Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии Бухарин Анатолий
– Постой, постой… так это твои статьи в «Известиях»?
– Мои.
Я еще раз внимательно посмотрел в ее зеленые глаза: Пушкин, судьба либерализма в России, вечный женский вопрос, диалог с Галиной Старовойтовой – это все она? Неужели так сильны таинственные гены? И я шел этими дорогами, вот только узор судьбы индивидуальный.
– И все равно – рассказывай!
Мы поднялись и медленно пошли по Дворцовой набережной.
– Маму в сорок девятом убил рак, – начала Юлька, – а отец погиб в пятьдесят восьмом. Смешно и нелепо погиб. Всю войну летал на штурмовике – остался жив. Был испытателем, и снова Бог хранил. А тут поехал в Павловск погостить и… ночью разбился на велосипеде.
Юлька замолчала, вынула платочек, смахнула слезы, а я перекрестился: «Царствие ему Небесное». Вот уж воистину: кому быть повешенным, тот не утонет.
– Что же было потом?
– Потом был белый свет в копеечку: я осталась одна-одинешенька. Училась в десятом классе и вышла замуж за борттехника Ивана Крылова – он летал в экипаже отца. Улетела с ним с Сахалина в Ленинград. Все оставила: верных подружонок, серебряную форель в горных речках, папоротники-гиганты в тайге. Все. А что получила? Вино и слезы моего дорогого Ванечки. Пил. Демобилизовали. Ниши своей в Питере не нашел, нанялся матросом на торговое судно, и где-то в Атлантике его смыла с палубы волна.
Я снова перекрестился, но она на этот раз не осушала слез.
– Опять одна. Известно: там лучше, где нас нет. Но человек живет надеждой, и я уехала в Воронеж. Надо ли тебе рассказывать о Воронеже? Ты помнишь его полуразрушенным, помнишь его литературное былое: Тихона Задонского, Алексея Кольцова, Ивана Никитина, Андрея Платонова. Но ты не знаешь Воронежа жлобов: мстительных, едких, как перец. Конечно, и в мое время была там горстка светлых душ. Я помню молодого Василия Пескова, Николая Задонского, Эдуарда Пашнева. В «Подъеме», где начали печатать мои рассказы-крохотки, встречала Валентина Овечкина с черной повязкой на лбу, строгого Евгения Носова, тихого, в сером плащике и кепочке, Алексея Прасолова, милого, застенчивого Зиновия Анчиполовского…
Юлька замолчала, лицо ее посветлело, и мы, задумавшись, шли, и каждый несся на нахлынувшей волне воспоминаний в далекий город с необыкновенными августовскими звездопадами и царственным шествием речных белых туманов.
– Чем же ты занималась там?
– На Сахалине я увлекалась художественной гимнастикой и была голосистой. Вот и в Воронеже судьба определила меня в народный хор. Пела, плясала и училась заочно на филологическом, но недолго плясала.
Был у нас музыкант Иван Пронин – мне везет на Иванов. Играл на всех народных инструментах. Коронный номер, в котором он солировал, – «Сельское утро»: Иван степенно вышагивает по деревне, играет на рожке, а деревенские красавицы кликают буренок. На плече – длинный сыромятный плетеный кнут. Концерт шел в драмтеатре (мы давали его участникам пленума обкома партии), и черт меня дернул пошутить: Иван был уже на середине сцены, а кончик кнута еще полз за кулисами. Я возьми и наступи… Кнут натянулся струной, рукоятка перехватила горло, и бедный Иван, покраснев, как бурак, заорал на весь театр: «Мать твою! Отпусти, дура!»
Зал заколыхался от смеха, художественный руководитель стоял бледный, как смерть, мышами за занавесом (его сразу опустили) бегали чиновники. Я отделалась легким испугом: выгнали из хора. Говорят, первый, а он присутствовал на концерте, очень любил фольклор.
– И куда же ты направилась?
– Мир не без добрых людей. Иван-то и помог мне устроиться в многотиражку авиационного завода, где его дядя работал главным редактором. А в шестьдесят восьмом закончила университет и поступила в аспирантуру. Начался новый виток моей драмы. Дипломное сочинение я писала о Николае Алексеевиче Полевом, о его знаменитом «Московском телеграфе».
– Почему именно о Полевом?
– А Бог знает! На Сахалине я часто общалась с «бывшими»: купцами, дворянами, офицерами, чудом уцелевшими в годы репрессий, – и у меня подспудно зрел интерес к утраченному миру. Конечно, повлиял учитель. Историю русской литературы нам читал профессор Михаил Дмитриевич Седов – маленький, белый, как лунь. На кафедре он был Бог: знал тексты, как свою биографию, и читал Пушкина наизусть на всех европейских языках. Я любила его, как отца. Провожала с лекций, носила чай. Поползли слухи, но я не обращала внимания. Писала под его руководством курсовую, дипломную, а он написал предисловие к моей первой книге. Что греха таить? Мария Клавдиевна Телешова была права, когда говорила: «Женщина может выдвинуться только чудом или способами, ничего общего с искусством не имеющими; ей каждый шаг дается с невероятными усилиями». И я многое могла бы рассказать о жертвах, которые женщины приносят за квартиры, дипломы и диссертации.
– А тебе не приходилось приносить жертвы?
– В том плане, какой ты имеешь в виду, – нет! А вообще – по-человечески, – конечно, приходилось. И главная жертва – молчание, когда хотелось кричать. Было временами страшно до отвращения к жизни, но жизнь сильнее нашего желания жить или не жить. Как журналист я хорошо знаю цену слухам, знаю, что они могут убить, но не предполагала, что это случится и со мной.
Изначально я хотела быть на кафедре соискателем, а потом поняла: нужно глубокое погружение в архивы. Полевой, как это ни странно, – один из самых неизвестных людей России. Шутка сказать: Полевой и Пушкин! Египетская работа, и набегом здесь делу не поможешь. Поступила на заочное отделение, а когда пришло время, Седов попросил у ректора ставку аспиранта на год. Надо было принять решение о моем переводе на дневное отделение ученым советом факультета. Вот тут-то и пробил мой «звездный час». Декан припомнил все: и историю с кнутом в народном хоре, и чай для Седова, и эпиграмму в свой адрес, но самое жуткое – подлец поставил под сомнение мою финансовую самостоятельность, намекнув, что я зарабатываю и духом, и телом.
Седов самоотверженно защищал мою честь, ноя не вынесла оскорбления и, несмотря на уговоры, ушла из университета. Спустя полгода, защитила диссертацию в Ленинграде, и с тех пор живу здесь и работаю.
