Любовь приходит дважды Строгова Ольга
После того как Екатерина Алексеевна ушла, Аделаида, переодетая в халат, долго еще сидела, теребя завязанный аккуратным узлом пояс (живот под ним уже начал несколько выдаваться, или ей просто так казалось), и думала.
Всего пару дней назад она была совершенно счастлива и беззаботна.
Она вычеркивала дни в настольном календаре (красным карандашом – оставшиеся до развода и сиреневым – до его возвращения из экспедиции). Она мечтала о том, как в начале… в середине… ну, не позже, чем в конце июля, он встретит ее в аэропорту и она сразу же скажет ему… или нет, не сразу, она скажет ему в день их свадьбы.
Он будет рядом с нею (никаких больше экспедиций!), он будет любить ее, заботиться о ней, носить ее на руках, и в положенный срок она родит ему крепкого, здорового малыша.
А теперь – что же получается?
Ей даже позвонить ему не удастся, когда он вернется с гор, – по висящему в коридоре больничному автомату со скрученным в спираль, словно искаженным страданием, проводом, можно разговаривать только с местными номерами.
Придется просить завхоза.
А развод? Позвольте, да ведь если Аделаида не явится в назначенный срок, ее с Борисом не разведут.
Решат, в самом деле, что она передумала.
Две тяжелые, как ртуть, и соленые, как морская вода, капли скатились по ее щекам, проложив дорогу остальным.
А может, она сама накликала беду, послав Карлу в последнем письме свои любимые стихи?
А ведь писала то письмо в совершенно лучезарном настроении… Тогда она не знала точно, что беременна, хотя кое-какие подозрения на этот счет у нее, разумеется, уже появились.
Когда же узнала, писать о радостной вести было уже поздно – почта в Швейцарию из России идет долго, дней десять, а то и две недели, и он просто не успел бы получить письмо до своего отъезда.
Стихи же она нашла чудесные, нежные, теплые, каждое слово казалось нанизанным на шелковую нить сверкающей жемчужиной. И Аделаида совсем не чувствовала тогда звучавшей в них трагической ноты.
Они были очень старыми, эти стихи, и написал их персидский поэт Хайям – не тот Хайям, который Омар Ибрагим Абуль-Фатх Хайям ан Нишапури, горький пьяница и мизантроп, а нежный, чувствительный и верный своей возлюбленной Гиясаддин Абуль-Фатх Хайям ан Нишапури.
- Это было давно, это было давно
- В королевстве приморской земли.
- Там жила и цвела та, что звалась всегда,
- Называлася Анабель-Ли.
- Я любил, был любим, мы любили вдвоем,
- Только этим мы жить и могли.
- И, любовью дыша, были оба детьми
- В королевстве приморской земли.
- Но любили мы больше, чем любят в любви, —
- Я и нежная Анабель-Ли.
- И, взирая на нас, серафимы небес
- Той любви нам простить не могли.
- Но, любя, мы любили сильней и полней
- Тех, кто мудростью нас превзошли…
- Но ни ангелы неба, ни духи пучин
- Разлучить никогда б не смогли,
- Не смогли б разлучить мою душу с душой
- Обольстительной Анабель-Ли…
– …ни ангелы неба, ни духи пучин разлучить никогда б не смогли, – всхлипнула Аделаида, успокаиваясь.
Наплакавшись вдоволь, она почувствовала некоторое облегчение. Умылась холодной водой из находящейся здесь же, в палате, раковины и принялась обследовать помещение.
Палата как палата, двухместная (хотя при желании сюда можно втиснуть еще одну или даже две кровати). Вторая кровать, которая ближе к окну, пуста, на ней голый, ничем не прикрытый, видавший виды полосатый матрац и подушка без наволочки, вся в вылезших перьях.
Кроме кроватей и раковины, в палате имелись еще два стула и две тумбочки.
Аделаида открыла скрипнувшую дверь и осторожно выглянула в коридор.
