Кто я Морозова Эльрида
– Ты никто. Ты машина. Ты сделана для того, чтобы обслуживать людей. Сама ты не представляешь никакой ценности. Ты должна делать только то, что тебе приказывают люди. Ты меня поняла? Ты никто. А сейчас ты забудешь обо всем, что я сказал. А когда очнешься, то будешь только выполнять приказы.
Другая Она потеряла сознание. Крик прекратился, ее тело обмякло. В ту же секунду я почувствовал, что сам сползаю по стеночке вниз.
Стало тихо. Когда люди выключили прибор, прекратилось и потрескивание, которое он издавал.
– Готова, – объявил один человек.
Я тоже был готов. Лежал в нескольких шагах от них практически без сознания.
– Теперь волочь ее будет легче, – сказал второй человек.
– Ее нужно к врачу, чтобы вставил ей затычку в рот.
– А с этим что делать?
Они показывали на меня. Я был ко всему безучастен. Меня не волновала собственная судьба. Меня больше вообще ничего не волновало.
Один из людей присел ко мне, приподнял мне веко.
– Ничего не понимаю. Кажется, он без сознания, – сказал он и обратился к другому: – Ты попал в него излучением?
– Дурак, что ли? – выругался второй. – Я обрабатывал эту стерву, а не его.
– Может, попал случайно?
– Он лежит в другой стороне.
– Может, излучение как-то отрикошетило и попало на него?
Меня затормошили за плечо.
– Эй, ты, вставай! Чего разлегся?
Я не шевелился.
– Может, его тоже на всякий случай обработать? – спросил один.
Мне не было дела до того, обработают меня или нет. Я лишь воспринимал то, что происходит вокруг, но не анализировал.
– Слишком часто нельзя, сдохнуть может. Какой у него номер?
Человек закопошился у меня на груди, стал проверять табличку.
– Семьсот четырнадцатый.
– Семьсот четырнадцатый? Сейчас посмотрю…
Он склонился над каким-то прибором, а потом сказал:
– Он был обработан три дня назад. Говорю же: сдохнуть может, если слишком часто. А если он сейчас этого хлебнул…
– Как бы он хлебнул? Говорю же: я обрабатывал бабу, а не его. Излучение не может до такой степени менять угол наклона. И отрикошетить тоже не могло.
– Ладно, черт с ним. Давайте просто дотащим его до комнаты и бросим там. Где его дом?
Меня взяли с двух сторон под мышки и поволокли по коридору. Я видел, что Другую Ее также волокут, только в другую сторону. Было неприятное ощущение в ягодицах, когда их волокли по шершавому и холодному полу. Я понял, откуда у меня была боль в ягодицах эти дни. Меня уже таскали вот так по коридору после какой-то обработки.
Когда меня волокли мимо урны с мусором, я специально выгнул ногу так, чтобы задеть по ней. Это было единственное, на что я был способен.
Хлопнула моя дверь. Люди сделали последний рывок и заволокли меня в мою комнату.
– Затащим его на кровать?
– Да ну, тяжести такие таскать. Лучше пусть валяется на полу.
– Проснется утром и не поймет, что случилось.
– Эти тупые твари и так ничего не понимают.
Дверь захлопнулась. Удаляющиеся шаги по коридору. Я остался один.
Смертная тоска. Такая тоска, что не хочется думать, чувствовать, мыслить. Картина мира прояснилась. Все встало на свои места. Но это было так сложно принять, что я не мог этого сделать.
Я привык считать себя машиной. Я думал, что знаю об этом. А это была ложь. Это были чужие мысли. И даже те, кто говорил их, понимали, что это ложь. А я им верил.
Мне говорили, что я сделан на благо людей. Я все думал, как же я мог быть сделан? Теперь я понимал это. Люди ловили нас – живых и разумных существ – и делали себе из нас машины. Они просто уничтожали в нас душу, индивидуальность, характер, желания. Оставалось только тело, способное выполнять всякие функции. Но тело без души не живет. Все равно как кусок мяса, который я однажды вытащил из помойки и съел. Тело может подчиняться только душе. А раз ни одна здравомыслящая душа не желала бы подчиняться людям, они калечили эти души. Они ставили на конвейер это дело. Как много рабов они сделали себе из нормальных, живых и мыслящих людей!
У меня бы, может, мурашки пробежали бы по коже. Но не было сил их чувствовать. Это было состояние полной апатии, всемирной тоски, от которого не отделаться. Оно заглушает все другие чувства. Ты думаешь, что мог бы почувствовать что-то, но на деле не можешь.
Я лежал в комнате на полу возле кровати и думал. Живое существо не может не думать. Оно не может выкинуть из головы плохие мысли. Эти мысли, если были бы материальны, могли бы раздавить меня всего полностью. Я физически чувствовал тяжесть от них.
Это была невыносимая ночь. Это была самая кошмарная ночь в моей жизни.
