Дом, в котором… Том 1. Курильщик Петросян Мариам
– Это кличка, – объяснил Лось. – Прозвище. У всех в Доме есть прозвища, так уж здесь повелось.
– И у меня тоже, раз я здесь живу?
– У тебя пока нет. Но будет. Когда вернутся остальные ребята и ты переберешься в общую спальню, тогда и у тебя тоже появится кличка.
– Какая?
– Не знаю. Надеюсь, что симпатичная. Если повезет.
Мальчик задумался, как его можно назвать, но ничего не придумал. Это зависело от тех, которые должны были вернуться. И ему захотелось, чтобы они вернулись поскорее.
– Почему они не зовут меня? – спросил мальчик Лося. – Думают, что я не могу играть? Или они меня не любят?
– Нет, – сказал Лось. – Просто ты в Доме новый человек. Должно пройти какое-то время, прежде чем они к тебе привыкнут. Поначалу так бывает со всеми. Потерпи.
– Сколько времени должно пройти? – спросил мальчик.
– Тебе очень скучно? – спросил его Лось.
На следующий день Лось пришел не один. С ним был мальчик, который никогда не играл во дворе и которого никогда не было видно из окон.
– Я привел тебе друга, – сказал Лось. – Он будет жить с тобой, и ты не будешь скучать в одиночестве. Это Слепой. Делайте что хотите – играйте, беситесь, ломайте мебель, только постарайтесь не ссориться и не жаловаться друг на друга. Комната теперь ваша.
Слепой не играл с ним, потому что не умел играть. Он послушно сидел с мальчиком, будил его по утрам, умывал и причесывал. Слушал его рассказы, почти не отвечая, и ходил по пятам, как приклеенный. Не потому, что ему так хотелось. Просто ему казалось, что именно этого хотел от него Лось. Желание Лося было для него законом. Если бы Лось попросил, он прыгнул бы с балкона или с крыши. Или даже сбросил оттуда кого-нибудь другого. Безрукого мальчика это пугало. Лося это пугало намного сильнее. В душе Слепой был взрослым – взрослым отшельником. У него были длинные волосы и лягушачий, в красных болячках рот, он был бледный, как привидение, и ужасно худой. Ему было девять лет. Лось был его богом.
Память Слепого пахла, звенела и шуршала. Она несла запахи и ощущения. Она не простиралась так далеко, как у других, – раннего детства Слепой не помнил. Почти. Например, из самых дальних ее глубин он извлекал только бесконечное сидение на горшке. Их там было много очень маленьких мальчиков, и все сидели в ряд на одинаковых жестяных горшках. Воспоминание было грустным и плохо пахло. Позже он вычислил, что их выдерживали в этой позиции не меньше получаса. Многие успевали сделать все, что полагалось, но оставались сидеть, дожидаясь остальных, потому что таков был порядок, а к соблюдению порядка их приучали с пеленок.
Еще он помнил двор. Где они гуляли, держась друг за друга, но все равно спотыкаясь и падая. Гулять следовало осторожно, цепью, держась за одежду впереди идущего. Возглавляли и замыкали эту колонну взрослые. Если кто-то останавливался или отклонялся от общего маршрута, сверху раздавались их громкие, наводящие порядок голоса. Весь его мир делился тогда на два вида голосов. Одни руководили сверху, другие были ближе и понятнее, они принадлежали таким же, как он. Но их он тоже не любил. Иногда громкие голоса исчезали. Если они пропадали надолго, то он и другие – такие же, как он, – начинали бегать, прыгать, падать и разбивать себе носы, и сразу оказывалось, что двор вовсе не так велик, как кажется, если ходить по нему гуськом, а наоборот, тесен и мал, и поверхность его покрыта чем-то твердым, царапавшим коленки.
Позже он помнил драки. Частые драки, возникавшие без особых причин. Достаточно было кого-нибудь толкнуть, а там, где он жил, толкались постоянно. Его толкали, и он толкал – не нарочно, просто так получалось – и с какого-то времени за первым случайным толчком следовал другой, более сильный, после которого трудно было устоять на ногах, или удар, после которого что-нибудь начинало болеть. Тогда он начал бить сам, не дожидаясь, пока его ударят. Иногда после этого сверху раздавались рассерженные взрослые голоса, и его уводили в другую комнату. В место для наказанных. Там не было ни столов, ни стульев, ни кроватей. Были только стены и потолок, но про потолок он тогда не знал. Комнаты он не боялся. Другие, когда их запирали, плакали, он не плакал никогда. Он любил одиночество. Ему было все равно, есть рядом люди или нет. Если хотелось спать, он ложился на пол и засыпал, если хотелось есть, доставал из карманов припрятанные куски хлеба. Если оставляли взаперти надолго, отколупывал от стен штукатурку и грыз ее. Штукатурку он любил даже больше, чем хлеб, но взрослые сердились, заставая его за этим занятием, и он сдерживался, давая себе волю, только когда оставался один.
