Триумфальная арка Ремарк Эрих Мария
Он поднял на нее глаза.
– С какой стати?
– Равич, – вздохнула она, – ты ведь беженец. А у беженцев иной раз бывают неприятности. И всегда неплохо иметь адресок, где тебя не тронет полиция.
– Откуда ты знаешь, что я беженец?
– Да уж знаю. Я не говорила никому. Это никого здесь не касается. А адресок прибереги. И если понадобится, приезжай. У нас никто ни о чем не спросит.
– Хорошо. Спасибо, Роланда.
– Позавчера тут кое-кто из полиции приходил. Насчет немца спрашивали. Интересовались, кто еще здесь был.
– Вот как? – настороженно заметил Равич.
– Да. Когда ты в прошлый раз забегал, этот немец как раз тут торчал. Ты, наверно, его даже не заметил. Лысый такой, толстый. В другом конце сидел, с Ивонной и Клер. Вот они из полиции и спрашивали, мол, был ли у нас такой и кто еще в это время присутствовал.
– Вот уж не помню, – сказал Равич.
– Да конечно, ты и внимания не обратил. Разумеется, я и не сказала, что ты забегал ненадолго.
Равич кивнул.
– Так верней, – пояснила Роланда. – Нечего этим легавым лишний раз повод давать к честным людям по пустякам цепляться да паспорта спрашивать.
– И правильно. А он хоть объяснил, в чем дело?
Роланда передернула плечами.
– Нет. Да и нам-то что? Я так ему и сказала: никого не было, и точка. У нас вообще такое правило. Никто ничего не знает. Так верней. Да он и не особо интересовался.
– Нет?
Роланда усмехнулась.
– Равич, сам подумай, ну что нам, французам, до какого-то там немецкого туриста? Будто нам своих забот мало. – Она поднялась. – Ну, мне пора. Прощай, Равич.
– Прощай, Роланда. Без тебя здесь уже будет не то.
Она улыбнулась:
– Разве что на первых порах. А потом все наладится.
Она пошла попрощаться с оставшимися девушками. Но по пути еще раз глянула на новехонький кассовый аппарат, на кресла и столики. Очень практичные подарки. Она уже видела их у себя в кафе. Особенно кассу. Касса – это солидность, достаток, преуспеяние. Она долго не решалась, но потом все же не устояла. Достала из сумочки мелочь, положила монеты рядом с поблескивающим аппаратом и тюкнула пару раз по клавишам. Аппарат послушно зажужжал, щелкнул, выбил два пятьдесят и вытолкнул денежный ящик. Роланда со счастливой детской улыбкой положила в него собственные деньги.
А вокруг, разбираемые озорным любопытством, уже собрались девушки. Роланда выбила второй чек – франк семьдесят пять.
– А что у вас можно купить на франк семьдесят пять? – поинтересовалась Маргарита, среди товарок больше известная по кличке Лошадь.
Роланда задумалась.
– Один дюбонне или два перно.
– А во что обойдется «амер пикон» и одно пиво?
– Семьдесят сантимов. – Роланда застучала клавишами. И пожалуйста, выскочил чек: ноль семьдесят.
– Дешево, – вздохнула Лошадь.
– Так и есть. У нас дешевле, чем в Париже, – пояснила Роланда.
Сдвигая плетеные кресла вокруг мраморных столиков, девушки осторожно рассаживались вокруг. Они чинно расправляли свои вечерние платья, на глазах превращаясь в посетительниц будущего кафе.
– Нам, пожалуйста, три чая с английскими бисквитами, мадам Роланда, – проворковала Дэзи, изящная блондинка, пользовавшаяся особым успехом у женатых клиентов.
– Семь восемьдесят. – Роланда выбила. – Что поделаешь, английские бисквиты дорого стоят.
За соседним столиком Лошадь-Маргарита после непродолжительного раздумья вскинула голову.