А утром все началось с начала. Я бежал на работу, слушал дыхание и стук таблички. Теперь я понимал, что меня всегда привлекало в моем дыхании. Оно было неестественным. Раньше я дышал совсем не так. Когда я был свободным, во рту у меня не торчало дурацкой затычки. У меня был рот, и я мог говорить. И дышал я мягче и тише. Но люди не просто обработали меня излучателями. Они впаяли мне в рот железную трубку, вкрутили затычку, и через нее мне приходится дышать. Поэтому звук такой громкий, это и привлекало мое внимание.
И таблички раньше на мне не было. Я мог бегать по лесу, и ничего не бренчало на моей груди.
Лес – он был такой же, как приснился однажды во сне. Эти краски, солнце, зелень – это было не плодом моего воображения, это были далекие воспоминания о том, что я раньше имел.
Я работал так же, как и всегда. Ждал экскаватор, ехал к контейнерам, ссыпал руду. Но все мои мысли были заняты тем, что я узнал вчера.
Только как дальше с этим жить? Тяжесть была неимоверная. Она так давила на плечи, что я сгибался под ней.
Я смотрел на жизнь другим глазами. Теперь я видел то, что действительно происходит, а не то, что мне внушали с помощью излучателя. Я видел, что люди ненавидят рабов. То и дело было слышно:
– Ну ты, тварь, пошевеливайся!
– Эти тупые уроды сегодня плохо работают!
– Какой номер? Надо взять его под контроль!
Я знал, какой контроль они имеют в виду: обработать раба излучателем, чтобы сделать его более тупым и более послушным.
Почему я раньше не замечал многих вещей, которые сейчас были видны? Люди ненавидели рабов. Они говорили об этом. Если бы рабы действительно были машинами, их не за что было бы ненавидеть. У меня сколько угодно мог ломаться грузовик. Сколько угодно долго мне приходилось ждать экскаватор. Но ненавидеть за это машины? Это было просто глупо. Невозможно испытывать ненависть к предметам. Ненавидеть можно только живых существ и то, что с ними связано. Ни один человек не пнул грузовик по покрышке и не сказал: «Тупой урод сегодня плохо работает!» Подобное отношение у них было только к рабам, таким же, как я. И надо быть недалеким, чтобы не увидеть и не понять это.
И все же работать было лучше, чем прибежать после домой и сидеть там одному, маясь от одиночества и накативших мыслей.
Как только я представлял, что изо дня в день я буду делать одно и то же, мне становилось плохо. Я и раньше делал одно и то же, но тогда я не знал, что я живой. Я считал себя машиной и думал, что это нормальный ход вещей. Но теперь я понял, что творится в мире. Я не был согласен со всем этим. Но разве я мог изменить что-то?
Я сидел в своей комнате на кровати и снова вспоминал, как Другую Ее обрабатывали излучателем. Тогда один человек сказал про меня: «Он был обработан три дня назад». Я не помнил этого. Не удивительно, если во время обработки тебе внушают: «Сейчас ты забудешь обо всем, что я сказал. А когда очнешься, то будешь только выполнять приказы». Я не помнил, но я заметил, что произошло что-то. Я заметил какие-то странности, несостыковки. Я видел, что у меня изодраны руки, ягодицы и посажен синяк на коленке. Люди очень плохо делали свою работу. Они оставляли улики, как будто бы специально, чтобы можно было заметить. Вчера они не затащили меня на кровать, а оставили на полу. Это тоже могло вызвать подозрения.
Люди совсем потеряли страх. Они называли рабов «тупыми тварями», а сами умом не отличались. Все сходило им с рук, они оставались безнаказанными. Зачем им было выполнять свою работу чисто? Они делали ее как попало. Другую Ее не дотащили до кабинета врача, а обработали прямо в коридоре. Это могли видеть не только я, но и другие люди и рабы, кому смотреть на это не желательно.
Мне казалось, что я ненавижу людей. Они отняли самое ценное, что у меня было: меня самого. Может, многие считают, что самое ценное на свете – это жизнь. Это не так. Жизнь можно сохранить, но когда ты порабощаешь кого-то, ты отнимаешь у него гораздо больше, чем жизнь.
Было время, когда я вместе со своими соплеменниками жил на природе, в лесу. У меня был кто-то, кого я любил. У меня были цели, к которым я стремился. У меня была свобода выбора.
Потом пришли люди. Они могли бы быть очень гуманными, если бы изнасиловали наших женщин и убили всех мужчин. Они были бы очень гуманными, если бы сожгли дотла наши деревни и надругались над детьми. Они были бы очень гуманными, если бы уничтожили под корень всю нашу цивилизацию.
Они сделали хуже. Они поработили нас, искалечили наши души, превратили их в ничто. Они лишили нас памяти, желаний, стремлений. Они отняли у нас нас самих.
Хуже этого я не мог бы ничего себе представить.
