Триумфальная арка Ремарк Эрих Мария
Равич эту фирму знал. Сам покупал там галстуки. Сейчас он распихал свои пожитки в два чемодана и отнес в номер к Морозову. Конечно, это всего лишь предосторожность. Полиция скорее всего вообще ничем не заинтересуется. Но все равно – береженого Бог бережет. Полицейского Фернана Равич еще не скоро забудет. Он спустился в «катакомбу».
Там уже возбужденно толпился кое-какой народ. Это были эмигранты без документов. Вся беспаспортная рать. Официанты Кларисса и Жан помогали составлять чемоданы в кладовку. В самой «катакомбе» готовились к ужину: на столах корзиночки с хлебом, из кухни доносились ароматы жареной рыбы.
– Времени еще много, – успокаивал Жан особо нервных эмигрантов. – Полиция никогда не торопится.
Однако перспектива успеть еще и поужинать не прельщала эмигрантов. Они не привыкли полагаться на удачу. Все лихорадочно торопились запихнуть свои вещи в подвал. Среди них и испанец Альварес. О приходе полиции хозяйка, разумеется, известила всех постояльцев. Альварес как-то странно, чуть ли не виновато, Равичу улыбнулся. Равич так и не понял почему.
Одним из последних спустился изящный худенький господин. Это был Эрнст Зайденбаум, доктор филологии и философии.
– Учения, – бросил он Равичу. – Генеральная репетиция. Остаетесь здесь?
– Нет.
Зайденбаум, ветеран с шестилетним эмигрантским стажем, пожал плечами:
– А я останусь. Неохота бегать. Думаю, констатацией факта все и ограничится. Смерть старого еврея, беженца из Германии, – кому это интересно?
– Смерть – никому. Зато тут живых беженцев полно, нелегальных.
Зайденбаум элегантно поправил пенсне.
– Пусть. Мне все равно. Знаете, что я во время последней облавы сделал? Тогда какой-то дотошный сержант даже в «катакомбу» спустился. Года два назад, если не больше. Так я у Жана белый официантский китель позаимствовал и стал помогать обслуживать. Подавал господам полицейским выпивку.
– А что, остроумно.
Зайденбаум кивнул:
– Знаете, со временем даже удирать надоедает. – С этими словами он удалился на кухню – выяснить, что будет на ужин.
Через черный ход Равич выбрался из «катакомбы» во двор. Под ногами у него шмыгнула кошка. Впереди поспешали другие постояльцы. Выйдя на улицу, они быстро расходились кто куда. Альварес слегка прихрамывал. Наверно, операцией еще не поздно исправить, про себя машинально отметил Равич.
Уже сидя за ужином в кафе на Тернской площади, он вдруг ясно почувствовал: сегодня ночью придет Жоан. Он понятия не имел, откуда такая странная уверенность, – просто почувствовал, и все.
Расплатившись, он неспешно побрел обратно к гостинице. Было тепло, и вывески дешевых отелей на час красноватым сиянием тут и там выхватывали из ночной тьмы очередной кусок какого-нибудь злачного закоулка. Щелки яркого света в зашторенных окнах. Компания матросов подцепила стайку шлюх. Молодые, громогласные, распаленные летом и вином, все они дружно устремились к дверям гостиницы. Где-то надрывно пела губная гармошка. И вдруг, словно ракета в ночи, в сознании Равича ярко вспыхнула, раскрылась и поплыла отчетливая картина: Жоан дожидается его в отеле, чтобы броситься к нему, осыпая поцелуями и ласками, и сказать, что она все оставила, что она вернулась…
Он даже остановился. «Да что со мной такое? – думал он. – Какого черта я тут стою и обнимаю руками воздух, словно под ладонями у меня любимый затылок и пышное золото волос? Слишком поздно. Ничего уже не вернешь. Никто ни к кому не вернется. Как не вернуть любой прожитый час: было – и прошло».
Он двинулся дальше, дошел до гостиницы, опять же двором и через черный ход проник в «катакомбу». Еще от дверей увидел, что там уже полно. И Зайденбаум на месте. Отнюдь не в форме официанта, в обычном штатском. Похоже, опасность миновала. Тогда можно заходить.
Морозов был у себя в номере.
– А я уж уходить собирался. Как чемоданы твои увидел, решил, все, тебя опять того, в Швейцарию…
– Все обошлось?