Он рано понял, что его не любят. Его отличали от других детей, чаще других наказывали и приписывали чужие проступки. Он не понимал почему, но не удивлялся и не обижался. Он никогда ничему не удивлялся. Никогда не ждал от взрослых ничего хорошего. Он решил, что взрослые несправедливы, и смирился с этим. Научившись делить их на мужчин и женщин, отметил, что женщины относятся к нему хуже, чем мужчины, но и этому факту не стал искать объяснений, а просто принял к сведению, как принимал к сведению все окружавшее его.
Со временем он понял, что мал ростом и слаб. Он понял это, когда голоса других детей начали доноситься немного сверху, а их удары причинять ему больше вреда. Примерно в это же время он узнал, что некоторые из детей видят. Что это такое, он долго не мог понять. Он знал, что взрослые обладают каким-то большим преимуществом, позволявшим им свободно передвигаться за пределами его мира, но связывал это с их ростом и силой. Что такое «видеть», Слепой не понимал. А поняв умом, не мог представить. Долгое время понятие «зрячий» ассоциировалось для него только с меткостью. Зрячие били больнее.
Осознав преимущество более сильных и что-то видящих, он начал прилагать усилия, чтобы стать не хуже. Для него это было важно. Он очень старался – и его начали бояться. Слепой быстро понял, что именно вызывает страх. Дети боялись не силы, которой у него не было, а того, как он себя держал. Его спокойствия и безразличия, того, что он ничего не боится. Когда его били, он не плакал, а просто вставал и уходил. Когда он бил кого-то, этот кто-то обычно плакал, пугаясь его спокойствия. Он научился находить больные места, этого тоже боялись.
Чем старше он становился, тем острее ощущал общую неприязнь. Она проявлялась по-разному у детей и у взрослых, но в какой-то момент окружила его плотной стеной одиночества.
Так продолжалось, пока не появился Лось. Человек, говоривший с ним не как с одним из многих. Слепой не мог знать, что Лося вызвали специально для него. Он думал, что Лось выделил его среди остальных, полюбив сильнее. Он вошел в его жизнь, как к себе в комнату, перевернул все вверх дном, переставил и заполнил собой. Своими словами, своим смехом, ласковыми руками и теплым голосом. Он принес с собой много такого, о чем Слепой не знал и мог бы никогда не узнать, потому что никого всерьез не волновало, что знает и чего не знает Слепой. Мир его состоял из нескольких комнат и двора. Другие дети в сопровождении взрослых с удовольствием выходили за пределы этого мира, он всегда оставался. В этот куцый, четырехугольный мирок и ворвался Лось, заполнил его целиком, сделал бескрайним и бесконечным, а Слепой отдал ему свои душу и сердце – всего себя – на вечные времена.
Другой бы не понял и не принял, другой на месте Лося мог бы даже не заметить этого, но Лось все понял, и когда настало время уходить, он знал, что Слепого ему придется взять с собой.
Слепой на это не рассчитывал. Он догадывался, что Лось рано или поздно уйдет, что он снова останется один и что это будет очень страшно. Но не представлял, что может быть и по-другому. А потом случилось чудо. Память сохранила тот день во всех подробностях, со всеми звуками и запахами, с теплом солнечных лучей на лице. Они куда-то шли, и Слепой цепко, очень цепко держал Лося за руку, и сердце его трепыхалось, как раненая птица. Ему было больно от слишком большого счастья. Они шли долго. Солнце грело, камешки хрустели под ногами, где-то вдали с ревом проносились машины. Так долго и так далеко ему никогда еще не приходилось ходить. Потом они ехали в машине, где ему пришлось отпустить руку Лося, и он уцепился за полу его пиджака.
Так они приехали в Дом, где тоже было много детей, но в отличие от тех, прежних, все они были зрячие. Он уже знал, что это значит – что у каждого из них есть что-то, чего нет у него. Но его это больше не беспокоило. Главное, рядом был Лось – человек, которого он любил и который любил его.