Он был низкий, прямой, слабо освещенный, такой длинный, что Аделаида плохо различала его дальний конец. Коридор делился надвое заваленным бумагами письменным столом с зажженной настольной лампой. Здесь, по-видимому, находился сестринский пост, который сначала показался Аделаиде пустым.
Потом в отдалении появился силуэт какого-то больного в длинном сером халате, ковыляющего с палкой вдоль стены к посту; мгновенно над залежами бумаг поднялась голова в белом колпаке и что-то строго произнесла.
Больной (Аделаида так и не успела понять, мужчина это или женщина) испуганно дернулся и поспешно ушел прочь.
Бред какой-то, подумала Аделаида.
А может, я все-таки сплю и ничего этого нет? Вот хорошо бы было…
Она вернулась в палату и подошла к окну.
Окно было довольно большое, двустворчатое и относительно чистое, так что сквозь него хорошо просматривались часть больничной аллеи, обсаженной темными кленами, скамеечка для больных и (сердце Аделаиды радостно дрогнуло) заросли кудрявой персидской сирени.
Ничего, подбодрила себя Аделаида, не без труда открывая тяжелую раму, как-нибудь… Как-нибудь обойдется.
Вот вернется Карл, и все изменится. Он что-нибудь обязательно придумает. Надо просто подождать, и ни в коем случае нельзя расклеиваться, а то что же получается – когда он рядом, я смелая и сильная, а когда его нет, я не могу даже набраться терпения и подождать?
Нет уж, чего-чего, а терпения мне не занимать. Терпения и умения ждать. Что-что, а это я умею. Хотя, может быть, это единственное, что я умею.
И потом, здесь же больница, а не тюрьма, продолжала успокаивать себя Аделаида.
Она провела пальцем по холодной и склизкой от ржавчины оконной решетке.
Ну решетка, так ведь первый этаж – как же без нее?
Захочу, и уйду отсюда в любой момент.
Мало ли что Шаховской говорит, он же не гинеколог.
Вот дождусь завтрашнего осмотра (Шаховской обещал, что осматривать будет сам заведующий гинекологическим отделением) и уйду.
Скорее всего, уйду. Может быть, уйду…
Аделаида собиралась после обеда погулять, посидеть на скамейке под сиренью, но вместо того задремала, свернувшись клубочком на жесткой кровати и натянув на голову одеяло.
Не то чтобы в палате было холодно – солнечные лучи, беспрепятственно проникая сквозь приоткрытое зарешеченное окно, согревали убогую больничную обстановку ничуть не хуже, чем импортный кожаный диван в кабинете главного врача. Просто Аделаиде казалось, что так оно безопаснее.
Проспать бы все это тяжелое, неприятное, муторное время!
И чтобы потом его рука откинула бы одеяло с ее головы!
А пока – не думать ни о чем неприятном! Не вспоминать ничего грустного и страшного!
И, словно повинуясь заказу, сон пришел к Аделаиде, до того приятный и легкий, что она радостно засмеялась. Перышко от подушки, встревоженное ее смехом, поднялось над кроватью, покружилось в ленивом солнечном сквозняке и медленно уплыло за окно.
Снова был холодный, ветреный, с пробивающимся сквозь тучи солнцем мартовский день. И снова она стояла в своем директорском кабинете, опираясь на край стола, и ждала, что вот сейчас, в следующую минуту, к ней приведут знакомиться иностранного гостя.
Теперь и вспомнить странно, какая она была тогда хмурая и недовольная и как ей хотелось улизнуть от этого знакомства.
Вдруг оказаться дома, одной… и чтобы Лена приехала сама, без Вадима своего…
Телефон выключить, дверь никому не открывать… Муж пусть будет в командировке дней шесть… И никаких футболов по телевизору до двух часов ночи. Двоечников, техничек, штатного расписания, разбитых стекол, поломанных парт, родителей второго «А» – все и всех побоку!