– Две бутылки «Поммери»! – торжествующе выпалила она. Лошадь любила Роланду и очень хотела сделать той приятное.
– Девяносто франков. Отличное «Поммери».
– И еще четыре коньяка! – Лошадь пустилась во все тяжкие. – У меня сегодня день рождения!
– Четыре сорок. – Касса затарахтела.
– А четыре кофе и четыре безе?
– Три шестьдесят.
Лошадь, сияя от восторга, смотрела на Роланду. Больше ей просто ничего не приходило в голову.
Девушки снова сгрудились вокруг кассы.
– А сколько получилось всего, мадам Роланда?
Роланда продемонстрировала чек со столбцом цифр.
– Всего сто пять восемьдесят.
– А вы сколько на этом заработаете?
– Франков тридцать. Это из-за шампанского, с него доход хороший.
– Отлично! – обрадовалась Лошадь. – Очень хорошо! Пусть всегда так и будет!
Роланда снова подошла к Равичу. Глаза ее сияли, как сияют только глаза счастливых влюбленных и удачливых коммерсантов.
– Прощай, Равич. И не забудь, о чем я тебе говорила.
– Не забуду. Прощай, Роланда.
И она пошла, прямая, энергичная, смелая, не ведая сомнений в своей правильной жизни и ясном, благополучном будущем.
Равич с Морозовым сидели в «Фуке». Было девять вечера. На террасе было битком. Вдалеке, уже за Триумфальной аркой, белым, льдистым светом разгорались два фонаря.
– Крысы побежали из Парижа, – сообщил Морозов. – В «Интернасьонале» уже три номера пустуют. Такого с тридцать третьего года не припомню.
– Ничего, новые беженцы понаедут и все займут.
– Это откуда же? У нас были русские, итальянцы, поляки, испанцы, немцы…
– Французы, – проронил Равич. – От границы. Как в прошлую войну.
Морозов взялся за свой бокал, но тот был пуст. Он подозвал официанта.
– Еще графин «Пуйи», – заказал он. Потом обратился к Равичу: – А у тебя какие виды?
– На роль крысы?
– Именно.
– Крысам в наше время тоже паспорта и визы нужны.
Морозов глянул на него с недоверчивой усмешкой.
– Можно подумать, они у тебя раньше имелись. И тем не менее ты пожил в Вене и в Цюрихе, в Испании и в Париже. Сейчас самое время отсюда сматываться.
– Куда? – спросил Равич, берясь за принесенный официантом графин. Запотевшее стекло приятно холодило ладонь. Он разлил легкое вино по бокалам. – В Италию? Там гестапо прямо на границе нашего брата ждет не дождется. В Испанию? То-то фалангисты обрадуются.
– В Швейцарию?
– Швейцария слишком мала. Я в Швейцарии три раза был. Каждый раз меня уже через неделю отлавливала полиция и отправляла обратно во Францию.
– В Англию. До Бельгии, а оттуда зайцем.
– Исключено. Задержат в порту и спровадят обратно в Бельгию. А в Бельгии эмигранту жизни нет.
– В Америку тебе тоже нельзя. Как насчет Мексики?
– Там и без меня беженцев полно. И тоже хоть какие-то документы нужны.
– А у тебя совсем никаких?
– Было несколько справок на разные имена об освобождении из мест заключения, где я отбывал наказание за незаконное пересечение границы. Словом, мандат не самый подходящий. Я их, конечно, сразу же рвал и выбрасывал.
Морозов молчал.
– Кончилось бегство, старина Борис, – сказал Равич. – Рано или поздно оно всегда кончается.
– Но ты хоть понимаешь, что тебя здесь ждет, если война начнется?
– Само собой. Французский концлагерь. А в нем ничего хорошего, потому что ничего не готово.
– А потом?
Равич пожал плечами:
– Не стоит слишком далеко загадывать.
– Допустим. Но ты сознаешь, чем это пахнет, если тут все вверх дном пойдет, а ты в концлагере куковать будешь? До тебя немцы могут добраться.