Мы не заметили, как вызвездило и как над городом заполыхали лунные пожары. Юлька спохватилась и пригласила в гости на Петроградскую сторону.
Обычная «классическая» коммуналка: шесть звонков на двери, божьи одуванчики-старушки тенями в длинном коридоре бывшей барской квартиры.
Дверь открыла черноглазая девочка-подросток. Юлька представила:
– Вера – Ванина племянница, моя воспитанница.
Вот и говорите об одиночестве после того, когда женщина живет для жизни!
Если бы не коридор, не звонки, Юлькину квартиру можно было бы принять за булгаковский дом Турбиных: изразец, мебель старого красного бархата, турецкие ковры, бронзовая лампа под абажуром и лучшие на свете шкафы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом. Только комнат было не семь, а две, и на стене красовался бородач с трубкой, которого я принял было за Хемингуэя.
Верочка неслышно, но быстро собрала ужин и так же неслышно ушла в свою комнату. Мы снова остались одни. Юлька сделала пять-шесть взмахов гребнем, взбивая волосы, удобно уселась в кресло и приготовилась к ночной беседе.
– Ты пережила многое, ия готов сказать: «Да святится имя твое!» Как ты сумела не только сохраниться (тебе под пятьдесят, а выглядишь на сорок), но и осуществиться?
Вместо ответа Юлька прочла пушкинские строчки:
- Я был ожесточен…
- И бурные кипели в сердце чувства,
- И ненависть, и грезы мести бледной.
- Но здесь меня таинственным щитом
- Прощение святое осенило.
- Поэзия, как ангел утешитель,
- Спасла меня…
И меня спасла. Все тяжело, и все просто. Тяжело идти, встречая не только светлые души, но и отпетых негодяев. Просто жить, не убивая в себе чувство собственного существования, иначе пропадешь.
– Хорошо, – возразил я, – но поэзия, как и предельное еловой как «слезы Вселенной в лопатках», не только разжигает, но и умерщвляет любовь.
– Это у кого как. Говорят по-разному. Говорят и о бабьем часе, о том, что с природой не поспоришь. Все это так, но нельзя всех стричь под одну гребенку. Слабые женские души самоутверждаются через длинные ухаживания, а у меня самоутверждение шло через литературу и работу. Одиночество скрашивала Верочка.
Содержать молодого партнера? Низа что на свете! А быть содержанкой или любовницей у какого-нибудь седого борова в голову не приходило: я слишком самостоятельна и брезглива. Мой Ванечка – грешник: пил, был непрактичный. Но Боже мой, сколько страсти, нежности, чистоты, мужества! Он и в океан-то ушел зарабатывать для меня деньги.
Со мной случилось то, что случается с нашей сестрой: кого надо – нет, а кого не надо – хоть пруд пруди. И я предпочла одиночество в надежде на свою звезду. «Все или ничего» – мой принцип. Воровать ласки, выдавать подделку за любовь – путь в преисподнюю. И те, кто поставил крест на этих «предрассудках», заплатил страшную цену и будет долго платить. Я ведь журналист, и поверь мне: Апокалипсис начинается с оскудения душ.
– Согласен, но можно ведь любить и не обязательно быть любимой?
Юлька снова вместо ответа прочла стихи, на сей раз Евдокии Растопчиной:
- Безумная! Зачем, зачем себя ты губишь?..
- Условья счастия тобой не поняты:
- Раба ты, женщина, когда сама полюбишь,
- И царствуешь, когда любима ты!
– И что же лучше? Любить или быть любимой?
– Ах, Андрей, дорогой ты мой человек, это все риторика. Неразделенная любовь – это саморазрушение, и пить этот сладкий яд я никому не советую. Главное – истина взаимных чувств. Вон, посмотри на мою судьбу, – Юлька кивнула на портрет бородача струбкой. – Мы счастливы. Я родилась восемнадцатого августа, ты помнишь? Но на самом деле я родилась второго октября, в день встречи с Антоном.
– Кто же вас свел? Господин случай?
– И сказать смешно, и утаить грешно: я сама к нему пришла! Приехала в Калининград на конференцию. День был напряженный, вечер шумный – много шампанского. Вернулась в гостиницу, вошла в номер и, не зажигая света, как нив чем не бывало крепко заснула. Утром на столе меня ждали цветы и записка: «Сударыня! Вы перепутали номер, но я благодарю судьбу за ошибку. Капитан Звонарев».
Я была в ужасе и пулей полетела к себе. Горничная заливалась смехом и рассказывала о том, как благородный идальго всю ночь проспал на стульях у стойки администратора.
Вечером я зашла извиниться. Мы долго гуляли в парке. Я заряжала руки у берез, он любовался, как ветер гонит желтый лист в голых ветвях, а потом зажглась голубая звезда. Наша звезда.
– И где же сейчас звезда твоя?
– Вернется через пять месяцев из дальнего плавания.
1999
Когда плачет ива
Меня пригласили в Н-ск читать лекции о Пушкине. Поехал. Заканчивая выступление в актовом зале университета, заметил:
– А вообще-то о Пушкине надо не рассказывать, а петь!
– Правильно! – откликнулся кто-то, и тут же между рядами зашуршала шелком женщина в красном. Вспорхнула, а не взошла на сцену и села за рояль. «Наверняка в прошлом она была птицей», – подумал я и не ошибся, услышав соловьиный голос.
Она запела песню Земфиры из поэмы «Цыгане»:
- Старый муж, грозный муж,
- Режь меня, жги меня:
- Я тверда, не боюсь
- Ни ножа, ни огня.
- Ненавижу тебя,
- Презираю тебя;
- Я другого люблю,
- Умираю, любя.
- Режь меня, жги меня:
- Не скажу ничего;
- Старый муж, грозный муж,
- Не узнаешь его.
Она душой и телом отдавалась музыке. Ее чистое сопрано даже тучи разогнало за высокими окнами, и на замиравшую от восторга публику полетели золотые стрелы выглянувшего солнца. А певица, стройная, гибкая, с волной пепельных волос, заряжала колдовской силой пушкинских строк:
- Он свежее весны,
- Жарче летнего дня;
- Как он молод и смел!
- Как он любит меня!
Белокурая дебелая соседка справа заметила вполголоса: «Женщина-театр», а сосед слева сообщил: «Она ваша землячка». «Во как!» – подумал я и с удвоенным вниманием продолжал слушать.
Зал застонал и взорвался аплодисментами. «Земфира» низко-низко поклонилась и уже степенно, лебедушкой поплыла на свое место. Ее сменяли один за другим новые поклонники поэта и пели романсы или арии из опер. Я сидел счастливый, в потоке любви к Пушкину и благодарил судьбу за редкую, удивительную встречу.
