Золотой песок Дашкова Полина
– Да, да, конечно…
Перед Иваном возникла дородная фигура метрдотеля во фраке.
– Добрый вечер, как ваша фамилия?
– Егоров…
«Господи, надо же быть таким идиотом? Ну почему мне не пришло в голову действительно заказать здесь столик? Ведь не пустят теперь ни за что…»
– Простите, но такой фамилии нет в нашем списке, – хмуро сообщил метрдотель.
– Нет? Странно. Ну а свободное место, может, найдется? Я один.
– Свободных мест у нас нет. Только по предварительному заказу.
Швейцар вежливо теснил Егорова к выходу. В дверном проеме показались две здоровенные фигуры в камуфляже. Егорову оставалось только вернуться в свою подворотню и терпеливо ждать, когда Гришка с гуру изволят откушать.
Перед тем как перебежать на другую сторону, он бросил взгляд в салон «Мерседеса» и заметил, что там никого нет. Было глупо торчать в подворотне на таком холоде. Понятно ведь, раньше чем через полтора часа Гришка из ресторана не выйдет. Это не забегаловка. Но Егоров стоял и ждал, не спуская глаз с ярко освещенного подъезда.
Вечер был сырой, промозглый, летчицкая шинель не согревала. Он закурил, стал переминаться с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть совсем. И вдруг почувствовал резкую боль в шее. Через секунду его накрыл с головой густой ледяной мрак.
– Сколько же лет мы с тобой не виделись, Ракитин? А ведь ты бы ни за что не узнал меня, паршивец. Ни за что. Старая стала, да?
– Нет, Зинуля, совсем нет. Просто изменилась немного, но мы все не молодеем. А я бы тебя узнал, если бы не тряпка твоя и не грязный халат.
– Ну да, как же, ври больше!
– Я не вру, мы ведь с тобой знакомы почти с рождения. А в последний раз виделись на похоронах бабушки Ани.
– Да… на похоронах. Слушай, Ракитин, а что с тобой произошло? Ты почему мокрый такой?
– Так ведь дождь.
– А бледно-зеленый тоже из-за дождя?
– Нет. Просто сплю мало.
– Ага. Мало спишь, много работаешь. Ну ладно. А сумок зачем столько? Едешь куда-то? Или вернулся?
– Скорее, пожалуй, вернулся. Сумка только одна, а это компьютер, ноутбук.
Такси остановилось у серой страшной пятиэтажки. Никита расплатился. Они поднялись по заплеванной вонючей лестнице на верхний этаж.
– Ненавижу эту конуру, – весело проговорила Зинуля Резникова, распахивая перед Никитой дверь, – сгорела бы она, что ли.
– А где жить будешь?
– Новую дадут. Лучше. Я вот все жду, вдруг кто-нибудь из моих соседей-алкашей подожжет дом ненароком, – она мечтательно закатила глаза и засмеялась, – у самой смелости не хватает. Главное, без конца что-то происходит. То газ взрывается, то электричество замыкает. Но ведь стоит, чертова помойка. Ничего ее не берет.
– Да ты террористка самая настоящая, – улыбнулся Никита, тяжело усаживаясь в единственное драное кресло.
– Если бы, – вздохнула Зинуля, – террористы знаешь какие деньги зарабатывают? Впрочем, ты, наверное, лучше меня знаешь. Ты ведь у нас автор модных криминальных романов. А я всего лишь бедная художница. «Нет, я вам скажу: нет хуже жильца, как живописец: свинья свиньей живет, просто не приведи бог». Ну-ка, давай, Ракитин, на счет раз, откуда это?
– Гоголь Николай Васильевич. «Портрет», – машинально ответил Никита и подумал, что цитата как нельзя кстати. В комнатенке и правда был несусветный бардак.
– Молодец, – одобрила Зинуля, – держишь форму. А я уж думала, ты совсем опошлился.
– Почему?
– Видела твои обложки. Кто такой Виктор Годунов? Модный сочинитель. А что модно сейчас? Что вообще модно? Пошлятина, гадость. Скажи мне честно: зачем тебе это надо? Неужели только деньги?
– Огромные деньги, Зинуля. Колоссальные, – ухмыльнулся Никита, – вот сейчас наконец я потихоньку выхожу на уровень среднего чиновника какой-нибудь небольшой, не слишком преуспевающей фирмы.
– Да ты что? Ты же очень популярный! Ты должен много получать.
– Чтобы получать много, надо не романы писать, а все время считать деньги. Я уж лучше буду сочинять, а мои издатели пусть занимаются бизнесом. Каждому свое.
– Но они делают деньги на твоих романах.
– Не только. У них огромное количество авторов. Помнишь знаменитую присказку советских продавщиц: «Вас много, я одна»? Вот, они у себя одни, а писателей много.