– Как и до многих других. Может быть. А может, нас успеют вовремя выпустить. Кто знает?
– А потом?
Равич достал из кармана сигарету.
– Да что об этом говорить, Борис? Мне из Франции не выбраться. Куда ни кинь – всюду клин. Да я и не хочу никуда.
– Как это никуда не хочешь?
– Да вот так. Думаешь, я сам об этом не думал? Не могу объяснить. Не объяснить это. Не хочу больше никуда.
Морозов молчал, рассеянно глядя по сторонам.
– А вот и Жоан, – вдруг бросил он.
Она сидела за столиком с каким-то мужчиной, довольно далеко от них, на той террасе, что выходит на проспект Георга Пятого.
– Знаешь его? – спросил Морозов.
Равич еще раз глянул в ту сторону.
– Нет.
– Что-то быстро она их стала менять.
– Торопится жить, – равнодушно проронил Равич. – Как и большинство из нас. До потери пульса – лишь бы урвать, лишь бы успеть.
– Можно назвать это и иначе.
– Можно. Суть от этого не изменится. Смятение души, старина. За последнюю четверть века это стало всеобщим недугом. Никто уже не надеется тихо-мирно дожить до старости на свои сбережения. Запахло пожаром, вот каждый и спешит ухватить хоть что-нибудь. Не ты, конечно. Ты у нас философ, проповедник простых житейских радостей.
Морозов не отвечал.
– Она же ничего не смыслит в шляпах, – без перехода продолжил Равич. – Ты только глянь, что она нахлобучила! И вообще у нее со вкусом неважно. Но в этом ее сила. Культура – она расслабляет. А решают все в конечном счете простейшие жизненные инстинкты. Ты первый – превосходное тому подтверждение.
Морозов ухмыльнулся:
– Мечтатель ты наш заоблачный, дались тебе мои низменные житейские удовольствия… Пойми: чем проще вкусы, тем больше у человека радости в жизни. Такой не будет от тоски изводиться. Когда тебе седьмой десяток пошел, а ты, как юнец, все еще за любовью гоняешься, ты просто идиот. Это все равно что с шулерами крапленой колодой играть да еще и на выигрыш рассчитывать. Хороший бордель – вот тебе и отрада, и покой для души. В заведении, куда я частенько наведываюсь, шестнадцать молодок. За сущие гроши тебя там ублажат, как падишаха. И это ласки без обмана, не то что скудные подачки, по которым тоскует иной раболепный воздыхатель, раб любви. Да-да, раб любви…
– Я прекрасно тебя слышу, Борис.
– Ну и ладно. Тогда давай допьем. Винцо легкое, прохладное. И давай дышать этим серебристым парижским воздухом, покуда он еще не отравлен.
– Вот это верно. Ты обратил внимание: в этом году каштаны второй раз зацвели?
Морозов кивнул. Потом многозначительно указал глазами на небо, где, наливаясь недобрым красноватым сиянием, над темными крышами ярко поблескивал Марс.
– Ага. Вон и Марс, бог войны, в этом году подошел к Земле как никогда близко. – Он усмехнулся. – Подожди, скоро в газетах пропечатают про какого-нибудь новорожденного с родимым пятном в форме меча. И про то, как где-то выпал кровавый дождь. Для полного комплекта знамений недостает только какой-нибудь зловещей средневековой кометы.
– Да вот же она. – Равич кивнул на бегущую красную строку новостей над зданием газетной редакции, где, вспыхивая, мчались друг за другом очередные сенсации, и на толпу зевак, что стояли внизу, молча задрав головы.