Как жить дальше, я просто не знал.
От меня тут мало что зависело. Вся моя жизнь была расписана без меня. Было даже смешно, что я задаюсь таким вопросом: как жить дальше. От меня требовалось работать. Все. Другого выхода не было.
Только как можно было все это вынести?
Никогда
Это слово – никогда – засело в моей голове. Я понимал, что я ничего не смогу сделать. Никогда.
Попытался было однажды сорвать табличку с шеи. Не получилось. Хуже того: не получилось даже посмотреть на свой номер. Раньше эта идея мне просто не приходила в голову. А сейчас я хотел посмотреть на эти пресловутые цифры «семьсот четырнадцать». Слабое подобие имени. Я пытался наклонить голову, оттянуть табличку, скосить глаза. Но табличка была рассчитана на то, чтобы ее смотрели люди, а не рабы. Единственное, что я смог с ней сделать, это нащупать пальцами мелкие рубчики. Видно, это были выгравированы цифры. Причем, не с лицевой части таблички, а с изнанки. Если кому-то надо было узнать мой номер, он мог подойти ко мне, отогнуть табличку и посмотреть. Видно, людям не нужно было даже того, чтобы рабы хоть как-то отличались друг от друга. Если бы цифры были снаружи, это придавало бы какую-то индивидуальность.
Хорошо, что не получилось оборвать табличку. Я должен был прятать от людей то, что начал соображать. Они думали, что я такая же безмозглая машина, какой они меня «сделали», что я ничего не подозреваю. Если бы они узнали о том, что я что-то помню и знаю, они наверняка обработали бы меня еще раз. А это было хуже смерти.
У меня не было ничего, чем бы я дорожил. У меня даже не было вещей. А сейчас появились воспоминания. И осознание. Это обладает гораздо большей ценностью. Для меня это просто свято.
По ночам я старался вспомнить что-нибудь еще. Иногда это получалось. Я помнил лес, в котором раньше жил. Хорошо, что он приснился мне во сне, потому что по-другому бы я не смог восстановить его в памяти. Я помнил солнце. Оно было такое красивое, особенно на рассвете. Таких красок в нашем Корпусе нет. Тут все серое и коричневое.
Я пытался вспомнить, как меня обработали в прошлый раз. Но это было не под силу. Я напрягал всю свою память, все свое мышление и воображение, но не мог ничего восстановить. Хотя кое о чем я догадывался.
Обрабатывают не просто так, а в случае необходимости. Наверное, людям показалось, что меня необходимо обработать. А это могло быть в случае, если я узнал что-то, вспомнил что-то или увидел что-то запрещенное.
И я помнил, как хотел выяснить, куда могла убежать Она. Я смотрел в ту сторону. Я хотел побежать в ту сторону и посмотреть, что там. Я хотел разыскать Ее.
Наверное, однажды я все-таки сорвался с места и побежал туда. И увидел там то, на что смотреть не должен.
Что я мог там увидеть? Я задавал себе этот вопрос, но ответа не было. Вместо этого я вспоминал зеленый лес и солнце. Но ведь не мог я там увидеть солнце? И почему у меня распухла коленка?
Я думал, что мог упасть, когда меня обрабатывали излучателем, и повредить коленку и обе ладони. А ягодицы стереть, когда меня волокли в мою комнату. Но мне казалось это маловероятным.
Я стал бояться, что меня могут обработать снова. Я старался вести себя так, чтобы никто ничего не заподозрил. Но люди могли делать это и для профилактики. А вдруг я проснусь однажды утром, и окажется, что я опять ничего не помню? Хуже всего будет, если я даже не узнаю о том, что что-то изменилось. Я снова могу превратиться в машину, которая будет выполнять свою работу и не думать больше ни о чем.
А если ко мне приведут еще какую-нибудь ее, чтобы сделать ей ребенка? Я же не смогу больше послушаться этих людей и сделать то, что они просят. Я выступлю против, я заступлюсь за еще какую-нибудь ее. И в этот момент признаюсь в том, что понимаю что-то. И таким образом подпишу себе смертный приговор.
Я молился, чтобы в моей жизни не появлялось больше никаких женщин. Я прошел слишком большой путь, чтобы теперь терять все, что приобрел.
Я просыпался утром и первым делом обшаривал мысленно свои воспоминания. Они все были на месте. Лес, солнце, Она, Другая Она, излучатель… Это все было со мной.
Но если бы однажды я лишился их, я бы даже этого не понял. Мне нужно было зафиксировать воспоминания так, чтобы в любой момент я мог ими воспользоваться.
Я изобрел одну систему. Каждому своему пальцу присвоил по одному воспоминанию. И когда просыпался, то трогал свои пальцы и вспоминал то, что с ними связано. Но если бы меня внезапно обработали, я бы даже не догадался просмотреть на свои пальцы, чтобы вспомнить это. Да и пальцев стало не хватать.