– Конечно. Полиция отчалила и не вернется. Уже разрешили жене доступ к телу. Случай-то ясный. Он еще наверху. Его уже прибирать начали.
– Отлично. Тогда и мне можно к себе в конуру вернуться.
Морозов вдруг рассмеялся:
– Ох, уж этот Зайденбаум! Представляешь, все время был там. В своем пенсне, при портфеле и даже с какими-то бумагами. Прикидывался адвокатом, да еще и представителем страховой компании. С полицией вообще не церемонился. Отбил у них паспорт старика Гольдберга. Уверял, что паспорт ему обязательно нужен, а они, дескать, имеют право забрать только удостоверение личности, ну, карточку эту. И ему все сошло! У самого-то у него документы хотя бы есть?
– Ни листочка.
– Шикарно, – крякнул Морозов. – Паспорт этот нынче дороже золота. Он еще целый год действителен. По нему вполне жить можно. Ну, не сказать, чтобы прямо в Париже, если, конечно, не иметь наглости Зайденбаума. Фотографию подменить проще простого. А если новый Аарон Гольдберг возрастом не вышел, дату рождения выправить тоже недорого стоит – есть специалисты. Чем тебе не переселение душ: паспорт один, а живут по нему многие.
– Выходит, Зайденбаум у нас теперь Гольдбергом станет?
– Нет, Зайденбаум нет. Сразу отказался. Дескать, ниже его достоинства. Он же у нас Дон-Кихот, защитник всех бесправных и беспаспортных, так сказать, всех подпольных космополитов. К тому же фаталист – ему слишком любопытно узнать, как распорядится им судьба-индейка, и он не станет портить себе весь азарт гарантиями чужого паспорта. А вот как насчет тебя?
Равич покачал головой:
– Тоже нет. Тут я на стороне Зайденбаума.
Он подхватил свои чемоданы и пошел к себе наверх. По пути, как раз на этаже Гольдбергов, его обогнал на лестнице могучий старик в черном кафтане, при бороде и пейсах, с лицом библейского патриарха. Широким, но бесшумным шагом – не иначе, на резиновых подошвах, – бледный и грозный, он уплыл в полумрак коридора. Там он распахнул дверь гольдбергского номера. На мгновение его фигуру высветил красноватый отблеск, должно быть, от свечей, и до Равича донеслось странное, приглушенное, заунывное, но все равно какое-то дикое завывание. Плакальщицы, что ли, подумал он. Неужели еще бывает такое? Или это сама Рут Гольдберг?
Он открыл дверь и сразу увидел: у окна сидит Жоан. Она вскочила.
– Это ты! Что случилось? Чемоданы зачем? Тебе опять уезжать?
Равич поставил чемоданы около кровати.
– Ничего не случилось. Простая предосторожность. Умер кое-кто. Ждали полицию. Теперь все это позади.
– Я звонила. Мне сказали, ты больше тут не живешь.
– Наверно, хозяйка. Умна и предусмотрительна, как всегда.
– Я помчалась сюда. Дверь открыта, тебя нет. И вещей никаких. Я решила… Равич! – Голос ее дрогнул.
Равич через силу улыбнулся:
– Сама видишь… Такой вот скользкий тип. Ни в чем нельзя положиться. Надежности никакой.
В дверь постучали. На пороге стоял Морозов с двумя бутылками в руках.
– Равич, ты свое горючее забыл.
Тут он увидел в полумраке комнаты Жоан, но сделал вид, что ее не заметил. Равич даже не понял толком, узнал ли он ее. Морозов вручил ему бутылки и, не заходя, откланялся.
Равич поставил на стол кальвадос и вино. В открытое окно донесся тот же голос, который он слышал, поднимаясь по лестнице. Заупокойный плач. Тише, громче, потом снова тише. Должно быть, этой душной ночью у Гольдбергов окна настежь, и там, среди всех этих мебелей красного дерева, окоченелое тело старика Аарона уже потихоньку начинает разлагаться.
– Равич, – проговорила Жоан. – Мне так тоскливо. Сама не знаю отчего. Целый день. Можно, я у тебя останусь?
Он ответил не сразу. Сперва надо было в себя прийти. Он не этого ожидал. Чтобы так сразу, в лоб.
– Надолго? – спросил он.
– До завтра.
– Это не называется надолго.