Под занавес на сцену поднялся высокий седой брюнет, окинул присутствующих печальными, умными глазами, кому-то кивнул, улыбнулся и запел. Мы услышали не очень сильный, но необыкновенно красивый баритон:
- Долго ль мне гулять на свете
- То в коляске, то верхом,
- То в кибитке, то в карете,
- То в телеге, то пешком?
Это были пушкинские «Дорожные жалобы» с чудной, но неизвестной музыкой. Я вопросительно посмотрел на соседку, но она только пожала плечами в ответ. Снова взглянул на седого брюнета – и не узнал его: теперь это был молодой, жизнерадостный человек. Он весь светился. Господи, как преображает пушкинское слово!
Когда он закончил, раздались громкие возгласы: «Браво!», «Бравис-симо!» – но певец только раскланялся и легким решительным шагом удалился за кулисы.
Зал задвигался, загудел. Меня окружили, посыпались вопросы:
– Была ли кольчуга у Дантеса?
– Где родился Ганнибал: в Эфиопии или в Нигерии?
– Какая из версий утаенной любви Пушкина вам ближе?
– Так кто же была Натали – бездушная примадонна, гризетка с замашками провинциальной барышни или поэтическая красавица со знаком будущего страдания на челе?
Стиснутый, оглушенный, я развел руками:
– А вы сами-то как думаете?
– Я думаю, что права Марина Цветаева: «Он хотел нуль, ибо сам был все!»
– А я верю самому Пушкину:
- Исполнились мои желания.
- Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, —
- Чистейшей прелести чистейший образец.
И снова вопросы. Я с тоской озирался по сторонам, выглядывая «Земфиру», и увидел ее у белой колонны. Землячка поняла и, не раздумывая, пришла на помощь: увела на кафедру пить кофе.
Пока Анна – так звали мою новую знакомую – возилась с заваркой, я смотрел на ее точеную шею, на пышную волну волос и думал: «Так кем же она была в прошлом? Птицей или гетерой в древних Афинах? Ведь умна, раскованна и влекуща. А может, субреткой какой-нибудь французской графини во времена Вольтера? Как ловко она управляется с кофейником и как щебечет о тайнах провинциального Н-ска! Но это сопрано, эти завораживающие, волнующие, тревожные глаза могли быть только у Полины Виардо или у петербургской принцессы ночи княгини Евдокии Голицыной…» В сознании вспыхнули пушкинские строчки:
- Отечество почти я ненавидел —
- Но я вчера Голицыну увидел
- И примирен с Отечеством моим.
– О чем вы думаете?
– О вас и о том, кем вы были в прошлом?
Анна засмеялась, поставила чашку на стол, присела, поежилась и сказала:
– Карма – это интересно. И я когда-то на заре туманной юности увлекалась индийской философией, ее доктриной перерождения, но все проходит. И вам, уважаемый Иван Андреевич, не надо так далеко уходить в века и искать мое первичное Я, ибо тайна сия остается неразгаданной. Помните, у Гумилева:
- Откуда я пришел, не знаю,
- Не знаю я, куда уйду,
- Когда победно отблистаю
- В моем сверкающем саду?
Загляните-ка лучше в недавнее прошлое и вспомните Воронежский институт искусства, где вы читали специальный курс о западниках и славянофилах, и студентку, которая мучила вас вопросами о треугольнике: Луи Виардо – Полина Виардо – Тургенев.
– Ну, как же, конечно, помню, – обрадовался я. – Как не помнить, если меня с треском выставили из вашей альма-матер за идеализацию либералов в России?
– Вот как! Я и не знала.
– Вы многого не знали. И, кстати, секретарь парткома, так яростно кромсавший мой курс, позже, уже при Ельцине, защитил докторскую о Иване Киреевском и даже назвал его гением.
Мы начали вспоминать общих знакомых, воронежский театр, при упоминании о котором по лицу Анны пробежало облачко тени, а потом вышли на улицу и направились в парк. Долго стояли на берегу быстрой горной речки под тенистым, высоким деревом, пока я не почувствовал, как на лицо и за воротник сыплются светлые горошины капель.
– Дождь?
– Нет, – улыбнулась Анна, – это плачет ива.
– Ива?
– Да, но особая: высокая и плакучая ветла.
– Скажите, а вам в жизни часто приходилось плакать? И вообще, как живется красивой женщине?
Анна вспыхнула, сузила глаза и бросила на меня внимательный изучающий взгляд: шутит или всерьез?
Я не шутил и откровенно любовался этой представительницей вымирающего тургеневского племени женщин. Она была чудо как хороша!
Грешен: люблю красоту. И, в конце-то концов, какая разница, в чем воплощен ее божественный трепет: в алмазной капле росы, в огненном веере заката или в синих незабудках под зеленным пологом светлой березовой рощи? И что делать, если ее высшим проявлением была, есть и будет женщина! Нет, не эмансипированная, не заутюженная модой, а та, из-за которой погибаешь и ради которой пишутся «Божественные комедии».
Вместо ответа Анна сама задала вопрос:
– А вы разве не знаете? Не вы ли нам говорили отом, как редко удается женщине достигать успеха методами, принятыми в искусстве и науке?
– Да, говорил, но ведь у каждого свой личный узор судьбы.
– Это так, – согласилась Анна и, взглянув на синеющие за парком горы, ответила: – Конечно, нелегко. Один вот и сейчас любит, уж высох весь, а все любит. А вообще, женщине – если только это настоящая женщина – всегда трудно.
И задумалась. Я вспомнил почему-то седого брюнета и снова спросил:
– Не от того ли и сохнет, что вас нельзя не любить? Недаром говорят: «Красивая женщина – что порванное платье: или сама зацепится, или ее зацепят».
– Мало ли, что говорят, особенно современные мужчины. Помните признания Позднышева в «Крейцеровой сонате» Толстого? «Я помещик и кандидат университета и был предводителем. Жил до женитьбы как все живут, то есть развратно, и, как все люди нашего круга, живя развратно, был уверен, что я живу как надо». С тех пор ничего не изменилось. Нынешние Позднышевы просто покупают женщин, и им наплевать, любят они их или нет. Они просто выбирают тех, которые их устраивают. И представьте себе, находят дур или ушибленных жизнью. Немало среди них и красивых.
– Согласен, но, как заметил Герцен, «красота – это тоже талант», и им надо уметь пользоваться. А что делает современная женщина? Она стала доступнее.