Нужна была более надежная система. Нужно было что-то, что существовало бы в физическом мире, а не только в глубинах сознания.
Я вспомнил Ее. У Нее хорошо получалось бегать по комнате и делать вид, будто занята чем-то. Тогда я не обратил внимание, но сейчас хорошо вспомнил, как иногда она принималась скрести ногтями по крышке стола. Я подумал, что если надавить сильней, то получится царапина. И она навсегда останется в этом физическом мире.
Я думаю, у меня смогло бы получиться взять и сделать царапины на мебели. Каждой царапине я присвою имя и воспоминание. По ним будет легче вспоминать, что я делал когда-то.
Но их нельзя было делать на видном месте. Иногда люди заходят в мою комнату. Если они увидят такое на моем столе, они могут догадаться, что я мыслю и помню. Меня обработают, и я снова все потеряю.
Нет, царапины надо ставить в другом месте. Куда никто из людей не полезет.
Я долго думал, где их можно сделать. Я представлял, как делаю их: несколько штук в один ряд. Лучше всего сделать это под крышкой стола. Когда я лежу на кровати, то смогу извернуться так, чтобы увидеть это. Но никто из людей не догадается лечь на мою кровать, чтобы проверить, или перевернуть стол, чтобы посмотреть. Все-таки в своей комнате я был в безопасности. Если в коридоре и на работе я знал, что за мной идет постоянная слежка, то здесь я был предоставлен самому себе.
Я вычистил свой ноготь, чтобы удобнее было царапать. А потом немного наклонил стол. Хотел уже сделать эти царапины. Но вдруг увидел, что они там есть. Несколько царапин стояли в один ряд с оборотной стороны столешницы. Примерно так, как я себе представлял до этого. Секунду я смотрел на них, потом стол выпал у меня из рук и загремел об пол. А я сел на кровать, закрыв глаза руками. Сердце билось в груди так, словно хотело выпрыгнуть наружу. Только и от этого мне не стало бы легче.
Тоска, бесконечная, как этот мир, висела в воздухе. Я понимал, что уже однажды имел какие-то воспоминания и дорожил ими. Что я однажды сделал эти царапины, чтобы не потерять их. Но все равно потерял после очередной обработки.
Я даже смог восстановить по памяти, как я их когда-то делал. Наверное, это было еще до Нее. Сколько же времени я здесь нахожусь? Сколько раз просыпался от бездумного состояния машины к состоянию мыслящего существа? И сколько раз меня лишали всего этого?
И самое главное – что мне делать в моей ситуации? Где искать выход, если все продумано до мелочей и заранее запланировано без тебя?
Только на следующий день я осмелился перевернуть стол и тщательно рассмотреть его. Я насчитал там четыре царапины. Я не знаю, что они обозначали. Я не помнил этих воспоминаний. И мне казалось очень несправедливым, что такую естественную способность человека как память низвели до состояния, когда приходится выдумывать вспомогательные средства. Которые, к тому же, все равно не помогают.
Так к моей коллекции воспоминаний прибавилось еще одно: как я обнаружил у себя под столом царапины, которые сделал когда-то давно. Это было одно из самых неприятных и уничтожающих воспоминаний. При одной мысли об этом становилось очень больно.
Я не стал больше делать царапин. Понял, что это бесполезно. Решил, что лучше буду просто хранить их в памяти. Но до каких пор я мог накапливать все это в своем багаже? Надо было что-то делать. А при одной мысли об этом в уме возникало слово «Никогда».
Я был слишком маленьким и слишком одиноким, слишком бесправным и слишком немым, чтобы можно было сделать что-то в моей ситуации.
Я стал коллекционировать не только воспоминания, но и нечаянно подслушанные разговоры. Казалось, люди потеряли всякий страх, расслабились больше обычного. Они не стеснялись говорить при рабах то, чего те не должны были слышать.
– Около двадцати процентов баб забеременело. Я сделал все расчеты. Что делать с остальными? Опять предложить этим олухам?
– Думаю, не стоит. Они разучились заниматься сексом. От них мороки больше, чем пользы.
– Тогда, может, следует сделать парочку племенных бычков? Обработать их должным образом… И этих не отвлекать от работы, и мужики бы осеменяли баб.
– Может, лучше наловить диких?
– Они, скоты, убивают себя прежде, чем к ним подойдешь. Да и племен уже, кажется, не осталось. Где их искать по лесам и весям?
– А где этих дикарок нашли? Надо пробовать, а не сдаваться.
Из этого разговора я понял, что наше племя не все взято под контроль. Есть еще где-то счастливчики, которые смогли достойно умереть. Или счастливчики, которые смогли спрятаться. Но охота продолжается. Люди не успокоятся до тех пор, пока не переловят и не искалечат всех.
Проблемы людей были тоже до неимоверности тупыми. Они делали нам детей! Ведь наверняка сначала поубивали детей, потому что посчитали ненужными. А теперь не знают, где их взять.
