Роман о девочках (сборник) Высоцкий Владимир

Дорога национальная № 4 – узкая, но ровная, дождь над Францией весь день, грузовики с дороги сбивают, а мы себе едем и беседуем или молчим, это когда каждый думает, что его ждет. Но нам и молчать хорошо, потому что ведь едем мы вместе и машина, слава богу, обещает довезти до места.

В Париж въехали неожиданно спокойно, как и положено Марине в который, а мне в третий все-таки раз. Просекли город насквозь и сразу – в магазин, к итальянцам, за едой. Это – Марина, а я бороду отпускать решил, небрит был и противен и в магазин не пошел.

Дома разгружались, ели, звонили. Было уютно, тепло, но нервно. Пришли Миша и Милка, и окунулись все в проблемы детей, которые томятся в Шарантоне и не знают за что, а родители-то их сами туда посадили, иначе бы они сбежали под кайфом куда-нибудь и померли бы где-нибудь или, еще хуже, в преступники бы вышли.

Я Игоря не видел два года, после того как поверил ему и убедил Марину отпустить его на природу, уж очень они рвались с другом на природу, как Лев Толстой почти, да и не он один. Что из этого вышло – понятно. Природа их не приняла, испугала и отторгла, и заменили ее ребята марихуаной да ЛСД. На том до сих пор стоят, хотя воды много утекло и нервов родительских истончилось.

И Испания была, и Англия, и Франция, и у отца один месяц, а воз и ныне там. Спасать надо парня, а он не хочет, чтобы его спасали, – вот она и проблема, очень похожа на то, что и у меня. Хочу пить, и не мешайте. Сдохну – мое дело и т. д. – очень примитивно, да и у Игоря не сложнее. А у Александра то же, но хуже для него, а для родителей чуть проще, можно и пригрозить – он под надзором. Вот как…

Сейчас они там видятся даже, что я считаю большим врачебным идиотизмом. Однако… завтра увидим.

Я наладил аппаратуру. Музыка играет, жизнь идет. До утра – а там увидим.

<* * *>

Поехали в больницу. Похоже на наши дурдома, только вот почище, и все обитатели – вроде действительно больные. Ко мне разбежался кретин в щетине и потребовал закурить. Я дал. Врачи разговаривали часа три.

Главный мне не приглянулся. Марину перебивал и даже уязвлял несколько. Она для него из другого мира, где слава, деньги, весь мир и, конечно, эгоизм и полное равнодушие к судьбе детей вообще и своего, в частности. А она еще в истерике не билась, говорила разумно и сдержанно.

А им откуда знать-то, что у нее внутри, тем более им надо причину болезни установить, и проще всего найти ее в матери и отце, что <лихо> обижали дитю, тепла ему не давали, притесняли всячески и издевались над ним.

У них практики нет – общаться с молодыми наркоманами, да еще из творческой интеллигенции. Однако врач все-таки человек культурный и не хулиганил, и открыто не обижал, меня слушал.

Я вякал вещи верные, и показалось мне, что все очень ясно. Все хотят своего – покоя.

Врачи – избавлением от беспокойного пациента. Покой.

Игорь – избавлением от всех, чтобы продолжать начатое большое дело. Покой.

Родители, чтобы больше не страдать. Покой.

Я – чтобы мне было лучше.

Все – своего и по-своему, потому общего решения найти почти нельзя.

План таков, вернее варианты:

отца уговорить взять Игоря;

взять его к нам;

уговорить все же долечиться. Разделить их и т. д.

Увидели Игоря. Он сидел и что-то калякал, даже не встал. Под лекарствами он – бледный и безучастный, глаз – остановлен, все время на грани слез. Я даже испугался, увидев. Говорили с ним.

Он хочет в Африку, хочет жить у нас, с Александром обязательно, хочет работать, чтобы потом в Африку, все хочет сейчас же и ничего не хочет в то же время. Я пока не могу это описать, и как мать это выдержала, и выдерживала, и будет выдерживать – не понимаю. Но положение безвыходное. Созерцать, как парень гибнет, ведь нельзя. А он-то хочет гибнуть. Вот в чем вопрос. Ушли. И весь остаток дня прожили в печали, ужасе и страхе.

Звонил К. В. Позвали его и друга с женой к Жану, где живет Алеша Дмитриевич. Ели там. В маленьком кафе возле театра много вкусного. Алеша песни пел, я тоже. Костя говорил тосты, пьянел и был счастлив, хвастался большой поэтической и политической эрудицией, намекал на близкие отношения с Мариной, словом выебывался, но симпатично, я ему потакал. Он ловко подводил свою речь к цитатам из стихов и называл Пастернака Борей (как Ильича назвать «Вовчик»), друг его и жена балдели от нашествия знаменитостей и от гордости за высокопоставленного своего друга.

Маринка держалась отлично, а я тоже хорошо. Отвезли Константина домой в отель. Завтра он гос<ударственные> дела будет заканчивать, ему спать надо, а нам необходимо. И завтра много звонков и дел дома, надо мне раб<очее> место устроить. Я ведь работать буду, хочу, намереваюсь. Поглядим, что будет.

<* * *>

Целый день разбирали хлам: почту, журналы старые, уже негодные диски и всякое-разное. Сделали мне рабочее место, установили систему, стало чище и просторней.

У Марины почта колоссальная. В основном все просят деньги: налоги, страховки, помощь, штрафы, гонорары адвокатам, которые что<-то> там писали, отписывались, атаковали, защищались от Турнье и его адвокатов, которые делали то же, только им платит Турнье. Звонки были от журналистов, чтобы делать фото для тележурналов.

Я чихал во время уборки и таскал хлам вниз. Все пошли за едой и за всякой всячиной. Это здесь быстро и время не берет. Только все-таки досадно, что тут всем, а у нас не всем, тут красиво и быстро, а у нас не так чтобы очень. Вернулись да легли, только посмотрели «Айседору» по-американски. Ее играет Ванесса Редгрейв – очень хорошо. Есть там изображение России 1921 года и Есенин, который говорит с английским акцентом, читает стихи, тоже с акцентом, водку пьет, дерется и изображает русского безумца. Революционные солдаты одеты в потертые дубленки и поют «Калинку» с акцентом. Она пляшет в каком-то зале, где висит все, что они знают из лозунгов: «Знание – сила». Плакат: «Убей немца». Портреты Ленина во всех ракурсах, и все красно от кумача. Господи, как противна эта клюква. Стыдно.

Но ведь мы-то, должно быть, про них делаем еще хуже.

Утром поедем по делам, не по моим, конечно. Хотя и я зайду по поводу нашей машины и, может быть, поглазею на вуатюры, я их люблю.

Спокойной ночи.

Да! Я забыл, я ведь разговаривал с матерью – они там все перевезли. Все идет и без нас.

<* * *>

Мы поехали в Париж. Марина – к парикмахеру, а в один час и <в чаc> тридцать у нее интервью и съемка, а я с двумя бутылками «Житно», польской водки, к месье Жозефу.

Его на месте не было, и я как дурак пошел с водкой в консульство, где меня приняли как родного, а один человек, Миша, повез к себе обедать. Я только успел зайти во РНАК, где всем иностранцам скидка. На будущее надо знать.

Обедали у Миши, он вроде чуть левых взглядов, или хотел мне так показать, меня щупал, но я осторожничал, что-нибудь скажу эдакое, а потом сразу что-нибудь такое. Очень мы свободные люди со своими соотечественниками. У него жена беременная. Таня звать, простая такая девчушка из Коломны. Он тоже. Имеет некоторый опыт борьбы за жизнь, с завистью сталкивался, локтями шуровал, но больше не хочет. Хочет защититься; и в маленький город преподавать, чтобы спокойней, думаю, что заблуждается. Везде ведь то же, а на периферии – еще в более невыносимой форме. Гуляли мы с ним по Елисейским полям, у него кофе пили в маленькой квартирке-комнате, она здесь называется «студия». Это когда кухня прямо в комнате, поэтому, должно быть, наши мастерские тоже наз<ываются> студии.

Пешком прошелся, у всех жандармов, преимущественно негров, спрашивал, как пройти. Отвечали. Нашел дом Тани, дождался Марину, пришли репортеры, а тут и сама хозяйка приехала из Швейцарии, со съемок. А у Карла, старшего сына, вчера было двадцатилетие, собралось общество. Мы провели с ней агитацию, чтобы она не осталась у разбитого корыта, потому что после развода герцоги и графы, конечно, ее выкинут. Так, чтобы она ушла сама и в сильной позиции. Но она как будто ничего не слышит. А может, просто она что-то другое, кроме этого, жизнью и не считает, так тогда что мы ей голову крутим? Глупо.

Был потом ужин, все веселились, и Варвара с мужем – очень респектабельным молодым фининспектором – показывали слайды, мы даже удивились: у нее талант есть, это приятно обрадовало, что она не только красивая, но и еще что-то. Был, словом, пир во время чумы для взрослых и скучный, но нужный вечер для детей. Уехали домой и, конечно, дорогой обсуждали всё.

Кертис, муж Бижи, объяснял мне ситуацию с «Континентом». Но это я позже сам узнаю. Слайды были о свадебном путешествии в Сицилию – в основном развалины древнего храма, где-то близ Сиракуз, колоннада, потом церковь с мозаикой, в пламени фотовспышки – золотая.

<* * *>

Утром поехали в больницу, опять беседа с врачом по-французски, видели Александра, он сказал: «А! Ты пришла?! Извини меня за воровство, это была глупость!» Хороша глупость на 200 000 Fr. Почему-то мы всё стесняемся ему показать свое истинное отношение к этому делу, даже лобызаемся троекратно, как раньше. Может, нам его жаль, а, может, хотим благородство выказать. Игорь в этот раз лучше намного, ему снизили дозу транквилентов. Мерил штаны, говорил много, то разумного, то ерунды, все хочет жить вместе с Алексом: «Мы, мол, одно тело, одна душа».

Он, должно быть, из породы не вожаков, а самоотверженных приближенных, очень увлекается людьми и влюбляется, но, к сожалению, в тех, кто ему потакает.

Уехали мы все опять в полном отчаянье, говорили о том же и, конечно же, все не знали, что же будет дальше.