– Ну, Иван Андреевич, вы неисправимый идеалист. Вам как историку так рассуждать неизвинительно. А кто делает женщину доступнее? Кто поощрял разврат в Древнем Риме? Кто плодил мерзопакости в женских и мужских монастырях даже при огнях инквизиции? Бог с ними, с седыми веками! Вернемся в век двадцатый, в лагеря ГУЛага, где мужчины не видели женской постели, и наоборот. Вспомните, как сталинские подонки насиловали жену на глазах мужа или дочь на глазах отца. А десятки миллионов солдатских молодых вдов? Наконец, тысячи сезонниц, отправлявшихся на рыбные промыслы Дальнего Востока? Они были доступны уже в те годы, а то, что сейчас происходит, – это легализация старой болезни, выплеснувшейся наружу. Поток разврата сегодня забурлил еще сильней. Напомню: две трети безработных в России – женщины.
Анна замолчала, и снова тень мелькнула на ее лице. Мы расстались с плакучей ивой и медленно пошли по ясеневой аллее. Я первым нарушил затянувшееся молчание:
– Я тоже много размышлял о женской судьбе в России, и не только размышлял, но и видел ее самые разные воплощения, порой страшные. Никогда не забуду дальневосточный гарнизон, где в навозе проституции тлели сотни девчонок, где за парашютный шелк на платье детям мать обслуживала авиационное звено…
Анну передернуло, но я без злости продолжал:
– И все, что вы рассказали, – это верно, но верное еще не истина. Хотите признать или не хотите, но вы не вышли из «марксистской шинели». Вспомните-ка: «Человек – продукт обстоятельств, и если вы хотите очеловечить человека, то очеловечьте обстоятельства». Какой простор для слепой судьбы, бросающей нас за шиворот в объятия этим обстоятельствам! А где же самоосуществление человека? Где самостоянье? Нет, не спорьте: Кант был ближе к истине, когда защищал свой тезис об автономном добре.
– Откуда было знать воронежской или уральской бабе вашего Канта? Они жили и живут без высоких материй!
– Ой ли? Положим, что это так: философии они, действительно, не знали, хотя среди нынешних путан немало с университетскими дипломами. Не знали, но сколько среди них было таких, которые не сжигали души свои, не гасили свет: Бога и Совесть! Не потому ли они исполнились в самом высоком назначении – Матери и Жены? Поверьте, это не идеализация: я видел женщин войны, и среди них были не только ППЖ и тыловые веселые вдовы, но и святые! Впрочем, следы разврата и чистоты вы обнаружите и в науке. Я очень хорошо знаю, как защищали и защищают диссертации.
Что-то стальное сверкнуло в синих глазах-озерах, и было видно по вздрагивающим губам, как Анна волнуется, но услышал неожиданное:
– А вы-то почему до сих пор не женитесь?
– Откуда вам известно?
– Господи, да невооруженным глазом видно: худой, темная рубашка, пуговица на костюме болтается, – и, недоговорив, оторвала несчастную пуговицу, достала из сумки иголку с ниткой и заново пришила. Откусывая нитку, как бы невзначай бросила:
– Вечером к вам зайдет мой старый хороший друг. Да вы видели его сегодня. Помните? Седой, высокий, с «Дорожными жалобами» Пушкина. Не гоните, поговорите – и получите маленький праздник.
Я проводил загадочную Анну до остановки, а сам побрел в гостиницу.
Н-ск – типичный современный город контрастов, куда ветры истории надули все двунадесять языков: русских, башкир, татар, мордву, евреев, казахов, немцев. Оттого-то у него и нет четкого русского профиля, какой вы увидите в Воронеже, Саратове или в маленьком древнем Ростове Ярославском. По проспектам мчатся стада иномарок; летят навстречу полуобнаженные мадонны; у мусорных баков копошатся бомжи; в скверах тихие божьи одуванчики подбирают пустые бутылки, а у гостиниц липнут мухами путаны. На площади под красным флагом ворчат группки одержимых ностальгией по социализму, и здесь же упакованные в черную кожу молодцы предлагают прохожим фашистское чтиво.
Некогда огромный город-завод теперь угасает: бывшие гиганты, поставлявшие танки, ракеты, атомные бомбы, застыли мертвыми тушами на берегу дикого молодого рынка. Грустно, но не безнадежно. Это агония старого казарменного режима, на развалинах которого поднимется новая жизнь. Не случайно именно сегодня Н-ск обретает свое лицо: оригинальные архитектурные ансамбли, красивые широкие магистрали, ключом бьющая торговля, театры. И самое интересное: в толпе, в трамваях, на вокзалах вы чаще встречаете людей с расправленными крыльями, независимых.
Я думал о переменчивой русской судьбе, но часто ловил себя на мыслях о странной, таинственной Анне. Нет, не случайно пытала она меня в Воронеже вопросами-размышлениями о Полине Виардо и Тургеневе. Теперь я вспомнил, как она однажды провожала меня после лекций и на ходу импровизировала:
– Орел. 28 октября 1818 года. Ночь. В доме богатой Варвары Петровны Тургеневой и ее мужа – красивого, изящного, с русалочьими глазами Сергея Николаевича – раздался крик новорожденного. То был первый голос будущего великого писателя России Ивана Тургенева. И в тот же час, и в тот же миг с далекой голубой звезды сорвался и понесся, пришпоривая коня, Черный Всадник. Он будет гнаться за Тургеневым шестьдесят три года, девять месяцев и двадцать семь дней. Однажды он настигнет его в Балтийском море и чуть не перехватит железной рукой ниточку жизни, но ангел-хранитель отведет удар: рано, орловец еще не исполнился по предначертанию Бога, еще не написаны строчки «Как хороши, как свежи были розы…».
Спустя неделю, я получил по почте конверт с мелкой надписью в правом верхнем углу на обороте: «Продолжение пройденного». Распечатал. В конверте действительно было продолжение – той блестящей импровизации, которую я только что попытался воспроизвести по памяти. Вот оно:
«И вот теперь, когда протянулись дни, промчались годы, Всадник настиг Тургенева во Франции. Он долго искал его – скакал по Монмартру, заглянул в «Гран-опера» – и попутно делал свое дело: остановил сердце маркизу де Кобри на охоте и графу Дюбарри в старом замке Пьер Бюффиер, когда тот делил час любви с молоденькой актрисой Жюли Ромен. И снова ветром носился по Сен-Жермену, Мезон-Лафиту, Пуасси, пока, поднимая черные вихри на Сене и в болотах, не остановил коня в Буживале, перед виллой, где изнемогал в муках знаменитый сын земли русской – седой как лунь, ссохшийся орловец. Всадник не спешил и долго смотрел на свою жертву: почему он задержался на земле? Какие крылья несли раба Божия?
