Дом, в котором… Том 2. Шакалиный восьмидневник Петросян Мариам
Ральф. Мимолетный взгляд на граффити
Вы дому не нужны – чего ради вы так низко опускаетесь и нуждаетесь в нем – уходите – уезжайте далеко-далеко от дома.
Б. Дилан. Тарантул
Он поднялся по лестнице и вошел в коридор, зная, что никого не встретит. В столовой гудели голоса, тихие, как жужжание пчелиного роя в дупле. Когда оно в дупле, а ты снаружи и еще не понял, что это за звук, там, в дереве, и что за точки мелькают вокруг, а когда понял, ты уже бежишь… Он шел медленно, сумка оттягивала плечо. Двери классов открыты, пустые комнаты будто отдыхают перед последними уроками. Двери классов и спален иногда распахивались так внезапно, что можно было получить синяк на лбу, и он давно привык ходить по той стороне, где когда-то были окна, подальше от дверей. Когда он задумался об этом, ему стало смешно.
Пятнадцать лет. За это время можно было бы протоптать тропу, имея под ногами землю вместо паркета. Широкую, заметную тропу. Свою собственную. Как у оленя. Или…
Здесь когда-то были окна. И коридор был намного светлее. Никому и в голову бы не пришло их замуровывать, если бы не надписи. На стеклах не оставалось просветов. «Они» покрывали их надписями и уродливыми рисунками сверху донизу, а как только стекла отмывали, или вставляли новые, все начиналось сначала. Ни дня эти окна не выглядели по-божески. Такое происходило только в этом коридоре. На первом этаже не было окон, выходящих на улицу, а на третьем обитало слишком много воспитателей. Он хорошо помнил, как после очередной замены стекол (всякий раз надеялись, что в них заговорит совесть, но этого так и не произошло) они просто закрасили новенькие, сверкающие стекла черной краской. Он помнил, что почувствовал утром, увидев эти безобразные черные прямоугольники в рамах: он почувствовал ужас, впервые осознав, чем были для них эти окна, с которыми они так варварски обошлись, и проголосовал на общем собрании за то, чтобы их замуровали.
Это не было детской шалостью, как можно было подумать вначале, хотя уже тогда можно было кое о чем догадаться, ведь в спальнях и классах такого не делали. Но, только увидев черные стекла, он понял, насколько его подопечные боятся этих окон, как они их ненавидят. Окна в Наружность…
Теперь он шел по той стороне, где окна когда-то были и где их больше не было, отчего коридор стал слишком темным, но вряд ли кто-то в Доме помнил, что раньше он был другим.
После истории с окнами он многое понял. Он был молод, ему хотелось поделиться своими опасениями с кем-нибудь. С кем-то старше и опытнее себя. Теперь он не стал бы этого делать, но тогда это казалось нормальным. Тот раз стал единственным, первым и последним. Больше он не пытался говорить с кем-либо о том, что чувствовал.
Они закрылись от стороны, выходившей на улицу. Другая, со стороны двора, их не беспокоила, хотя двор открывал Наружность не хуже улицы. Но двор, дома, видимые со двора, пустырь и все, что к нему прилегало, они приняли и включили в свой мир. Для этого не требовалось обносить двор бетонным забором, забором стали сами дома. С другой стороны этого не было. «Они пробуют вычеркнуть все». Он помнил свои слова, хотя произнес их давно. «Все, кроме себя и своей территории. Они не желают знать ничего кроме того, что есть Дом. Это опасно». Лось засмеялся и сказал, что он преувеличивает.
«Они прекрасно знают, что такое Наружность и как она выглядит. Они выезжают в летние санатории каждый год. Они с удовольствием смотрят фильмы».
Он понял, что не сможет объяснить никогда. Опасность была не в незнании. Она была в самом этом слове «наружность», придуманном ими. Они решили – Дом это Дом, а наружность – не то, в чем он находится, а нечто совсем иное. Никто ничего не понимал. Никто ничего не почувствовал, глядя на черные стекла. Лишь он один испугался, когда его захлопнули в ловушке, лишив возможности видеть то, чего не желали видеть они. Лось был самым умным, но и он не понимал их. Бедные дети, судьба жестоко обошлась с ними… Лось верил в это. И тот выпуск мучителей оконных стекол ничему не научил его, хотя перед их уходом Дом пропах влажным ужасом, и Ральф задыхался в его испарениях. Уже тогда ему захотелось сбежать, но он надеялся, что как только этих не станет, все изменится, а с другими все будет иначе, и на какое-то время, совсем ненадолго, это сработало, потому что следующие были еще слишком малы, чтобы всерьез бороться с реальностью. Позже оказалось, что они умеют это не хуже предыдущих, даже лучше, и ему оставалось только следить за ними и ждать. Он считал, что им дают слишком много воли, но на такого рода замечания ему отвечали: «Больные дети!» – и его передергивало от этих слов так же, как их самих, когда они слышали такое. Он наблюдал за ними и ждал.
Пока они не выросли, видоизменяя себя и свою территорию, достигнув возраста, когда полагалось уходить. Те, что были до них – двенадцать попыток самоубийств, пять из них удачные, – попробовали притормозить время по-своему. Эти, уходя, вытянули за собой, как в воронку, все, что их окружало; в этот водоворот попал и Лось, считавший их безобидными детьми. Быть может, он все-таки что-то понял, когда было уже слишком поздно.
