись. Сначала зажегся одинокий огонек, похожий на бледную звезду. Потом он сделался ярче, рядом возник второй, третий, четвертый, и вскоре из-за горизонта на море выкатилось золотистое яблоко города-скалы, все в крапинках тусклого света.
Крестьяне повалились на колени и затянули молитву. Лбы так истово застучали по палубе, что Полина Андреевна, лелея торжественность минуты, заткнула уши. Ветерок донес с берега слабый аромат апельсинов.
«Иоппия», произнесла вслух путешественница библейское название порта.
Три тысячи лет назад сюда сплавляли из Финикии кедры для постройки Соломонова храма. Среди этих волн Господь велел киту поглотить строптивого Иону, и был Иона в китовом чреве три дня и три ночи.
Пароход замедлил ход, остановился, залязгал цепью, протяжно гуднул. На палубу выбегали пассажиры, возбужденно галдя на разных наречиях.
Волшебство было нарушено.
Утром стало видно, что судно бросило якорь в полуверсте от суши – ближе было не подойти из-за мелей. Полдня стояли без движения, потому что дул изрядный ветер, а после обеда, едва волнение на море поутихло, с берега, отчаянно работая веслами, сорвалась целая флотилия лодок. В них сидели смуглые люди с обмотанными тряпьем головами, ужасно похожие на морских разбойников.
Пароход был в два счета взят на абордаж. Пираты гуськом вскарабкались по спущенному к воде трапу и с пугающей быстротой разбежались кто куда. Одни хватали за руки пассажиров и волокли к борту; другие, наоборот, не обращали внимания на людей, а ловко взваливали на плечи узлы и чемоданы.
Штурман Прокофий Сергеевич, с которым Лисицына за время плавания успела подружиться, объяснил, что это такой яффский порядок: разгрузкой кораблей монопольно владеют два клана арабских грузчиков, причем один ведает людьми, а другой багажом, и это разделение блюдется строго.
Бабы-паломницы, подхваченные жилистыми руками поперек талии, отчаянно визжали, некоторые пробовали и отбиваться, награждая охальников весьма существенными тумаками, но привычные носильщики только скалились.
Не прошло и двух минут, а первый баркас, набитый потрясенными богомольцами, уже отвалил от борта, за ним тут же припустил ялик, груженный котомками, чайниками и посохами.
Следующая лодка заполнялась столь же быстро.
Вот и к Полине Андреевне подлетел распаренный туземец, ухватил за запястье.
– Благодарю, я сама...
Не договорила – лихой человек играючи перекинул ее через плечо и засеменил вниз по трапу. Лисицына только ахнула. Внизу качалась и искрилась вода, руки у носильщика были жесткие и в то же время удивительно нежные, так что пришлось подавить в себе некое приятное и безусловно греховное шевеление.
Еще четверть часа спустя заволжская паломница ступила на землю Палестины и заплескала руками, силясь удержать равновесие, – за две недели отвыкла от тверди.
Прикрыла ладонью глаза от слепящего солнца. Огляделась.
Мерзкая и зловонная
Как же здесь было нехорошо!
То есть, в маленьких русских городах тоже бывает очень нехорошо – и убого, и грязно, и тошно от окружающей нищеты, но там в лужах отражается небо, над проваленными крышами зеленеют деревья, и в конце мая пахнет черемухой. А тихо-то как! Закроешь глаза – шелест листвы, жужжание пчел, недальний колокольный звон.
В, Яффе же все без исключения органы чувств доставляли паломнице сплошные неприятности.
Глаза – потому что повсюду натыкались на груды гниющих отбросов, кучки рыбьей требухи, всевозможные и ничуть не живописные лохмотья, а помимо того еще слезились от пыли и норовили зажмуриться от нестерпимо яркого света.
Язык – потому что вездесущая пыль немедленно заскрипела на зубах, будто рот набит наждачной бумагой.
Нос – потому что аромат апельсинов, давеча поманивший Полину Андреевну, оказался совершенной химерой; то ли вовсе примерещился, то ли не выдержал соперничества с доносившимися отовсюду миазмами гниения и нечистот.
Про уши и говорить нечего. В порту никто не разговаривал, все орали, причем в полную глотку. В многоголосом хоре лидировали ослы и верблюды, а над всей этой какофонией плыл безнадежный баритон муэдзина, казалось, отчаявшийся напомнить сему вавилону о существовании Бога.
Более всех прочих физических чувств досаждало осязание, ибо стоило Полине Андреевне миновать турецкую таможню, как в переодетую монахиню со всех сторон вцепились попрошайки, гостиничные агенты, извозчики, и разобрать, кто из них кто, было невозможно.
Плохонький русский городок напоминает чахоточного пропойцу, которому хочется дать копеечку, вздохнув над его горемычной судьбой, а Яффа показалась Полине Андреевне то ли бесноватым, то ли прокаженным, от которого только зажмуриться да бежать со всех ног.