Она села на кровать.
– Ну неужели нельзя один разочек все забыть?
– Нет, Жоан.
– Но мне не надо ничего. Просто посплю рядом. Или вон на тахту меня пусти.
– Так не пойдет. К тому же мне еще надо уйти. В клинику.
– Не страшно. Я тебя подожду. Мне не впервой.
Он не ответил. Только удивлялся про себя собственному каменному спокойствию. Волнение, пыл, все то, что еще недавно одолевало его на улице, теперь как рукой сняло.
– И вовсе не надо тебе ни в какую клинику, – сказала Жоан.
Он все еще безмолвствовал. Одно он понимал ясно: если сейчас переспит с ней, все, он пропал. Это все равно как вексель подписать, не имея за душой никакого покрытия. Ее тогда уже не отвадишь, будет приходить снова и снова, внедряясь в пробитую брешь и расширяя ее все больше и всякий раз добиваясь чего-то еще, сама же не поступаясь ничем, пока он, жалкая жертва собственных страстей, полностью не окажется у нее в руках, безвольный, съеденный ею с потрохами, и тогда она, вдоволь наигравшись, скучливо его отбросит. Она не к этому стремится, у нее и в мыслях такого нет, но в конечном счете именно так все и будет. Казалось бы, ну что стоит разрешить себе простую мысль: подумаешь, еще одна ночь, велика важность, – но с каждым разом ты будешь терять толику способности к сопротивлению, запродавая в себе очередную частичку самого святого на свете. Прегрешение против духа, так называет это католический катехизис, да еще с опасливым, туманным и, по сути, противоречащим всем догматам учения присловьем, что прегрешения эти невозможно искупить ни в этой, ни в иной, загробной жизни.
– Что правда, то правда, – ответил наконец Равич. – В клинику мне не надо. Но я не хочу, чтобы ты осталась.
Он ожидал бури. Но Жоан спросила спокойно:
– Почему?
Попробовать, что ли, ей объяснить? Только вот как?
– Тебе здесь больше не место, – сказал он.
– Только здесь мне и место.
– Нет.
– Почему нет?
Он молчал. «До чего же ловка!» – подумалось ему. Простейшими вопросами добивается от него объяснений. А стоит пуститься в объяснения, ты волей-неволей уже оправдываешься.
– Сама знаешь, – ответил он. – И не прикидывайся дурочкой.
– Ты меня больше не хочешь?
– Нет! – отрезал он, а потом, неожиданно для себя, добавил: – Уже не так.
За окном монотонный плач из номера Гольдбергов. Плач по смерти. Заунывный похоронный напев пастухов с гор ливанских разносился над парижским переулком.
– Равич, – сказала Жоан, – ты должен мне помочь.
– Лучшая помощь с моей стороны – тебя оставить. Да и с твоей тоже.
Она словно вообще его не услышала.
– Ты должен мне помочь. Я могла бы и дальше обманывать, но не хочу. Да, у меня есть кто-то. Но это совсем другое, не то, что с тобой. Будь это одно и то же, я бы сюда не пришла.
Равич достал из кармана сигарету. Ощутил под пальцами приятную сухую плотность папиросной бумаги. Вот оно что. Зато все ясно. Как холодный нож под ребра – без всякой боли. Узнавать никогда не больно. Больно только до и после.
– Это – всегда другое, – сказал он. – И всегда одно и то же. «Ну что за пошлости я несу, – подумал он. – Газетные афоризмы. Вроде бы истина, а стоит произнести – до чего же убого звучит…»
Жоан подняла голову.
– Равич, – сказала она, – ты ведь знаешь: неправда, что любить можно только одного человека. Есть, конечно, однолюбы. Но это счастливчики. А есть совсем другие, которых то туда бросит, то сюда. Ты же знаешь.
Он наконец закурил. Сейчас, даже не глядя на Жоан, он ясно представлял, как она выглядит. Бледная, собранная, глаза от волнения потемнели, с виду хрупкая, в чем душа жива, но на самом деле ее ничем не собьешь, никакими силами. Вот такая же она была недавно у себя в квартире – словно ангел-провозвестник, вдохновенный, окрыленный и исполненный несокрушимой веры: неспешно пригвождая тебя к кресту, лишь бы ты не ушел, он свято убежден, что тебя спасает.