Ральфу всегда хотелось знать, о чем Лось думал в те последние минуты, если ему хватило времени о чем-то подумать. Они смели его, как песчинку, как обрывок мусора, приставший к ним на бегу. Не нарочно, они любили его, насколько вообще могли кого-то любить, просто им было уже все равно. Когда наступил их Конец Света, один воспитатель ничего не значил. Ни один, ни двое, ни трое не сумели бы их остановить.
Если бы он остался жив после той ночи, он понял бы то, что понял я намного раньше. Мира, куда их выбрасывают, когда им исполняется восемнадцать, для них не существует. Уходя, они уничтожают его и для других.
Тот выпуск оставил после себя кровавую дыру, ужаснувшую всех, даже тех, кто не имел отношения к Дому, и после смены руководства все учителя и воспитатели покинули его. Все, кроме Ральфа. Он остался. Знакомство с новым директором, далеким от гуманизма, сыграло при этом решающую роль. Остальные – те, кто еще не разбежался после июньских событий, поспешили уйти после встречи с новым директором. Ральф верил, что в этот раз все будет по-другому, что он сам сделает все, чтобы остановить их, когда придет время. Теперь у него была такая возможность, он знал, что нет никого, кто своим мягким отношением к «детям» станет мешать ему.
Он следил за ними с самого начала и видел, как они меняются, замечая это даже прежде, чем они начинали меняться.
Он взял себе третью и четвертую, самых странных и самых опасных – хотя тогда было просто смешно думать о них так. Долгое время он ждал неизвестно чего, пока не заметил: что-то стронулось с места в их комнатах, чем-то эти комнаты стали отличаться от других. А вместе с ними и их обитатели. Это было неуловимое для несведущего изменение, его нужно было чувствовать кожей или вдыхать с воздухом, и часто, неделями, он не мог войти к ним по-настоящему, в место, которое они создали для себя, незаметно изменив существующее на самом деле. Со временем у него это стало получаться все лучше, а потом он с ужасом обнаружил, что в зону их невидимого мира проникают и другие, случайные люди. Это могло означать только одно: их мир существовал на самом деле или почти существовал. И он сбежал. Сбежал, уже зная, что вернется, чтобы увидеть, досмотреть до конца, узнать, ЧЕМ ЭТО КОНЧИТСЯ У НИХ? Теперь он сознавал, что не сможет помешать, чем бы это ни было, ему просто нужно было знать, каким оно будет. Потому что пока он учился у тех, что были до них, они учились тоже, и намного быстрее. Им не нужно было бы закрашивать стекла – он был в этом уверен – им достаточно было бы убедить себя, что окон не существует, и, может даже, они перестали бы существовать.
На Перекрестке блестело боками расчехленное пианино. Он наступил на ленту, красной змейкой свернувшуюся под ногами. Теперь он шел по центру коридора – все еще его тропа… Три буквы «Р» прыгнули ему навстречу со стены. Как собственная подпись, как знак его присутствия.
Он замер. Его вовсе не звали Ральфом. Он с первого часа возненавидел эту кличку-имя. Именно за то, что она была именем, он предпочел бы называться Барбосом или Мимозой, чем угодно, что звучало бы прозвищем, а не именем, которое могли счесть его собственным. И может быть, именно поэтому, благодаря ненависти к «Ральфу», он остался им так надолго, пережив все прочие клички. Окрестившие его Ральфом успели уйти, успели уйти те, что были малышней, когда его так назвали, и подросли те, кого вообще при этом не было, а он оставался Ральфом, или просто буквой, заглавной буквой с номером. Буква – это было даже хуже. На стенах они писали только так, и между собой чаще употребляли этот вариант, уродуя ненавистную кличку еще более ненавистным сокращением.
Он остановился перед дверью без номера с застекленным окошком вверху. Здесь его поприветствовало еще одно «Р» – мылом на стекле. Он захлопнул дверь и избавился от собственной клички до следующего выхода в коридор. Это был его кабинет и его спальня. Единственный из воспитателей, он ночевал на втором этаже. Акула считал это огромной жертвой с его стороны, и Ральф его не разубеждал. Достаточно было напомнить: «Я нахожусь на круглосуточном дежурстве», – и он получал все, чего хотел, без особых усилий.
Ральф старался соответствовать образу приносящего себя в жертву, хотя страх воспитателей и самого Акулы перед вторым этажом смешил его. Надо было знать их очень плохо или вообще не знать, чтобы подумать, что они полезут громить комнату и резать находящегося в ней воспитателя просто так, потому что плохие или от нечего делать. Он догадывался о существовании Закона. Ему об этом никто не рассказывал, но по некоторым особенностям их поведения он вычислил не только существование Закона, но и отдельные его пункты. Такой, например, как неприкосновенность учителей и воспитателей, надежно защищал его. За редкими исключениями, они держались в рамках Закона. Исключения могли посыпаться дождем в роковой период – за две недели до выпуска.