Дома глядели фильм дурацкий – «Человек, который стоит три миллиарда». Это такой электрический благородный супермен, который спасает мир. Потом был матч. Регби: Англия – Франция. Очень жестоко и интересно. Французы выиграли. Маринка снова давала интервью и фотографировалась в уголочке.

Я лег спать и проспал до утра, а утром уехал к детям. Я себе мышцу простудил или нерв прищемил во сне, шею не повернуть. Глупо. Ойкал в машине при каждом толчке и божился больше никогда не спать. Володька обрадовался. Визжал и был похож на белокурого дьяволенка, но намерения имел благие – нам понравиться и быть пай-мальчиком. Это ему не удается. Петя – громадный. Смотрел ноты для поступления и играл на гитаре. Неплохо. Но, конечно, еще очень по-школьному. Говорили про его учебу у нас – ему и хочется и колется.

Я пока еще точного отношения к плану переезда в Москву не имею, но что-то у меня душа не лежит пока. Не знаю почему, может быть, потому, что никогда не жил так и потому внутри у меня – ни да, ни нет. Но Марина очень хочет и решила. Ну что же, поглядим. Дети хорошие, а я привыкну, может быть.

Принял горячую ванну – и натерли меня огненной мазью, я ее вытерпел минут десять и снял – щиплет ужасно.

Да-а! Смотрели фильм «Голос бога» с Гарри Купером. Это про семью квакеров. Скучный, длинный, замечательный фильм, полный юмора и драматизма. Очень тонкая режиссура и игра. Очень добротно, по-американски. Фильм 50-х годов, но он вне времени. Проблемы вечные – жизнь ломает философию непротивления и пуританства. Натура человеческая берет верх.

Уснули как убитые и мы, и дети, которые очень счастливы, особенно Володька, который вертится и хохочет за пятерых.

<* * *>

Целый день ели, гуляли, ели, спали. Я мучился со спиной и вывернутой шеей, однако написал кое-что из баллад. Очень меня раздражает незнание языка. Я все время спрашиваю: что? что? И это раздражает окружающих. Мне пишется трудно, и ангел спускается неохотно, и ощущение, что поймал за хвост, не приходит. Но все-таки вымучиваю, и в благодарность за работу мозг начинает шевелиться. Спали. Встали. Поели, я пописал, пошли детям шмотки покупать, опять поели и поехали, взяв Петю. Володьке не сказали, он бы это воспринял как предательство.

Ехали хорошо и радовались, что убежали от снега и гололеда. Ели в какой-то по-ихнему придорожной забегаловке. Вроде нашего «Арагви», только побыстрее и посвежее. Привыкнуть к этому нельзя, как им невозможно, наверное, привыкнуть к нашему. Каждому свое. Цены – агромадные.

Я всю дорогу вертел строчки:

  • Вы были у Беллы?
  • Мы были у Беллы —
  • Убили у Беллы
  • День белый, день целый:
  • И пели мы Белле,
  • Молчали мы Белле,
  • Уйти не хотели,
  • Как утром с постели.
  • И если вы слишком душой огрубели —
  • Идите смягчиться не к водке, а к Белле.
  • И если вам что-то под горло подкатит —
  • У Беллы и боли, и нежности хватит.
  • Препинаний и букв чародей,
  • Лиходей непечатного слова
  • Трал украл для волшебного лова
  • Рифм и наоборотных идей.
  • Мы, неуклюжие, мы, горемычные,
  • Идем и падаем по всей России…
  • Придут другие, еще лиричнее,
  • Но это будут – не мы – другие.
  • Автогонщик, бурлак и ковбой,
  • Презирающий гладь плоскогорий,
  • В мир реальнейших фантасмагорий
  • Первым в связке ведешь за собой!
  • Стонешь ты эти горькие личные,
  • В мире лучшие строки! Какие? —
  • Придут другие, еще лиричнее,
  • Но это будут – не мы – другие.
  • Пришли дотошные «немыдругие».
  • Они – хорошие, стихи – плохие.
<* * *>

Сколько же я пропустил! Целую неделю. А уже и Игорь несколько дней дома, и Петю вчера проводили, он два дня внизу на гитаре играл с кузеном. Игоря повидал и уехал с Гар де Лион, т. е. с Лионского вокзала. Вокзалы везде в мире одинаковы – большие и грязные и напоминают, что все непостоянно: и место, и время, и люди. Накануне смотрели кино «Фантом де Парадис». Гипертрофированная история доктора Фауста – мюзикл с прекрасной музыкой и фантастическими съемками. Фильм получил Гран-при за лучший фантастический фильм. Вообще кино смотрим. «Кровь для Дракулы» про вампиров. Много здорового и нездорового секса, и бедный старый Дракула волосы подмазал, чтобы соблазнять невинных девочек, а их уже и нет, он кровь-то все-таки посасывает, но потом блюет ужасно, потому что девочек уже испортил садовник, а девочки – аристократки и развратны поэтому. Кроме двух, но молодую vierge (новое слово, означает девственность) садовник все-таки успел лишить невинности, прямо стоя у стены, и мама их застала, а Дракула пьет кровь на полу. Но старую деву он все-таки высосал, и, когда его садовник изрубил на куски и вбил кол в него, эта дева умирает вместе с Дракулой, предварительно поорав. Хорошо, что умер Дракула – уж очень он мучился и бился в припадках от недостатка невинной крови. Еще глядели «Мякоть хризантемы» с Рамплинг, английской актрисой, хорошей. Там много смертей и сумасшествий, но сделано неплохо.

Отец Игоря принял, обещал помочь и помогает, но он вчера подкурил малость, мерзавец, а в гостях у Бориса выпил водочки и стал спать. Борис позвал говорящих по-русски, и я говорил. Слушал его новую пластинку, где он поет, Марина текст читает. Это история его, Бориса, в поэзии – довольно странная, но красивая. Ели вкусно, я попел, все придумывали, как бы перевести. В один голос сказали – это невозможно. Еще были дела автомобильные, купили «кадиллак» – старый, шестьдесят седьмого года, но красивый. Купили больше из-за цены и для юмора. Я послал три баллады Сергею и замучился с четвертой о любви. Сегодня, кажется, добил. Надо завершить Робин Гуда и начинать для Эдика – военные.

Пошел я с одним человеком, который приятель Бориса, на вручение премии А. Синявскому и всех их там увидел, чуть поговорил, представляли меня всяким типам. Не знаю, может, напрасно я туда зашел, а с другой стороны – хорошо. Хожу свободно и вовсе их не чураюсь, да и дел у меня с ними нет, я сам по себе, он тоже. А пообщаться интересно. Они люди талантливые и не оголтелые.

А ночью позвонил один тип, который уехал, – В. 3., упрекал, что я его избегаю и т. д., задавал вопросы вроде: «Ты из повиновения вышел?» Я отвечаю: «Я в нем и не был», и т. д. Он, по-моему, записывал – хрен его знает. Хочет увидеться.

Занервничали мы. Как они все-таки, суки, оперативны. Сразу передали по телетайпу – мол, был на вручении премии.

Утром виделся с нашими. Мимоходом им сказал – реакция слабая. Они ведь теперь тоже либералы. Хотя – кто их знает.

Но ведь общаться-то с кем-то надо, а то веду полуживотное состояние и думаю – зачем я здесь? Не пишется – или больше не могу, или разленился, или на чужой земле – чужое вдохновение для других, а ко мне не сходит?

А приеду домой – там буду отговариваться тем, что суета заела. Каждый день здесь работает телевизор, развращает, хотя ни хрена не понимаю. Маринка мечется между плитой, счетами и делами. Я – бездельничаю и сам не знаю, что хочу.

А тут к тому же случилась у нас утром кража, а может, и не утром, в этом все и дело – от лености мозги и наблюдательность притупились – и я, и Маринка не помним и не можем сократить период возможной кражи.

Либо это у Ольги, когда я пришел в пять часов и до шести часов тридцати минут, но я не помню – снимал ли я куртку в это время, когда ходил в WC – наверх. Если снимал – это могло случиться там, потому что в четыре тридцать они еще были в кармане – я их ощущал, да и вынимал, а если это не так – значит, уже ночью – дома. На Игоря трудно подумать. Может, кто-то случайно зашел в открытый дом и не удержался от искушения, а может быть, и вор. Но тогда почему он больше ничего не взял???

Влез только в сумку и в куртку. Денег забрал 2000 Fr. – в общем, много. Я расстроен жутко. Маринка чем-то отравилась, и рвало ее, да еще голова…

Устная проза

В принципе, я предпочитаю не рассказывать свою биографию, и не потому, что в ней есть нечто такое, что я хочу скрыть, нет, а просто потому, что это малоинтересно. Интересней говорить про то, что я успел сделать за это время, а не про то, что успел прожить.

Я знаю, что про меня ходит много всяких слухов, что мне приписывают массу песен, к которым я не имею никакого отношения, – ну и бог с ними! Не хочу опровергать. Помните, как Александр Сергеевич сказал: «От плохих стихов не отказываюсь, надеясь на добрую славу своего имени, а от хороших, признаться, и сил нет отказаться». Так что…

Ну, в общем, так. У меня в семье не было никого из актеров и режиссеров, короче говоря, никого из людей искусства. Но мама моя очень любила театр и с самых-самых малых лет каждую субботу – лет до тринадцати-четырнадцати – водила меня в театр. И это, наверное, осталось. Видно, в душе каждого человека остается маленький уголок от детства, который открывается навстречу искусству.

Родители хотели, чтобы я стал нормальным советским инженером, и я поступил в Московский строительный институт имени Куйбышева на механический факультет. Но потом почувствовал, что мне это… словом, невмоготу, и однажды залил тушью чертеж, в шестой раз переделанный, и сказал своему другу, что с завтрашнего дня больше в институт не хожу. То есть формально я ходил, чтобы получать стипендию, потому что тогда это были большие деньги – двадцать четыре рубля, но учиться перестал. А в это время я уже несколько лет занимался в самодеятельности, но это была не такая самодеятельность, к которой мы уже привыкли – она сразу оскомину вызывает, и по ней уже прошлись у нас и в фильмах, и в прессе (Ливанов однажды спросил нашего министра культуры: «А вы пошли бы к самодеятельному гинекологу?»), просто люди кроме своей работы занимались еще другим делом, любимым более, чем работа. Это было хобби, которое тогда еще не оплачивалось.