Знала б она тогда, кто стоит перед ее дверью, успела бы если не переодеться, то хотя бы причесаться и подкраситься.
Теперь же она знает. Тонкие пальцы в радостном волнении переплетены под высокой, обтянутой узорчатым шелком любимого лилового платья грудью.
Мимолетный взгляд в висящее на стене овальное зеркало – все в порядке! Лицо и шея над глубоким, прикрытым кружевом вырезом отливают нежной белизной. У нее всегда была великолепная кожа, белая и гладкая, как драгоценный старинный фарфор, с едва заметным розоватым отливом.
И губы хороши и свежи, и глаза – большие, мягкие, словно серый бархат, и длинные темно-пепельные волосы свободно, красивыми волнами падают на плечи, и нет в них ни единого седого волоска.
Входи же, я жду!
Пока англичанка Ирина Львовна с секретаршей Манечкой шепотом препирались в приемной, кому из них представлять гостя, тот, услыхав «Войдите!», спокойно открыл дверь кабинета и шагнул через порог. Секретарша с англичанкой ахнули и устремились следом.
Гость приблизился к стоявшей неподвижно Аделаиде Максимовне.
– Карл Роджерс, – представился он приятным низким голосом.
– Аделаида Максимовна Шереметьева, – ответила Аделаида, пытаясь вспомнить, принято ли сейчас при знакомстве с иностранцами подавать руку; ничего не вспомнила, но решила на всякий случай подать. Гость принял руку бережно, словно драгоценность, слегка пожал и на мгновение накрыл другой ладонью, сухой и очень горячей.
– А-де-ла-ида, – повторил он задумчиво, словно имя было совсем уж труднопроизносимое, – Аделаида… Делла… Вы позволите мне называть вас Делла?
Покосившись на замерших у двери Манечку с Ириной Львовной, Аделаида Максимовна смутилась окончательно и в просьбе отказала. Гость, впрочем, нисколько не обиделся и не огорчился, лишь внимательно посмотрел на порозовевшую директрису, и в темных глазах его на миг вспыхнули лукавые золотые огоньки.
Но на сей раз Аделаида и не думала отказывать.
– Да, конечно, – она подняла свободную руку и нежно провела по его густым светлым волосам, – конечно…
Какой он все-таки красивый!
Высокий, стройный, загорелый… и молодой – всего сорок два, а выглядит и вовсе на тридцать пять. И нисколько не похож на профессора и директора школы. Скорее его можно принять за артиста в роли директора школы.
Вот только глаза у него не такие, как у актера, лицедея, притворщика. Они темные, то ли серые, то ли синие, как море в грозу. В них глубина, философские размышления, в них затаенная печаль.
А иногда в его глазах прыгают лукавые чертики… или разгораются золотые солнца.
Аделаида могла бы смотреть в них вечно. И теперь она не собирается терять ни одного дня – как тогда, в марте, потеряла целую неделю… все раздумывала… переживала… сомневалась.
Стоило ей об этом вспомнить, как декорации сменились.
Теперь была мартовская ночь, холодная, ясная и лунная, они вдвоем стояли у подъезда дома, где жила Аделаида.
Козырек над подъездом бросал на входную дверь густую бархатную тень, и Аделаида принялась на ощупь набирать комбинацию кодового замка.
Где-то рядом послышался телефонный звонок. Аделаида вздрогнула от неожиданности и выпрямилась, не успев нажать последнюю кнопку.
Карл вытащил мобильник, посмотрел на высветившийся номер и энергично произнес что-то короткое по-немецки.
– Да! – затем рявкнул он в трубку по-русски, взглядом попросив у Аделаиды прощения. – Слушаю!
В трубке поспешно забубнили что-то высоким и довольно противным, но, без сомнения, мужским голосом. Слов говорившего Аделаида, как ни старалась, разобрать не смогла; пару раз ей показалось, что звонивший произнес слово «филин», но почему Карл проявляет такое внимание к этой птице, было совершенно непонятно.