Услышал я и такой разговор.
– Всех беременных сослали в корпус номер восемь. Создали им неплохие условия. Пусть себе рожают спокойно.
– А потом что делать с родившими женщинами? Поубивать?
– Зачем же? Опять оплодотворить, пусть рожают. Рабы нам нужны. Или переслать всех женщин в третий корпус, там они делают какие-то безделушки. Вот и пусть работают.
Теперь я знал, что Она живет с третьем корпусе, а Другая Она – в восьмом. Зачем мне нужны были эти сведения, я не знал. Но эти женщины были в моей жизни, и мне хотелось как-то отследить, что с ними, что они делают, как живут.
Я знал, что в таких условиях они не могут жить хорошо. Но все же надо было хоть что-то о них знать.
Мне было интересно, сколько вообще корпусов существует? Я пытался подслушать информацию на этот счет. Но люди не разговаривали про это.
Ответ на свой вопрос я нашел неожиданно в том месте, в котором даже не предполагал.
Я приехал на грузовике и стал ссыпать руду в контейнеры. Толстяк, как всегда, сидел ко мне спиной и что-то делал в компьютере. Я думал, что он играет в игрушки, и заглянул к нему через плечо. На экране были какие-то картинки. Я решил, что не понимаю этого, и отвернулся. И тут до меня дошло, что это не просто картинки, а схема. Я увидел дороги и какие-то объекты. Тут же были надписи: корпус номер два, корпус номер три… Толстяк рассматривал эту схему. Наверное, хотел отправить куда-то груз. Он водил стрелочкой от корпуса номер три к ближайшему от нас корпусу номер два.
Помню, раньше я думал, куда идет руда, которую я ссыпаю в контейнер? Сейчас я догадался. Толстяк тут для того и сидит, чтобы распределять дальнейший ход этой руды. А вовсе не для того, чтобы говорить мне: «Не убирай за собой, все равно тут грязно!» Он отправляет руду на каком-то транспорте в разные места, в зависимости от того, что именно я привезу.
И почему я раньше не смотрел на все эти вещи? Почему я даже не думал о том, что информацию получать довольно-таки просто. Нужно просто слушать, смотреть и не отворачиваться.
В другом месте на стене я обнаружил план эвакуации. Это была замечательная вещь! Несколько дней я ходил к ней и изучал ее всю полностью. Я знал только три дороги в нашем Корпусе. Я вычислил, где они находятся на плане эвакуации. И так как все другие дороги были похожи, я примерно мог представить, что собой представляет весь наш Корпус. Я понял, куда могла убежать Она. Я понял, где мог находиться кабинет врача, куда поволокли Другую Ее без сознания. Я увидел выход из Корпуса. Он был не слишком далеко: примерно в полтора раза дальше, чем от меня до работы. Если бы я побежал туда с той же скоростью, я бы потратил на это всего лишь двадцать пять минут.
Выход. Наверное, это было самым желанным, о чем я только мог мечтать. Выйти когда-нибудь из этого Корпуса на свежий воздух, увидеть солнце, траву, все краски мира. После этого было бы не жалко умереть…
Но я знал, что мне не позволят умереть. Меня поймают, обработают излучателем, и я снова превращусь в ничто.
Я дорожил собой. Я не мог позволить себе взять и убежать к выходу. Это было запрещено. А если ты нарушишь любой запрет, тебя обработают снова. И ты потеряешь все.
Снова я возвращался к этому тоскливому слову – никогда.
Я начал считать дни. Я мог бы делать это и тогда, когда был машиной. Но тогда я не видел в этом смысла. Когда у меня появились воспоминания, не считать дни было бы просто глупо. Отсчет времени шел как бы сам собой.
Раньше я выделял некоторые вехи в моей жизни. Был период времени, который я называл «До Нее». Следующий период назывался «Она». Потом было «Что-то», «Другая Она» и наконец, когда я все понял.
Сейчас я точно знал, сколько дней прошло с того момента, когда я прозрел. С одной стороны, мне было приятно то, что столько времени я остался незамеченным и неразоблаченным. С другой, а что дальше? Есть ли какой-то смысл жить в такой ситуации?
Я размышлял о смерти. Возможна ли она? Самым хорошим выходом в моей ситуации было бы умереть. Только у меня было ощущение, что ничего из этой затеи не получится.
Один раз я был очень близок к разоблачению. Я стоял и рассматривал план эвакуации. Хотелось запомнить там все. И вдруг услышал за собой голос толстяка:
– Что, выход ищешь?
Сердце у меня упало вниз. Толстяк меня разоблачил. Он понял, что я понимаю. Мне хотелось все отрицать, но это выдало бы во мне человека. Я не мог даже посмотреть на толстяка, так как машины не смотрят по сторонам. Они только делают свою работу. Поэтому я продолжал тупо стоять возле плана эвакуации и смотреть. Уже не на него, а мимо. Правда, толстяк вряд ли бы это заметил.