Сейчас думать об этом было еще рано, бояться тем более, и он не собирался менять комнату только потому, что что-то могло случиться через полгода. Самую большую глупость он совершил, вернувшись. На ее фоне забота о собственной безопасности выглядела бы нелепо. И уж, конечно, он не собирался проводить последние месяцы в Доме в беседах с Шерифом или подвыпившим Ящером, вваливавшимися в любую комнату на третьем, как к себе домой. Пара бутылок пива, считали они, лучший повод зайти, и, оснащенные ими, даже не трудились стучать. По традиции, воспитатели выпивали. Не напивались, как Ящики, а выпивали. Различие было тонким и зачастую малозаметным, хотя они оскорбились бы, отметь это кто-либо вслух. Ящиков оскорбить было труднее. Хотя и они иногда обижались. Например, им не нравилось, когда их называли Ящиками.
Мало кто в Доме знал, что прозвище Ящикам придумал Ральф. Подразумевались не формы и не скудоумие, как считали все, а именно ящики с бутылками. Дать прозвище кому-либо в Доме было легко. Ночью пройти по коридору, выбрать подходящее место на стене и, подсвечивая фонариком или вслепую, написать то, что нужно, так, чтобы надпись не очень бросалась в глаза. Все равно прочтут. Стены были их газетой, журналом, дорожными знаками, рекламным бюро, телеграфным центром и картинной галереей. Это было просто – вставить туда свое слово и ждать, пока оно подействует. Дальнейшее от него не зависело. Прозвище могли забыть и закрасить чем угодно, могли принять и начать им пользоваться. Ральф редко когда ощущал себя таким молодым, как в ночи вылазок с баллончиком краски. Баллончик и фонарик, больше для этого занятия ничего не требовалось. Это стало намного легче делать, когда он переселился на второй этаж, но тогда же его дважды чуть не застали врасплох, и он перестал вносить свою лепту в прозвища Дома, опасаясь, что рано или поздно его разоблачат. Ему не хотелось подрывать их доверие к стенам, он сам получал оттуда много полезной информации, надо было только не лениться читать и расшифровывать их каракули. Стена была его входом в их жизнь, членским билетом, без которого нельзя было бы войти даже тайно. Он научился выхватывать свежие надписи из переплетения старых с первого взгляда, настолько хорошо изучил общую схему. Не вглядываясь, не вчитываясь – это могли заметить, – один рассеянный взгляд, и он уносил с собой ребус, который расшифровывал вечером, за чашкой чая, не торопясь, как другие проводят вечера над кроссвордами.
Иногда это получалось, иногда нет, но он не расстраивался, зная, что завтра будет новый урожай сообщений, над которыми можно будет поразмышлять. Единственное, что его раздражало, – обилие ругательств, в которые тоже надо было вчитываться, чтобы не пропустить что-нибудь важное. В период полового созревания жителей Дома он начал сожалеть о своей привычке читать то, чем они украшали стены. Позже ругательства пошли на спад, хотя в районе второй в них по-прежнему можно было захлебнуться.
Сейчас, проходя по коридору, Ральф не смотрел на стены. За полгода они изменились почти до неузнаваемости; он не хотел засорять мозги в первый день возвращения, угадывая все, что прибавилось за шесть месяцев там, где много чего прибавлялось и за день. Только от многочисленных Р ему не удалось убежать, слишком уж они бросались в глаза, выделенные и оторванные от групповых надписей, наползавших друг на друга в местах наибольшей скученности текстов и рисунков.
Может, это делалось с умыслом. Только кому они адресовали эту надпись, ему или самим себе? И чем это было? Напоминанием или приветствием? Чем-то, о чем они боялись забыть, или чем-то, чего забыть не могли? Он уехал, и в то же время он был здесь. Никогда не встречал Ральф на стенах клички умерших, о них не говорили, их вещи уничтожали или делили между собой. Закрывали дыру – так это называлось. Ночь поминального плача, и за человеком стирались все следы, на стенах в первую очередь. То же происходило с покинувшими пределы Дома. Они были убеждены в неотвратимости конца, ожидавшего их в наружности. С уходящими они поступали, как с покойниками. А он уехал и в то же время остался, впечатанный в стены их руками. Значит, они знали, что он вернется. Только как они могли это знать? Как могли быть уверены в том, в чем сам он не был уверен до последней минуты?
Ральф опустил сумку на пол и сел на диван. Конечно, они знали. А теперь и я знаю, что они это знали. Уже знаю, хотя специально не смотрел на стены. Они написали так, чтобы бросалось в глаза, чтобы я понял, вернувшись, что меня ждали…
Еще немного, и я решу, что меня приманили, околдовали заклятием букв. Еще немного, и я представлю, как они танцуют ночью вокруг этих букв, шепча заклинания и рисуя магические круги. Еще немного, и я подумаю, что приехал только потому, что они этого захотели. Я здесь всего несколько минут и уже начал сходить с ума. Может, это так и нужно здесь, быть слегка помешанным? Может, без этого здесь просто нельзя быть?
Он знал, что отчасти прав. Нельзя уйти и вернуться, когда пожелаешь. Дом мог не принять его. Такое бывало с другими, он видел это не один и не два раза и знал, что не ошибается. Его могло не принять НЕЧТО. Неописуемое словами, не поддающееся логике, НЕЧТО, бывшее самим Домом, или его духом, или сутью, он не искал слов и не думал об этом словами. Просто, возвращаясь, он знал, что окончательное решение будет зависеть не от него. Не от него, не от «них» и меньше всего от Акулы. Дом примет его или не примет. И может, именно Дом они пытались задобрить, помечая его стены буквой Р. Приучая к мысли о его возвращении.