Потом оказалось, что Дом живой и что он тоже умеет любить. Любовь Дома была не похожа ни на что. Временами она пугала, но всерьез – никогда. Лось был богом, и место, где он жил, не могло быть простым местом. Но и причинить вреда оно не могло. Лось не показывал, что знает о настоящем Доме, прикидывался непонимающим, и Слепой догадался, что это Великая Тайна, о которой не следует говорить вслух. Даже с Лосем. Поэтому он молчал и просто любил Дом, как никто прежде. Ему нравился запах Дома, нравилось, что в нем много отсыревшей штукатурки, которую можно отколупывать от стен и поедать, нравился большой двор и длинные коридоры, по которым интересно бродить. Ему нравились щели в стенах Дома, его закутки и заброшенные комнаты, то, как долго в нем держатся следы проходящих, нравились дружелюбные призраки и все без исключения дороги, которые Дом перед ним открывал. Здесь он мог делать все, что хотел. Раньше за каждым шагом наблюдали вездесущие взрослые. На новом месте этого не было, и с непривычки это было странно, даже неудобно, хотя привык он быстро, гораздо быстрее, чем ожидал.
Синеглазый Лось – ловец детских душ – вышел на крыльцо и посмотрел на небо. Раскаленное, оно затухало красным на горизонте. Вечер не нес прохлады.
Сидевший на крыльце мальчик с подбитым глазом тоже смотрел в небо.
– Что случилось? – спросил его Лось.
Мальчик скривился.
– Он сказал – я должен уметь драться. А зачем, спрашивается? Он всегда молчит и молчит, как глухой, – вот и молчал бы дальше. Когда он говорит, с ним вообще невозможно. Я раньше думал: «Как плохо, что он молчит!» А теперь думаю, что было лучше. И драки его мне не нужны. Шарахнул зачем-то по глазу. Завидует моему зрению наверное…
Лось спрятал руки в карманы брюк и покачался на пятках:
– Болит?
– Нет.
Мальчик поднялся и лег животом на перила, свесившись во двор.
– Просто он мне надоел. Иногда кажется, что у него с головой не все в порядке. Странный он какой-то.
– Он говорит о тебе то же самое, – Лось прятал улыбку, рассматривая понурую фигуру на перилах. – Но ты ведь помнишь наш уговор?
Мальчик покачался, оттолкнувшись ногами от дощатого настила крыльца.
– Помню. Не жаловаться, не обижаться и не дуться. А я и не дуюсь, и не жалуюсь. Я просто гуляю, – он задрал голову и перестал раскачиваться. – Смотри, Лось, как красиво! Красное небо. А деревья – черные. Как будто небо их сожгло.
– Пошли, – Лось повернулся к двери. – С балкона вид еще красивее. Здесь ты кормишь комаров.
Мальчик нехотя слез с перил и пошел следом.
– Бедняга Слепой ничего этого не видит, – сказал он с тихим злорадством. – Понятно, почему он такой нервный.
– А ты расскажи ему, – ответил Лось, открывая дверь. – Ему будет приятно послушать о том, чего он не видит.
– Ага, – кивнул мальчик. – Конечно. И он подобьет мне второй глаз, чтобы мы с ним сравнялись во всем. Это ему тоже будет приятно.
Двое мальчишек лежали на балконе на надувном матрасе, голова к голове. Мальчик в соломенной шляпе с пустыми рукавами рубашки, подмятыми под живот, монотонно бормотал, не поднимая глаз от цветастого матраса:
– Они белые и движутся, а по краям как будто рваные или немного покусанные. Снизу розоватые. Розовое – это вроде красного, только светлее. А движутся они очень медленно, надо долго смотреть, только тогда увидишь. Сейчас их мало. А когда бывает много, то уже не так солнечно, а если еще и тучи, то совсем темно, и тогда даже дождь может пойти…
Длинноволосый мальчик поднял голову и нахмурился:
– Не надо про то, чего нет. Рассказывай про то, что сейчас.
– Ладно, – согласился мальчик в шляпе и перевернулся на спину. С матраса посыпались завалившиеся в углубления кукурузные зерна и крошки печенья. – Значит, они белые, а снизу розоватые и тихо плывут, а вокруг все голубое.
Он прищурился, глядя сквозь выгоревшие ресницы в ровную, без единого облачка, синеву неба и, улыбаясь, продолжил:
– Под ними все голубое и над ними тоже. А сами они, как белые барашки. Жаль, что ты не видишь эту красоту…
Дом был пуст или казался пустым. По утрам уборщицы-невидимки пересекали коридоры, оставляя за собой блестящие мастикой следы. В пустых спальнях в оконные стекла бились мухи. Во дворе, в шалаше из картонных коробок, жили трое загорелых до черноты мальчишек. Ночами выходили на охоту кошки. Днем они спали, свернувшись в пушистые клубки. Дом был пуст, но кто-то прибирал его, кто-то готовил еду и складывал ее на подносы. Чьи-то руки выметали мусор и проветривали душные комнаты. Жившие в картонном домике, прибегая в Дом за бутербродами и водой, оставляли на чистых полах фантики от конфет, комки жевательной резинки и пыльные следы. Они старались изо всех сил, но их было слишком мало, а Дом был слишком велик. Грохот их ботинок замирал, поглощенный тишиной, крики глохли меж пустых стен, и после каждой вылазки они торопились вернуться в свой маленький дворовый лагерь, подальше от мертвых, безликих комнат, пропахших мастикой, одинаковых, как близнецы. Невидимые руки сметали их следы. Только одна комната была жилой. Ее жильцов не пугала необитаемость Дома.