Сквозь шум ветра и дождя донеслось слабое, умоляющее: «Похороните в Святогорском монастыре у ног Пушкина… А впрочем… нет! Я не заслуживаю такой чести. Упокойте на Волковском кладбище подле моего друга Виссариона Белинского…»
Всадник поднял голову, бросил взгляд на восток, махнул рукой на Время – и оно повернуло вспять.
Январь 1837-го. Петербург. Утренний концерт в зале Энгельгардт. У двери, скрестив руки, стоит мрачный Пушкин. Юный орловский отрок смотрит на поэта и запоминает все: смуглое лицо, африканские губы, оскал белых крупных зубов, темно-синие глаза под высоким, чистым лбом, кудрявые волосы и – свет. Божественный свет предельного Слова! Он высветит жизнь Тургенева и осуществится звучным элегическим голосом России.
– Понятно, – сказал Всадник, – а второе крыло?
– Вместо ответа к постели умирающего подошла Полина Виардо, наклонилась, и из уст, в последний раз раскрывшихся, вырвалось еле слышно:
– Вот царица из цариц!
Всадник понял все: блестящая испанка любила русского писателя-любила, но не победила своих соперниц: Россию и литературу.
Всадник снова махнул рукой. И в то же мгновение над Буживалем поднялось крохотное белое облачко, над которым блистали в солнечных лучах крылья ангела-хранителя».
Вспомнив литературную импровизацию Анны, я почувствовал, как меня все глубже затягивает эта женщина-тайна. Нет, нет, читатель, то было не томительное желание старого, уставшего сердца услышать последнюю, прощальную песню любви, как о том мечтал поэт:
- И может быть, на мой закат печальный
- Блеснет любовь улыбкою прощальной.
Не то. Совсем не то. Впрочем, в тот день я не пытался разобраться в собственных ощущениях и переживаниях. Я просто жил полной жизнью, не рефлексуя, что нечасто случается в зрелости и о чем так просто и так удивительно точно сказал другой поэт, имя которому – Александр Блок:
- Есть минуты, когда не тревожит
- Роковая нас жизни гроза.
- Кто-то на плечи руки положит,
- Кто-то ясно заглянет в глаза…
- И мгновенно житейское канет,
- Словно в темную пропасть без дна…
- И над темною пропастью встанет
- Семицветной дугой тишина…
- И напев, заглушенный и юный,
- В затаенной затронет тиши
- Усыпленные жизнию струны
- Напряженной, как арфа, души…
Чего больше в мире – яростного или прекрасного? Как переплетается свобода с волей? Вечные вопросы. И чем ближе к последней березке, тем острее они и неотвязнее. Достоевский заглянул – и не увидел дна. А красота? А добро? Как удается ему воплощаться в человеке? Какие крылья у человеческого самостоянья? Бог? Свобода? Или то и другое вместе? И живешь, пока любишь, а кончается любовь – начинается ад, как говаривал старец Зосима у Достоевского. А может, все это – вечные комплексы души, уставшей от диалога между богочеловеком и человекобогом, и жить надо проще, без иллюзий: политика всегда аморальна; бизнес и честность несовместимы; моногамия – утопия, а полигамия – факт настоящего и будущего!? Но если это так, то откуда являются волнующие, тревожные глаза любви? И куда и зачем холодный ветер гонит последний желтый лист по аллее старого парка? Зачем? И снова, в который раз за день, вспыхнули пушкинские строчки:
- Зачем крутится ветр в овраге,
- Вздымая пыль, и прах песет,
- Когда корабль в недвижной влаге
- Его дыханье жадно пьет?
- Зачем от гор и мимо башен
- Летит орел, угрюм и страшен,
- На пень гнилой? Спроси его,
- Зачем арапа своего
- Младая любит Дездемона?
- Затем, что ветру и орлу
- И сердцу девы пет закона!
- Гордись, таков и ты, поэт.
- И для тебя закона пет!
Лукавил Пушкин? Если творил по Божьему веленью, то не лукавил.
«И ты, – говорил я себе в тот вечер, – знаешь ответ и только ищешь в истории и в жизни современников подтверждений истины, открытой твоим любимым Иваном Буниным: «Одно хорошо: от жизни человеческой, от веков, поколений остается на земле только высокое, доброе и прекрасное. Только это. Все злое, подлое и низкое, глупое в конце концов не оставляет следа: его нет, не видно. А что осталось, что есть? Лучшие страницы лучших книг, предания о чести, о совести, о самопожертвовании, о благородных подвигах… Великие и святые могилы». Ты не согласен с Буниным? Ах, согласен? Ну, тогда живи и не умирай!»
Философски настроенный, я пошел в гостиничный номер и стал ждать гостя. Он не замедлил явиться.
– Николай Васильевич Ушаков, инженер из Москвы, – представился друг Анны.
Красивый, элегантный, он был в той поре мужской осени, когда не разбрасывают, а собирают камни. Выразительное, но очень усталое лицо. И, как мне показалось, измученное сомнениями, противоречиями. Такие лица обычно бывают у тех, кто живет с постылой женой или кого раньше времени отправили в отставку.
Я был любезен: достал из стола бутылку «Смирновской», яблоки и заварил чай. В окна застучал дождь, в номере потемнело, номы уютно устроились за столом, и я приготовился к диалогу о Пушкине.
Не тут-то было! Когда прошли по первому кругу за знакомство, гость взял свежий номер местной газеты и прочитал вслух: «Слесарь цеха ремонтно-прокатного оборудования металлургического завода Валерий Никонов прыгнул в нагревательный колодец прокатного цеха… Возле колодца остался лишь пиджак металлурга с документами и предсмертной запиской. В ней Никонов писал: «Теперь, когда приболел, просто выжить невозможно. Кто сможет жить в этом обществе воров, мошенников и спекулянтов? Ельцины, гайдаровцы обокрали весь народ». И приписал: «Наберите пепел в коробочку и похороните рядом с мамой».
Оцепеневший от ужаса, я молчал. (В молодости довелось работать подручным сталевара, и хорошо знаю, что такое нагревательный колодец.)
Николай Васильевич налил по второй, и мы помянули несчастного. Снова молчали. Душевная боль преобразила гостя: щеки опали, нос заострился и вообще все лицо в одно мгновение стало обглоданным, волчьим. Наконец он взорвался:
– Черт знает, что происходит! Так дальше жить нельзя, надо что-то делать!
– Что?
– Не знаю, но вопрос стоит ребром: или мы остаемся заложниками криминальной буржуазии, или возвращаемся на круги своя.
– То есть к социализму с человеческим лицом?
– Да, если хотите, но с многоукладной экономикой и без крайностей сталинизма. И вообще, Россия – страна коллективов, а не индивидуальностей.