Какое-то время они тоже сидели, ни слова не говоря. На краю тротуара уличный музыкант наигрывал на гармошке «Голубку». Тут же объявились и торговцы коврами со своими шелковыми кешанами на плече. Между столиками сновал мальчонка, предлагая фисташки. Казалось, вечер как вечер, но лишь до той поры, покуда не побежали первые разносчики газет. Вечерние выпуски шли нарасхват, и уже вскоре терраса ресторана, где за каждым столиком белела раскрытая газета, напоминала скопище огромных бабочек, что, тихо шелестя и подрагивая крыльями, жадно присосались каждая к своему цветку.
– Жоан уходит, – сообщил Морозов.
– Где?
– Да вон.
Жоан переходила улицу наискосок, направляясь к зеленому кабриолету, припаркованному на Елисейских полях. Сопровождавший ее кавалер обошел машину и сел за руль. Это был довольно молодой еще человек без шляпы. Он уверенно вывел свой шикарный приземистый «делайе» из плотного ряда стоявших вдоль тротуара машин.
– Красивая машина, – только и заметил Равич.
– Да уж, колеса хоть куда, – неодобрительно пропыхтел Морозов. А потом с досадой добавил: – Наш стальной, наш несгибаемый Равич! Безупречный наш европеец! Красивая машина! Нет бы сказать – стерва шлюхастая! Это я бы еще понял.
Равич усмехнулся:
– Это как посмотреть. Шлюха или святая – это не от нее, это только от тебя самого зависит. Тебе, исправный ходок по борделям, с твоими шестнадцатью молодками этого не понять. Любовь не торговля, она не ищет барышей и даже не стремится окупить затраты. А фантазии – ей достаточно пары гвоздиков, чтобы набросить на объект желаний свое дымчатое покрывало. А уж какие это гвоздочки – золотые, медные или просто ржавые, ей не важно. За что зацепилась, на том и попалась. Что розовый куст, что терновник – под ее покрывалом, сотканным из перламутровых нитей лунного света, все превращается в сказку из «Тысячи и одной ночи».
Морозов глотнул вина.
– Слишком много говоришь, – буркнул он. – К тому же все это неправда.
– Знаю. Но в кромешной тьме, Борис, даже светлячок – маячок.
От площади Звезды мягкой серебристой поступью пришла блаженная прохлада. Равич приподнял запотевший бокал вина. Влажное стекло приятно холодило руку. Вот так же холодна его жизнь под горячим биением сердца. Ее уже окутало глубокое дыхание ночи, а вместе с холодом пришло и полное равнодушие к собственной судьбе. К судьбе, к будущему. Где, когда он уже что-то похожее испытывал? В Антибе, вспомнилось ему. Когда он понял, что Жоан его бросит. Именно тогда накатило равнодушие, обернувшееся полным покоем. Как вот и сейчас решение не спасаться бегством. Хватит бегать. Одно с другим как-то связано. Месть и любовь – и то и другое свершилось в его жизни. Этого довольно. Может, это и не все, но мужчина, пожалуй, и не вправе требовать большего. А ведь он ни того ни другого уже и не ждал. А теперь он убил Хааке и все равно не уехал из Парижа. Так и надо: одно к одному. Кто использовал шанс, тот должен его и предоставить. И это не покорность судьбе, это спокойствие окончательного решения, пусть и принятого вопреки всякой логике. Зато вместо нерешительности в нем теперь твердость. Он ждет, он собран, он спокойно смотрит по сторонам. Это какое-то странное, неизъяснимое доверие к судьбе, когда на кону твоя жизнь, а сам ты замер перед решающим шагом. И застыли все реки. И зеркало ночи простерлось вокруг гигантским озером; утро покажет, куда потекут его воды.
– Мне пора, – сказал Морозов, взглянув на часы.
– Хорошо, Борис. Я еще останусь.
– Ухватить последние вечерочки перед сумерками богов?
– Точно. Это все уже никогда не вернется.
– И что, очень жалко?
– Да нет. Мы ведь тоже не вернемся прежними. Вчера ушло навсегда, и никакими мольбами, никакими слезами его не возвратить.
– Слишком много говоришь. – Морозов встал. – Лучше спасибо скажи. Ты свидетель конца эпохи. Эпоха, правда, была не ахти.