– Хорошо, – ответил Карл своим привычным, спокойным, тоном, – я сейчас приеду.
Он повернулся к Аделаиде, взял ее за плечи, но не приблизил к себе и не поцеловал, а лишь посмотрел на нее своими темными глазами, в которых горели и сыпали искрами целые золотые созвездия, и сказал:
– Жди. Скоро вернусь.
– Не пущу! – решительно заявила Аделаида сегодняшняя сразу же после того, как раздался звонок. – Даже и не думай!
Никуда не пущу! – продолжала она, уже просыпаясь под звон телефона, доносящийся из открытого окна. – Ты нужен мне и нашему ребенку!
Ты нужен мне, – повторила она, садясь в кровати и прижимая подушку к груди, – где бы ты ни был сейчас… ты мне очень нужен! Услышь меня… возвращайся!
Утром профессор послал осматриваться Клауса, а сам уткнулся в ноутбук. Клаус побродил туда-сюда, вглядываясь в молочное море внизу (за ночь вокруг плато легли облака, и увидеть что-либо не было никакой возможности), и вернулся к профессору с известием, что спуститься получится лишь по той самой тропе, по которой они вчера поднялись.
Профессор неохотно оторвался от экрана.
– А зачем нам спускаться вниз?
Клаус задумчиво поскреб отросшую щетину.
– А зачем нам подниматься наверх?
Профессор сорвал росшую между камнями короткую невзрачную колючку. На конце ее белел крошечный цветок – звездочка с желтой сердцевинкой.
– Это эдельвейс, – сообщил профессор, нежно поглаживая колючку длинными музыкальными пальцами.
– Не может быть! – огорчился Клаус. – Я всегда думал, что эдельвейс – это крупный, роскошный цветок вроде розы! О его красоте сложено столько легенд…
– В самом деле?
– Ну да, – заторопился Клаус, видя, что шерпы уже собрали свою большую палатку и нерешительно топчутся около их двухместной, – вот, например, такая. Жили-были двое влюбленных, которые почему-то не могли пожениться. Не помню точно, что им мешало… В общем, они решили прыгнуть со скалы, чтобы никогда больше не расставаться. И горы покрылись прекрасными белоснежными эдельвейсами в знак скорби, печали и торжества любви.
– Надо же!
– А вот еще одна… – Клаус краем глаза следил, как шерп Лай-По умело и сноровисто вытаскивает дуги из тента, и молился, чтобы профессору не вздумалось обернуться. – Про принцессу, которая решила выйти замуж только за того, кто принесет ей эдельвейс…
Профессор закрыл ноутбук.
– И, представляете, все женихи взяли и разбежались… Эдельвейсы ведь растут высоко, на неприступных скалах, вот никто и не захотел париться…
– Да ну?
– Точно! Только один и нашелся – добуду, мол, эдельвейс, чего бы мне это ни стоило!
– И как? Добыл?
– Да. Только, пока он ходил за эдельвейсами, прошло очень много времени. Принцесса успела состариться. Так что, когда он, грязный, оборванный и заросший, явился к ней со своим букетом, то даже и не узнал ее сначала. А когда узнал, то сам передумал на ней жениться.
– Клаус, – улыбнулся профессор, – ты отличный рассказчик. Но не трать больше сил – Лай-По уже разобрал нашу палатку и уложил ее в твой рюкзак. Мы можем отправляться в путь.
– А я как раз собирался это сделать, – пожал плечами Клаус, – да, знаете еще что?
– Ну? – вздохнул профессор, прилаживая рюкзак.
– Еще говорят, что духи гор охраняют эти цветы. И сорвать эдельвейс могут только мужественные, сильные духом и чистые сердцем. Вроде нас с вами…
Непривычно тихие и молчаливые шерпы уже стояли со своей поклажей у края плато и ждали указаний.
Профессор подвел спутников к совершенно отвесной и неприступной на вид скале.