– Ладно, – сказал Ральф устало. – Считайте, что я вас поблагодарил. Интересно, что им от меня нужно? Или это стало традицией приносить в жертву наружности воспитателя перед уходом?
Он встал, отгоняя глупые мысли. Если им нужен воспитатель, их здесь хватает и без меня… А сумасшедший воспитатель никому не нужен, ни им, ни мне. Он подошел к окну, дернул шпингалет и отворил одну створку. Холодный ветер ворвался в комнату, изгоняя затхлый запах нежилого места.
Скомканные облака нависали над самыми окнами, по-вечернему затеняя день. Он вытер пыль с подоконника, сел на него и закурил, расслабляясь. Выкинул окурок и прислушался. Коридор гудел голосами.
Песни Дома и его шорохи…
Ноги простучали мимо двери, коляски проехали. Ральф пересел на диван и включил радио. Заиграла музыка. Он поднял громкость.
За дверью остановились. Двое. Потом их стало больше. Он слышал приглушенный шепот, но не различал слов. Они пошептались. Топот тяжелых каблуков Вестников Логов удалился доносить, и Ральф выключил радио. Он подошел к двери, одной из тех, что, распахиваясь, ударяли по лицам. Но они успели отбежать.
– Ооо… Ооо…
У противоположной стены вежливо раскланивались нелепые ушастые Логи.
– Вы вернулись! Вы слушаете радио…
– Да, – сказал он. – Как видите.
Не переставая кивать, они незаметно передвигались вправо. Быстрее добежать, рассказать, первыми сообщить всем! Сенсация дня стояла перед ними во плоти, а вежливость не позволяла рвануть наперегонки, громкими воплями оповещая Дом о случившемся. Они мучились, полыхая ушами и покусывая губы, взглядами жадно ощупывая Ральфа. Кто первым заметит что-то интересное, станет героем дня! Те, что ушли, узнали первыми и первыми расскажут, но те, кто остался, первыми увидели, и они старались выжать из этого жалкого преимущества все, что возможно, раз уж первенство сообщения у них было отнято. Рассказы очевидцев должны быть красочными и волнующими, и Ральф почти физически ощущал, как из него добывают эти краски и волнительные подробности, проникая под кожу жадными щупальцами глаз.
– Свободны, – сказал он им.
Логи не шелохнулись, только уставились еще более страстно.
– Я иду в третью, – сжалился он. Ахнув, Логи умчались прочь, наступая друг другу на ноги, сверкая черной кожей жилеток и кнопками застежек.
Ральф шел медленно, давая гонцам возможность осуществить свою миссию. Он смотрел на стены.
Территория второй: безголовые женские фигуры, крутейшие бедра, круглейшие ягодицы, тыквенные груди… Между ними змеились высказывания публики о мастерстве художников, стихи на аналогичные темы и ругательства. «Хвост приложил Кр. Соломон», «Берегись! Ты знаешь, про что я!», «Заплыв отменен вв. нестандарт. одежд.», «Еще раз так сделал. Сделаю еще».
Крысы стояли у распахнутых дверей класса, синхронно хихикая и шаркая ногами, словно управляемые одной нетрезвой рукой.
– Здравствуйте…
Только что из мусорных баков. Серая шерсть в лишаях, прозрачно подрагивающие усы, запах помойки, голые хвосты с налипшим пометом.
– С приездом. Как поживаете?
Ральф прошел мимо.
Рисунки на лбах, на щеках и на подбородках, очки всех форм и размеров. Крысы боялись света и прятали от него глаза.
«С возвращением!» – хихикнула стена, украсив приветствие заборчиком из восьми восклицательных знаков. Когда только успели? Он миновал вторую. Зону ягодиц и двусмысленных шуток. По стене поплыли красные треугольники, быки и антилопы. Здесь писали мало и мелко. Рисунки Леопарда охранялись от посягательств. Ральф не стал вглядываться. Зеленая стрелка указывала прямо: «Тропа друидов. Почву перед собой ощупывай шестом. Ж. Т. по пятницам каждое полнолуние».
Что такое Ж. Т.? Жертвоприношения?
Дверной проем класса третьей был пуст. Ральф вошел – и под ногами зашуршали семена. Семена и жухлые листья. Коробочки, с треском лопавшиеся под каблуками и рассыпавшие белый порошок. В сумраке зеленых кущ за столами сидели Птицы и улыбались. Окна затеняли мясистые листья и стебли всевозможных растений. Пахло влажной землей.
Слон – огромный и краснощекий – качал головой в окружении горшков с фиалками. Фиолетовый спектр. Красавица над пожелтевшей геранью, Бабочка под лимонным деревцем. Стервятник сидел на стремянке – парил над классом, вознесенный почти к самому потолку. Компанию ему составляли два горшка с кактусами. Стол Дракона, украшенный только тарелочкой с проросшей пшеницей, выглядел убого. Птицы улыбались. Щебет в ветвях… Не было ни страха, ни враждебности. Они, казалось, были искренне рады его возвращению.
Ральф сел за учительский стол. Толстый белесый стебель шмякнулся перед ним, как сорвавшийся с потолка червяк.
Стервятник слез со стремянки, проковылял к столу и, пробормотав «Прошу прощения», проглотил его.