– Занятно. Вы мне напоминаете того русского мужика, который никак не мог решить задачу: нись в монастырь идти, нись в разбойники? Для вас сегодняшний российский разбой является живым воплощением рыночной экономики? Так?
– А хоть бы и так! Не забывайте: мы были сверхдержавой, нас боялись или уважали. И наконец, действовала система социальной защиты. А сегодня? Миллионы безработных, и в каждом углу нашего российского дома кипит разврат и плетет паутину коррупция. На каждом шагу смерть, смерть и смерть!
– Простите за банальный вопрос: кто виноват?
– Судя по тональности вашей лекции, вы демократ. Так вот, виноваты ваши заединщики! Однажды они зашли в туалет, выплюнули совесть, смыли и пошли по позвонкам. Вспомните Чубайса: «Приватизация – это провода высокого напряжения: где ни тронешь, везде бьет». Самоубийство, а не политика. Нет, бедняга Никонов прав: страна мошенников и воров. И чем раньше освободимся от олигархов и их подручных, тем будет лучше.
– И от частной собственности?
– Убавить и оставить только мелкий и средний бизнес.
– То есть увеличить мощь государства за счет нового обобществления?
– Конечно! Другой альтернативы нет. Ведь даже на Западе не отрицают огромной роли государственного воздействия на общественное благосостояние, а нам по этому пути сам Бог велел идти: без государства не достигнуть равновесия в обществе, поскольку ваши буржуа не гарантируют рабочему человеку даже прожиточного минимума, а потому-то власть должна вмешиваться в распределение доходов.
– И как вы представляете себе методы этого вмешательства – экономические или внеэкономические?
– И те и другие. Необходимо регулировать цены и заработки, с одной стороны, а с другой – отчуждать часть доходов собственников через систему налогообложения. Но главный метод – национализация большей части приватизированных предприятий.
– Бесплатно?
– А разве они приобретены за выкуп? Нельзя же всерьез принимать цены по остаточной стоимости. Овощной магазин продавали на аукционе за тридцать девять миллионов рублей. Металлургический завод – за сорок один! Грабеж среди белого дня, а ваучеризация явилась формой этого грабежа.
– Хорошо. Ну, а как быть со свободой слова? Тоже убавить?
– Наивный вопрос. Неужели вы не видите дикого разгула порнографии? Не видите, как растет на книжном рынке культ садизма? Убийства, разврат-все это стекает со страниц журналов, книг, экранов и губит на глазах целое поколение. Конечно, нужна свобода слова, но не анархия.
– Вы хотите восстановить цензуру?
– Нравственная цензура нужна, как воздух, и ее должны осуществлять общественные советы.
Я стал терять интерес к собеседнику – это мы уже «проходили», – но что-то удерживало желание спать: то ли неподдельный интерес Николая Васильевича к обсуждаемым проблемам, то ли его человеческие муки, которых он не скрывал.
«Странно, – думал я, – москвич, а кажется, сидит здесь пенсионер из Заишимья». Решился продолжать:
– Где и с кем вы были девятнадцатого августа тысяча девятьсот девяносто первого года?
– Я был с Ельциным до октября девяносто третьего.
– А потом?
– А потом сам по себе, ибо понял: нас в который раз обокрали и обманули. Ладно, пусть они живут в подмосковных дворцах, заедают коньяк икрой, но зачем же они нас предали?
Сонливость как рукой сняло. Я загорелся, запылал. Было затронуто то, что мучило меня самого в последние годы. И по моей судьбе новые-старые чиновники на тракторе проехали: несчастья следовали одно за другим, чудом остался жив. Видел тысячи растерявшихся людей, видел, как хоронили покойников в целлофановых мешках и как на могиле разъяренные самцы кромсали женщину, пришедшую поклониться праху матери. Видел и кровавое зарево на Северном Кавказе, содрогался от заказных убийств. А жалкая участь стариков? Какая судьба! Всю жизнь над ними экспериментировали, пытали террором, войной, голодом, вечной мерзлотой – и вот теперь последняя ужасная пытка: беспросветной нищетой, беспросветной униженностью!
Однако у каждого свой нравственный барьер, у каждого свой выбор: быть пленником личной судьбы или продолжать защищать самую высшую ценность – свободу личности. Больно, тяжко, но свободы без страданий нет. Есть призрачное благополучие слабых, сломленных, отдающих себя в руки верховных жрецов. О, разумеется, «жрецы» знают, куда идти, да только вот выписывают счет: отдать свободу и «не высовываться».
Но о пережитом я не сказал Николаю Васильевичу ни слова, лишь выложил сухой остаток того, что победило во мне:
– Бог вам судья, Николай Васильевич, но сваливать все в одну кучу – тяжкий грех. Безпроблемного бытия не было и не будет. Вам хорошо известно: и в прошлом, и сегодня даже у очень благополучных людей душа не раз и не два обливалась и будет обливаться кровью. Они страдали и страдают. Творческие неудачи, потери близких, болезни, смерть и стихия…
– И неразделенная любовь, – вставил Николай Васильевич.
– Да, и неразделенная любовь, и измена – разве этого мало для короткой человеческой жизни? И где, в каких закоулках веков вы найдете опровержение простой истины, о которой так емко сказал Пушкин: «Страдает всякий, кто живет»?
И вместо того, чтобы учить человека высокому искусству мужественно жить в режиме вечного усилия, жить с нравственным барьером – Богом,
Совестью, Любовью, – мизантропы в масках утопистов превращают жизнь простого смертного в ад. Более жутких теорий, чем те, что выходили из головы честолюбивых посредственностей, свет не видывал. Вспомните Раскольникова у Достоевского. Для него люди делятся на две части: толпу обыкновенных, являющихся сырым материалом истории, и элиту-людей высшего духа, делающих историю и ведущих за собой человечество. Все просто и все жестоко: гении, великие люди – цель человечества, остальные («люди-минимумы», название-то каково!) – средство к этой цели. Первым все можно: экспериментировать с социализмом, бросать в топку войны миллионы солдат, перешагивать нравственные барьеры, – а вторым остается благодарить, терпеть, ждать и умирать. Но если Раскольников уподобляет себя Наполеону, золотой палицей загоняющему овец в «золотой век», если он хочет силой осчастливить людей, желает, чтобы «дрожащая тварь» трепетала перед ним во имя своего же блага, то Великий инквизитор в «Братьях Карамазовых» уже однозначно циничен. Его мечта – окончательно покорить себе волю людей, всю без остатка, стать для них высшим авторитетом, Богом, перед которым добровольно преклонялись бы и на которого молились бы эти жалкие существа. Перечитайте поразительный диалог зловещего старика с Христом. И хотя Иисус отверг искушение «страшного и умного духа небытия», нам он оставил выбор, которым не сумели воспользоваться ни мы, ни чеховские интеллигенты, пребывавшие в томлении и пробовавшие марксизм на зубок. Они, видите ли, устали от либерализма, реформ и, изнывая в тоске по острым ощущениям, кидались то в омут декадентства, то в омут сладострастия. Одни пели осанну революции, другие искали таинственную «русскую идею». Всю жизнь спорили – и проспорили Россию! Наконец ударили морозы семнадцатого года. И что же? Россия пошла за доктринерами и не откликнулась на призыв Достоевского, не услышала призыва Пушкина.