– Но это была наша эпоха. А ты, Борис, говоришь слишком мало.
Морозов уже стоя допил свой бокал. Поставил его обратно на стол с такой осторожностью, словно это динамит, и вытер бороду. Сегодня он был не в ливрее, но все равно стоял перед Равичем огромной, несокрушимой скалой.
– Не думай, будто я не понимаю, почему ты никуда больше не хочешь, – медленно, с расстановкой проговорил он. – Очень даже понимаю. Эх ты, костолом хренов, фаталист недоделанный!
К себе в гостиницу Равич вернулся не поздно. В холле он сразу приметил одинокую фигурку, примостившуюся в углу, которая при его появлении мгновенно вскочила с дивана, как-то странно взмахнув обеими руками. Он успел углядеть, что у фигурки одна штанина без ноги. Вместо ботинка из брючины выглядывала грязная, обшарпанная деревяшка.
– Доктор! Доктор!
Равич пригляделся. В скудном свете фойе он мало-помалу различил мальчишеское лицо, до ушей расплывшееся в улыбке.
– Жанно! – в изумлении воскликнул он. – Ну конечно, Жанно!
– Верно! Он самый! Весь вечер вас жду! Только сегодня разузнал наконец, где вы живете. Несколько раз в клинике спрашивал, но эта ведьма, старшая медсестра, знай свое твердит: его нет в Париже.
– Меня и правда долго не было.
– И только сегодня наконец она мне сказала, где вы живете. Ну, я сразу сюда. – Жанно сиял.
– Что-то с ногой? – обеспокоенно спросил Равич.
– Да ничего! – Жанно с нежностью, словно по холке верного пса, похлопал по деревяшке. – Ничего ей не делается! Все отлично.
Равич смотрел на деревяшку.
– Вижу, ты своего добился. Как тебе удалось все утрясти со страховой компанией?
– Да вроде неплохо. Они дали согласие на механический протез. А в мастерской мне просто выдали деньги. Пятнадцать процентов удержали. Все в ажуре.
– А твоя молочная лавка?
– Так я потому и пришел. Мы открылись. Магазинчик маленький, но дело пока идет. Мать за прилавком. А я товар закупаю и все расчеты веду. Поставщики у меня хорошие. Все напрямую, все из деревни.
Жанно заковылял обратно к обшарпанному дивану и принес оттуда перетянутый бечевкой сверток в плотной коричневой бумаге.
– Вот, доктор! Это вам! Для вас принес. Ничего особенного. Но все из нашего магазина – хлеб, масло, яйца, сыр. На тот случай, если из дома выходить неохота, вроде как неплохой ужин, верно?
– Это на любой случай очень даже хороший ужин, Жанно, – сказал Равич.
Жанно удовлетворенно кивнул.
– Надеюсь, сыр вам понравится. Это бри и немного пон-левека.
– Мои любимые сыры.
– Шикарно! – От радости Жанно с силой хлопнул себя по обрубку ляжки. – Пон-левек – это мать предложила. Я-то думал, вы бри любите. Бри мужчине больше подходит.
– И тот и другой – как по заказу. Лучше не придумаешь. – Равич взял сверток. – Спасибо, Жанно. Не так уж часто пациенты о нас, врачах, вспоминают. Обычно приходят только поторговаться, счет скостить.
– Так то богатые, верно? – Жанно понимающе покивал. – Мы не из таких. В конце концов, ведь мы по гроб жизни вам обязаны. Если бы я колченогим калекой остался, что бы мы получили? Почти ничего.
Равич посмотрел на Жанно. «Он что, всерьез считает, что я ему ногу в порядке одолжения отнял?»
– У нас другого выхода не было, Жанно. Только ампутация.