– Неоднократно повторялось: обрезайте подгнившее!
Он обмахнул стол носовым платком.
– Спасибо, – сказал Ральф.
Стервятник лучезарно улыбнулся.
Перед Ральфом появилась чашка с кофе. Пока он удивленно ее разглядывал, его поверхность подернулась ряской.
– Видите? – грустно спросил Стервятник. – За всем не уследишь. Я огорчен, поверьте.
Ральф попытался собраться с мыслями.
– Пока меня не было…
– Мы все очень скучали, – хором сообщили Птицы.
Стервятник посмотрел на них с гордостью.
– А в четвертую перелетел Фазан, – сообщил Слон, ковыряя в носу. – Почему-то не к нам, а к ним. Почему-то…
– Дела четвертой нас не касаются, – перебил его Дракон. – Ты бы помолчал!
Ангел заломил руки:
– Дом без вас не Дом, уважаемый Ральф. Я это всем твержу, постоянно! Спросите, спросите их…
– Счастлив слышать, – сказал Ральф. – Что еще?
– Песня! – радостно каркнул Ангел. – В вашу честь! Мы только вчера закончили ее разучивать. Разрешите исполнить?
Вчера закончили разучивать? Песню?
– Не разрешаю, – сказал Ральф. – Обойдемся без песен.
Птицы разочарованно вздохнули. Ангел в приступе гнева впился зубами в собственную руку.
– Простите?
В дверях стоял маленький лысый человек в синем костюме и, близоруко щурясь, рассматривал Ральфа.
Он встал.
– Не имею чести, – произнес человечек и шагнул ему навстречу.
– Я воспитатель, – объяснил Ральф. – Вернулся из отпуска, зашел повидать ребят. Но у вас урок. Я не буду мешать.
– Прошу вас, – засуетился учитель. – Общайтесь. Я зайду позже.
– Мы уже пообщались. Не хотелось бы мешать уроку. Извините.
Ральф обошел лысого и выбрался в коридор.
Учитель прошмыгнул следом.
– Вы ведь их воспитатель, да? – пухлая ладошка ухватила Ральфа за рукав куртки. – А вам не кажется, – глаза учителя округлились, голос понизился до шепота, – не кажется, что они немножко странные? Этот запах… и это… засилье флоры. Вы не находите? Количество… И запах…
– Нахожу, – любезно сказал Ральф, снимая с рукава пальцы учителя. – Но вам пора.
– Да, – учитель горестно покосился на дверь, – пора. Однако я определенно испытываю дискомфорт. Поймите меня правильно, это тяжело.
Сквозь приоткрытую дверь сладко тянуло болотным духом.
– Привыкнете, – пообещал Ральф. – Со временем.
Понурившись, учитель исчез за дверью, и в нее тут же просочился Стервятник.
– Поехали, – сказал ему Ральф. – Все, что произошло. И покороче.
Стервятник прислонился к стене:
– У меня в стае никаких перемен, – отчитался он. – А в чужие дела я не лезу. Не так воспитан.
– Никто тебя и не просит в них лезть.
Стервятник улыбнулся, обнажив красные десны.
– Самая крупная новость: с нами больше нет Помпея. Скоропостижно скончался от колотой раны. Можно назвать это самоубийством, а можно и не называть. Я называю так.
– А остальные?
– Остальные могут со мной не согласиться.
Ральф поразмыслил над сказанным.
– То есть это не самоубийство?
Стервятник задумчиво покачал головой:
– Вопрос терминологии. Когда кто-то долго роет яму, потом тщательно устанавливает на дне острые колья и, наконец, с радостным воплем туда прыгает, я называю это самоубийством. Прочие могут придерживаться иного мнения.
– Ладно, – вздохнул Ральф. – Дальше?
– Дальше в основном мелочи. Не соображу, какая из них может вас заинтересовать. Ну, может, та, что из первой в четвертую перевелся Фазан. Крестник Сфинкса. Он теперь ваш. А Лорда увезли в наружность. Четвертая в трауре, – Стервятник запнулся и поморщился, словно собственный тон его вдруг покоробил.
– Это все?
– Ну, – Стервятник вздохнул, – если говорить о событиях более давних, то умер Волк. Еще летом, вскоре после вашего отъезда.
– От чего?
– А вот этого никто не знает.
Перед ними вдруг возникла тощая белобрысая фигура с выпученными глазами.
– Извините, – простонала она, протискиваясь к двери.
– Опаздываешь! – сварливо заорал Стервятник. – Нет на вас управы, Логово семя!
Конь замычал, тряся волосами, и скрылся в дверях. Стервятник плюнул ему вслед разжеванным листиком лимона.
– Подлец, – сказал он. – Сорняк!
Лицо его вдруг исказилось, он схватился за колено и зашипел от боли.
Ральф внимательно наблюдал.
– Значит, больше ничего?
Стервятник смотрел на него снизу, равнодушно и бессмысленно. Он ушел в свою боль и закрылся в ней, давая понять, что разговор закончен.
– Ладно, иди. Если плохо себя чувствуешь.
Никто на свете не смог бы сказать с уверенностью, притворяется Стервятник или ему на самом деле плохо. Опустившись на пол, обнимая ногу, сгорбившись над ней, как над больным ребенком, он тихо раскачивался, напевая сквозь зубы. Ральф подождал, раздумывая, не следует ли предложить свою помощь. Потом пожал плечами и пошел дальше по коридору.