– Издательств тоже немало, – заметила Зинуля.
– Крепких, по-настоящему прибыльных – единицы. Раз они сумели стать такими, значит, они правы и по-своему талантливы. И если при этом им удается покупать меня дешевле, чем я стою, значит, я дурак, а они умные.
– Ракитин, кончай выпендриваться, – поморщилась Зинуля, – так нельзя жить. Тебя надувают, а ты ушами хлопаешь.
– Почему надувают? Действуют по законам бизнеса.
– Так ты тоже действуй по этим законам.
– Они такие пошлые, эти законы, такие скучные, – произнес Никита, зевнув во весь рот, – и требуют постоянной озабоченности, суеты. Станешь суетиться, сам не заметишь, как разучишься писать романы. Плетение словес останется, но это уже будут мертвые слова. А они, как сказал классик, дурно пахнут. Бывает, сочинитель начинает неплохо и от первых аплодисментов сходит с ума, ему кажется, мало и денег, и славы, он ожесточенно торгуется с издателями, дергается от постоянного зуда, что его недооценивают, обманывают, строят козни. Он бросается давать бесконечные интервью, хочет себя все время видеть в телевизоре, как фрекен Бок из «Карлсона», начинает активно действовать локтями, расталкивая других, мускулатура у него развивается, локти становятся железными, а вот мозги начинают потихоньку отмирать, как рудимент. Смотришь, а писать он уже не может. Все скучно, мертво. Тот слабенький, но неплохой потенциал, который имелся вначале, уже потерян, смят под напором животного прагматизма. Чтобы хорошо писать, нужно быть внутренне свободным от суеты и зависти. Нужны сильные ясные мозги, а вовсе не крепкие локти.
– Но если ты не можешь на своих романах заработать большие деньги, тогда зачем?
– А ты зачем рисуешь?
– Я художник.
– А я писатель, вот и пишу романы.
– Детективы, дешевое чтиво. «Тупоумие, бессильная дряхлая бездарность… Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобвыкшаяся рука, принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!» – торжественно процитировала Зинуля и тут же надулась обиженно: – Дурак ты, Ракитин. Дурак и болтун.
– Ты что, всего Гоголя наизусть знаешь? – вяло поинтересовался Никита. Его клонило ко сну. Кресло было хоть и драное, но вполне удобное. Зинуля кинула ему ватное одеяло, он согрелся, и глаза стали слипаться.
– Не всего. Только отдельные куски. А память у меня, как тебе известно, исключительная. Я ведь русскую литературу люблю бескорыстно. Сама ни строчки не сочинила за всю жизнь. Никогда не думала, что из тебя, Никита Ракитин, вылупится автор криминального чтива Виктор Годунов. Лично я никакого такого Годунова не знаю и знать не хочу.
– Ты хотя бы одну мою книжку открывала?
– Разумеется, нет. Я такую пакость принципиально не открываю.
– Вот сначала прочитай хотя бы пару страниц любого моего романа, а потом говори.
– В том-то и дело, что ты, Ракитин, пакость написать не можешь. Тебе это генетически не дано. За тобой минимум пять поколений с университетским образованием. Тебе плохо писать совесть не позволит. Но ты предатель, перебежчик. Ты не подстраиваешься под массовый спрос, но встаешь в ряды тех, кто уродует сознание людей, кто пичкает читателя камнями вместо хлеба.
– Кроме камней и хлеба, есть еще жвачка, леденцы. Они, конечно, тоже могут быть разного качества.
– Не морочь мне голову, Ракитин. Ты все равно меня не убедишь, будто занимаешься своим делом. Твое дело – литература, а вовсе не криминальное чтиво. Я допускаю, что у тебя получается очень хорошо, качественно, но все эти братки, вся эта криминальная гадость к искусству отношения не имеет. Представляю, что бы сказала бабушка Аня.
– Она бы сначала прочитала мои книги, а потом уж стала говорить, – зевнув, возразил Никита.
– А я вот говорю не читая. Не собираюсь я читать Виктора Годунова. Мне этот господин безразличен. Он занят низким ремеслом. Но Никиту Ракитина я люблю всей душой, читаю и перечитываю с большим удовольствием до сих пор, хотя он, сукин сын, исчез на пять лет, забыл дорогую подругу детства Зинулю. А Зинуля, между прочим, за это время дважды чуть концы не отдала и в трудные минуты своей беспутной жизни была бы очень рада хотя бы одной родной роже рядом. Но вы все меня забыли. Все. Ладно, поэта Никиту Ракитина я прощаю. Он писал настоящие стихи.
- Тоска, которой нету безобразней,
- Выламывает душу по утрам.