Мальчик и сам не знал, чего так испугался в тот первый день, когда они вернулись. Его разбудил шум их присутствия. Проснувшись, он с удивлением понял, что Дом заполнен людьми, что тишины – знойной, летней тишины, к которой он успел привыкнуть за месяц, – больше нет. Дом скрипел, охал и посвистывал, хлопал дверьми и звенел стеклами, перекликался сам с собой музыкальными отрывками через стены, кипел и бурлил жизнью.
Он сбросил простыню и выбежал на балкон.
Двор был заполнен людьми. Они толпились вокруг двух красно-синих автобусов, смеялись, курили и перетаскивали толстые рюкзаки и сумки с места на место. Цветастые, загорелые, шумные, пахнущие морем. Горячее небо жарило двор. Он смотрел на них, присев на корточки, вжавшись лбом в прутья перил. Он хотел быть среди них, невидимой частью взрослой, прекрасной жизни, изнывал от желания спуститься – и не двигался с места. Кто-то должен был его одеть. Насмотревшись, он вернулся в комнату.
– Слышишь? – спросил Слепой, сидевший на полу возле двери. – Слышишь, сколько от них шума?
Слепой держал его шорты. Мальчик подбежал и поочередно просунул ноги в штанины. Слепой застегнул молнию.
– Ты их не любишь? – спросил мальчик, наблюдая, как тот шнурует его кеды.
– А за что? – Слепой скинул его ногу с колена и поставил другую. – За что я их должен любить?
Он едва дождался жакетки и не дотерпел до расчески. Отросшие за лето светлые волосы остались взъерошенными.
– Все, пусти! Я пойду! – крикнул он и побежал, оскальзываясь от нетерпения. Коридор, лестница, первый этаж. Распахнутую дверь во двор подпирал полосатый чемодан. Он выбежал на крыльцо и замер в растерянности.
Кругом были лица. Чужие и острые, как лезвия ножей. Пугающие пронзительные голоса. И он испугался. Эти были совсем не те люди, к которым он спешил. Они были черны от солнца, они смеялись и пестрели цветастыми рубашками, но были совсем другими.
Он сел на ступеньку, не сводя с них бирюзово-кошачьих глаз. Дрожь пробежала по позвоночнику. «Вот они какие, – подумал он горько. – Склеенные из кусочков. И я один из них. Такой же. Или стану таким. Это как зоопарк. И ограда – сетка со всех сторон».
Там был один в коляске – белый, как мраморная статуя, седой и изможденный, а был и другой – почти фиолетовый, распухший, как утопленник, и такой же страшный. Тоже неходячий, окруженный девушками, которые толкали его коляску. Девушки смеялись и шутили. В каждой из них был изъян – и они были склеенные. Он смотрел на них, и ему хотелось плакать.
Высокая, черноволосая девушка в розовой рубашке остановилась рядом.
– Новенький, – сказала она, глядя на него колдовскими глазами, в которых радужка сливалась чернотой со зрачком.
– Да, – согласился он грустно.
– У тебя уже есть кличка?
Он помотал головой.
– Тогда будешь Кузнечиком, – она тронула его за плечо. – У тебя в ногах будто по пружинке запрятано.
«Видела, как я несся по лестнице», – подумал он, краснея.
– Вон тот, кого ты ищешь, – она показала в сторону одного из автобусов.
Мальчик посмотрел и увидел, что там, рядом с человеком в черной футболке и в черных брюках, стоит Лось. Он обрадовался и улыбнулся девушке.
– Спасибо, – сказал он. – Вы угадали, я именно его искал.
Она пожала плечами:
– Нетрудно догадаться. Все мальки его ищут. А ты еще совсем свежий малек. Не забудь свою кличку и свою «крестную». Я Ведьма.
Она поднялась на крыльцо и вошла в Дом. Кузнечик смотрел ей вслед очень внимательно, но не увидел склеенных кусочков.
«Теперь у меня есть кличка!» – подумал он и побежал к Лосю.
Ласковая рука опустилась ему на плечо, он прижался к Лосю и замурлыкал от удовольствия. Человек в черном насмешливо смотрел на них из-под густых бровей.