– Да, – проговорил он. – Это одна из обычных отговорок.
– Никакая это не отговорка. Такому человеку нет в жизни счастья. Его так и носит туда-сюда, и он ничего с собой поделать не может. И все в тебе таким клубком, накрепко, и не распутаешь, просто мрак какой-то, – а тебе через это обязательно пройти надо. И никуда ты от этого не денешься. Куда ты, туда и оно. И не развяжешься, это все равно сильней тебя.
– Зачем тогда думать? Подчинись, раз оно все равно сильней.
– Да я так и делаю. Знаю ведь, по-другому все равно не выйдет. Но… – Голос ее дрогнул. – Равич, я не хочу тебя терять.
Он молчал. Курил и не чувствовал вкуса дыма. «Терять меня ты не хочешь, – думал он. – Но и другого тоже. Вот в чем штука. И ведь можешь же! Как раз поэтому и нужно с тобой порвать. Дело совсем не в том, что у тебя был другой, – это-то забыть легче легкого. И простить тоже, ради Бога, сколько угодно. Но ведь тебя это захватило, и ты не могла с этим совладать, вот же в чем несчастье. Хорошо, от этого ты, допустим, избавишься. Но попадется что-то другое. А потом еще, и снова, и снова. Это в тебе самой. Я и сам когда-то мог вот так же. Но с тобой не могу. Поэтому и нужно с тобой порвать. Пока я еще в силах. А то в следующий раз…»
– Ты думаешь, у нас с тобой что-то особенное, – заговорил он. – А это самая обычная вещь на свете. Называется: муж и любовник.
– Неправда!
– Правда. Просто разновидностей полно. Одна из них как раз твой случай.
– Да как у тебя язык поворачивается! – Она даже вскочила. – Да ты кто угодно, но только не муж и не будешь никогда! Скорее уж тот, другой… – Она осеклась. – Хотя нет, и он тоже нет. Не знаю, как объяснить.
– Хорошо, назовем это иначе: чувство опоры и приключение. Звучит вроде получше. Но на самом деле все то же самое. Хочется и одно удержать, и другое не упустить.
Она покачала головой.
– Равич, – сказала она из темноты, и в этот миг голос ее перевернул ему всю душу. – Слова-то можно найти всякие, и красивые, и нехорошие. Только этим не изменишь ничего. Я люблю тебя и буду любить до последнего вздоха. Я это знаю и очень ясно знаю. Ты для меня вроде как горизонт: на тебе все мысли кончаются. Что бы там со мной ни случилось, ты все равно во мне, пусть даже тебя это нисколько не трогает. Поверь, я не обманываю и не обманываюсь. И тебя от этого нисколько не убудет. Вот почему я снова и снова к тебе прихожу, вот почему не жалею ни о чем и даже виноватой себя не чувствую.
– В чувствах какая же может быть вина, Жоан? Откуда ты это вообще взяла?
– Я думала. Я так много думала, Равич. О тебе, о себе. Ты никогда не хотел меня всецело. Ты, может, и сам об этом не знаешь. Но в тебе всегда оставалось что-то, наглухо для меня закрытое. Ты меня туда не пускал. А я так рвалась! Как я рвалась! И все время это чувство, будто ты в любую секунду можешь уйти навсегда. И никакой уверенности ни в чем. Тебя вот полиция сцапала, тебе уехать пришлось – но точно так же и что-то еще могло случиться, все время было чувство, будто ты не сегодня завтра исчезнешь, сам, по своей воле, куда вздумается, куда глаза глядят, и тебя просто больше не будет рядом…
Равич неотрывно смотрел на ее лицо, в темноте едва различимое. А ведь кое в чем она права.
– И всегда было так, – продолжала она. – Всегда. А потом вдруг появился кто-то, для кого я была желанна, кто хотел меня, и только меня, всецело и навсегда, просто и без всяких оговорок. Без сложностей. Я сперва потешалась, не хотела, играла с ним, настолько все это казалось легко, безобидно, в любую секунду отбросить можно, – а потом вдруг, незаметно как-то, это превратилось в нечто большее, влечение, что-то во мне тоже захотело, я противилась, только бесполезно, желание было как будто вне меня и сильнее меня, словно это какая-то часть меня, вырвавшаяся наружу, и она меня тащила. Это все равно как лавина: начинается медленно, ты даже смеешься, не понимая, что происходит, – и вдруг под ногами никакой опоры, и ухватиться не за что, и все рушится, и ты бессилен. Но это все было не мое, Равич. Мое – это ты.