Руководителем там был Богомолов, артист Художественного театра. Он на нас пробовал многие спектакли и работал с нами режиссерски, как с профессионалами. И я начал у него набирать – очень сильно, по его словам. Конечно, это меня увлекало больше, чем мое студенчество, и я просто ушел из института и стал поступать в студию МХАТ. Поступил туда с большим трудом – считалось, что мой голос не приспособлен для сцены. Меня даже пытались отчислить из студии за профнепригодность из-за голоса, но руководитель курса Павел Владимирович Массальский не позволил.

Закончил студию в числе нескольких лучших учеников, стал выбирать себе театр. Тут у меня была масса неудач, но мне не хочется сейчас об этом говорить. Меня приглашали туда-сюда, а я выбрал Московский театр Пушкина – худший вариант, как оказалось, из всего, что мне предлагали. Тогда режиссер Равенских начинал там новый театр (а я все в новые дела куда-то суюсь), наобещал мне сорок бочек арестантов и ничего не выполнил. Он говорил: «Я всех уберу, Володя» – и так далее, но, в общем, он никого не убрал, предпринял половинчатые меры, хотя ему был дан полный карт-бланш на первые полтора-два года: делай что хочешь, а потом будем смотреть результаты твоей работы. Но он так и остановился на половине и ничего интересного из этого театра не сделал – поставил несколько любопытных спектаклей, и все. Я понимаю, что это жестоко – менять труппу, увольнять людей, но без этого невозможно создать новое дело. Нужно приходить со своими и еще как можно больше брать своих. Надо работать кланом, а иначе ничего не получится. Я оттуда ушел, начал бродить по разным театрам: работал два месяца в Театре миниатюр – меня оттуда прогнали; поступал в «Современник», мне даже дали там дебют – я играл Глухаря в «Двух цветах», но чего-то там не случилось. Снимался в кино в маленьких ролях, снова вернулся в Театр Пушкина, а потом, когда организовался Театр на Таганке, я стал в нем работать, порекомендовал меня туда Слава Любшин. Вот и все, творческая биография у меня довольно короткая.

Пишу я очень давно. С восьми лет писал я всякие вирши, детские стихи про салют. А потом, когда стал немножко постарше, писал всевозможные пародии. Все балуются в юности стихами и собираются это делать и в будущем. Почти все могут писать – это не так сложно – и знают, как зарифмовать «кровать» с «убивать» или «мать» и так далее, но это ничего не стоит, это дело четвертое или пятое – рифмовка. Можно взять историю русской рифмы, словарь для рифмовки – и пошел шпарить! И так можно графоманствовать всю жизнь, а вот некоторые почему-то со временем превращаются в Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулину и Окуджаву.

Большинство бросают писать очень рано, а если продолжают, то как-то по инерции, а потом все-таки все равно бросают, уходят. Некоторых заедает суета, некоторые понимают цену настоящей поэзии или понимают, что их поэзия – подражательство: это было прекрасно поначалу, когда казалось, что все умеешь… И только очень немногие продолжают заниматься этим дальше, если видят в этом смысл.

Мне повезло в этом отношении. Мне казалось, что я пишу для очень маленького круга – человек пять-шесть – своих близких друзей и так оно и будет всю жизнь. Это были люди весьма достойные, компания была прекрасная. Мы жили в одной квартире в Большом Каретном переулке – теперь он называется улица Ермоловой – у Левы Кочаряна, жили прямо-таки коммуной. И как говорят, «иных уж нет, а те далече». Я потом об этом доме даже песню написал «Где твои семнадцать лет?». Тогда мы только начинали, а теперь, как выяснилось, это все были интересные люди, достаточно высокого уровня, кто бы чем ни занимался. Там бывали люди, которые уже больше не живут: Вася Шукшин прожил с нами полтора года, он только начинал тогда снимать «Живет такой парень» и хотел, чтобы я пробовался у него. Но он еще раньше обещал эту роль Куравлеву, и я очень рад, что Леня ее сыграл. Так и не пришлось мне поработать с Шукшиным, хотя он хотел, чтобы я играл у него Разина, если бы он стал его снимать. Нет больше Васи.

И еще нету хозяина этой квартиры, Левы Кочаряна. Он успел снять только одну картину как режиссер: «Один шанс из тысячи» – он его поймал и быстро умер. Он успел немного. Он жил жарко: вспыхнул и погас – мгновенно.

А из ныне живущих и работающих – это Андрей Тарковский, он тогда только думал про «Рублева»; это писатель Артур Макаров; актер Миша Туманов, позже он работал в режиссуре на «Мосфильме»; сценарист Володя Акимов… Толя Утевский и еще несколько человек, не имеющих никакого отношения к таким публичным профессиям. Вот эти люди были моими первыми слушателями и судьями.

Мы собирались вечерами, каждый божий день, и жили так полтора года. Только время от времени кто-то уезжал на заработки. Я тогда только что закончил студию МХАТ и начинал работать. И тоже уезжал где-то подрабатывать. Мы как-то питались, и самое главное – духовной пищей. Помню, я все время привозил для них свои новые песни и им первым показывал: я для них писал и никого не стеснялся, это вошло у меня в плоть и кровь. Песни свои я пел им дома, за столом, с напитками или без – неважно. Мы говорили о будущем, еще о чем-то, была масса проектов. Я знал, что они меня будут слушать с интересом, потому что их интересует то же, что и меня, что им так же скребет по нервам все то, что и меня беспокоит.

Это было самое запомнившееся время моей жизни. Позже мы все разбрелись, растерялись и редко-редко видимся. Я узнаю от людей про Андрея Тарковского, про Артура, который бросил Москву и живет в деревне, занимается рыбнадзором. Но все равно я убежден, что каждый из нас это время отметил, помнит его и из него черпает. Многое-многое, что я вижу в картинах Андрея, из тех наших времен, я это знаю.

Можно было сказать только полфразы, и мы друг друга понимали в одну секунду, где бы мы ни были; понимали по жесту, по движению глаз – вот такая была притирка друг к другу. И была атмосфера такой преданности и раскованности – друг другу мы были преданы по-настоящему, – что я никогда и не думал, что за эти песни будут мне аплодировать. Сейчас уж нету таких компаний: или из-за того, что все засуетились, или больше дел стало, может быть.

Я никогда не рассчитывал на большие аудитории – ни на залы, ни на дворцы, ни на стадионы, – а только на эту небольшую компанию самых близких мне людей. Я думал, что это так и останется. Может быть, эти песни и стали известны из-за того, что в них есть вот этот дружеский настрой. Я помню, какая у нас была тогда атмосфера: доверие, раскованность, полная свобода, непринужденность и, самое главное, дружественная атмосфера. Я видел, что моим товарищам нужно, чтобы я им пел, и они хотят услышать, про что я им расскажу в песне. То есть это была манера что-то сообщать, как-то разговаривать с близкими друзьями. И несмотря на то что прошло так много времени, я все равно через все эти времена, через все эти залы стараюсь протащить тот настрой, который был у меня тогда.

Никогда не работал я с внутренним редактором, который сидит в каждом из нас и говорит: «А это я лучше не буду». По молодости лет я писал тогда дворовые песни. Была какая-то тоска по нормальной человеческой интонации – у меня так навязла в ушах эта липкая интонация песен, которые исполняли со сцены под оркестр. Такое, может, было в то время междувластие, и никто ничего не понимал: что будет? куда песня пойдет? Оно и до сих пор непонятно, куда идет эстрадная песня: большой оркестр, все поют – и все одинаково…

Гитара у меня появилась не сразу. Сначала я играл на рояле, потом – на аккордеоне. Я тогда еще не слышал, что можно петь стихи под гитару, и просто стучал ритм песни по гитаре и пел свои и чужие стихи на ритмы. Недавно мне принесли старую запись – я был еще студентом первого курса студии МХАТ. Представляете, тогда почти совсем не было магнитофонов, и все-таки эту запись кто-то сделал. Там я стучал:

  • Алешка жарил на баяне,
  • Гремел посудою шалман,
  • А в дыму табачном, как в тумане,
  • Плясал одесский шарлатан…

Это какие-то припевки одесские, но слышу – действительно я! Значит, я давно тосковал по ритмизации стиха.

Вообще, я песни пишу, сколько себя помню. Но раньше я писал пародии на чужие мелодии, всякие куплеты. В театральном училище я писал громадные «капустники», на полтора-два часа. Например, на втором курсе у меня был «капустник» из одиннадцати или двенадцати пародий на все виды искусств: там была и оперетта, и опера «вампука», в плохом смысле слова, естественно. Мы делали свои тексты и на студийные темы, и на темы дня, то есть я давно писал комедийные вещи, и всегда с серьезной подоплекой. А потом я не стал этого делать, потому что вскоре после окончания студии Художественного театра – молодым еще человеком – услышал пение Окуджавы, по-моему, это было в Ленинграде, во время съемок. Его песни произвели на меня удивительное впечатление не только своим содержанием, которое прекрасно, но и тем, что, оказывается, можно в такой вот манере излагать стихи. Меня поразило, насколько сильнее воздействие его стихов на слушателей, когда он читает их под гитару, и я стал пытаться делать это сам. Стал делать, конечно, совсем по-другому, потому что я не могу, как Булат, – это совсем другое дело. Но все-таки я стал писать в этой манере именно потому, что это не песни – это стихи под гитару. Это делается для того, чтобы еще лучше воспринимался текст.

Вот только в этом смысле был у меня элемент подражания, а в других смыслах – нет. Никогда не подражал я ни Булату, ни другим ребятам, которые в то время писали. Мы с Булатом работаем в одном жанре, и обычно в этом случае возникает какое-то соревнование. У нас с ним никаких соревнований нет. Я пишу очень разные песни, почти все они написаны от первого лица. Булат это делает реже, но я и не хочу сравнивать, скажу только, что отношусь к нему с большим уважением, просто я его люблю – и стихи его, и как он это делает, и вообще как личность, – это само собой. Он мой духовный отец и в этом смысле остается для меня самым светлым…

Мне, в общем-то, страшно повезло, что я не бросил писать стихи. Не бросил потому, что поступил работать в Театр на Таганке. Я пришел туда через два месяца после того, как он организовался, и увидел, какое в их спектакле[20] было обилие брехтовских песен и зонгов, которые исполнялись под гитару и аккордеон. И так исполнялись, как я бы мечтал, чтобы мои песни были исполнены: не как вставные номера, чтобы люди в это время откинулись и отдыхали, а как необходимая часть спектакля.