– Еще одно преданное сердце, Лось? Когда ты только успеваешь?
Лось нахмурился, но промолчал.
– Шутка, – сказал черный человек. – Просто шутка, старина, не сердись, – и отошел от них.
– Кто это? – тихо спросил Кузнечик.
– Один из воспитателей. Ездил с ребятами в санаторий, – рассеянно ответил Лось. – Черный Ральф. Или Р Первый.
– А что, есть другие, такие же, как он? Вторые, третьи и четвертые?
– Нет. Других таких нет. Просто его почему-то так прозвали.
– Дурацкое лицо, – сказал Кузнечик. – Я бы на его месте отрастил бороду, чтобы его не было видно.
Лось рассмеялся.
– А знаешь, – мальчик потерся щекой о его ладонь, – у меня теперь тоже есть кличка. Угадай, какая? Ни за что не угадаешь.
– Не стану и пытаться. Наверное, что-то летучее.
– Почти так. Кузнечик, – он вскинул голову, внимательно вглядываясь в лицо Лося. Понравилось ли ему? – Это хорошо?
– Да, – Лось взъерошил ему волосы. – Считай, тебе повезло.
Кузнечик сморщил облупленный нос.
– Я тоже так подумал.
Он посмотрел на склеенных. Их стало меньше. Многие ушли в Дом.
– Ты рад, что ребята вернулись? Теперь тебе будет веселее.
В голосе Лося не было уверенности, и он это расслышал.
– Они мне не нравятся, – признался он. – Они старые, переломанные и некрасивые. Сверху все было по-другому, а отсюда все плохо.
– Никому из них нет и восемнадцати, – обиделся Лось. – И с чего ты взял, что они некрасивые? Ты несправедлив.
– Нет. Они уроды. Особенно вот этот, – мальчик кивнул на фиолетового. – Он как будто давным-давно утонул. Разве нет?
– Это Мавр. Запомни его кличку.
Лось выбрал один чемодан из чемоданной кучи и пошел к Дому. Кузнечик шагал рядом, бесшумный, как тень, и такой же липучий. Они прошли мимо фиолетового, в мягком, оплывшем лице которого тонули недобрые глаза. Кузнечик спиной ощутил на себе их взгляд и зашагал быстрее, вдруг испугавшись чего-то.
«Неужели услышал, что я сказал про него? Как глупо! Теперь он запомнит меня и мои слова».
У входа курили трое ходячих. Один, высокий, хищнолицый, с короткой стрижкой кивнул Лосю. Лось остановился. Кузнечик тоже.
На шее хищнолицего, перекрученный на цепочке, висел обезьяний черепок. Хрупкий, пожелтевший, с остро торчавшими клыками. Мальчик завороженно смотрел на взрослую игрушку. Какой-то в ней был секрет. Что-то было в нее вделано такое, что придавало пустым глазницам таинственный влажный блеск. Черепок казался живым. Чтобы разгадать секрет, надо взять его в руки, рассмотреть, поковырять пальцем в дырках, но смотреть, ничего не понимая, даже интереснее. Он пропустил, что сказали друг другу Лось и хозяин игрушки, но, входя в Дом, услышал от Лося:
– Это Череп. Запомни и его тоже.
«Мавр, Череп и Ведьма – моя крестная, – думал Кузнечик, взбегая по ступенькам. – Надо запомнить этих троих, и еще неприятного воспитателя, которому не хватает бороды, и белого в коляске, про которого никто ничего не сказал, и этот день, когда я получил кличку».
Комнаты менялись на глазах. Бежевые стены оклеились плакатами, полосатые матрасы исчезли под ворохом одежды. Каждая кровать стала чьей-то и почти каждая превратилась в свалку. Шишки с шершавыми боками, разноцветные плавки, ракушки и коралловые ветки, чашки, носки, амулеты, яблоки и огрызки яблок… Каждая комната сделалась особенной, не похожей на другие. Он ходил, принюхиваясь, спотыкаясь о выпотрошенные сумки и рюкзаки, прятался по углам, жадно впитывал перемены. Никто не обращал на него внимания. Все были заняты своими взрослыми делами.
В одной из спален из тонких сухих деревяшек складывали что-то, похожее на шалаш. Он просидел там долго, дожидаясь результатов, потом ему надоело, и он перешел в другую комнату, где тоже что-то сооружали и устанавливали. Чтобы не путаться под ногами, Кузнечик сел на низкую скамейку возле двери. Старшеклассники смеялись, переругивались, бросали друг другу сумки и пакеты, пили из бумажных стаканчиков, комкали их и бросали на пол. Весь пол был усеян картонными гармошками. Они сплющивались под ногами и пахли лимонадом. Кузнечик незаметно загонял их ногами под свою скамейку. Потом в спальне появился тощий, патлатый воспитатель в очках без оправы, похожий на Джона Леннона, и вытащил его из укрытия.