Он выбросил сигарету в окно. Она светляком полетела в черноту двора.
– Что случилось, Жоан, то случилось, – сказал он. – Теперь уже ничего не изменишь.
– Да я и не хочу ничего менять. Само пройдет. Просто ты во мне. Почему я все время к тебе прихожу? Почему стою под дверью? Жду тебя, хоть ты меня вышвырнешь, а я все равно приду снова? Я знаю, ты мне не веришь, думаешь, у меня какие-то еще свои причины. Да только какие? Если бы то, другое, владело мной сполна, я бы не приходила. Я бы позабыла тебя. Вот ты решил, будто я ищу в тебе чувство опоры. Это не так. Я любви ищу.
Словеса, думал Равич. Красивые слова. Льстивый сладкоречивый елей. Помощь, любовь, единение, счастье после разлуки – слова, красивые слова. И ничего, кроме слов. Простое, дикое, дремучее влечение двух тел друг к другу – и сколько для него придумано всяких красивых слов! Какая над ним сияет радуга фантазий, лжи, чувств и самообманов! И вот этой ночью прощания он стоит, само спокойствие, во тьме, под сладостным дождичком красивых слов, означающих только одно: прощай, прощай, прощай. В любви только начни разговоры разговаривать – все, пропала любовь. У бога любви чело в крови. Он слов не жалует.
– А теперь тебе пора идти, Жоан.
Она встала.
– Но я хочу остаться. Позволь мне остаться. На одну эту ночь всего.
Он покачал головой.
– А обо мне ты подумала? Я же не бездушный автомат.
Она прильнула к нему. Он почувствовал: она вся дрожит.
– Все равно. Позволь мне остаться.
Он осторожно отстранил ее от себя.
– Если надумала тому, другому, изменять, зачем же начинать это прямо сейчас и непременно со мной? Он еще успеет от тебя натерпеться.
– Ну не могу я идти домой одна.
– Не так уж долго продлится твое одиночество.
– Да нет, я сейчас одна. Уже который день. Он уехал. Его нет в Париже.
– Вот как… – Равич сумел сохранить спокойствие. – Что ж, по крайней мере откровенно. Сразу понятно, что к чему.
– Я совсем не из-за этого пришла.
– Конечно, не из-за этого.
– Могла бы ведь и умолчать – никто за язык не тянул.
– И то правда.
– Равич, я не хочу идти домой одна.
– Тогда я тебя провожу.
Словно не веря себе, она осторожно отступила на шаг.
– Ты не любишь меня больше, – проговорила она тихо и почти с угрозой.
– Ты из-за этого сюда пришла? Именно это хотела выяснить?
– Да. И это тоже. Не только – но и из-за этого.
– Господи, Жоан, – вздохнул Равич, начиная терять терпение. – В таком случае будем считать, что ты выслушала сегодня одно из самых проникновенных признаний в любви, какие только бывают на свете.
Она молчала. Смотрела в упор и молчала.
– Подумай сама: иначе что бы мне помешало оставить тебя на ночь, плюнув на то, что ты с кем-то живешь?
На лице ее медленно проступила улыбка. Собственно, даже и не улыбка, а как бы сияние, разгоравшееся изнутри – словно в ней затеплился огонек, и свет медленно поднимался снизу до самых глаз.
– Спасибо, Равич, – выдохнула она. А немного погодя, все еще не спуская с него глаз, робко спросила: – И ты меня не бросишь?
– Зачем ты спрашиваешь?
– Будешь ждать? Не бросишь меня?
– Сколько я тебя теперь знаю, опасность эта не слишком тебе грозит.
– Спасибо.
Она преобразилась на глазах. Как же быстро, однако, такое вот создание способно утешиться, подумал Равич. Но почему бы и нет? Она полагает, что добилась своего, хоть ей и не удалось остаться. А она вон тем временем уже его целует.
– Я знала, что ты такой. Будешь таким. Должен быть таким. Вот теперь я пойду. Не провожай меня. Теперь я и одна доберусь.
Она уже стояла в дверях.
– Больше не приходи, – сказал он. – И не тревожься понапрасну. Ты не пропадешь.
– Нет. Спокойной ночи, Равич.