Меня взяли на Таганку. Правда, несколько моих песен еще до этого звучало в некоторых спектаклях старого таганского Театра драмы и комедии. И Юрий Петрович Любимов, наш главный режиссер, отнесся с уважением к этим песням и предложил мне работать во многих спектаклях как автору текстов и музыки. Я думаю, он предложил мне работать из-за того, что эти мои песни не были ни на кого похожи. Он очень сильно меня в этом поддерживал, всегда приглашал по вечерам к себе, когда у него бывали близкие друзья – писатели, поэты, художники, – и хотел, чтобы я им пел, пел, пел.

Я не знаю, но думаю, что именно из-за этого я продолжал писать: мне было как-то неудобно, что я все время пою одно и то же. Тем более что я стеснялся петь свои дворовые песни в этих компаниях, а их у меня тогда было больше, чем не дворовых. Я хотел, чтобы всякий раз, когда я приходил в такие компании или когда мне предлагали написать песню для спектакля, мне не приходилось искать песни среди своего старого репертуара. И видимо, больше всего на меня подействовало, что люди, работавшие рядом со мной, не оказались безразличными к этому делу.

Разные люди бывали в Театре на Таганке, и они всерьез отнеслись к моим стихам. Кроме Любимова, их заметили члены худсовета нашего театра. Это потрясающий народ! С одной стороны, поэты: Евтушенко, Вознесенский, Самойлов, Слуцкий, Окуджава, Белла Ахмадулина, Левитанский; писатели: Абрамов, Можаев – в общем, «новомировцы», которые начинали печататься в «Новом мире». С другой стороны, ученые: Капица, Блохинцев, Флеров… Капица-старший – самый-самый! – основоположник, удивительный человек… Бывали в театре и музыканты, Шостакович часто приходил…

А может быть, я ошибаюсь, может быть, я все равно продолжал бы писать, и не оказавшись на Таганке. Потому что раньше – это я только сейчас обратил внимание, – если я начинал работать и приходила какая-то строка, я всегда садился и записывал ее. А теперь она меня мучает и все равно заставит прийти к письменному столу. Так что, возможно, я и сам все равно продолжал бы писать, но не так, как при поддержке театра.

Человека всегда нужно вовремя, в какой-то определенный момент подхватить, поддержать. Я знаю, что очень много талантов погибло из-за того, что не представилось подходящего случая. Правда, иногда надо «подставиться» под случай, как мишень под пулю, но сам случай должен быть. Кто-то должен проявиться, кто-то должен обязательно поддержать, чтобы ты почувствовал: то, что делаешь ты, нужно!

Написав первый раз музыку к некоторым стихам Андрея Вознесенского, я стал кое-что делать для нашего театра. Пожалуй, первой моей песней, профессионально исполненной в спектакле, была песня белых офицеров «В куски разлетелася корона»[21], но это песня для персонажа, со сцены я ее не пою. А потом мне стали предлагать мои друзья из других театров, чтобы я приходил и писал песни для их спектаклей. Но я к тому времени был уже тертый калач и стреляный воробей: я знал, как обычно используется песня: во-первых, там оставляют только то, что им нужно, а во-вторых, дают их петь тем, кто делать этого не умеет.

То же самое было в кино. Всякий раз, когда я там появлялся, меня просили: «Может быть, ты чего-нибудь споешь?» – и я всегда брал гитару и чего-нибудь пел. Потом стал писать песни специально для своего героя, для персонажа, которого играю. Но я уже тогда старался петь так, чтобы они имели еще какую-то другую нагрузку, чтобы они не были вставным номером – песней, которая украшает роль. Но потом я это дело бросил – ну спел ты ее с экрана, но если песня не звучит как самостоятельная единица, то так ли уж она нужна.

Теперь я стараюсь писать песни в картину так, чтобы сам потом мог спеть ее и для вас в любом выступлении, чтобы она имела самостоятельную ценность. Чтобы у нее был свой сюжет или какая-то своя идея, даже оторванная от сюжета; чтобы она шла в параллель с кинематографическим действием или даже за экраном, а не принадлежала только тому зрелищу, в которое она вставлена. Я не очень-то даю обижать мои песни. Меня – пожалуйста, песни – нет. Иногда работаешь, грызешь ногти, в поте лица, как говорится, подманиваешь оттуда это так называемое пресловутое вдохновение – иногда оно опустится, а иногда и нет – и сидишь до утра. А потом смотришь – песня идет на титрах, и ты в это время читаешь: «Директор фильма – Тютькин», а в это время идет самый главный текст, который ты написал.

Ну и, конечно, досадно, и я всегда ругаюсь с режиссерами, с авторами сценария, что я тоже, дескать, хочу, чтобы было слышно то, что я написал. Иногда это удается, а иногда – не особенно. В общем, из пяти моих песен для кино только одна доходит до зрителя.

В этот же период я встретил Славу Говорухина и ужасно рад, что он с таким доверием ко мне отнесся и предложил написать песни для своей первой картины. Потом это вошло в привычку, я стал писать для него много, почти во все его работы.

Первые мои песни – это дань времени. Это были так называемые «дворовые», городские песни, еще их почему-то называли блатными. Это такая дань городскому романсу, который к тому времени был забыт. Эти песни были бесхитростные, была, вероятно, в то время потребность в простом общении с людьми, в нормальном, не упрощенном разговоре со слушателями. На них обязательно были следы торопливости, это мои мысли, которые я привозил из своих поездок, а рифмовал их для простоты, чтобы не забыть. В каждой из первых песен была одна, как говорится, но пламенная страсть: в них было извечное стремление человека к свободе, к любимой женщине, к друзьям, к близким людям, была надежда на то, что его будут ждать. Помните эту песню: «За меня невеста отрыдает честно, за меня ребята отдадут долги…»? Это – о друзьях, это очень мне близко: я и сам в то время точно так же к дружбе относился, да и сейчас стараюсь. Так оно, в общем, и осталось: я жил, живу и продолжаю жить для своих друзей и стараюсь писать для них, даже для ушедших и погибших.

Когда говорят, что мои ранние песни были на злобу дня, а теперь будто бы я пишу песни-обобщения, по-моему, это неправда: это невозможно определить, есть обобщение или его нет, – пусть критики разбираются. Потом, со временем, все это видоизменилось, обросло, как снежный ком, приняло другие формы и очертания. И песни немножечко усложнились, круг тем стал шире, хотя я все равно пытаюсь их писать в упрощенной форме, в нарочно примитивизированных ритмах.

Я не считаю, что мои первые песни были блатными, хотя там я много писал о тюрьмах и заключенных. Мы, дети военных лет, выросли все во дворах в основном. И, конечно, эта тема мимо нас пройти не могла: просто для меня в тот период это был, вероятно, наиболее понятный вид страдания – человек, лишенный свободы, своих близких и друзей. Возможно, из-за этого я так много об этом писал, а вовсе не только о тюрьмах. А что, вы считаете, что совсем не стоит об этом писать?

Эти песни принесли мне большую пользу в смысле поиска формы, поиска простого языка в песенном изложении, в поисках удачного слова, строчки. Но поскольку я писал их все-таки как пародии на блатные темы, то до сих пор это дело расхлебываю. Я от них никогда не отмежевывался – это ведь я писал, а не кто-нибудь другой! И я, кстати, всегда пишу, что хочу, а не по заказу. А в общем, это юность, все мы что-то делали в юности; некоторые считают, что это предосудительно, – я так не считаю. И простоту этих песен я постарался протащить через все времена и оставить ее в песнях, на которых лежит более сильная, серьезная нагрузка.

Много я слышал претензий и к моей «вульгарной манере исполнения» и так далее. Да ерунда все это! Неважно, кто и как исполняет, в какой форме. Важно – что! И интересно это людям или нет.

Я слышал много подделок под мои песни. Сейчас их делать стало труднее, потому что появилась хорошая аппаратура и сразу можно отличить мой голос от того, что подделано. А раньше подделок было очень много, и слушатели считали, что, если кто-то хрипит, – это Высоцкий. Хочу сказать, что если вам когда-нибудь попадутся записи, где, во-первых, неприличные слова, во-вторых, такая дешевая жизненная проза, то сразу можете считать, что это песни не мои. Подделывать в то время было очень легко, так как эти записи десятикратно, стократно переписываются и хриплый голос сделать очень просто, а если еще и записать где-нибудь на улице, то и будет, как многие считают, полное впечатление, что поет Высоцкий. Я однажды услышал такую запись и сам перепутал – отличил только потому, что сам пою и знаю свои тексты.

Однажды в Одессе, на «толчке», я видел человека, который стоял за громадными стопами пленок – его из-за них почти не было видно – и торговал «моими» песнями. Так в этой пленке из тридцати пяти песен было примерно пять вещей, которые пел я, а остальные тридцать пел какой-то другой человек, которого звать Жорж Окуджава. Он, значит, взял себе фамилию Булата и поет, стервец, моим голосом, при этом старается петь и мои, и булатовские песни. Поет настолько похоже, что поразительно.

Эти песни мне очень вредят, меня часто по этому поводу вызывают, разговаривают со мной, дескать, как вам не стыдно, что вы делаете?! А несколько лет назад был специальный приказ по управлению культуры, мне запретили год выступать, и в приказе было названо несколько песен, которые мне вообще не принадлежат. Даже была целая статья в газете «Советская Россия» – «О чем поет Высоцкий?», где основные обвинения в мой адрес были построены на не моих песнях. А я никогда не пел с «чужого голоса» и никому не подражал и вообще это занятие считаю праздным и довольно глупым. Я даже жаловался по поводу этой статьи, мне ответили, что «меры приняты», но я считаю, что приняты недостаточно. Потому что должен был кто-то написать такую же статью в такой же газете, которая так же широко читается, и сказать там, что «песни эти – не его и обвинения в адрес Высоцкого сделаны ошибочно». Но, к сожалению, этого сделано так и не было.