– Ты новенький, – произнес он невнятно, пережевывая зубочистку. – Почему не в своей спальне?
Близорукие глаза за толстыми стеклами бегали, как черные букашки.
– У меня еще нет своей спальни, – сказал Кузнечик и попробовал вывернуться из-под костлявых пальцев, сжавших его плечо.
Пальцы сжались сильнее.
– В таком случае следовало бы для начала узнать, где тебе нужно находиться, – сказал очкастый и выплюнул зубочистку. – Я думаю, твоя спальня будет шестая. Там есть свободное место. Пойдем.
Воспитатель вытащил его в коридор. Кузнечик почти бежал, стараясь попасть в такт его размашистому шагу. Воспитатель нетерпеливо подергивал его за ворот.
Шестая спальня оказалась в самом конце коридора. Она была меньше, чем комнаты старшеклассников, и темнее из-за матерчатых козырьков над окнами. Здесь тоже шла распаковка. Но здесь были его ровесники. Может, чуть постарше или помладше. Они сидели на кроватях, сосредоточенно ковыряясь в сумках. Как только вошел воспитатель, все оставили сумки и встали.
– Новенький, – сказал воспитатель. – В вашу комнату. Покажите ему все и объясните.
Он достал свежую зубочистку и сунул ее в рот.
– Все понятно?
Мальчишки закивали.
Воспитатель тоже кивнул и ушел, даже не оглянувшись.
Они молча обступили его и уставились на болтавшиеся рукава жакетки. Кузнечик понял, что они уже все знают. Смотрели они странно. Равнодушно и насмешливо, как будто его увечье их забавляло.
– Ты новичок, – сообщил один – тощий, с выпученными голубыми глазами. – Сейчас мы тебя поколотим. Ты захнычешь и станешь звать свою мамочку. Так всегда бывает.
Он попятился.
Они засмеялись. Он прижался спиной к двери. Они подошли ближе, улыбаясь и перемигиваясь. Они тоже были склеенные.
В доме
Бандерлог Лэри, стуча подкованными сапогами, поднимался на второй этаж. Следом, отставая на две ступеньки, шел Конь. Цокот его каблуков сливался с цокотом каблуков Лэри, и этот привычный звук – Лэри любил его в грохочуще-наступательной версии: десять пар копыт, скрип кожи и позвякивание пряжек – сегодня раздражал, вызывая головную боль. Потому что это не было правдой. Звон, стук и напор, но помимо этого ничего, чем можно защититься от настоящей беды. Таковы Логи. Картонные Ангелы Ада. Без мотоциклов, без мускулов, без подлинного запаха самцов. Не вселяющие страх ни в кого, кроме жалких Фазанов. Берущие количеством и шумом. Разверни черную кожу широкоплечей куртки – и найдешь хилое, прыщавое тело. Заверни обратно, спрячь торчащие ребра и тонкую шею, завесь испуганные глаза волосами – получишь Бандерлога. Собери десять штук таких же – получишь грозную стаю. Лавину стучащих сапог и запах спиртового лосьона. Может, испугаешь пару Фазанов.
Лэри понял, что говорит вслух, только когда Конь сзади уважительно охнул: «Ну и мощный депрессняк тебя пробил, старина!» – понял и расстроился еще сильнее.
– Эй, ты не прав, – Конь нагнал его и пошел рядом. – Не такая уж мы мелкая шушера. Нет здоровенных кулаков, зато все про всех знаем. «Владей информацией» – помнишь?
Лэри, конечно, помнил. Этими самыми словами он – вожак Логов – утешал своих соратников во все времена. До того как все начало разваливаться. До того как ему самому понадобились утешения. Сейчас выяснилось, что они вовсе не настолько утешительны, как ему казалось. Конь старался. Но в затертых словах больше не было силы.
Лэри пнул урну, попавшуюся на пути, и с ее крышки со звоном слетела оставленная там кем-то пепельница – банка из-под сардин. Он наступил в кучку окурков и побрел дальше, чиркая каблуком о паркет, чтобы избавиться от налипшей жвачки.
– Не стоило вот так вот уходить, – бормотал Конь. – Теперь все разбегутся по спальням. Захотим чего узнать – замучаемся их выковыривать.
– А зачем? – рассеянно спросил Лэри. – И так все ясно. С самыми важными новостями. Не надо быть Логом, чтобы тебя держали в курсе.