- Всей жизни глушь, и оторопь, и срам,
- Всех глупостей моих монументальность,
- И жалобного детства моментальность,
- И юности неряшливая спесь,
- И зрелости булыжные ухмылки,
- Гремят во мне, как пятаки в копилке,
- Шуршат, как в бедном чучеле опилки,
- Хоть утопись, хоть на стену залезь…
– Спасибо, – улыбнулся Никита, не открывая глаз, – спасибо, что помнишь. Слушай, Зинуля, у тебя нет знакомых, которые могут сдать квартиру на месяц или хотя бы на пару недель?
– Для кого?
– Для меня.
– Та-ак. – Зинуля прошлась взад-вперед по крошечной комнате, заложив руки за спину и насвистывая первые аккорды «Турецкого марша», потом резко остановилась напротив Никиты и спросила: – Травки покурить не хочешь?
– Нет. Не хочу.
– А я покурю.
Она вытряхнула табак из «беломорины», ссыпала на блюдечко. Добавила какой-то толченой травы и ловко, вполне профессионально забила назад эту смесь в бумажную трубочку. Никита почти задремал, согревшись в драном кресле, под засаленным ватным одеялом, ему стало казаться, будто он вернулся лет на пятнадцать назад; в тяжелом дыму Зинулиного косячка почудилось, что напротив, на облезлой поролоновой тахтенке, сидит Ника, тоненькая, прямая, почти прозрачная, в узком черном свитере с высоким горлом, его Ника, еще не предательница, еще не Гришкина жена.
– Я завтра вечером в Питер уезжаю. Если тебе надо, живи на здоровье. Меня здесь месяц не будет.
– Триста долларов устроит тебя?
– Ну ты даешь, Ракитин, – она покрутила пальцем у виска и присвистнула, – совсем ты, брат, сбрендил.
– А если я тебе эти деньги подарю просто так? Возьмешь?
– Отстань.
– Ладно. Мы с тобой это завтра обсудим, на свежую голову.
– Ноги подними! – скомандовала Зинуля. – Вот так, – она поставила ему под ноги табуретку, – пока я в Питер не уеду, спать тебе в кресле придется. Уж извини. Тахта у меня одна. И денег я у тебя, Ракитин, не возьму, даже утром, на свежую голову. Живи сколько хочешь. Я не спрашиваю тебя ни о чем не потому, что мне все равно. Просто я знаю, если сочтешь нужным, сам расскажешь. А нет – так и не надо.
– Расскажу, – пробормотал Никита, – только посплю немного.
Стоило один раз подумать о Нике, и уже не выходила она из головы, не отпускала. Ему вдруг захотелось, чтобы она приснилась ему хотя бы разок.
Тридцатисемилетняя стройная строгая дама с тяжелым узлом русых волос на затылке, с холодными, ясными светло-карими глазами. Предательница Ника. Гришкина жена. Мать Гришкиного ребенка. Вероника Сергеевна Елагина, кандидат медицинских наук, хирург-травматолог. Девочка Ника, первая и последняя его любовь.
Он провалился в сон, как в пропасть, и снилась всякая дрянь. В десятый раз повторялся подробный кошмар про то, как в него стреляли на Ленинградском проспекте. Казалось, в голове его была запрятана маленькая видеокамера, которая зафиксировала каждую деталь того первого покушения, и теперь какой-то злобный упрямый идиот без конца прокручивает пленку.
И еще вставали перед ним белые кафельные стены маленького «бокса» детской психиатрической больницы, белое, как эти стены, лицо мальчика Феди Егорова, голубые, прозрачные, мучительно пустые глаза. Виделась сатанинская пентаграмма на воспаленной коже, под острыми детскими ключицами, и звучал в ушах монотонный осипший голосок: «Желтый Лог… город солнца…»
Не зря он слетал в Западную Сибирь, не зря нашел это страшное глухое место, маленький пьяный поселок под названием Желтый Лог. И, что самое удивительное, вернулся живым.
Глава 5
Аэропорт в краевой сибирской столице отгрохали огромный, помпезный, по образцу московского Шереметьева-2. Конечно, международного лоска пока не хватало. На лицах, на стеклах ларьков, на рекламных щитах был неуловимый налет провинциальности, который особенно лез в глаза в сероватом предрассветном свете.
У заспанной красотки продавщицы в валютном супермаркете поблескивал золотой передний зуб. На модерновых дерматиновых диванчиках в зале ожидания дремали, некрасиво раскинувшись и приоткрыв рты, румяные распаренные бабехи в серых пуховых платках, опухший буфетчик раскладывал на прилавке вчерашние пыльные бутерброды. Сверкающий черным кафелем платный сортир вонял, и вонь достигала взлетной полосы.