У меня есть надежда, что песни мои могут доставлять радость людям. Я убежден, что разговоры, которые идут обо мне, что мои песни якобы вредны, несостоятельны. А что касается «блатных» песен, которые я писал в молодости, – их можно воспринимать как пародии или не пародии, но я считаю, что в них тоже ничего плохого нет, потому что они с юмором, о действительных отношениях людей, а то, что кто-то в них «сидит» или «не сидит», – не имеет значения.

Песни у меня совсем разные, в разных жанрах: сказки, бурлески, шутки, просто какие-то выкрики на маршевые ритмы. Но все это – про наши дела, про нашу жизнь, про мысли свои, про то, что я думаю.

Есть ли у меня какое кредо? Про это лучше не говорить – нужно слушать песни самому и как-то делать выводы. Ведь если бы я мог коротко сформулировать, чего я хочу и о чем я думаю, я бы тогда их не писал, а просто написал бы на бумажке несколько строк, что «вот, я считаю так, так и так», и на этом бы закончил. А если я все же их пишу, эти самые песни и тексты, то их, наверное, нужно столько рассказывать, сколько они будут звучать.

Я получаю много писем, в которых люди благодарят меня за песни – за шуточные, военные, сказки, а вовсе не за те, о которых писала газета, что их «в пьяных компаниях заводят».

Главное, что я хочу делать в своих песнях, – я хотел бы, чтобы в них ощущалось наше время. Время нервное, бешеное, его ритм, темп. Я не знаю, как это у меня получается, но я пишу о нашем времени, чтобы получалась вот такая общая картина: в этом времени есть много юмора, и много смешного, и много еще недостатков, о которых тоже стоит писать.

Я занимаюсь авторской песней – сам пишу тексты, мелодии, сам исполняю. Это неумирающее искусство, оно началось очень давно, много-много веков назад. У нас – среди акынов, а у них – среди всяких Гомеров. У нас тоже с гуслями ходили и пели песни. Короче говоря, у авторской песни есть и история, и традиция, поэтому я и предпочитаю заниматься именно ею, хотя мне в последнее время часто предлагали выступать со всевозможными ансамблями и оркестрами.

Но сейчас, я считаю, у нас несправедливо обращаются с авторской песней. С ней произошло много неприятностей: сначала ее сделали самодеятельной, потом – туристской и как-то отпугнули от нее слушателей. Во всем мире авторская песня процветает: во Франции многие сами пишут себе либо музыку, либо тексты, либо и то и другое и сами исполняют: и Брассенс – великий, изумительный Брассенс, и Брель, и Азнавур, а из молодых – Максим ле Форестье. Это как-то у них считается само собой разумеющимся, и ни у кого не возникает сомнений, что авторская песня имеет право быть на сцене. Наоборот, она более интересна: она дает колоссальные возможности человеку, который ею занимается, и позволяет людям, которые сидят в зале, испытывать совсем другие эмоции.

У нас – нет. У нас считается, что у песни должно быть несколько авторов: отдельно композитор, отдельно автор текста и отдельно исполнитель, – так что песню должны делать совсем разные люди. И обязательно отдельно должен звучать оркестр. Да еще несколько человек мы поставим с боков и так далее – вот тогда будет «та песня, что нам нужна!». Но я надеюсь, что такой подход к песне скоро пропадет, исчезнет. Авторская песня так же отличается от эстрадной, как, скажем, классический балет от присядки.

Для меня авторская песня – это возможность беседовать, разговаривать с людьми на темы, которые меня волнуют и беспокоят; рассказывать им о том, что меня скребет по нервам, рвет душу и так далее, – в надежде, что их беспокоит то же самое. И если у меня есть собеседник и возможность об этом рассказать, особенно такому большому количеству людей, – это самая большая для меня награда. Авторская песня предполагает непринужденную атмосферу, атмосферу раскованности, дружественности, свободы. В ней нет показухи, приподнятости, зрелищности, отстранения от зрительного зала – нет рампы. Она требует зрителей, требует собеседника. Мне кажется, что причина ее популярности вот в таком дружественном настрое, в возможности разговаривать с людьми нормальным человеческим языком, рассчитывая в ответ на доверие.

Самое главное в авторской песне – текст, информация, поэзия. Это вообще не песня – это стихи, которые исполняются под гитару и положены на ритмическую основу, гитарную или аккордеонную – это неважно, это только для того, чтобы усилить воздействие на слушателей, а больше ничего.

Над песней работать надо больше, чем над крупным поэтическим произведением. Ее надо еще больше очищать, чтобы она влезала в уши и в души одновременно. Не отдельно – сначала услышал, потом осознал, – а сразу. Потом ее можно взять домой, найти второй план, третий, четвертый – кто как хочет, но в душу она должна сразу входить.

Из-за этого кто-то даже сказал, что песня должна быть немножко глуповата. Это не совсем так. Просто форма должна соответствовать содержанию, все должно быть единым, ничто не должно мешать друг другу.

Авторская песня проста, но всегда пишется непросто. Она делается на конкретном материале, помогает переносить какие-то невзгоды, проникает в душу, отвечает настроению. Она, очевидно, оттого легко запоминается и нравится людям, что не диктует; она про то, что люди сами чувствуют, – просто их чувства выражены словами песни.

Теперь – самое главное. Если на две чаши весов бросить мою работу: на одну – театр, кино, телевидение, мои выступления, а на другую – только работу над песнями, то, я вас уверяю, песня перевесит! Несмотря на кажущуюся простоту этих вещей – можете мне поверить на слово, я занимаюсь этим давно, – песни требуют колоссальной отделки и шлифовки, чтобы добиться в них вот такого, будто бы разговорного тона. Я вам должен сказать, что песня для меня – никакое не хобби, нет! У меня хобби – театр. (И вообще самая лучшая профессия – это хорошо оплачиваемое хобби.)

Когда пишешь, песня все время живет с тобой, вертится в голове, никогда тебя не покидает. Ты отбираешь и вылизываешь каждое слово. Я не говорю, что все авторские песни равноценны и обязательно поэтичны, но колоссальная работа затрачивается именно на слова, на тексты, на то, чтобы она легко входила к вам в уши и в умы. Но потом, когда вы возьмете к себе домой записанное на магнитофон и снова начнете слушать, вдруг увидите, что одновременно со смехом вас иногда прихватывает за горло, потому что все это сделано на довольно печальном материале, хотя и в шутливой форме, – я уж не говорю о серьезных вещах, маршевых с самого начала.

У авторской песни есть, конечно, масса недостатков: бедность сопровождения, упрощенный ритм. Но в зависимости от аудитории, от настроения, которое каждый раз у нас с вами образуется, все эти песни будут звучать по-другому, чем в прошлый раз. Вы увидите, что они почти не похожи на прежнее исполнение: я никогда не могу повториться из-за того, что каждый раз – разные люди, видишь другие глаза, витает иной настрой, и потому всегда поешь по-другому. Иногда мне кажется, что я на выступлении «попал в десятку», выше не прыгнешь – так точно в этот раз я спел. И я всегда думаю: в следующий раз повторю – будет точно так же. И никогда не получается! Потому что – другие люди, иная устанавливается здесь, в помещении, атмосфера, и повторить ты не можешь. Ты чувствуешь – поешь совсем по-другому. Ты эту обстановку воспринимаешь какими-то локаторами, и ты поешь – хуже или лучше, неизвестно, – но обязательно по-другому.

Что еще очень важно, я сам это перед вами исполняю, мои слова – что хочу, то и делаю: какое-нибудь выкину, другое вставлю – все это зависит от меня, это все мое. Значит, я могу в зависимости от аудитории, от того, какое сегодня настроение, и поменять ритм, и придать песне другую окраску. И вдруг шуточная песня будет выглядеть серьезной. Короче говоря, авторская песня допускает импровизацию, она более подвижна.

Еще раз хочу повторить: авторская песня – это совершенно самостоятельный вид искусства. Пусть я не профессиональный композитор – хотя имею какое-то музыкальное образование – и не профессиональный поэт, но песни я пишу уже много лет и отношусь к ним очень серьезно. Поэтому у меня есть какой-то элемент досады по поводу того, что это направление – авторская песня – не получает пока у нас должного признания. Надеюсь, что это явление временное, и я сейчас занимаюсь тем, чтобы каким-то образом пробить брешь в этом затишье. У меня много песен звучит с экрана: я писал песни для фильмов и во многие спектакли московских театров. И не только московских – по всему Союзу идут эти спектакли.

Авторской песне не нужно никаких сцен, никаких рамп, никаких фонарей. Я пел в ангарах, в подводных лодках, на летном поле, среди черных, как жуки, механиков, в то время, как снижались боевые машины, и мы только немного отходили, чтобы было слышно слова; пел на полях гигантских стадионов, в комнатах, в подвалах, на чердаках – где угодно, это не имеет значения.

На пароме однажды пел «привязанным морякам» – так называют тех, которые работают на паромах. У меня было три часа для отдыха, а они, оказывается, устроили там какой-то банкет, очень долго ждали. Я пел им всю ночь, а они мне рассказывали разные истории. Для авторской песни не нужна обстановка – для нее нужна атмосфера. У меня есть гитара, ваши глаза – и больше ничего. Есть еще мое желание рассказать вам о том, что меня волнует, и ваше, надеюсь, меня услышать. Но это очень много, и если вот это создается – то, что не ухватишь ни ухом, ни глазом, а каким-то, я не знаю, шестым чувством, – как хотите называйте: контакт, атмосфера, что угодно! – это для меня самое ценное.

Меня часто спрашивают, какая разница между авторской песней и песней, которую вы повсеместно и повседневно слышите и видите по радио и телевидению. Есть громадная разница. В общем, на мой взгляд, это два совершенно разных песенных жанра. Если говорить очень коротко, то эстрадной песне не важно – что, ей важно – как. Эстрадная песня не интересуется ни вторым планом в тексте, ни другим дном – все есть как есть. Лишь бы зарифмовать, лишь бы звучали голос и оркестр.

Я иногда слушал эти песни и никак не мог понять: а почему, что там такое? Вот, например, такая песня: «На тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет, и мелькнул за поворотом санный след…» И так далее. И я всегда задумывался, а что же тут такое?! И главное, два автора текста наверху. Значит, один не справился: сложный очень текст, с большим подтекстом, второй прибавился к нему.

Или вот эта песня, что «провожают пароходы совсем не так, как поезда». Я думал, что, может быть, за этим что-то скрыто. Нет, оказывается, просто действительно провожают пароходы не так, как поезда, и, в общем, ничего больше за этим нет.