Увы! Линейный прогресс большевиков обернулся кошмаром длинной зимней ночи. Из пещер и ущелий российского бытия выскочили бесы с красными бантами и вместе с мужичками-богоносцами принялись кромсать родину. Пропололи-перелопатили, а потом устами Джугашвили – рябого поклонника Маккиавелли, осколка «Грузии печальной» – заявили: «В прошлом у нас не было и не могло быть Отечества» (!). За ложь заплатили по самому большому счету, какого не знала мировая история: десятками миллионов жизней, гибелью духовного пространства.
Вы образованный человек и не можете не знать о трагедии гражданской войны, о втором крепостном праве – коллективизации, о концлагерях. Это был самый настоящий фашизм, порожденный потомками Великого инквизитора в двадцатом столетии. И снова мечтать о социализме? Простите за вульгаризм, но черного кобеля не отмоешь добела. Допустим, России черт помешал построить рай на земле, а в Китае, в Восточной Европе он тоже колдовал?
Да, либералы рано празднуют победу. Какая победа, если миллионы продолжают слушать людей из бумажки – Зюгановых, Харитоновых, Лужковых! Конечно, у них есть оттенки: крайне левые, левые, центристские, левоцентристские, но на всех – печать Великого инквизитора. Только доверьтесь, только поверьте – и будет чудо: жить будет лучше, жить будет веселее. Все та же логика мизантропа: без меня, без нас вы ничто, и только мы сделаем вас счастливыми. Великая ложь и великое презрение к человеку. Одни апеллируют к классовым чувствам, другие – к национальным, но никто не обращается к личности: пробудись, восстань! Кричат о России (рябит от названий: «Наш дом Россия», «Вся Россия», «Голос России», «Вперед, Россия!») – и молчат о человеке, которого повязали по рукам и ногам третьим крепостным правом – всесильного чиновника.
– Иван Андреевич! Вы все время говорите: либералы, либералы, но разве демократы и либералы – это не одно и то же? А во-вторых, Россия – страна внелиберальная. Посмотрите, как все шарахаются от «правого союза» – Гайдара, Чубайса, Хакамады, Немцова. Случайно? Нет. Ваши либералы поспешили с реформами и захлебнулись.
– Простите, но вы повторяете старую историю о том, как человека под чужой потолок подводят и чужое имя дают. Давайте по пунктам. Старый спор о первичных ценностях либералы решили однозначно. В изначальной дилемме «свобода и равенство» коммунисты выбрали равенство, а либералы – свободу, но свободу с ответственностью, с терпимостью. Первые выбросили флаг революции, вторые пошли по дороге эволюции, реформ. Первые закричали: «Грабь награбленное!», вторые повторяли Апостола Павла: «Господь есть Дух, а где Дух Господень, там свобода».
Первые, опьяненные страстью разрушения, гордились гильотиной и, торжествуя, поднимали пику с головой герцогини Ламбаль. Ученики якобинцев в двадцатом веке пошли еще дальше: создали сверхтоталитарное государство-казарму, где пространство для самореализации личности сжали до тюремных нар и рабочего верстака.
Либералы могут гордиться плодами созидания: Англия, напившись королевской крови в семнадцатом веке, а Франция – в конце восемнадцатого и первой половине девятнадцатого, на последующую историю выработали иммунитет к возбудителям революции и добились внушительных успехов цивилизации. Вспомните и светлые пятна нынешнего столетия – эволюционные преобразования в послевоенной Японии, Германии и юго-восточной Азии. Даже страстные испанцы справились с чувствами и поставили чугунный крест на гражданской войне.
Николай Васильевич снова запротестовал:
– Вы неисправимый романтик, как я погляжу. В лекции не удержались от эстетической идеализации Пушкина, а теперь у вас бьет фонтан иллюзорных восторгов перед западным либерализмом. Вы так хорошо говорили о художественном познании истории – я аплодировал вам, а сейчас противоречите себе, не считаясь с художественным проникновением в тайны Западной Европы. Вспомните Бальзака, Диккенса, Драйзера, Камю, Стейнбека и других писателей, кто не отворачивал лика своего от правды. А кто передал власть Гитлеру в Веймарской республике? Не либералы? Я уж не говорю о второй мировой войне, но напомню о самом тяжком грехе западного либерала – вековом пребывании в плену рационализма.
– Сильно сказано, но не смешивайте историческую ответственность либералов с исторической ответственностью демократов. Демократы изначально стремились к идеалу: и невинность соблюсти, и капитал приобрести, то есть соединить свободу и равенство. Свобода несколько ограничивается – равенство чуть смягчается. И в этой зоне неустойчивого равновесия люди действительно могут неплохо сосуществовать.
– Вы хотите сказать: демократия – это практика общественного устройства, а либерализм – идеология?
– Вот именно! Практика соединима стой или иной идеологией, идеология с идеологией – нет! Мы знаем «демократический социализм», но не слышали о «либеральном социализме».
– А социализм с человеческим лицом?
– Это новая вариация тоталитаризма, ибо также исключает суверенитет свободной личности.
– А как бы вы сформулировали антиномии либерализма?
– Их сформулировал Фридрих фон Хайек: демократия противоположна режиму личной власти или власти заведомого меньшинства; либерализм противоположен жесткому, всеобщему контролю над всеми сферами жизни людей. Демократия как власть большинства указывает меньшинству, как ему жить, и допускает вмешательство государства в экономику, культуру и даже в частную жизнь. Либерализм – ни в коем случае. Приватизация без выкупа или бесплатная национализация демократией допускаются, но это абсолютно чуждо либерализму: собственность не может отчуждаться без выкупа ни у государства, ни у любого владельца. И далее. Либерализм исходит из того, что в экономике могут действовать только экономические критерии, а с демократической точки зрения, их может иногда формулировать политический процесс – деятельность нынешней Государственной Думы тому пример. Таким образом, демократ допускает контроль над всеми сферами жизнедеятельности, либерал изначально выступает за жесткое ограничение этого контроля. Вот почему Гайдар с сотоварищами и поддерживают, и резко критикуют исполнительную власть в России, подталкивая к последовательной защите личности.