Проходя мимо небольшого книжного развала, Никита машинально отметил среди садистски разукрашенных мягких обложек пару своих «покетов», отвернулся и ускорил шаг. Книготорговцы чаще других узнавали в нем писателя Виктора Годунова.
Стеклянные двери бесшумно разъехались, он оказался на площади, и тут же к нему скорым деловитым шагом направились с трех сторон крепкие молодцы в кожанках.
«Привет, ребята», – усмехнулся он про себя и попытался представить, что в такой ситуации стали бы делать сообразительные герои его криминальных романов.
Майор милиции Павел Нечаев спокойно подпустил бы их поближе. Нечаев смекнул бы, что убивать не будут. Убивают совсем иначе. Они попытаются его взять, и вот тут майор легко и ловко раскидает их, нетерпеливых идиотов, по мокрой бетонной панели.
Тоненькая большеглазая журналистка Анечка Воронцова испугалась бы ужасно. Но у нее тоже хватило бы здравого смысла понять, что сейчас, сию минуту, стрельбу никто не откроет. Она метнулась бы к ближайшему милиционеру или к небольшой группе «челноков» у табачного ларька и задала бы какой-нибудь вопрос: «Простите, вы не подскажете, как мне лучше добраться до железнодорожного вокзала?» А потом вскочила бы неожиданно в закрывающиеся двери автобуса.
Между прочим, жаль, что эти двое, Анечка и майор, герои разных романов. У них запросто могла быть любовь. Или нет? Майор хороший человек. Однако постоянно рискует жизнью. Каково будет Анечке ждать его вечерами? Да и поздно об этом думать. Оба романа закончены. А продолжений Виктор Годунов не пишет.
– Такси не желаете? – подмигнул первый из кожаных.
– Куда едем, командир? – небрежно покручивая ключами, поинтересовался второй.
Подоспел третий и тоже стал предлагать свои услуги. Они окружили его неприятным, довольно плотным кольцом. Он огляделся и обнаружил, что ни милиционера, ни группы «челноков» у ларька нет.
«Дурак ты, господин сочинитель, – сказал себе Никита, – твои герои значительно умней. Ну кому ты здесь нужен, подумай бестолковой своей головой. Ты ведь в Турцию улетел и в данный момент распаковываешь вещи в номере дрянного отеля в окрестностях Антальи».
– Мне надо на железнодорожный вокзал, – сообщил он.
– Пятьсот, – живо отреагировали все трое.
– Триста, – возразил Никита.
Двое сразу ушли, третий согласился отвезти его за четыреста.
Утренняя трасса была почти пустой. По обе стороны тянулась тайга. Медленно поднималось солнце, четкие упругие лучи пронзали насквозь бурый ельник вдоль опушки, и вставал дыбом бледный болотный туман. У Никиты после пяти часов дурного, неудобного сна в самолете слипались глаза, но отчаянный птичий щебет, влажный свежий ветер не давали уснуть. А закрывать окно не хотелось. Так хорошо было вдыхать запах утренней майской тайги, пусть и подпорченный гарью трассы.
Потом, без предисловий, навалился закопченный промышленный пригород, тоскливые бараки-пятиэтажки, черные трубы какого-то комбината. И сразу на пути возник большой красочный плакат.
В крае завершилась предвыборная кампания. Один из трех кандидатов задумчиво, проникновенно глядел в глаза проезжающим. Нет, не в глаза, прямо в душу. Молодец, победитель! Ниже пояса у него пылали алые буквы: «Честь и совесть». Все средства массовой информации кричали о победе этого кандидата, честного и совестливого. Двух своих соперников он оставил далеко позади.
Железнодорожный вокзал был в центре города. Расплатившись с таксистом, Никита вошел в старое, прошлого века, здание и опять встретился с проникновенным взглядом кандидата-победителя. На этот раз пиджак кандидата был вольно расстегнут, галстук не гладко-серый, а в клетку. И надпись не красная, а синяя, собственноручная, но в десять раз увеличенная: «Будем жить, ребята!» Округлый четкий почерк, буквы без наклона, красивый автограф сбоку.
Табло расписания не работало. Народу в зале было так мало, что Никита испугался: вдруг здесь вообще не ходят поезда.
– Когда ближайший поезд до Колпашева? – спросил он, сунув голову в единственное открытое кассовое окошко.
– Через полчаса, – зевнув, отозвалась кассирша, – двести рублей билет.
– Пожалуйста, один купейный.
– Купе триста.
– Хорошо, пусть.
Все отлично складывалось. В Колпашеве он будет к вечеру и, возможно, уже завтра утром доберется до крошечного таежного поселка под названием Желтый Лог.