Эстрадная песня – это зрелище прежде всего. Это всегда смена номеров, меняющийся свет, рампа эта пресловутая, как граница между зрительным залом и сценой. Там и акробаты кувыркаются, фокусники фокусничают, буфет работает – одним словом, это такое зрелище, такое праздничное состояние. И если зрелище из нее убрать, она очень многое потеряет.

Вы обратите внимание: даже если вам полюбилась какая-то эстрадная песня – ну не полюбилась, а запомнилась, навязла в ушах, будем так говорить – и вы ее хотите услышать на концерте живьем, вы будете очень разочарованы. Потому что она будет точно такой, какой вы ее уже раньше слышали. И никогда вас не будут подстерегать никакие неожиданности. Эта песня, к сожалению, лишена импровизационности. Эта песня – более казенная, что ли. Певец репетирует и добивается, на его взгляд, оптимального варианта и потом уже шпарит, как говорится, одно и то же раз за разом. Никогда он не может что-то в песне поменять, никогда он не зависит от аудитории…

Певцы подчас обладают замечательными голосами, по нескольку лет учатся петь, у них голоса звучат всегда одинаково и ровно. Больше всего они увлекаются музыкальным оформлением, оркестровкой, оркестром, чтобы это все было слито воедино. Поэтому это всегда звучит четко, твердо, очень крепко и безошибочно обычно. Никаких перемен вы не услышите.

Редко «полюбляются» песни, которые много и часто исполняются даже по телевидению. В передаче «Алло, мы ищем таланты» – все ищут и находят их – каждый талант выходит и шпарит под кого-то, кого он себе выбрал в образец. Это тоже отрицательная сторона эстрадной песни, потому что всегда хочется видеть на сцене личность, индивидуальность, человека, имеющего о чем-то свое мнение.

Конечно, и на эстраде бывают хорошие тексты. Вот Бернес, например, он никогда не позволял себе петь плохую поэзию. Ведь сколько лет он уже не живет, а услышите его голос по радио – и вам захочется прильнуть, услышать, про что он поет. Он был удивительным человеком, и то, что он делал на сцене, приближается к идеалу, о котором я мечтаю как об идеале исполнительском. Такому человеку я мог бы отдать все, что он захотел бы спеть из моего. Кстати, он пел мою песню «Братские могилы» в фильме «Я родом из детства», я начал с ним работать, но, к сожалению, поздно. И сравните: «Яблони в цвету – какоо-е чудо!..» Это, кстати, совсем глупо, потому что и тополи в пуху – како-о-е чудо!.. Давайте еще покричим про тысячи вещей чудесных весной – про все, что в цвету. А если рядом с этим просто вспомнить стихи Есенина:

  • …Все пройдет, как с белых яблонь дым.
  • Увяданья золотом охваченный,
  • Я не буду больше молодым.

И сразу становится ясно: тут – поэзия, а там – не пойми что!

Обычно в эстрадной песне, которую мы с вами каждый день смотрим по телевизору, хлебаем полными пригоршнями, очень мало внимания уделяется тексту. Я знал одного поэта, который говорил, что он в основном делает это поутру, когда чистит зубы. В это можно поверить, когда слышишь текст: «На тебе сошелся клином белый свет…»

Я, конечно, не хочу огульно охаивать все, что поется с эстрады, кое-что я там люблю и с удовольствием сам слушаю. В основном когда тексты песен делают поэты. Сейчас стали писать для певцов и Белла Ахмадулина, и Андрей Вознесенский, и Женя Евтушенко, – и тогда это бывает удачно.

Я с большим уважением отношусь к Кобзону, который давно держится на определенном, довольно высоком уровне. Последнее время он особенно много стал работать с хорошими текстами. И он крепок, мне кажется, на сцене как мужчина. Слышал в фильме, как работает Градский. Мне кажется, что он музыкален и у него есть прессинг. Очень хорошо я отношусь к Муслиму Магомаеву, считаю, что он прекрасный певец и очень хороший человек, – я знаю его лично. Алла Пугачева, на мой взгляд, очень интересная актриса на сцене и интересная певица.

Я очень не люблю, когда мои песни поют эстрадные певцы. Они, наверное, споют лучше меня, но – не так. Не так, как я написал. Я сам написал и текст, и музыку, и сам спел песню под гитару – как захотел. А у этих ребят прекрасные голоса, они работают с оркестром, но делают это всё по-другому. Когда песня выходит на пластинке, я ничего поделать не могу: они все равно берут. Ну а когда есть возможность запретить, я им своих песен не даю. И если вы где-нибудь услышите, что кто-то поет мои песни «не с пластинок», можете смело подойти и спросить: «А почему вы поете Высоцкого? Он же вам не разрешил!».

И мало того что берут без разрешения, – поют с искажениями и даже переделывают слова. Они почему-то считают, что только то, что «написано пером – не вырубишь топором», – вот это верно! А что написано на магнитофоне, то можно вырубать топором. И даже бывают случаи, когда я свою песню не узнаю, услышав ее в чужом исполнении.

Хороший эстрадный певец поет достойно, но не живо. И песня потихоньку жухнет. Так мне кажется, хотя у эстрадной песни есть масса своих достоинств.

Но когда меня просят свои люди – драматические актеры, я с удовольствием пытаюсь писать для них песни в зависимости от того, что они за люди. Пишу с учетом их индивидуальности, чтобы они могли их петь как свои, как будто они их сами сочинили.

Часто спрашивают, где я беру темы для своих песен? Темы – повсюду; те новые впечатления, которые я получаю, являются основой, а вообще это все придумано, обрастает материалом. Я же имею право на авторскую фантазию, на какие-то допуски. Песни мои – сюрреальные: в них иногда происходят такие вещи, которых мы в нормальной жизни, может быть, никогда и не видим. 10 процентов я беру из чьих-нибудь рассказов и собственных впечатлений, а на 90 процентов все придумано. Иначе нет тайны, ее даже песней не назовешь, какая же это поэзия?!

Очень часто из тех мест, где я бываю в поездках или на гастролях, я привожу различные зарисовки и свои впечатления. Потом делаю из них либо песню, либо так и оставляю это просто зарисовкой, то есть тем, на что упал взгляд в данный момент. Эти вещи не тянут на песню, в них нет второго дна. В некоторые песни я совсем не стараюсь вложить точный смысл и эдакую целенаправленность. Песни против пьянства и пьяниц – это тоже типа зарисовок.

Я знаком со многими ребятами-геологами, они мне рассказывали всякие истории, поэтому я в свое время тоже отдал дань туристской и геологической песне. Ну а теперь я стараюсь писать на общечеловеческие темы.

Как-то в Грузии в одном из тостов один товарищ мне сказал, что он присутствовал при многих разговорах, когда я с интересом слушал, как делаются швеллерные балки, как делается мост из опор. И я, говорит, всегда удивлялся, почему ему это интересно, какой ему смысл это слушать? И вдруг вижу, что некоторые из этих сведений через несколько лет каким-то боком появляются у него в песнях.

У меня много друзей среди моряков, это одна из самых уважаемых профессий. Я часто встречаю своих друзей в портах, «с приходом», и, пока танкер или сухогруз разгружается, мы где-нибудь у друзей в каюте сидим несколько дней напролет; я внесен в судовую роль. А потом они снова уходят, снова без берега несколько месяцев. И неудивительно, что некоторые песни написаны в их честь, для них, про них. И даже – на борту кораблей.

Героев я не ищу – в каждом из нас похоронено по крайней мере тысяча персонажей. Вот вы выбрали эту профессию, а могли бы выбрать другую и иметь другой характер. А потом, наверное, есть глаз, есть ухо, слышишь и видишь все вокруг, если можешь. Я не знаю, это трудно объяснить, где я беру героев для песен – вот они здесь, вы все здесь передо мной сидите.

Мне пишут в письмах, был ли я тем, от имени кого пишу: не был ли шофером, не воевал ли, не «трудился» ли на Севере, не был ли шахтером и так далее. Это все происходит оттого, что почти все мои песни написаны от первого лица: я всегда говорю «я», и это вводит некоторых людей в заблуждение. Они думают, что если я пою от имени шофера, то я им был; если это лагерная песня, то я обязательно сидел, и так далее. Просто некоторые привыкли отождествлять актера на сцене или экране с тем, кого он изображает. Нет, конечно, понадобилось бы очень много жизней для этого. Кое-что на своей шкуре я все-таки испытал и знаю, о чем пишу, но в основном, конечно, в моих песнях процентов 80–90 домысла и авторской фантазии. Я никогда не гнался за точностью в песне. Она получается как-то сама собой, не знаю отчего.

Я думаю, что вовсе не обязательно подолгу бывать в тех местах, о которых пишешь, или заниматься той профессией, о которой идет речь в песне. Просто нужно почувствовать дух, плюс немножечко фантазии, плюс хоть немножечко иметь какие-то способности, плюс чуть-чуть желания, чтобы зрителю было интересно. Поэтому я рискую говорить «я» вовсе не в надежде, что вы подумаете, что я через все это прошел.

Почему я это делаю? Не от «ячества» – это известный поэтический прием. Например, у Вознесенского одно стихотворение начинается словами: «Я – Гойя…» – и дальше он уже шпарит от имени Гойи. Однажды был такой случай. Один маститый, известный писатель и наш артист Золотухин были на поэтории. Происходило это в консерватории, все было очень шикарно: два хора, два оркестра, в общем, интересное зрелище. Но они опоздали (задержались в верхнем буфете), а когда вошли… Зыкина поет, два хора сопровождают. А Вознесенский говорит: «Я – Гойя!..» Писатель спрашивает: «Кто он?» «Он говорит, что он – Гойя», – отвечает Золотухин. «Ну нахал!» – и писатель ушел.