– Ну конечно. – Мальчишка хитро подмигнул. – Ясное дело. – И, уже надвигая кепку на лоб: – Ну, я, пожалуй, пойду. Мать наверняка заждалась. Я ведь давно ушел. А мне еще тут кое с кем переговорить надо насчет нового сорта рокфора. Прощайте, доктор. Надеюсь, гостинцы вам придутся по вкусу.
– Прощай, Жанно. И удачи тебе!
– Без удачи нам никак!
Щуплая фигурка махнула рукой и решительно заковыляла к дверям.
У себя в комнате Равич развернул «гостинцы». Поискал и нашел спиртовку, уже много лет валявшуюся без дела. Рядом обнаружилась упаковка таблеток сухого спирта и даже небольшая сковородка. Он взял две квадратных горючих таблетки, положил на спиртовку, поджег. Затрепетали два язычка голубоватого пламени. Он бросил на сковородку кусок масла, разбил туда же два яйца, размешал. Отрезав два ломтя свежего, с хрустящей корочкой, белого хлеба, постелил на подоконник несколько газет, а на газеты поставил сковородку. Развернул сыр бри, достал бутылку «Вувре» и принялся за еду. Он уже сто лет ничего в номере не готовил. Про себя решил, что надо завтра же купить сухого спирта про запас. Спиртовку запросто можно будет взять с собой в лагерь. Тем более она складная.
Он ел не спеша. Воздал должное и пон-левеку. А что, Жанно прав: и в самом деле хороший ужин.
32
– Исход из Египта, – хмыкнул доктор философии и филологии Зайденбаум, поглядывая на Равича и Морозова. – Только без Моисея.
Щупленький, желтый, он стоял у дверей «Интернасьоналя» и наблюдал, как на улице семейства Штерн и Вагнер, а также холостяк Штольц следят за погрузкой своих вещей в мебельный фургон, нанятый ими в складчину.
Прямо на тротуаре под жарким августовским солнцем в беспорядке громоздилась мебель. Позолоченный диван с обюссоновской обивкой, пара таких же позолоченных кресел, новый обюссоновский ковер. Все это добро принадлежало семейству Штерн. Из дверей как раз выносили огромный обеденный стол красного дерева. Сельма Штерн, женщина с увядшим лицом и плюшевыми глазами, квохтала над ним, как наседка над цыплятами.
– Аккуратнее! Столешница! Не поцарапайте! Это же полировка! Да осторожно, осторожно же!
Столешница была натерта до блеска. Судя по всему, это была одна из тех святынь, ради которых иные домохозяйки готовы пожертвовать жизнью. Заполошная Сельма носилась вокруг стола и двух грузчиков, которые с полнейшим безразличием поставили его на тротуар.
Столешница так и сияла на солнце. Сельма склонилась над столом с тряпкой в руках. Она нервно протирала углы. В столешнице, как в темном зеркале, смутно отражалось ее бледное лицо – словно кто-то из далеких предков взирал на нее из глубин тысячелетий.
Грузчики тем временем уже выносили буфет – тоже полированный, тоже красного дерева, тоже навощенный до блеска. Одно неловкое движение – и буфет с глухим стоном хрястнулся углом о дверной косяк.
Нет, Сельма Штерн не вскрикнула. Казалось, она окаменела, так и застыв с тряпкой в поднятой руке, с приоткрытым ртом, словно надумала заткнуть себе тряпкой рот, но так и не успела.
Йозеф Штерн, ее супруг, плюгавенький очкарик с отвисшей от страха челюстью, робко к ней приблизился.
– Сельмочка, дорогая…
Она на него даже не взглянула. Взгляд ее был устремлен в пустоту.
– Буфет…
– Ну, Сельмочка, дорогая. Зато у нас есть виза.
– Буфет моей мамы… Родительский буфет…
– Ну, Сельмочка. Подумаешь, царапина. Да какая там царапина, так, пустяки. Главное, у нас есть виза…
– Это останется. Это уже навсегда.