– Спокойной ночи, Жоан.
Он пошел к выключателю и зажег свет. «Должен быть таким». Его слегка передернуло. Из грязи и золота, вот из чего они сотворены. Из лжи и трепета. Из хитрых уловок и бесстыдства правды. Он сел к окну. Снизу все еще доносился плач, тихий, заунывный, жалобный. Женщина, изменявшая мужу, теперь безутешно оплакивает его кончину. А может, просто соблюдает установления веры. Равич даже удивился: несчастнее, чем прежде, он себя не чувствовал.
23
– Да, Равич, я вернулась, – сказала Кэте Хэгстрем.
Она сидела у себя в номере в отеле «Ланкастер». Тоненькая, еще больше похудевшая. Изящные длинные руки слегка одрябли, словно из упругих и гладких мышц каким-то специальным инструментом высасывали плоть. Черты лица и контуры прежде столь ладной фигуры заострились, а кожа была словно шелк – казалось, вот-вот порвется.
– Я-то думал, вы во Флоренции, или в Каннах, или уже в Америке, – пробормотал Равич.
– Только во Флоренции сидела, все время. Во Фьезоле. Сколько хватило сил. Помните, как я вас уговаривала со мной поехать? Обещала книги, камин по вечерам, покой? Книг было сколько угодно, и камин горел исправно – но покой? Равич, даже в городе Франциска Ассизского шум стоит неимоверный. И никакого покоя – как и повсюду в стране. Там, где он проповедовал любовь цветам и птицам, теперь маршируют колонны горлопанов в мундирах, которые вконец одурели от мании величия, собственного пустозвонства и ненависти непонятно к кому.
– Но ведь оно всегда так было, Кэте.
– Так, да не так. Еще пару лет назад мой управляющий был вполне мирным и любезным человеком, расхаживал в вельветовых брюках и соломенных тапочках на босу ногу. Теперь это вояка в начищенных сапогах и черной рубашке, да еще и позолоченные кинжалы отовсюду торчат, – и он теперь читает мне целые доклады: Средиземное море непременно будет итальянским, Англия будет уничтожена, а Ницца, Корсика и Савойя снова отойдут Италии. Равич, эта гостеприимная нация, которая уже целую вечность ни одной войны не выигрывала, теперь, когда им позволили кого-то победить в Абиссинии и Испании, просто сошла с ума. Мои друзья, еще три года назад вполне разумные люди, теперь всерьез меня уверяют, что одолеют Англию за три месяца. Страна бурлит. Да что же это творится на свете? Я из Вены от бесноватых коричневорубашечников сбежала – теперь из Италии, где от черных рубашек проходу нет, еще где-нибудь зеленые объявятся, в Америке наверняка серебряные – мир что, на рубашках помешался?
– Похоже. Но скоро все это переменится. На всех будет один цвет – красный.
– Красный?
– Да, красный – алый цвет крови.
Кэте Хэгстрем глянула вниз, во двор. Теплый предзакатный свет сочился на брусчатку сквозь зелень каштанов.
– Все равно не верится, – сказала она. – Две войны за двадцать лет – не многовато ли? Мы еще от предыдущей толком не оправились.
– Это победители. Но не побежденные. Победы расслабляют.
– Да, может быть. – Теперь она глянула на него. – Похоже, времени немного осталось?
– Боюсь, не слишком.
– Как вы считаете: на мой век хватит?
– А почему нет? – Равич вскинул голову. Она встретила его взгляд. – Вы у Фиолы были? – спросил он.
– Да, пару раз. Он один из немногих, кто не заразился этой черной чумой.
Равич молчал. Он ждал продолжения.
Кэте взяла со стола нитку жемчуга и небрежно пропустила сквозь пальцы. В ее изящных, фарфоровых руках дорогие бусы казались четками.
– Я иной раз сама себе кажусь Вечным Жидом, – проговорила она. – Вечно в поисках покоя. Только, боюсь, время выбрала неудачное. Покоя нет нигде. Разве что здесь чуть-чуть, и то остатки.
Равич смотрел на жемчужины. Серые, бесформенные моллюски вырастили их в себе, потому что некое инородное тело, песчинка какая-нибудь, проникло в створки их раковин. Случайная помеха, раздражение клеток породило вот эту дивную, мягко мерцающую красоту. Не худо бы запомнить, подумалось ему.