А он посмеивался:
– Посмотри, посмотри. Может, чего полезного вычитаешь…
Я еще долго ждал, что вот-вот он перестанет смеяться и позовет других людей. Они придут с излучателями, и от меня ничего не останется. А когда я пришел в себя, то увидел, что толстяк сидит за столом и что-то делает в своем компьютере.
– Убирать за собой не надо, все равно еще руду привезешь. После все сделаешь, – сказал он мне, не отрываясь от экрана.
Я сел в грузовик и уехал. Руки мои тряслись. Мне казалось, что я несказанно счастлив, что так легко отделался. Я мог бы быть разоблачен. Но толстяк не придал значения тому, что увидел.
Однако впредь нужно быть осторожнее. Не вести себя так, чтобы было видно, что я что-то соображаю.
На восемнадцатый день случилось нечто необычное. Я стоял возле грузовика, собирался сесть в него и уехать. И вдруг услышал неясный шум. Я все отставил и пошел посмотреть, что случилось. Машины так не делают. По программе я должен был сесть и уехать. На там происходило что-то до такой степени нестандартное, что на меня никто не обращал внимания.
Какой-то раб, работая бурильной установкой, отколотил от горной породы слишком большой кусок. Огромный камень упал прямо на него. А он в это время бурил породу и дальше.
Когда его извлекли из-под каменный глыбы, то увидели, что он пробурил себе ногу, так как бур до сих пор работал. Раб был больше похож на кусок мяса, чем на живого. Я стоял, смотрел на это и думал о том, что этому парню повезло. Он спокойно себе умер и не мучается сейчас в этих условиях.
Его пронесли мимо меня на носилках. Врач бегло осматривал его.
– Все кости, кажется, целы. Восстановим. К обеду он уже будет на работе. А мясо на ноге просто срастим. Он даже знать не будет о том, что был ранен.
Эту фишку людей я уже выучил: «Он даже знать не будет о…» На этом была построена вся их философия.
Я пошел в грузовик. Надо было выполнять работу, пока не увидели, что я смотрю куда не надо. На душе было муторно. Мне казалось, что умереть тут действительно невозможно. Как бы ты не покалечился, тебя восстановят, а потом обработают, и ты даже знать не будешь, что было прежде.
Мелькнула неясная мысль о том, что я уже пробовал так делать. Если я думаю о смерти сейчас, если думал о ней пятнадцать дней тому назад, то где гарантия, что не думал о ней еще прежде? А если я и пытался покончить с собой? Меня могли восстановить точно так же, как собирались восстановить этого парня. Потом, возможно, у меня оставались какие-то шрамы, ссадины и опухшие коленки. Если человеческая медицина так сильна, почему она мне все это не заделала так, чтобы я об этом даже вспомнить не смог? Может, все было еще хуже?
Мне надо обязательно вспомнить, что именно произошло в тот момент, который я называю «что-то».
Девушка толстяка любила слушать музыку. Когда она приходила к нему в гости, они приносила с собой какой-то электроприбор, который она называла плеер.
– Моя любимая песня, – сказала однажды девушка толстяку.
Они оба стали слушать. И я тоже прислушался к словам.
Пели про любовь. Про то, как прекрасно быть вместе. Девушка чуть не пустила слезу. Толстяк сказал, что это очень романтичная песня. Он обнял девушку одной рукой и потрепал по плечу.
Возможно, я толстокожий чурбан, но песня не произвела на меня впечатления. Когда в мире творится такое: насилие, рабство, воровство памяти и души, то песни про любовь уже не трогают.
Почему бы этой девушке не пустить слезу по тем, кого насильно лишили не только любви, но и себя самого?
– А у меня другая любимая песня, – сказал толстяк и включил свою.
Эта песня была о том, как гордо звучит имя – Человек. Человек очень велик, он сделал многое. Он строит города и делает дороги, он покорил звезды и морские глубины. Быть человеком круто.
Кроме этого человек разрушил цивилизацию мирных жителей, сравнял с землей их культуру, а их самих взял в вечное рабство. Об этом в песне не пелось.
Я не понимал этих людей. Ничего удивительного: они тоже не понимают нас.
Однажды я сбился со счета. Кажется, я отсчитывал тридцать восьмой день. Только когда это было? Пытался вспомнить, но не мог. Тут один день так похож на другой, что трудно не сбиться со счета.
Я словно очнулся, опомнился. Я также бегал на работу, приходил спать домой, так же ходил в столовую раз в неделю. Мое существование с памятью мало чем отличалось от того, что я вел раньше. Все было как обычно.
И я понял, что деградирую. До этого было наоборот: я все больше понимал, соображал что-то. Сейчас я начал привыкать к своему состоянию. Меня уже мало волнует мое положение. Я смирился. Я снова начал впадать в то состояние, что было раньше: дом-работа, работа-дом. А зачем все это? Зачем тогда мне память, если ей не пользоваться? Зачем умные мысли в голове, если не можешь найти им применения?