Так чтобы вы не обижались за тех людей, от имени которых я пою, хочу вам сказать, что это просто очень удобная форма, писать «от себя», – тогда все получается лирика. Под лирикой не надо понимать только любовную лирику, есть и другая: это все, что – из себя. И еще: в отличие от моих друзей-поэтов, которые занимаются только поэзией и чистым стихосложением, я – актер, я играл много ролей и в театре, и в кино и очень часто бывал в шкуре других людей. И мне, возможно, проще так работать – писать «из другого человека». Я даже, когда пишу, уже предполагаю и проигрываю будущую песню от имени этого человека, героя песни, – еще и потому почти все мои песни написаны от первого лица. Сначала прикидываешь, что за характер у персонажа, и идешь от характера. Если вы обратили внимание, исполняя эти вещи, я, в общем-то, даже стараюсь показать вам персонаж, от имени которого поется песня. Поэтому и получаю я, наверное, письма: «Я помню, как по Чуйскому тракту мы с вами гоняли «МАЗы»», – этого не было ничего. Повторяю, я не пишу чистую правду – я почти все придумываю, иначе это не было бы искусством. Но, я думаю, это настолько придумано, что становится правдой для этих людей.

Есть, конечно, и исключения. Так, одна из моих альпинистских песен – «Здесь вам не равнина…» – наверное, единственная, которая написана о конкретном случае. Случай этот меня поразил, и то это в большой мере придумано. Если человек действительно пишет, он, конечно, должен очень много выдумывать, придумывать по ассоциациям, обобщать… И если даже по песне кажется, что это действительно натуральная история, которая случилась со мной либо с кем-нибудь, – нет, почти все это вымысел.

А иначе этим песням не было бы никакой цены. Какая ценность зарифмовать то, что знаешь или что тебе рассказали? Это рифмованные фельетоны, ерунда! Песню надо придумать, да еще так, чтобы каждый увидел в ней то, что ему хочется и что ему важно. Вот в этом, мне кажется, есть заслуга автора, а рифмовка – нет.

Потом, если пишешь от чьего-то имени, вовсе не обязательно, что все, о чем идет речь, могло случиться только с человеком этой профессии. Просто я взял и выбрал такого героя, а в общем-то, все равно речь идет о проблемах общечеловеческих, которые могут волновать, я думаю, всех людей, – это проблемы зла, предательства, честности, надежности, дружбы.

Правда, бывают моменты, когда я очень быстро откликаюсь на то, что сейчас носится в воздухе, о чем говорят в печати и по радио. Мне вдруг хочется сразу же об этом написать: например, когда у нас особенно сильно проводилась борьба с пьянством, я тоже написал несколько песен на эту животрепещущую тему.

Я пишу песню, никогда не рассчитывая, буду я ее петь со сцены или не буду. Пишу только тогда, когда вот так уж необходимо! Сажусь и делаю. Иногда я выношу песню на зрителей, иногда оставляю у себя в столе. И всегда, особенно, когда я вижу, что мои серьезные вещи зрители сразу принимают, – это мне, знаете, как медом на душу.

Некоторые мои песни доходят до обобщений, некоторые – нет, но я всегда, в общем, прочерчиваю твердый сюжет, как будто сам являюсь участником событий. Из-за того, что почти все мои песни написаны от первого лица, их кто-то назвал «песни-монологи», я не стал возражать, хотя это и не совсем точно: у меня есть песни-диалоги и песни других жанров. Но так как я часто говорю «я», меня упрекают в нескромности. Это не от нескромности и не из-за того, что я все прошел и испытал на собственной шкуре, – самое главное! – там есть мое отношение, мое рассуждение, мое мнение о том предмете, о котором я говорю с людьми. Это я не где-то вычитал, а сам так об этом думаю. Вот поэтому, мне кажется, я имею право говорить «я».

Меня часто отождествляют с героями моих песен, но никто и никогда не догадался еще спросить, не был ли я волком, лошадью или истребителем, от имени которых я тоже пою: ведь можно писать от имени любых предметов, в них во все можно вложить душу – и все! Например, у меня есть песня, которую я пою от имени микрофона, обыкновенного микрофона, как и вот этот, что стоит передо мной. Он много видел, этот микрофон, о многом может рассказать.

В детской пластинке «Алиса в стране чудес»… есть история попугая, который рассказывает, как он дошел до жизни такой, как он плавал, пиратом был и так далее… Я там за попугая пою сам. Это в принципе снимает многие вопросы: был ли я тем, от имени кого пою? Попугаем я не был – ни в прямом, ни в переносном смысле. Если говорить серьезно, я на самом деле никогда никому не подражал и считаю это занятие праздным…

И вообще призываю всех людей, которые тоже пробуют свои силы в сочинительстве: пытайтесь как сами видите, как сами понимаете. Интересно и в жизни иметь дело с человеком, который сам личность, со своим мнением и суждением. А не попугай.

Какая роль жизненного опыта в художественном творчестве? Это только база. Человек должен быть наделен фантазией, чтобы творить. Он, конечно, творец в том случае, если чего-то там такое рифмует или пишет, основываясь только на фактах. Реализм такого рода был и есть. Но я больше за Свифта, понимаете? Я больше за Булгакова, за Гоголя. Жизненный опыт?.. Но представьте себе, какой был уж такой гигантский жизненный опыт у двадцатишестилетнего Лермонтова? Главное – свое видение мира.

Другой вопрос, можно ли создавать произведения искусства, обладая повышенной чувствительностью и восприимчивостью, но не имея жизненного опыта? Можно. Можно, но лучше его иметь… немножко. Потому что под жизненным опытом, наверное, понимается больше всего то, что она вас била молотком по голове, а если говорить серьезно – страдание.

Искусства настоящего без страдания нет. И человек, который не выстрадал – не обязательно, чтобы его притесняли или стреляли в него, мучили, забирали родственников и так далее, – такой человек творить не может. Но если он в душе, даже без внешних воздействий, испытывал это чувство страдания за людей, за близких, вообще за ситуацию, – это уже много значит. Это создает жизненный опыт.

А страдать могут даже очень молодые люди. И очень сильно.

Мне часто присылают письма, в которых спрашивают: «Что вы имели в виду в той или иной песне?» Ну, кстати говоря, что я имел в виду, то и написал. А как меня люди поняли, зависит, конечно, от многих вещей: от меры образованности, от опыта жизненного и так далее. Некоторые иногда попадают в точку, иногда – рядом, и я как раз больше всего люблю, когда рядом: значит, в песне было что-то, на что даже я не обратил особого внимания. Может, не имел этого в виду точно и конкретно, но что-то подобное где-то там в подсознании было.

И ведь было бы ужасно, если б мы всё имели в виду, когда пишем, – тогда бы мы просто ничего вообще не написали. Вы представляете?! А что уж говорить про Достоевского, у которого одновременно идут десять или пятнадцать планов? Он что, их все время высчитывал, выписывал, а потом соединял? Нет, это просто оттого выходило, что он был такой одаренности человек, что об этом не думал. Гений!

И мы, актеры, когда начинаем репетировать, вдруг задыхаемся от восторга, когда обнаруживаем в пьесе что-то еще и еще, чего не заметили на первых репетициях. Вот почему, когда люди, стоящие рядом, видят в моих песнях что-то другое, но близкое той проблеме, которую я трогаю, я очень счастлив.

Это необъяснимые вещи, и они получаются сами собой. Это есть признак какой-то тайны в поэзии, когда каждый человек видит в песне что-то для себя. Я даже пытался на все подобные письма ответить одной всеобъемлющей песней, в которой был припев с такими строчками: «Спасибо вам, мои корреспонденты, что вы неверно поняли меня». Но потом я бросил эту затею.

Однажды меня спросили, как я пишу песни, что идет впереди: музыка, слова, мелодия? Не слова и не мелодия – я сначала просто подбираю ритм для стихов, ритм на гитаре. И когда есть точный ритм, как-то появляются слова. Очень трудно сказать, как они получаются. Иногда получается, что серьезная строчка, которая у тебя появилась, ложится на фривольную, шуточную мелодию и ты вдруг пишешь, как выясняется, шуточную песню, хоть она и не совсем шуточная, но получается в шутливой форме. Одним словом, музыка помогает тексту, текст – музыке. Песня рождается странно, пишется трудно, и чем дальше, тем труднее, потому что трудно постоянно держаться, так сказать, на этом уровне. Это очень сложно, времена меняются: если раньше песни писались довольно быстро, они вдруг начинали «выливаться» из тебя из-за того, что никогда раньше ты об этом не писал, то чем больше пишешь, тем сложнее.

У каждого человека бывает болдинская осень, приливы и отливы, как в любви, так и в поэзии. Иногда вдруг пишется, а иногда по нескольку месяцев – просто невозможно – ни одной строчки, ни одной мелодии интересной не приходит.

Иногда ходишь и просто болеешь песней, неделю, две, а потом сел и записал ее минут за десять. Зарифмовал – и все. А некоторые песни очень подолгу пишутся, вынашиваются внутри, а иногда появляется какая-то удачная строка, и ты понимаешь, что она годится к тому, про что ты думал.

А так как это песня, а не стихи, то совершенно естественно, что нужно делать ее с гитарой, с ритмом, потому что в песне музыка не должна мешать словам, должна только помогать. И несмотря на кажущуюся простоту и легкость этих мелодий, для каждого текста должна быть какая-то своя, своеобразная мелодия. И в моих песнях вы не найдете похожих мелодий.

Я слышу много упреков от композиторов-профессионалов, что это, мол, несерьезно – эти три-четыре-пять аккордов. Я-то знаю и больше аккордов, но я пытаюсь писать простые мелодии.

Кстати, другие композиторы, например Щедрин, Слонимский, с которым я работал в картине «Интервенция», считают, что эти простые мелодии имеют право бытовать на сцене и на экране.

На чей первый суд я выношу свои песни? Это, конечно, происходит очень по-разному. Иногда, если песня мне нравится, я не могу дотерпеть и ночью звоню кому-нибудь из друзей или даже жене, говорю: «Ну-ка, послушай» – и пою в трубку. А чаще всего я проверяю их на аудиториях.

Когда пишу, всегда это дело живое, – я даже не знаю, какая будет песня: будет ли она смешная или просто ироничная, печальная или трагичная и грустная. И даже мелодия часто еще не установлена до конца. Поэтому, когда я сделаю песню, я начинаю проверять ее на аудитории: выхожу на сцену и только ритм оставляю, и только через 15 – 20 раз получается, выкристаллизовывается, так сказать, окончательная мелодия.

Когда я рассказал об этом композиторам, они были безумно удивлены: «Как же так? Как это может быть?! У тебя есть очень странные ходы, которые профессиональный музыкант никогда не сделает». Я говорю: «Вот, возможно, от этого».