Пассажиров набралось всего на четыре купе, и проводница предусмотрительно заперла остальные. Никита попытался было заплатить ей, чтобы открыла для него какое-нибудь пустое. Очень хотелось побыть в одиночестве восемь с половиной часов пути. Но тетка попалась вредная, от денег отказалась.
– Убирай потом за вами! Так обойдетесь.
Никита забрался на верхнюю полку, сначала смотрел в окно, потом стал читать, но не смог, задремал под стук колес. Иногда он открывал глаза и украдкой разглядывал попутчиков.
Пожилая семейная пара и одинокий командированный, тихое симпатичное ископаемое, поднятое со дна далеких семидесятых. Вежливо попросив даму выйти на минутку, командированный снял глянцевый от старости костюмчик, долго, с нежностью, расправлял складки брюк, закреплял их специальными зажимчиками на вешалке, потом, стряхнув невидимые соринки, повесил пиджак на плечики, погладил его ласково, как котенка, поправил воротник и лацканы карманов. Теперь на нем были заштопанные чьей-то заботливой рукой трикотажные синие треники с вытянутыми коленками, больничные байковые тапки.
Никита вдруг подумал, что всякие незначительные живые мелочи в дороге, в поезде обретают особенную, уютную прелесть. Или дело в другом? Просто если знаешь, что завтра или через неделю могут тебя убить, жизнь кажется ярче, каждый пустяк накрепко врезается в память, он может стать последней живой деталью, последним воспоминанием…
Когда поезд остановился на небольшой станции Колпашево, уже смеркалось. Никита сразу отправился на пристань. Он знал, что катер от Колпашева до Помхи ходит один раз в двое суток. Желтый Лог – последняя перед этой самой Помхой пристань. Иначе никак не доберешься.
Маленькая дощатая пристань речного вокзала была пуста. На окошке кассы висел большой ржавый замок. У кривого пирса покачивалось несколько лодок. Ничего похожего на расписание Никита не нашел. У кассы хлопал под ветром выцветший фанерный щиток. Правила безопасности на воде.
– Катер до Помхи только завтра после обеда пойдет, – сообщил одинокий рыбак, стоявший чуть поодаль в воде, в высоких резиновых сапогах.
В пасмурных сумерках, под мелким дождем, городок Колпашево показался унылым, сонным. Дощатые прогнившие тротуары, редкие побитые фонари, глухие высокие заборы из толстых нетесаных бревен. На центральной площади, перед бетонным тупорылым зданием бывшего горкома партии, сохранился фундаментальный, закаканный птичками Ильич с протянутой на восток рукой. Тут же раскинулся небольшой тихий рынок. Горстка кавказцев с яблоками и гранатами, похожими на театральные муляжи, полдюжины китайцев с дешевым барахлишком, бабушки с солеными огурцами, квашеной капустой, шерстяными носками и пуховыми платками. Рядом в бревенчатых палатках торговали хлебом и импортными колбасами. На вопрос о гостинице бабушки объяснили, что есть одна, бывшая партийная, как до универмага дойдешь, сразу направо.
Он купил себе огурцов, хлеба, упаковку импортной резиновой ветчины, бутылку минералки.
«Бывшая партийная» оказалась четырехэтажным кирпичным зданием, самым большим в городе после бывшего горкома. Вдоль фасада красовалась огромная электрическая надпись: «Отель „Сибирячка“. Внутри было сравнительно чисто. По фойе расхаживали кавказцы в трикотаже и шлепанцах, из приоткрытой двери ресторана неслась развеселая музыка и пьяный смех.
– Одноместных нет, – сообщила администраторша, – хотите один селиться, оплачивайте двухместный. Сто пятьдесят сутки.
Оказавшись наконец в полном одиночестве, в тихом замкнутом пространстве гостиничного номера, он упал на койку и закрыл глаза.
– Зачем мне все это? – спросил он себя хриплым усталым шепотом. – Я что, свожу личные счеты? Добиваюсь справедливости? Или мне передалось тупое отчаяние бывшего летчика, которое заставляет сначала действовать, а потом уж думать? Я потратил кучу денег и потрачу еще на эту дурацкую поездку. Я, возможно, рискую жизнью, ибо если мои догадки подтвердятся, меня скорее всего прикончат. Личные счеты… Да, конечно, не без этого.
Он не знал, чего сейчас больше хочет – есть или спать. Усталость, которую он старался не замечать все эти дни, навалилась разом, и было лень шевельнуться. Он полежал еще немного, закрыв глаза и стараясь вообще ни о чем не думать.
В отеле „Сибирячка“ воцарилась наконец тишина. Закрылся ресторан, угомонились трикотажные кавказцы, разошлись по номерам со своими смешливыми подругами. Ночь опрокинулась на маленький сибирский городок Колпашево, на огромную черную тайгу, на чистую ледяную речку Молчанку, на далекий глухой поселок Желтый Лог.