И тогда я впервые подумал о том, что люди, возможно, поступили с нами гуманно, стирая память. Иначе было бы так жестоко и туго жить дальше. А когда ничего не знаешь, то, вроде бы, и неплохо…
Но нет. Это была байка наподобие тех, что рассказывали люди, включая излучатель. То, что совершенно не соответствовало действительности.
Лучше было иметь память и хоть какое-то осознание. Лучше осознавать себя в самом ужасном месте на свете, чем не осознавать совершенно. Это точно.
Так что деградировать мне нельзя, иначе я снова превращусь в бездушную машину. Но на сей раз не под действием излучателя, а по собственной глупости. И это, наверное, будет серьезнее. Если ты принимаешь решение о том, каким ты должен быть, оно влияет на тебя сильнее, чем чье-то решение о том, каким нужно быть тебе. Я же смог понять всю эту систему, хотя люди не оставляли мне шансов.
Значит, мне надо прекратить деградировать, как бы тяжело ни было. Я осознаю. Я помню. Я живу. Я не имею права терять все это.
Деградация. Никогда. Эти два слова вертелись в моем сознании. Я все боялся, что меня могут разоблачить и обработать излучателем. А потом начал думать: а может, специально напроситься на это? Это уже не казалось таким страшным. Подумаешь там: обработают, снова сделают машиной. Я не буду знать, кто я, не буду знать, где я и зачем. И людям польза, и мне не нужно будет так мучиться.
И все же что-то меня останавливало.
Деградация. Никогда. Я снова бегу на работу. Изменилось лишь то, что меня раздражает равномерное постукивание таблички по груди. Раньше мне это нравилось. Это было единственным моим развлечением. Сейчас я даже не хочу развлекаться.
Я пробегаю мимо какого-то коридора. Вижу, что там что-то происходит. Вроде бы, кто-то лежит на полу, рядом стоят какие-то люди. Небольшое потрескивание, голубоватая волна…
Я отворачиваюсь. Мне нужно бежать на работу. Да я бы все равно ничего не увидел.
Деградация. Никогда.
Я стоял в столовой и ждал, когда принесут шланги и покормят нас. Другие такие же, как я, стояли в очереди. Некоторые из тех, кто был впереди, открутили свои затычки.
И я подумал: а что если вырвать железную трубку из отверстия для приема пищи? Наверное, тогда бы я смог говорить. Я помнил, как кричала Другая Она. Все ее проклятья я очень хорошо расслышал. Другая Она артикулировала ртом, поэтому получались какие-то звуки. А у всех нас во рту торчит железная трубка. В нее даже дуть невозможно, так как все перегораживает затычка. Она, видно, так устроена, что пропускает воздух определенной силы. Если ты захочешь сильно много вдохнуть, у тебя это не получится. То же самое и с выдохом. Вот если попробовать вытащить затычку и подуть, то, возможно, какой-то звук и будет.
Я решил сделать это ночью, когда останусь один. Слишком опасно было показывать кому-то, что я отличаюсь от остальных.
До меня дошла очередь. Я открутил затычку, мне вдели шланг, еда потекла внутрь. Подумать только: первый раз в жизни мне показалось, что это отвратительно. До этого мне казалось, что это в норме вещей: кормить так машины. Сейчас я чувствовал, что меня вот-вот стошнит. Я ждал, чтобы эта экзекуция быстрее кончилась. Я не должен был подавать виду, что что-то не так. Иначе мне быстро бы сделали «так»: должно быть одинаково, как у всех.
И вдруг я вспомнил далекий момент, о котором почти забыл. Это было еще до Нее. Был какой-то атомный взрыв, из корпуса ушли тараканы, и кто-то из людей сказал, что как только они вернутся, пищу можно будет есть без боязни.
Я так и сделал. Я подобрал какой-то тухлый кусок мяса, стряхнул с него тараканов и съел. Я тогда еще задавался вопросом: зачем я так делаю? Сейчас я понимал это полностью. Я был под контролем людей. Я должен быть делать только то, что скажут люди. А это решение было моим. Я сам захотел сделать это. И получалось так, что я выполнил приказ людей: «Можно есть, как увидишь тараканов». И сделал не так, как поступал обычно.
Вспомнился еще один случай. Меня тащили в мою комнату, а я специально вывернул ногу так, чтобы задеть мусорную урну в коридоре. Это решение тоже было моим, а не продиктованным чьей-то волей.
Некоторые мотивы моих поступков стали ясны мне только сейчас.
Дома я действительно сделал этот эксперимент с затычкой. Открутил ее и подул в трубу. Получился звук на подобие какого-то музыкального инструмента, какой есть у людей. Слишком громко я не стал его делать, чтобы никто не услышал.