Коридор был пуст. За дверями классов монотонно гудели учительские голоса. Где-то журчала вода.
Птицы… Надо было все же послушать песню. Которую они якобы только что закончили разучивать. Теперь не узнать, была она на самом деле или ее придумал Ангел. Хотя, могло статься, что под вдохновенное дирижирование окольцованных рук Стервятника они закрыли бы глаза, открыли рты, беззвучное пение длилось бы и длилось, довело бы их до экстаза… а он бы не знал, как на него реагировать.
Ральф остановился, глядя на стену.
По ней тянулась цепочка неряшливых следов черного цвета. Он шла снизу вверх и переходила на потолок, откуда спускалась по противоположной стене. Кто-то долго трудился, создавая след «человека-мухи». А может, кто-то научился ходить по потолку.
Фазан в четвертой. Крестник Сфинкса. Это Ральфу ничего не говорило. Фазанов он знал плохо. Волк и Помпей. На Волке у Стервятника заболела нога. Помпей… Прыгнул в яму, которую вырыл сам… Допустил ошибку? Быть может, нарушил Закон? Сплошные загадки. Но большего Ральф требовать не мог. Стервятник не был стукачом. Он сообщал лишь то, о чем Ральф узнал бы и так. От того же Акулы.
Но сказанное Стервятником было важнее. В отличие от Акулы он знал, о чем говорил, и давал шанс разгадать свои слова.
Это стало их тайной игрой, в которой Стервятник оказался его союзником, единственным на весь Дом. Все, что смогла сделать Большая Птица в благодарность за ночь, проведенную в комнате Ральфа, – ночь двухлетней давности, прелюдией к которой стала попытка Стервятника изгрызть лазаретные стены и съесть его обитателей. Она должна была закончиться в сумасшедшем доме, но закончилась в комнате Ральфа. В память о ней Ральфу осталось окровавленное полотенце, которым он порвал Стервятнику рот, затыкая его вой. Он был слишком занят, чтобы думать о чем-то, кроме сохранности своих рук, но когда в отворенные окна Птице ответила третья, сообразил, что это поминальный плач. Полотенце и покусанная обивка дивана. Следы зубов Большой Птицы. Когда он заплакал, Ральф его отпустил, и остаток ночи Стервятник рыдал, уткнувшись горбатым носом в диванную подушку, а Ральф смотрел на него и ждал. Молча, не делая попыток успокоить.
На рассвете Стервятник встал, опухший и почерневший, дохромал до душа и простоял под ним до подъемного звонка. А потом ушел. Утро Ральф провел в лазарете с Птицами, разбирая разгром, учиненный Стервятником накануне. Вожак третьей не показывался три дня, а на четвертый явился в столовую в трауре и с тех пор не снимал его. Немногие его качества могли вызвать восхищение, но он никогда не забывал тех, кому был чем-то обязан. Так началась их игра «Угадай, что я имел в виду, если ты такой умный» – и Ральф знал, что в ней он всегда получит подсказку. Пусть непонятную, чем-то похожую на загадки стен, но все-таки подсказку. Кроме того, Стервятник был краток и в отличие от стен не изъяснялся стихами.
Он назвал Помпея самоубийцей. Помпей вырыл себе яму и прыгнул в нее, получив в результате колотую рану. Не очень похоже на самоубийство. Слишком аллегорично. Еще не стихи, но близко к тому.
С Лордом придется разбираться отдельно. С ним и с его матерью. Которая никогда не взяла бы домой своего слишком взрослого сына. Значит, не домой, а куда-то еще. Интересно, куда?
Самое неприятное, конечно, Волк. Когда речь зашла о его смерти, Птица не дал даже самой туманной подсказки. И именно тогда у него разболелась нога. Случайно? Насколько Ральф знал Стервятника, у того ничего не происходило случайно. А вытерпеть внезапную боль Птица был способен, не моргнув глазом. Волк был из тех, кто менял реальность… Одним из самых сильных. Претендентом. Может, в этом разгадка?
Тусклые лампы выжелтили коридор. Навстречу ковылял Шериф – пестун и запугиватель второй. Та же Крыса, только постарше и покрупнее.
– Ух, ты! – Шериф подмигнул из-под козырька бейсболки и расплылся в улыбке. – Привет, братишка! Какого хрена ты вернулся в это болото?
Ральф на ходу изобразил удивление и радость от встречи с коллегой и задел ладонью его ладонь:
– Соскучился по тебе, наверное.
Шериф разразился всхлипами хохота и исчез в дверях второй, не переставая всхрюкивать. Толстый, как кабель, хвост втянулся за ним, задевая расступившихся Крыс… Крысы хихикали, раскачивались и потирали ладони.
На двери своей комнаты Ральф обнаружил записку, пришпиленную кнопкой: «Я обижен. Мог бы и зайти». Подписи не было, но почерк Акулы он узнал сразу. Сковырнув кнопку, Ральф сунул записку в карман и пошел к директору.
Акула ждал его в нерабочей части кабинета, утопая в низеньком кресле с обивкой в сине-желтый цветочек. Колени выше груди, нос уткнулся в экран телевизора. Покосившись на Ральфа пятнистым глазом, он ткнул в соседнее кресло:
– С приездом.