Никита потянулся, прошел босиком к окну. Ветер выл, небо над тайгой казалось совершенно черным. Полыхнула бледная далекая зарница.
Он разложил на столе еду. Ночью, в номере маленькой гостиницы на краю света, когда мрак за окном, холодный ветер бьет в стекло и неизвестно, что с тобой может случиться завтра, любая еда, даже резиновая немецкая ветчина, кажется очень вкусной, не говоря уж о малосольных домашних огурчиках с тем особым русским провинциальным хлебом-„кирпичом“, которого, наверное, нигде в мире нет больше. Он серый, с толстой хрустящей корочкой, с легким липким мякишем.
В сумке была фляга хорошего коньячку, пачка „Пиквика“ в пакетиках. Умница Танечка, оказывается, успела сунуть потихоньку еще и растворимый кофе „Чибо“, и банку вареной сгущенки.
„Умница Танечка была бы чудесной женой, – подумал он, отрывая ломоть еще теплого хлеба и прикладываясь к горлышку плоской фляжки, – твое здоровье, девочка моя, прости, что не могу на тебе жениться“.
И сразу вслед за этой невеселой мыслью, вместе с горячим глотком коньяка, обожгло почти запретное, почти ненавистное имя: Ника.
Очень давно, в другой жизни, примерно в таком же номере провинциальной гостиницы они ужинали серым хлебом-„кирпичом“ с малосольными огурцами. Вместо резиновой ветчины были крутые яйца, вместо импортного „Пиквика“ в пакетиках обычная заварка. А вот коньяк был такой же, армянский.
Никита только закончил институт, работал спецкором в популярном молодежном журнале, и Нике захотелось съездить вместе с ним в командировку в Вологду, просто так, потому что город старинный и очень красивый, потому что так хорошо вместе – где угодно. В редакции сделали для нее командировочное удостоверение, назвали „внештатным корреспондентом“. Но в гостинице селить вместе не желали ни в какую. У них ведь не было штампов в паспортах. Ее поселили в „женском“, с тремя спортсменками, его в „мужском“, с тремя животноводами. Однако в маленьком городке Устюжне под Вологдой на штампы уже никто не глядел. Гостиница там стояла полупустая.
Была середина июня, и совершенно неожиданно в Устюжне пошел снег. Он падал на зеленые листья, на траву и не хотел таять. Сколько же лет прошло, Господи? А все стоит перед глазами тонкий силуэт на фоне гостиничного окна, за которым кружит в тревожном фонарном свете июньская крупная метель. Давно уже пора забыть, успокоиться. Он ведь так и не простил ее. Не простил и не забыл, потому что до сих пор любит, и каждая другая – только тень, только слабый отблеск его Ники, его тоненькой русоволосой девочки, предательницы Ники, первой и последней его любви…
Утром снег растаял – все-таки май. Но было холодно и сыро. Покосившаяся бревенчатая изба, на которой красовалась полустертая надпись „Речной вокзал“, была забита людьми. Оказывается, катера здесь ждали с раннего утра. На изрезанных лавках сидели и лежали люди. Компания подростков расположилась прямо на полу, усыпанном подсолнечной шелухой. В середине сидел бритый налысо парнишка в телогрейке, на коленях у него была гитара, обклеенная переводными картинками со знойными красавицами. Пальцы пощипывали струны, и высокий, удивительно гнусавый голос вытягивал однообразную мелодию какой-то блатной песни, а вернее, целого романа в стихах на три аккорда.
- Много женщин есть, всех не перечесть,
- Служат нам они для женской ласки,
- Можно обойтись без водки, без вина,
- Но не обойтись без женской ласки, а-а…
Это „а-а“ выходило у него очень выразительно, он повторял каждую третью строчку несколько раз, и все тянул свое „а-а“, излагая историю о том, как молоденький парнишка отсидел десять лет и, вернувшись, застал неверную возлюбленную в объятиях какого-то фраера.
- Финский нож в руках, слышно только: ах!
- А кого любил, того уж нету, а-а…
Никита огляделся, ища места на облезлых скамейках, и услышал рядом высокий стариковский голос:
– Садись, сынок. Я подвинусь. В ногах правды нет.
– Спасибо. – Никита втиснулся рядом со стариком, мельком отметил аккуратную седую бородку, расчесанные на пробор длинные седые волосы, перетянутые черной аптечной резинкой. Тонкая косица была заправлена за ворот потертого серого пиджачка.
– Приезжий? – тихо спросил старик, оглядывая Никиту с приветливым любопытством. – Откуда, если не секрет?