Там он в очередной раз сверился с ноутбуком, а затем повел себя странно – прижал ладони к гладкому камню, закрыл глаза и замер в неподвижности. Клаус в смущении оглянулся на шерпов – те, присев на корточки, наблюдали за профессором с легкой тревогой, но безо всякого удивления.
Наконец правая рука профессора двинулась вверх. Его пальцы зашевелились, словно нащупав на гладком камне что-то не различимое зрением.
Профессор глубоко вздохнул, открыл глаза, и, обернувшись, поманил Клауса к себе.
– Что-нибудь видишь?
Клаус приподнялся на цыпочки.
– Не-а… а чего видеть-то? Камень как камень.
Профессор нагнулся, зачерпнул пригоршню ноздреватого синего снега и старательно растер его по скале.
– А теперь?
От желания увидеть Клаус сощурился так, что из глаз потекли слезы.
И – увидел.
На потемневшем от влаги камне проступили округлые линии.
Кто-то, кому явно некуда было девать время, высек (или вырезал) на высоте двух метров изображение змеи, кусающей себя за хвост. Оно оказалось выполнено очень тщательно, с мельчайшими подробностями: вроде чешуек, зигзагообразного рисунка на спинке и злобных щелевидных зрачков.
Этот «кто-то» должен был быть очень высоким, сдедуктировал Клаус, если предположить, что изображение высечено на уровне глаз.
Гораздо выше профессора, настоящий баскетболист.
Однако насечка выглядит очень старой, почти совсем стершейся из-за всяких там горных эрозий. Возможно, ей сотни или даже тысячи лет. В те времена люди еще не играли в баскетбол.
Или играли?
Клаус представил себе очень высоких узкоглазых людей с кожей цвета шафрана, бритоголовых, в длинных холщовых одеяниях, азартно бегающих по плато, перебрасывающихся тяжелым, сшитым из обрезков ячьей кожи мячом и подбадривающих друг друга гортанными криками.
Клаус отрицательно покачал головой – что-то в этой картине было явно не так.
Оглянулся на профессора – тот, не отрываясь, смотрел на змею, словно ждал, что вот сейчас она оживет, легкой тенью соскользнет со скалы и уползет в нужном им направлении. Клаус тоже стал пристально таращиться на изображение и догляделся до того, что змея подмигнула ему.
Разошедшаяся вконец фантазия Клауса дала пинка его ленивой, дремлющей памяти, и та в считаные секунды выдала правильный ответ.
– Арии! Этот рисунок оставили здесь древние арии!
– Молодец! – похвалил его профессор.
Клаус покраснел от удовольствия. Господин Роджерс отнюдь не был склонен разбрасываться подобными оценками для своих учеников.
Но хорошее настроение Клауса продержалось недолго – до того момента, когда профессор, обогнув скалу, остановился на самом краю обледеневшего козырька над залитой молочными облаками пропастью.
– Нам туда, – сказал он.
Снял рюкзак, положил его на козырек и, повернувшись спиной к пропасти, уцепившись за каменный выступ, ухнул вниз. Через секунду пальцы профессора разжались, и наступила тишина.
Хотя Клаус и написал в своем дневнике, что все это время сохранял полное спокойствие и самообладание, на самом деле он здорово испугался.
Сначала Клаус подумал, что профессор спятил; потом – что профессор спятил и решил покончить жизнь самоубийством, еще позже – что профессор спятил, решил покончить жизнь самоубийством и ему, Клаусу, придется объясняться по этому поводу сначала с шерпами, а затем и с местными властями.
Однако додумать столь неутешительные мысли до конца Клаус не успел, потому что откуда-то снизу и сбоку, совсем близко, явно не со дна пропасти, послышался голос.
Клаус опустился на четвереньки и, вытянув шею, осторожно посмотрел вниз.
Господин Роджерс, живой и невредимый, стоял на краю довольно широкой каменной полки. Она обвивала скалу какими-то двумя метрами ниже козырька и при этом была совершенно невидима сверху.