Ральф сел, сразу провалившись по грудь. Вид Акулы красноречиво свидетельствовал о скором окончании рабочего дня.
– Я сейчас отчаливаю, – подтвердил Акула, всосал прозрачную жидкость из стакана, игнорируя соломинку, и уставился на Ральфа. – Незачем здесь сидеть до конца уроков. В этом нет ни малейшего смысла. Вот ты видишь в этом смысл? Я нет. И никто не видит. Но почему-то так принято: я должен тут торчать до полного изнеможения, хотя абсолютно никому не нужен. Никто не постучит, не зайдет, ни о чем не спросит. Никогда. Но ты сиди. В этом и заключаются обязанности директора. Я торчу здесь, как пень, с восьми до четырех и не могу даже снять галстук, потому что мало ли что вдруг приключится! Я должен быть готов. Если кто-то думает, что мне легко, он заблуждается. Мне совсем не легко. С приездом, дорогой коллега. Ты с годами не меняешься. Моложавый.
Ральф удивился:
– Пять месяцев уже считаются годами?
– Считаются, – подтвердил Акула. – В тяжелых боевых условиях месяц идет за год. В общей сложности ты прогулял пять лет и, конечно, можешь считать себя уволенным. Я тебя не упрекаю. Просто подвожу итоги.
– Спасибо, – Ральф смотрел на экран.
Акула не любил, когда его игнорировали. Он потянулся за пультом. Экран погас, и Ральф развернул кресло в сторону директора. Директорский палец качался на уровне переносицы:
– Какой тебе полагался отпуск? Двухмесячный. Двух, а не пяти. Ты уволен. И уже давно. Но, – палец совершил вращательное движение, – я тебя прощаю. Почему? Потому что я хорошо к тебе отношусь. Я понимаю, почему ты слинял. А почему я это понимаю? Потому что я чуткий, понимающий человек…
Ральф расслабился и вытянул ноги. Слушать безумные речи Акулы входило в обязанности воспитателей, и для каждого давно стало делом привычки. Он думал о Волке. О Помпее. О «яме». Чем же была на самом деле эта «яма», которую, по утверждению Стервятника, Помпей вырыл себе сам? Что имела в виду Большая Птица? О Помпее думалось легче, чем о Волке. О Волке думать не хотелось.
– А кто поймет меня? Никто. Я одинокий, всеми покинутый человек. Мой подчиненный возвращается после полугодового отсутствия – и даже не заходит поздороваться. Я пишу ему записки! «Приходи!» – пишу я. И только тогда он приходит. Каким словом все это обозначить? Только одним. Дерьмо! Все вокруг – это самое дерьмо.
– Извини, – вставил Ральф. – Я бы и без записки зашел.
– Когда? – пятнистые глаза Акулы негодующе вспыхнули. – Завтра? Послезавтра? Я требую уважительного отношения. Или убирайтесь все к чертям. Я здесь хозяин! Так или не так? – Директор замолчал, тяжело вздыхая в стакан.
Ральф украдкой посмотрел на часы. До конца последнего урока оставалось меньше двадцати минут, а ему хотелось успеть в шестую до того, как Псы разбегутся по всему Дому. Значит, сразу после ухода учителя.
– Ты, – Акула поставил стакан на пол и понуро обвис в кресле, – самый стоящий воспитатель в этой дыре… Все бросил и сбежал на Большую Землю. Оставил нас на порезание и сбежал.
– Никто никого не собирается резать.
– Это ты так говоришь, – скрипучий голос Акулы будто засыпал уши мягким песком. – Только ты так говоришь. – Он понюхал свою ладонь и нахмурился.
Ральф терпеливо ждал. Директор не был пьян. Он пребывал в состоянии, которое некорректные воспитатели называли «месячными». Сейчас с ним не имело смысла спорить.
– Я очень болен, – сообщил вдруг Акула, пристально глядя Ральфу в глаза. – Никто не верит, но скоро все убедятся.
Ральф изобразил озабоченность:
– Что за болезнь?
– Рак, – мрачно сказал Акула. – Так я полагаю.
– Надо провериться. Это серьезно.
– Не надо. Лучше оставаться в неведении. Если меня убьют, я избегну долгой и мучительной смерти. Это утешает. Но совсем чуть-чуть.
– Убить тоже можно по-разному.
Акула вздрогнул.
– Да уж. А еще можно наговорить больному человеку гадостей вместо того, чтобы попытаться его утешить.
Акула посидел с видом умирающего, потом взглянул на часы и нервно закопошился.
– Ох… Сегодня ведь футбол. Черт! Совсем из головы вон! – он вскочил и оглядел кабинет. – Все выключено. Остался свет. И дверь.
Пошарил по карманам.
– Пообедаешь со мной?
– Нет. Очень устал с дороги. Пожалуй, лягу спать.
Взяв протянутые ему ключи, Ральф погасил свет. Акула любовался им с порога.
– Хорошо, что ты вернулся. Завтра с утра начнем вводить в курс дел. Этот пятимесячный отпуск тебе еще выйдет боком.
– Не сомневаюсь.
Заперев дверь, Ральф передал связку директору. Тот начал ей побрякивать, выискивая ключ от своей спальни.
– Почему Лорда забрала мать? – спросил Ральф.