– Из Москвы. Не знаете, катер скоро будет?
– Сегодня должен. Видишь, погода какая, ночью снег выпал. Никак зима не уходит. В командировку или в гости к кому?
– В командировку, – соврал Никита и подумал, что, наверное, не стоит вступать в разговор с первым встречным. Старик вполне приятный, похож на священника. Скорее всего и есть батюшка какой-нибудь деревенской церкви. А все-таки лучше поостеречься.
– А плывешь куда?
– До Желтого Лога.
– Вот хорошо. И я туда же. Отец Павел меня звать. А тебя как?
– Никита.
– И надолго ты, Никита, в Желтый Лог?
– Не знаю. Как получится.
Отец Павел кашлянул, полез в свою большую клеенчатую сумку, зашуршал газетами.
– Вот, пирожком угощайся. С капустой. Матушка моя пекла. Да ты бери, не стесняйся.
– Спасибо, – улыбнулся Никита, – хотите хлеба с ветчиной? И огурцы есть малосольные.
– Спаси Господи. Хлебушка-то возьму с огурцом, а вот мяса не ем. А что за командировка у тебя, если не секрет? У нас ведь совсем глухое место. Приезжих мало.
– Я журналист.
– Журналист… – задумчиво повторил старик, – и о чем писать собираешься?
– Об экологии. О защите природы. Пирожки вкусные у вас.
– Да, матушка умеет печь, особенно с капустой хорошо получаются. И еще с визигой. Ты где жить собираешься в Желтом Логе? Гостиницы нет у нас. Или тебя, может, кто встречает?
– Никто. Я думаю, просто комнату сниму на несколько дней.
– А то давай при храме поселим тебя, сторожка пустая стоит. Ты сам-то крещеный?
– Крещеный.
Послышался хриплый далекий гудок. И тут же разморенные долгим ожиданием люди повскакивали, толпа хлынула к узкой двери, поднялся гвалт, мат. Бритоголовый парень, держа гитару наперевес, ринулся в толпу с ревом, как в атаку.
– Иди вперед, сынок, местечко займи мне. Только очень-то не спеши, затопчут, – напутствовал старик.
Толпа медленно сочилась сквозь узкую дверь, вываливала на пристань. Катер был маленький, совсем старый, Никита подумал, что вряд ли выдержит хилая посудина такое количество людей. Толпа валила по скрипучему шаткому трапу, такому узкому, что было страшно ступить на него: вот-вот толканет кто-нибудь, и сорвешься в черную ледяную воду Молчанки. Утонуть, разумеется, не утонешь, но будешь мокрый, промерзнешь до костей.
Никите удалось занять места в трюме, для себя и для старика. Тот явился одним из последних, тревожно озираясь, охая, волоча огромный картонный чемодан.
– Отец Павел! – позвал Никита.
– Ой, хорошо-то как, – обрадовался батюшка, – здесь и не холодно, дождик не намочит. А на палубе ветрище… Ты, значит, о природе писать собираешься? Неужто кто-то сейчас интересуется?
– Ну, в общем, да, – кивнул Никита.
– А я как загляну в газету, все срам, пакость, прости Господи. Вот в Синедольске у сына телевизор посмотрел. Ну что за времена настали! Не поймешь, когда хуже: при советах или сейчас. Сам-то женат?
– Разведен.
– Грех… А детки есть?
– Дочь, двенадцать лет.
– Как зовут?
– Маша.
– А у меня трое. Сыновья. И внуков уже пятеро, только уехали все, старшие двое в Синедольске, младший в Мурманске, на торговом судне мичманом. И хорошо, что не остались в Желтом Логе. Нечего там делать, – отец Павел наклонился ближе и зашептал: – Дурные у нас места. Молодые спиваются, не только мужики, но даже бабы. Поселок пьяный, гулящий. Водку завозят регулярно, дешевую, пей – не хочу. Вот сейчас, весной, трое в Молчанке потонули, совсем дети, мальчишки, надумали с пьяных глаз доплыть на лодке до прииска и пропали. А через неделю нашли одного, всплыл. Где другие – неизвестно.
– А что за прииск? – быстро спросил Никита, чувствуя, как сильно стукнуло сердце.
– Ну, не прииск, только так называется. Гиблое место. До войны там лагерь был, заключенные золото мыли, а сейчас… Ну его, не будем говорить… А я вот, видишь, облачение новое купил, – произнес он громко и кивнул на потертый здоровенный чемодан у ног, – иконы две. Пантелеймона-целителя и Казанскую Божью Матерь. С самого Синедольска везу. Старых-то икон совсем не осталось у нас, все разворовали. А теперь ни-ни, храм отреставрировали, решетки на окнах, и знаешь, еще сигнализацию провели. Никто не полезет. Это раньше храм разваливался, дверь на одном гвозде висела, окна повыбиты. А теперь другое дело. Нарадоваться не могу, какой стал у нас храм.