Синие глаза профессора сияли, вышедшее из облаков солнце играло и переливалось в его густых платиновых волосах. Он радостно улыбался белыми, как снег, и ровными, как на рекламе зубной пасты «Колгейт», зубами и звал Клауса к себе.
Клаус в растерянности оглянулся на шерпов. Те сбились в кружок и, опасливо посматривая в их сторону, о чем-то совещались вполголоса.
Клаус собрался с духом, лег на живот и очень осторожно сполз с козырька.
Все было уже в порядке, он твердо, обеими ногами, встал на каменную полку, почему-то совершенно не обледеневшую, и даже обменялся с профессором крепким рукопожатием, как вдруг нечаянно посмотрел вниз.
Профессор тут же схватил его за шиворот.
Клаус всхлипнул, зажмурился и, повернувшись, уткнулся носом в колючий шерстяной свитер профессора.
От господина Роджерса шел привычный запах грозовой свежести и нагретой солнцем полыни. Глубоко вдохнув его, Клаус немного успокоился.
Профессор ободряюще похлопал его по спине.
– Ну-ну, сейчас все пройдет. Просто не делай резких движений.
– А что это у вас за парфюм? – спросил Клаус, стараясь оттянуть момент, когда придется развернуться, выйти из-под надежной защиты профессорской руки и бесстрашно взглянуть в лицо своему ближайшему будущему.
Но господин Роджерс не успел ответить, потому что из-за козырька высунулась голова Лай-По и о чем-то возбужденно застрекотала.
Профессор сразу же перестал улыбаться.
– Они не хотят идти дальше, – сообщил он Клаусу, – и не хотят, чтобы мы туда шли.
Клаус облегченно вздохнул.
– Они считают, что это смертельно опасно, – продолжал переводить профессор.
«Надо же, какие умные ребята, – про себя восхитился Клаус, – я тоже так считаю…»
– И поэтому они собираются, пока не поздно, вернуться назад. С нами или без нас. В последнем случае они готовы возвратить нам половину денег.
– Э… – Клаус вопросительно посмотрел на профессора, – а мы… то есть я хотел сказать, какая щедрость с их стороны!
– Ты тоже можешь вернуться, – спокойно, словно речь шла о возвращении с обеда в учебный корпус А, предложил профессор.
– А вы?
В этот момент Клаус испытал крайне неприятное ощущение, гораздо более неприятное, чем несколько минут назад, когда по неосторожности заглянул вниз и увидел, что находится там, под разошедшимися на минуту облаками.
– Я иду дальше, – будничным тоном ответил профессор.
Он повернулся к Лай-По и сказал ему несколько слов по-китайски. Лай-По сокрушенно зацокал языком, спустил профессору его рюкзак и протянул руку Клаусу.
– Нет! – неожиданно для себя воскликнул тот.
Его губы и язык перестали слушать мозг и понесли опасную и вздорную отсебятину:
– Подождите! Я хочу немного подумать!
Да о чем тут думать, взвыл мозг, давай китайцу руку и поднимайся наверх!
Через какие-нибудь пять-шесть дней вернешься домой, в Цюрих…
Примешь горячую ванну, побреешься наконец как белый человек.
Потом ляжешь в постель с настоящими, белыми, накрахмаленными простынями и будешь спать, спать, спать, сколько душе угодно!
Сосед по квартире, студент-медик Вильгельм, как раз уехал на каникулы к родителям, так что никто не станет зубрить над ухом латынь и требовать, чтобы ты гасил за собой свет в уборной и плотно прикрывал дверцу холодильника.
Проснувшись где-нибудь под вечер, наденешь на чистое, отдохнувшее тело новую стильную футболку с эмблемой Rammstein, кожаный пиджак, новые белые джинсы и легкие замшевые кроссовки. Никаких больше тяжелых туристских ботинок и шерстяного нижнего белья! На шею повесишь цепочку с кулоном в виде мертвой головы.