Что касается рационального характера западного либерала, то сделаю оговорку. Не каждый собственник является носителем духа либерализма. В старой России случалось, что отдельные купцы и промышленники поддерживали и черную сотню, и большевиков. Нечто подобное было в гитлеровской Германии. А что делается в постсоветской России? Неужели вы думаете, что КПРФ существует только на членские взносы? Кто финансирует «Отечество» Лужкова – эту партию чиновников?
Да, либерализм глубже всех прочих отражает объективно интересы собственников, но дистанцию проходит не каждый. На это обстоятельство обратил внимание еще в прошлом веке классик английского либерализма Джон Стюарт Милль: «Человек с убеждениями, – писал он, – представляет собой общественную силу, равную силе девяноста девяти средних людей, имеющих только интересы». Вот эти-то средние люди с интересами и похоронили и столыпинскую реформу, и февральскую революцию, и я не удивлюсь, если увижу их среди могильщиков августа 1991 года.
Николай Васильевич покачал головой и бросил реплику:
– А кто объявил частную собственность альфой и омегой позитивных преобразований? Либералы. Кто сегодня более всех печется о росте среднего класса как опоре демократии?
– Верно. Без частной собственности не было и нет экономической свободы. Но кто вам сказал, что прибыль – сверхзадача предпринимателя? Можно принимать или не принимать либерализм, но нельзя с ним не согласиться, когда он утверждает: конечные цели деятельности человека никогда не бывают экономическими. Не существует «экономических мотивов». Существуют лишь экономические факторы, обусловливающие наши возможности в достижении иных целей.
– Под иными целями вы имеете в виду и власть? Ведь известно давно-давно: прямою потребностью денег было и будет стремление к власти?
– Тоже верно, но и власть существует не для власти. Рузвельт был весьма состоятельным человеком, однако оставил не только солидные счета в банках, но и спасенные, обновленные Соединенные Штаты Америки. И Столыпин не был бедным человеком, однако тоже оставил не только наследство, выраженное в денежном эквиваленте, но и развернувшуюся великую реформу. Да и Демидовы не скрывали своих интересов, кто спорит? А что в итоге? Экономически освоенный Урал. Старообрядец Кузьма Солдатенков иже с ними был не лыком шит и ловко управлял дюжиной текстильных фабрик, но кто сейчас помнит его миллионы? А вот знаменитые кашемировые платки – усладу русских красавиц – и Боткинскую больницу, построенную им в Москве, помнят! Кто не знает Павла Третьякова? Национализированы, а теперь, поди, приватизированы его текстильные фабрики, но живет и здравствует знаменитая картинная галерея – наша национальная гордость.
А разве не горела вся Россия золотом церковных куполов, воздвигнутых «аршинниками»? Гордимся мы и профессиональным образованием, но все ли знают, кому мы обязаны? Демидовым, Строгановым, Чижовым, Коноваловым, Морозовым, Второвым, Мамонтовым, Шанявскому и другим деловым русским людям, не жалевшим ни сил, ни денег на обучение мастеров фабричного дела. И вообще, не следует забывать тех, кто в России был пионером производства и обмена. Много, очень много секретов поведала бы история, если бы постучаться понастойчивее в ее двери. Увы, живем, игнорируя смысл восточной пословицы: «Если ты выстрелишь в прошлое из пистолета, будущее выстрелит в тебя из пушки».
– Иван Андреевич! Побойтесь Бога, вы опять согрешили! Идеализируете, покрываете сусальным золотом русских купцов и промышленников. А вот весьма уважаемые мною Островский, Мамин-Сибиряк, Горький видели не только золотые кресты, но и «темное царство». Вы не согласны?
– Почему же не согласен? Согласен. Вот только скажите мне честно: алчность, жестокость, черная зависть – эти пороки сжигали только дворянские, но не крестьянские души? А вспомните сталинские расстрелы. Кто был исполнителем? Я-то не забыл о Кабанихе, а вот вы забыли о белых березах, которыми пугачевцы разрывали дворянок, о том, как мужик-богоносец занимался снохачеством и посылал свою бабу согрешить с проезжим барином за целковый – в хозяйстве деньги нужны. Вы вспомнили Островского, а я напомню Гоголя, Тургенева, Салтыкова-Щедрина. Разве не авторитеты для оценки российского бытия? А Лев Толстой? Каждый из них был прав как художник, ибо все они пользовались тем драматургическим материалом, который знали и который был под рукой. Живи Островский на Дону, он бы такие типы выявил, что степь до сих пор смеялась бы и плакала!
Рассуждения о классовом характере литературы, искусства – это марксистская ложь. Подлинное художественное творчество знает только одного судью: Бога и Совесть. Вспомните Пушкина:
- Веленью Божию, о Муза, будь послушна.
- Обиды не страшась, не требуя венца,
- Хвалу и клевету приемли равнодушно
- И не оспоривай глупца.
Конечно, вы правы, когда указываете на семь пар нечистых в торгово-промышленном мире. А вы хотели бы видеть только чистых? Но этого не было и, к сожалению, не будет никогда, ибо, как я уже говорил, мы обречены на вечное противоборство добра и зла прежде всего в самом человеке. Достоинство либерализма в трезвых оценках прошлого и настоящего, в его абсолютном неприятии любых утопий. Если вы называете такой подход рационализмом, то я вижу в нем живое воплощение гуманности. Повторюсь: либерализм делает ставку на свободную личность, и не столь важно, в каком обличьи она сегодня выступает: профессорском, офицерском, рабочем, фермерском. Дай Бог, конечно, чтобы племя этих людей множилось и в предпринимательской среде. Увы, там мы видим сегодня всех: от бывших секретарей ЦК до бывших проституток! Так было и в старой России, когда в «ворота третьего сословия» проходили купцы, дворяне, крестьяне и разбойники с большой дороги. Откуда там было взяться либеральному духу?
Поверьте мне: я много лет занимался историей русской буржуазии и знаю, чем она дышала. Например, в годы подготовки крестьянской реформы только единицы отваживались обсуждать проблему, а большинство было занято новым таможенным тарифом. И тут я согласен с Островским: бездуховная стадность не миновала наших «аршинников» и «самоварников». Россию же поднимали личности – Шелеховы, Боткины, Мамонтовы, Третьяковы. Поднимали с совестью и с Богом.
В вечном диалоге сознаний либерализм не претендует на истину в последней инстанции, он только указывает на свободу и терпимость как главные условия самореализации личности. Либерализм – это вектор развития демократии, но не сама демократия.