– Уже знаешь, – восхитился Акула. – Как всегда. Только приехал – а уже все знаешь. Я всегда говорил, что ты не совсем нормальный. В хорошем смысле, конечно.
– Почему она его забрала?
Акула наконец нашел ключ и тщательно отделил его от связки, чтобы не перепутать с другими.
– Потеряла доверие. Мы плохо приглядывали за ее парнем. Так она выразилась. Что ему вреден здешний климат. Красивая женщина. С ней трудно спорить. Я и не пытался.
– Она его домой взяла?
– Не знаю. Это не мое дело. Я не спрашивал.
– Она могла поменять школу… Если ее не устраивала здешняя.
Возле столовой их оглушил пронзительный звонок. Ральф невольно поморщился. Акула посмотрел на него с презрением, как опытный морской волк на ушедшего на пенсию и потерявшего форму моряка.
– Расслабился, – констатировал он. – Обленился! А я-то ставлю тебя в пример молодым.
Не переставая ворчать, он поднялся по лестнице. Ральф постоял на площадке, глядя ему вслед, и вернулся в коридор.
В шестой никогда не бывало тихо. Даже когда все молчали, ухо улавливало еле слышное гудение, похожее на работу спрятанного в стене мотора. Тот самый невидимый пчелиный рой…
Он вошел, и голоса смолкли. Псы загасили плевками сигареты в ладонях, попадали с подоконников, откатились к стульям и попробовали включить тишину. Тогда он услышал застенный гул: шепот их мыслей, не выключавшийся никогда, – их было слишком много. Песню шестой комнаты. Они были ярко одеты – не как Крысы, но близко к тому – цепляли глаз всплесками алых рубашек и изумрудных свитеров, но стены класса сочились тускло-серым пластилином, замыкая их в непроницаемый прямоугольник, не пропускавший воздуха, и окна казались приклеенными к этой серой массе картинками.
Закрыв за собой дверь, он сразу почувствовал, что в этом вакууме трудно дышать и двигаться, что потолок нависает слишком низко, а стены смыкаются, сливаясь с полом и потолком, и давят резиновой серостью… в которой можно увязнуть, как насекомое, и когда войдет кто-нибудь другой, ты уже будешь ее частью, росписью, неразличимой среди других каракулей, мертвым экспонатом шестой.
– Я хочу поговорить с новым вожаком, – сказал он. Подождал, пока стихнет кашель подавившихся дымом и добавил:
– Или с тем, кто себя им считает.
Они завозились, опуская глаза. Все в ошейниках – настоящих и самодельных, кожаных, усеянных шипами и кнопками, расшитых бисером. Он понял прежде, чем услышал ответ. Вожак отсутствует. Только вожак в шестой был избавлен от необходимости носить знак своей принадлежности к стае, только вожак мог ходить с голой шеей. Конечно, ошейник мог быть маскировкой – прятать вожака, не желавшего себя выставлять. Но никто из Псов даже мимолетно не посмотрел на другого, ни на ком не сконцентрировалось общее внимание. Человека, который занял место покойного Помпея, среди них не было.
Они вжимали головы в плечи и рассматривали свои ладони, словно стыдясь чего-то. Того, что среди них не нашлось никого, кто мог бы стать главным? Своей обезглавленности? Своей потери?
– Вожака нет, – сказал кто-то из задних рядов. – Еще не выбрали.
– Когда умер Помпей? – спросил Ральф.
– Месяц назад, – ответил длиннолицый очкарик Лавр. – Чуть меньше месяца.
– И до сих пор никого не выбрали?
Псы пригнулись, демонстрируя затылки, скрывая что-то, чего стыдились, что причиняло им боль. Неслышный гул в стенах усилился. Стены поползли на Ральфа, заслоняя от него шестую, но пока этот скользкий серый занавес смыкался, он успел поймать:
Желтый свет забранных сеткой ламп спортзала, масляная зелень пола, разрисованного кругами, крик… Темная фигура забилась на полу, разбрызгивая кровь… и тут же стены сомкнулись, замазывая осколки видений серым, обесцвечивая их и стирая. Он увидел достаточно, чтобы понять: что бы ни случилось с Помпеем, они при этом присутствовали всей стаей, и воспоминание об увиденном, обсосанное до горечи на языках, не давало им покоя. В нем таились их боль и страх перед кем-то, о ком он пока не имел понятия. Они были слишком закрыты, слишком сопротивлялись его попыткам понять что-то еще.
Стаи строились по принципу лестниц. Каждая ступенька – живая душа. Ломалась самая верхняя – первой становилась предыдущая. На месте обезглавленной пирамиды тут же вырастала новая верхушка. Так было всегда и у всех, кроме Фазанов. В каждой стае был не только свой первый, но и свой второй. Даже у Птиц, хотя Стервятника отделяло от стаи огромное расстояние – не меньше, чем в семнадцать пустых перекладин – имелся Дракон, готовый, если с вожаком что-то случится, занять его место. Порядок нарушался только в случае свержения вожака кем-то из стоявших много ниже. Но тогда этот нижний занимал верхнее место. То, что в шестой не случилось ни того, ни другого, указывало на третий вариант. Явно не имевший ничего общего ни с первыми двумя, ни с чем-либо из того, что могло прийти в голову Ральфу. Интересно, при чем здесь спортзал?
– Странно, – сказал он. И задумался.