– А приход большой?
– Да какой там! Десять человек.
„Интересно, на какие же деньги реставрировали храм, да еще сигнализацию провели, если такой маленький приход? – подумал Никита. – Пьяный поселок, прииск… А ведь я, кажется, не ошибся. Даже не верится…“
К поселку катер причалил в сумерках. Среди пассажиров, сошедших на берег, Никита сразу заметил двоих бритоголовых, в черной коже, с огромными накачанными плечищами. Они были налегке, без багажа, и у крошечной пристани их ждал „газик“ военного образца.
– Вот они, хозяева, – прошептал батюшка, кивнув на кожаных, – странно, что катером плыли. Обычно на вертолетах летают. Впрочем, погода сейчас нелетная, вон как заволокло, туман. Гляди, опять снег пойдет.
Никита подхватил чемодан отца Павла. Он оказался совсем легким, несмотря на внушительные размеры. По скользкому суглинку они поднялись к поселку, к его главной улице, если можно так назвать ряд бревенчатых черных заборов.
Фонарей было мало, и светили они совсем тускло, но в конце улицы, во мраке, ослепительным белым светом полыхал стеклянный куб, огненными буквами светилась вывеска: „Гастроном“. Внутри чернели силуэты людей, снаружи стояло несколько баб и мужичков. Подсвеченные красно-белым неоном, они казались призраками, они не держались на ногах, пошатывались, какой-то тонкошеий лопоухий подросток в ватнике, уныло матюкнувшись, свалился в суглинок, прямо у ног Никиты и отца Павла, и остался так лежать. Крепкий запах перегара ударил в нос.
– Сегодня водка идет со скидкой, почти бесплатно, – объяснил отец Павел, – и так дешевая, а по выходным, считай, даром дают.
– А продукты?
– С продуктами тоже ничего. Снабжают.
– Кто же так заботится о вас? – спросил Никита равнодушным голосом.
– Ох, не спрашивай, сынок. – Он тяжело вздохнул, поохал немного и шепотом, в самое ухо, произнес: – Бандиты, вот кто!
– И зачем им это?
– Они знают зачем… Не надо, сынок. Нехороший это разговор. Не нужный, ни тебе, ни мне… А то давай не в сторожке, давай прямо у нас, – заговорил он, оживившись после долгой паузы, – мы с матушкой моей все равно вдвоем. Завтра баньку тебе истопим. Ты здесь встречаться с кем должен? Или так, сам по себе будешь смотреть нашу природу?
– Я сам по себе. Мне, собственно, даже не природа нужна, а места бывших лагерей.
– Вот оно что! Так какая же это экология? Это по-другому называется, – быстро произнес батюшка и ускорил шаг.
За холмом показался светлый купол с крестом. Храм действительно был как новенький. И дом священника выглядел внушительно. Бревенчатая изба-пятистенка с блестящей жестяной крышей, с кирпичной новенькой трубой.
– Затопила матушка-то. И правильно. Холод такой. Заходи, Никита, не стесняйся.
Матушка, Ксения Тихоновна, оказалась кругленькой румяной старушкой, хлопотливой, разговорчивой, ни минуты не могла усидеть, даже когда стол был накрыт и все готово к ужину. К появлению гостя из Москвы отнеслась без всякого удивления и с такой радостью, что Никите стало неловко.
– Мы скучно живем. Сыновья навещают редко, раз в году, а внуки и того реже. Все одни да одни. Приход маленький, иногда служить приходится в пустом храме. Да ты капустки бери, рыбки попробуй. Сама коптила.
Никите пришлось подробно рассказать про своих родителей, про бывшую жену Галину и дочку Машу, и даже объяснить, почему развелся семь лет назад. Стандартная формула „не сошлись характерами“ любопытных стариков не устроила.
– Не любили друг друга, женились из-за ребенка, но все равно не получилось семьи.
– Венчались? – сочувственно поинтересовалась матушка.
– Нет.
– Вот потому и не получилось. Венчаться обязательно надо. Так ты о чем писать-то собираешься?
– О бывших лагерях.
– И чего же в них такого интересного? – пожала плечами Ксения Тихоновна. – Тем более в наших местах до сих пор работают заключенные. Он не бывший, лагерь-то, а самый настоящий. Действующий.
– Ну-ка, мать, погляди, картошка у тебя там не горит? – легонько хлопнув ладонью по столу, повысил голос отец Павел. – И заслонку приоткрой, дымит.
– Молчу, молчу, отец. – Старушка испуганно зажала рот ладонью и бросилась к печке.