Они прошли мимо первой, по привычке замедлив шаг, но тут на Лэри снова накатило, и он перешел в галоп. Конь, встрепенувшись, поскакал следом.
– Эй, притормози! Ты чего?..
Лэри остановился так резко, что Конь налетел на него, и оба чуть не упали.
– У меня теперь свой личный Фазан, – объяснил Лэри с отвращением. – Чего мне их у первой высматривать? Как ни войдешь в спальню – он уже там. Разъезжает, как хозяин. От этого чокнуться можно.
Конь сделал скорбное лицо:
– Ясное дело, можно.
На Перекрестке Лэри плюхнулся на диван и сковырнул с каблука жвачку. Конь пристроился рядом, вытянув тонкие, паучьи ноги. Лэри покосился на него, мимолетно ужаснувшись: «И я такой же тощий? Похожий на метлу?»
Не подозревая о нехороших мыслях друга, Конь с комфортом развалился, откинувшись на спинку дивана.
– Он ползает, как кусок дерьма, – пожаловался Лэри. – То есть вообще никак. Смотреть противно. Вот спрашивается, почему я должен все время смотреть на такое и мучиться?
– Балованный ты, – вздохнул Конь. – Ваши колясники – не колясники, а черти какие-то. Пожил бы у нас в Гнезде…
Проблемы Гнезда Лэри не трогали. Его расстраивало нежелание Коня понять простые вещи. И посочувствовать.
– Конь, – сказал он. – Ты все понимаешь. Только не хочешь. Добыча Лога не должна разъезжать по его логову.
Сказав это, он тут же усомнился. Логово Лога? По идее, у Логов его не бывает. Потому что в своем логове Лог уже не Лог.
Запутавшись, Лэри мотнул головой.
– У меня из-за него какие-то особенные прыщи. Звери, а не прыщи. Это нервное.
Конь сочувственно крякнул. У Лэри все прыщи были особенные. Взрывы и воронки от взрывов, извергающиеся вулканы и кратеры вулканов. Что угодно, только не простые прыщи. Конь в прыщах разбирался, у него самого их было немало. Слегка помогали спиртовые примочки и совершенно не помогали мази, а Лэри не помогало ничего и никогда, потому что от взрывов на лице спасения не бывает. Конь осмотрел близлежащие кратеры, не заметил никаких перемен к худшему, но говорить об этом не стал.
– Я сегодня дал ему по морде, – сообщил Лэри безрадостно. – Утром.
Конь заерзал:
– И чего?
– Ничего, – передернулся Лэри. – Утерся.
– А остальные? – с интересом спросил Конь.
– Тоже ничего, – совсем с другой интонацией произнес Лэри.
– А повод?
– Он весь – один сплошной повод.
Они замолчали. Две длинные, тощие фигуры в черной коже сидели нога на ногу. Каждый покачивал в воздухе остроносым сапогом. Сзади их можно было бы перепутать, если бы не белая грива Коня, стянутая в хвост.
– Помпей сказал… – начал Конь осторожно.
– Пожалуйста, не надо, – скривился Лэри. – Знать не желаю, что он там сказал. Успеем еще наслушаться.
– Ты что имеешь в виду? – удивился Конь. – Что он сумеет? Не факт.
Лэри только вздохнул.
– Не надо меня утешать. Я уже смирился.
Конь подергал губу.
– Черт, Лэри, – сказал он возмущенно, – ты просто не имеешь права так думать! Нельзя быть таким… непатриотом. Я бы на твоем месте себе такого не позволял.
Лэри уставился на Коня:
– Ты это серьезно? – спросил он. – При чем тут патриотизм? Нас десять, а их двадцать с лишним. Ты считать умеешь?
– Иногда один воин стоит десяти, – высокопарно заметил Конь.
Лэри посмотрел на него с жалостью.
– Ты считать умеешь? – еще раз спросил он.
Конь промолчал. Порывшись в карманах, достал карамельку и протянул ее Лэри. В открытое окно порывом ветра швырнуло горсть сухих листьев. Конь подобрал один упавший и, почесывая переносицу, принялся его рассматривать.
– Осень, – сказал он, поднеся скрученный лист к носу Лэри. – До следующего лета еще уйма времени. Помпей не из старых, но мы-то с тобой знаем…
– Что ничего по-настоящему страшного не случается до последнего лета, – со слабой улыбкой закончил за него Лэри. – Эх, Конь, только это меня и держит. Не то я бы, наверное, уже спятил.
Конь раскрошил жухлый лист и отряхнул ладонь.
– Ну так не забывай, – попросил он.