– Вот что, мадам, – окрысился грузчик, не разобрав по-немецки ни слова, но прекрасно понимая, о чем речь, – таскайте ваши рыдваны сами! Не я прорубал эту идиотскую дверь.
– Sale boches[38], – процедил другой.
Йозеф Штерн при этих словах внезапно распетушился.
– Мы вам не немцы! – запальчиво заявил он. – Мы эмигранты!
– Sale refugis[39], – процедил грузчик.
– Видишь, Сельмочка, что мы от этого имеем, – застонал Штерн. – И что нам таки теперь прикажешь делать? И сколько мы уже всего натерпелись из-за твоего красного дерева! Из Кобленца опоздали уехать на четыре месяца, потому что ты с мебелью расстаться не могла! Одного налога за выезд из рейха на восемнадцать тысяч марок больше заплатили! А теперь мы торчим с этой клятой мебелью посреди улицы, а пароход ждать не будет!
Озадаченно склонив голову набок, он воззрился на Морозова.
– Ну что теперь делать? – посетовал он. – Sale boches! Sale refugis! Объясни я ему сейчас, что мы евреи, он только и скажет: «Sale juifs»[40], и тогда вообще всему хана.
– Денег ему дайте, – посоветовал Морозов.
– Денег? Да он швырнет их мне в лицо!
– Вот уж нет, – возразил Равич. – Он для того и ругается: цену набивает.
– Но я не так воспитан! Меня оскорбляют, а я же еще и плати!
– Ну, настоящее оскорбление – это когда оскорбляют вас лично, – заявил Морозов. – А это так, вообще. Оскорбите его в ответ, унизив его чаевыми.
Тень улыбки мелькнула в глазах Штерна.
– Пожалуй, – сказал он, глядя на Морозова. – Пожалуй.
Он достал из бумажника несколько купюр и протянул грузчикам. Те взяли, всем видом изобразив крайнее презрение. А Штерн, всем видом изобразив презрение еще большее, сунул бумажник обратно в карман. Лениво осмотревшись, грузчики с неохотой взялись за обюссоновские кресла. Буфет они из принципа игнорировали и погрузили в самую последнюю очередь. Поднимая его в фургон, они его накренили и правой стороной задели за борт кузова. Сельма дернулась, но ничего не сказала. Сам Штерн ни на жену, ни на погрузку уже не смотрел: он в который раз проверял свои бумаги и визы.
– Нет зрелища более жалкого, чем мебель, выставленная на улицу, – изрек Морозов.
На очереди были теперь вещи семьи Вагнер. Несколько стульев, кровать, и вправду смотревшаяся посреди улицы неприкаянно и убого до неприличия. Два чемодана с наклейками: Виареджио, Гранд-отель Гардоне, отель Адлон, Берлин. Вращающееся зеркало в позолоченной раме испуганно отражало улицу и дома. Кухонная утварь, которую вообще непонятно зачем тащить в Америку.
– Родственники, – объясняла всем и каждому Леони Вагнер. – Это все родственники из Чикаго, они нам помогли. Денег прислали и визу выхлопотали. Только гостевую. Потом в Мексику придется перебираться. Родственники. У нас родственники там.
Ей было неловко. Под взглядами остающихся она чувствовала себя дезертиром. Ей хотелось как можно скорее уехать. Она сама помогала грузить вещи в фургон. Лишь бы скорее в машину, лишь бы за угол – только тогда она вздохнет с облегчением. Но ведь сразу же новые страхи накатят. Не отменят ли отплытие? Разрешат ли в Америке сойти на берег? А вдруг назад отправят? Страхам не было конца. И так уже годы.
У холостяка Штольца, кроме книг, и вещей-то почти не было. Один чемодан, все остальное – библиотека. Инкунабулы, раритеты, новые книги. Рыжий, весь обросший, встрепанный, он стоял молча.
Между тем постояльцев из числа остающихся набиралось перед входом все больше. Почти все хранили молчание. Разглядывали пожитки, смотрели на фургон.