– Вы же вроде в Америку хотели уехать, Кэте, – сказал он. – Сейчас всякому, кто может покинуть Европу, стоит это сделать. Других выходов уже не видно.
– Вы хотите меня отослать? С глаз долой?
– Да нет же. Но разве сами вы в последний раз не говорили, что хотите уладить здесь все дела и уехать в Америку?
– Говорила. Хотела. Но теперь больше не хочу. Пока нет. Хочу еще побыть здесь.
– В Париже летом жара и вообще противно.
Она отложила бусы обратно.
– Если только это не твое последнее лето.
– Последнее?
– Да. Последнее. Перед отъездом.
Равич промолчал. Что ей известно? Что сказал ей Фиола?
– Как поживает «Шехерезада»? – спросила Кэте.
– Давно там не был. Морозов говорит, каждый вечер битком. Как и в любом другом ночном клубе.
– Даже сейчас, летом?
– Да, летом, когда обычно все заведения вообще закрывались. Вас это удивляет?
– Нет. Каждый спешит ухватить свое, пока все не рухнуло окончательно.
– Именно, – согласился Равич.
– Сходите как-нибудь со мной туда?
– Конечно, Кэте. Как только пожелаете. Я думал, вам там надоело.
– Я тоже так думала. А теперь думаю по-другому. Тоже хочу ухватить все, что еще успею.
Он снова поднял на нее глаза.
– Хорошо, Кэте, – сказал он немного погодя. – Как только пожелаете.
Он встал. Она проводила его до двери. Прислонилась к косяку, тоненькая, хрупкая, какая-то вся почти прозрачная, с шелковисто-пергаментной кожей, которую, казалось, тронь – и она зашуршит. Глаза, очень ясные, стали как будто больше, чем прежде. Она подала ему руку. Ладонь была сухая и горячая.
– Почему вы не сказали мне, что с мной? – легко, как бы между прочим, словно о погоде, спросила она.
Он посмотрел ей прямо в глаза и ничего не ответил.
– Я бы выдержала, – сказала она, и легкая ироничная улыбка, впрочем, без тени укора, скользнула по ее лицу. – Прощайте, Равич.
Человек без желудка умер. Трое суток он стонал, мучался, и даже морфий ему уже почти не помогал. Равич и Вебер знали, что он умрет. Они вполне могли бы избавить его от этих трехдневных мучений. Но не избавили, ибо религия, проповедующая любовь к ближнему, возбраняет сокращать страдания человеческие. И ее в этом строжайше поддерживает закон.
– Родственникам телеграфировали? – спросил Равич.
– У него нет родственников.
– Но друзья, знакомые?
– Никого нет.
– Вообще никого?
– Никого. Приходила консьержка из его подъезда. Он даже писем не получал – только рекламу и медицинские проспекты о вреде алкоголизма, туберкулеза, венерических болезней и тому подобное. Его ни разу никто не навестил. За операцию и месяц пребывания в клинике заплатил вперед. Ну да, переплатил за две недели. Консьержка утверждала, будто он обещал оставить ей все, что имеет, потому что она якобы о нем заботилась. И на этом основании всерьез рассчитывала получить обратно деньги за две недели. Послушать ее, так она была ему как мать родная. Поглядели бы вы на эту мамашу. Уверяла, будто кучу своих денег на него потратила. Якобы даже платила за него за квартиру. Я ей на это сказал: если он здесь все оплатил заранее, не вижу причин, почему он и с квартирой должен был поступить иначе. А вообще лучше ей с этим обратиться в полицию. Тут она меня прокляла.
– Деньги, – вздохнул Равич. – Деньги развивают в человеке изобретательность.
Вебер рассмеялся.
– Надо уведомить полицию. Дальнейшее уже забота властей. Включая похороны.
Равич бросил прощальный взгляд на бедолагу без родни и без желудка. Он лежал, уже бездыханный, но лицо его за последний час переменилось сильнее, чем за все тридцать пять лет жизни. Сквозь судорожную натугу последнего вздоха теперь медленно и непреклонно проступал строгий лик смерти. Все случайное таяло и отпадало, последние следы мучительного умирания сходили на нет, и вместо мелких, заурядных, искаженных страданием черт – отрешенная, безмолвная, вступала в свои права маска вечности. Еще через час только она и останется.