Курильщик. О цементе и непостижимых свойствах зеркал
В четвертой нет телевизора, накрахмаленных салфеток, белых полотенец, стаканов с номерами, часов, календарей, плакатов с воззваниями и чистых стен. Стены от пола до потолка расписаны и забиты полками и шкафчиками, рюкзаками и сумками, увешаны картинами, коллажами, плакатами, одеждой, сковородками, лампами, связками чеснока, перца, сушеных грибов и ягод. Со стороны это больше всего похоже на огромную свалку, карабкающуюся к потолку. Кое-какие ее фрагменты туда уже добрались и закрепились, и теперь раскачиваются на сквозняке, шелестя и позвякивая, или просто висят неподвижно.
Внизу свалку продолжает центральная кровать, составленная из четырех обычных и застеленная общим гигантским пледом. Это и спальное место, и гостиная, и просто пол, если кому-то вздумается срезать путь напрямую. На ней мне выделили участок. Кроме меня здесь ночуют Лорд, Табаки и Сфинкс, так что участок совсем маленький. Чтобы на нем заснуть, требуются специальные навыки, которые у меня еще не выработались. Через спящих в четвертой перешагивают и переползают, ставят на них тарелки и пепельницы, прислоняют к ним журналы… Магнитофон и три настенные лампы из двенадцати не выключаются никогда, и в любое время ночи кто-нибудь курит, читает, пьет кофе или чай, принимает душ или ищет чистые трусы, слушает музыку или просто шастает по комнате. После Фазаньего отбоя ровно в девять такой режим переносится с трудом, но я очень стараюсь приспособиться. Жизнь в четвертой стоит любых мучений. Здесь каждый делает что хочет и когда захочет и тратит на это столько времени, сколько считает нужным. Здесь даже воспитателя нет. Люди четвертой живут в сказке. Только чтобы понять это, надо попасть сюда из первой.
За три дня я научился:
– играть в покер;
– играть в шашки;
– спать сидя;
– есть по ночам;
– запекать картошку на электроплитке;
– курить чужие сигареты;
– не спрашивать который час.
Я так и не научился:
– варить черный кофе, не обливая плитку;
– играть на губной гармошке;
– ползать так, чтобы все, глядя на меня, не кривились;
– не задавать лишних вопросов.
Сказку портил Бандерлог Лэри. Он никак не мог смириться с моим присутствием в четвертой. Его раздражало все. Как я сижу, лежу, говорю, молчу, ем и особенно – как передвигаюсь. При одном взгляде на меня его перекашивало.
Пару дней он ограничивался тем, что обзывал меня придурком и обгаженной курицей, потом чуть не сломал мне нос якобы за то, что я сидел на его носках. Никаких носков подо мной не оказалось, зато потом все утро пришлось расписывать учителям, как я неудачно упал, пересаживаясь в коляску, и ни один из них мне не поверил.
За завтраком первая ликовала, разглядывая мою физиономию. Подозрительная таблетка от Шакала боль не сняла, зато усыпила так основательно, что с последнего урока пришлось отпроситься. Чтобы прийти в себя, я залез под душ и уснул прямо в кабинке. Оттуда меня каким-то образом перетащили в спальню.
Во сне я увидел Гомера. С выражением глубокого отвращения на лице он бил меня тапком. Потом мне приснилось, что я лиса, которую выкуривают из норы злые охотники. Они как раз вытаскивали меня за хвост, когда я проснулся.
Открыл глаза и увидел сомкнувшиеся над головой углы подушек. Между ними оставался маленький просвет, в который заглядывал желтый воздушный змей, пришпиленный к потолку. Заглядывал, потому что на нем было нарисовано лицо. Еще ко мне просачивались клубы пахнущего ванилью дыма. Так что лисьи кошмары возникли не на пустом месте.
Я примял подушку, заслонявшую обзор, и увидел Сфинкса. Он сидел рядом, хмуро рассматривая шахматную доску, на которой почти не было фигур. Большая часть их валялась вокруг доски россыпью, а несколько штук, наверняка подо мной – что-то твердое и маленькое, втыкалось в меня в самых разных местах.
– Смирись, Сфинкс, – раздался голос Шакала. – Это ничья в чистом виде. Надо смотреть фактам в лицо. Уметь, не роняя достоинства, склоняться перед обстоятельствами.
– Когда мне понадобится твой совет, я предупрежу заранее, – сказал Сфинкс.
Я пощупал нос. Он болел уже не так сильно. Должно быть, таблетка все же подействовала.
– Ой, Курильщик проснулся! Глазами шмыгает! – грязная лапка с обкусанными ногтями похлопала меня по щеке. – Есть еще порох в пороховницах фазаньего племени. А вы говорили, помер!