Я хорошенько рассмотрел затычку. Она была массивная. Я потряс ее возле уха и понял, что внутри содержится какое-то сыпучее вещество. Слышно было, как оно шелестит и перекатывается там.
Я могу понять, зачем нам сделали трубки: удобно кормить, да и мы не болтаем. Но зачем придумали эти затычки? Я точно знал, что если ее вытащить, то вскоре начнешь задыхаться. Значит, она помогает дышать. Но ведь в природе у нашего племени не было таких затычек.
Но ведь в природе мы и не жили в этих корпусах. Мы жили в лесу, среди чистого воздуха, а не этого смрада.
Однако люди ходят в корпусах без затычек. Логично предположить, что они надевают затычки, когда выходят из корпусов на свежий воздух. Или на то, что осталось от свежего воздуха. Я очень долго не был снаружи, я не знаю, что там сейчас происходит. Может, там и леса никакого нет…
Но почему тогда мне приснился лес, сразу после того случая, который я назвал «что-то»? Наверное, я все-таки нашел выход, вышел наружу, увидел лес, понял что-то. Меня увидели люди, погнались за мной. И не было бы ничего удивительного, если бы я предпочел смерть этому позорному существованию. Я мог бы сброситься с обрыва: там есть такие красивые обрывы. Я думал, что умер. Но меня откачали, подлатали, обработали.
И вот я здесь. И у меня в ушах звучит это тоскливое слово: «Никогда».
Стоп! А кто сказал мне это слово? Неужели я сам? Что-то звучит оно у меня в голове слишком часто и слишком подозрительно. А не могли ли мне сказать его люди? Эти «доброжелатели» с излучателями? Типа того, что «никогда у меня не получится изменить чего-то».
Опять они вмешиваются в мои мысли! А я, олух, поверил. Подумал, что это моя собственная мысль, что именно так я и думаю. Не достаточно ли я обжигался на таком доверии? Пора бы научиться отличать свои мысли от чужих. Это довольно-таки тяжело. Но между ними есть существенное различие.
Когда ты думаешь свою собственную мысль, тебе ее приятно думать. Когда думаешь чужую, ты чувствуешь несогласие с ней. Есть какая-то несостыковка. Типа того: хотелось бы сделать то-то, а приходится это. Видите, какое противоречие?
Есть умники, которые говорят, что правду надо скрывать из лучших побуждений. Они лгут. Они просто боятся, что кто-нибудь узнает такую правду и им достанется. Они прикрывают свои идеи гуманностью. А ей тут и не пахнет.
Я слишком много имел дела с правдой и ложью, я могу их сравнить. Правда изначальна. Она непоколебима. Ложь – строение неустойчивое, в любой момент она может рассыпаться. Если ты нашел где-то противоречие, значит, здесь есть ложь. Даже самая продуманная и хитрая ложь по сравнению с правдой просто как соломенная хижина против каменной стены. Достаточно подуть на нее, чтобы она развалилась.
Я долго считал себя машиной. Я бегал на работу и удивлялся: почему я думаю? Почему осознаю? Я считал себя дефективной машиной.
Дело было в другом. Эта ложь имела дефекты и непродуманности. Невозможно создать ложь, чтобы она выглядела естественно. В ней всегда будет какая-то закавыка, за которую можно зацепиться.
Так что деградировать я больше не буду. Как бы ни была тяжело в моей ситуации, я придумаю, что можно в ней сделать.
Мне опять приснился сон. Лес, солнце, закат. А когда я открыл глаза, то понял, что это была моя память.
Лес сказочно прекрасен. Я стоял в обнимку с женщиной, которую любил. Наш сын только что заснул, и мы могли уделить время друг другу.
Мы стояли среди деревьев. Листочки дрожали от еле уловимого ветра. Кора блестела от вечерней росы. А розовый отсвет заката играл в волосах моей жены.
– Нет ничего красивее природы, – сказала она.
Я посмотрел на нее и улыбнулся. Мой рот тогда еще мог двигаться.
– Нет ничего прекраснее тебя, – ответил я.
Что случилось с моей женой и сыном? Логично предположить, что их убили люди. Может, только ребенка, так как он не мог работать. Возможно, мою жену взяли в рабство. Может, она сейчас делает безделушки в третьем корпусе. Или рожает нового ребенка в восьмом. А может, ее изнасиловали точно так же, как я сделал с Другой Ней? А может, жена превратилась в такую же зомби, как Она. Может, это даже она и была, а я не узнал ее?
У меня не было ненависти к людям. В конце концов, я не делал им ничего плохого. С чего бы я стал их ненавидеть?
Больше чувств у меня было к моим соплеменникам. Я смотрел на них постоянно. Они ничего не понимали. Они бегали и делали свою работу, как приказывали им люди. Они послушно откручивали затычки и ждали, когда в их отверстия для приема пищи засунут шланг. Они были очень послушными и очень механичными. Как машины, сделанные из плоти.