Работаю я по ночам с маленьким магнитофончиком. Если пришла какая-то строка, я тут же моментально пытаюсь найти для нее музыкальную основу, а вам на первый взгляд кажется, что это страшно просто. И так оно и есть: для этого и работаешь, чтобы очищать, вылизывать каждую букву, чтобы это входило в каждого, совсем не заставляя людей напрягаться, вслушиваться: «А что он там? Что он сказал?!»

Чтобы этого не было, и делаются вот такие бесхитростные ритмы, которые, как ни странно, многие профессиональные композиторы не могут повторить. Они тоже хотят писать так, как пишутся авторские песни: чтобы песня запоминалась моментально, чтобы музыка не мешала словам, а слова – музыке.

Я часто слышу от них упреки, что в моих песнях есть нарочитая примитивизация. В одном они правы: это нарочитая, но только не примитивизация, а упрощение. Написать сложную мелодию не так сложно, особенно для профессионала, но у меня есть свои ритмы, которыми никто не пользуется. Они очень простые, но, если я даю музыканту-профессионалу гитару и говорю: «Сделай этот ритм», он его повторить не может. Дело в том, что эти ритмы, как вам сказать, не расплывчаты, я, наоборот, могу их очень спрессовать – в зависимости от той аудитории, в которой работаю.

Вот я сажусь за письменный стол с магнитофончиком и гитарой и ищу строчку. Сидишь ночью, работаешь, подманиваешь вдохновение. Кто-то спускается… пошепчет тебе чего-то такое на ухо или напрямую в мозги – записал строчку, вымучиваешь дальше. Творчество – это такая таинственная вещь, что-то вертится где-то там, в подсознании, может быть, это и вызывает разные ассоциации. И если получается удачно, тогда песня попадает к вам сразу в душу и западает в нее.

Потом песня все время живет с тобой, не дает тебе покоя, вымучивает тебя, выжимает, как белье, – иногда она мучает тебя месяца по два. Когда я писал «Охоту на волков», мне ночью снился этот припев. Я не знал еще, что я буду писать, была только строчка «Идет охота на волков, идет охота…». Через два месяца – это было в Сибири, в селе Выезжий Лог, мы снимали там картину «Хозяин тайги» – я сидел в пустом доме под гигантской лампочкой, свечей на пятьсот, у какого-то фотографа мы ее достали. Золотухин спал выпимши, потому что был праздник. Я сел за белый лист и думаю: что я буду писать? В это время встал Золотухин и сказал мне: «Не сиди под светом, тебя застрелят!» Я спрашиваю: «С чего ты взял, Валерий?» – «Мне Паустовский сказал, что в Лермонтова стрелял пьяный прапорщик», – и уснул.

Я все понял и потом, на следующий день, спрашиваю: «А почему это вдруг тебе сказал Паустовский?» Он говорит: «Ну, я имел в виду, что «как нам говорил Паустовский…» На самом-то деле, я тебе честно признаюсь, мне ребятишки вчера принесли из дворов медовухи, а я им за это разрешил залечь в кювете и на тебя живого смотреть».

Вот так, значит, под дулами глаз я и написал эту песню, которая называется «Охота на волков». Вот так проходит работа над песней, и авторской она называется именно потому, что ты все делаешь сам – от «а» до «зет».

Раньше я пел без гитары, стуча ритм по столу. Правда, в детстве родители силком заставляли меня играть на рояле, а потом, когда я учился в театральном училище, Борис Ильич Вершилов, друг Станиславского и учитель очень многих людей, сказал мне: «Вам очень пригодится этот инструмент», – и заставил меня овладеть гитарой. (Он прочил мне такую же популярность, как у Жарова, и поэтому, дескать, необходимо уметь играть на гитаре, но до жаровской популярности мне далеко.) И когда я стал писать песни сам – это все стало происходить только вот с этим бесхитростным инструментом, которым очень многие могут довольно быстро овладеть. Виртуозно выучиться играть на гитаре, конечно, сложно, но аккомпанировать себе несложно.

А ночью я пишу не только оттого, что у меня нет времени днем – это естественно, потому что днем мы и снимаемся и репетируем, а еще и потому, чтобы просто никто не мешал. Происходит какое-то таинство, что-то такое оттуда спускается, получаются какие-то строчки. Иногда она выльется сразу, моментально ляжет на лист, а иногда все время тебя гложет, не дает возможности спокойно отдыхать, откинувшись, так сказать. Пока ты ее не напишешь, она все время тебя гложет.

Меня иногда просят спеть любимую песню. Вы знаете, они все любимые, особенно в тот момент, когда писались. Я не могу выделить ни одну песню и никогда не отдаю предпочтения моим комедийным песням или серьезным. Все они потребовали от меня определенной работы, пота, крови, ночных бессонниц и так далее.

Я вам должен сказать, что я никогда не принимал участия в движении так называемых бардов и менестрелей и не понимаю, что это вообще за «движение», да и какие это барды и менестрели?! Это просто люди, которые плохо ли, хорошо ли пишут стихи и плохо ли, хорошо ли исполняют их, в основном под гитару, потому что это очень доступный инструмент. Сейчас такое количество этих бардов и менестрелей, что я к ним не хочу никакого отношения иметь. У меня есть несколько любимых мною людей, которые занимаются авторской песней, но некоторые люди с гитарами принесли очень много вреда авторской песне. Их очень много, в каждом учреждении существуют люди, которые играют на гитарах и сочиняют песни. Я прекрасно понимаю тягу людей к тому, чтобы самим писать стихи и петь это под гитару, но, к сожалению, очень многие люди хотят выходить с этим на широкую аудиторию, чем и вредят…

Я получаю дикое количество писем, в которых масса стихов и песен, и меня часто просят: «Пожалуйста, исполните – это очень срочный материал! Исполните по радио и напишите когда!» А в этой «песне» написано, как он подошел к станку, а тот сломался; я заменил резец, а он там еще чего-то…

И все-таки как ни ослаб интерес к авторской песне, но продолжает работать Булат, который уже больше двадцати лет работает с авторской песней. С большим уважением отношусь к Юлику Киму. Юра Кукин, который сначала занимался этим так, левой ногой, потом увидел, что к этим песням есть большой интерес, и даже стал с ними выступать. И Визбор, я слышал, возобновил свои выступления, понемножечку стал работать. Я отношусь к нему с симпатией, мне нравилась его песня про Серегу Санина. И песни Анчарова всплывают вдруг в каком-то другом исполнении, – значит, это все не забывается, это дело живучее.

С авторской песней невозможно ничего сделать, если даже кто-нибудь и хочет ей помешать. Она более нежная и хрупкая, чем эстрадная песня, но более живучая, как выяснилось.

Одно время эстрадные певцы – это, наверное, всем известно – обращались к Юре Кукину и Жене Клячкину с просьбой написать для них песню. Они тоже хотят петь песни-новеллы, чтобы там что-то происходило. И за границей русская аудитория авторской песни с каждым годом растет, есть интерес к ней у французов, у американцев, которые все больше ее узнают и хотят слушать.

На Западе авторские песни (в нашем понимании) называют «песнями протеста». Когда однажды мне перевели несколько таких песен, я увидел, что в них и близко нет ничего похожего на то, что, предположим, делаю я или Булат Окуджава. Мне совершенно непонятно, почему они называются «песнями протеста», меня всегда поражало, против чего они протестуют? Ну против войны, но ведь все протестуют против войны, и, в общем, это не то что банально, но знакомо и знамо. Я тоже пишу песни о войне и, где бы я ни пел их со сцены – им или дома, я всегда пою, как будто в последний раз. Война нас всех коснулась, так что это вопрос понятный – почему я так могу против нее возражать.

У них же этого нет, и, может, поэтому их моя манера исполнения так поражает и удивляет – я всегда пою на очень высокой ноте. Иногда меня спрашивают за границей: почему вы их так прокрикиваете, даже дома? Что вас так беспокоит? Но мне им это очень сложно объяснить. Поэтому мне кажется, что у моих песен очень русские корни и по-настоящему они могут быть понятны только русскому человеку. Особенно последние вещи: «Купола», «Правда и Ложь», «Кривая и Нелегкая». А за границей в моих песнях их волнует только темперамент, но все равно они недоумевают: зачем надо так выкладываться?

Еще вот что. Их «песни протеста» направлены против войны, нищеты, инфляции, короче говоря, против таких конкретных проблем. Мне кажется, что наши авторские песни более абстрактны, даже если это касается военных песен: все-таки нужно понять, почему человек, который не прошел войну и никогда не воевал, – почему он все время возвращается туда?!

Иногда меня упрекают, что в своих песнях, записанных на пластинки, я изменил гитаре. Дело в том, что, когда мы начинали записывать первые песни на «Мелодии», даже вопроса не возникало, что я буду петь их с гитарой, под собственный аккомпанемент. А мне, в общем, хотелось, чтобы хоть что-то появилось, чтобы хотя бы тексты звучали. Я хотел издания стихов, текстов, хотя сопровождение иногда меня самого коробило. Но я пошел на это, думая, что смогу превозмочь его своим напором – тем, что, собственно, и отличало мои первые песни.

И несколько лет назад я записал на «Мелодии» два больших диска: один – свой, а у второго диска на одной стороне – мои песни, а на второй – моя жена, Марина, поет по-русски мои же песни, написанные специально для нее. Эти диски не вышли – вернее, появилось кое-что в маленьких пластиночках, где не поймешь, по какому принципу их надергали. Причем вышли некоторые песни, которые вызывали наибольшие возражения у редактуры: «Москва – Одесса» и «Кони привередливые».

Но это не от меня зависело, а от кого – я даже не знаю. Иногда я на очень высоком уровне получаю согласие, а потом оно вдруг, как в вату, уплывает. Прямо и не знаешь, кого надо брать за горло, кого конкретно надо душить. Потом я смотрю, «Мелодия» вместе с болгарами издает пластинку, в которой есть еще несколько вещей из этих дисков, а у нас они так и не случились. Когда спрашиваешь отвечающего за это человека о причине, он говорит: «Ну, вы знаете, там не все песни бесспорны». Я говорю: «Давайте спорить!», но…

А в общем, вы знаете, иногда мне просто не хочется портить себе нервы. Я думаю: «Да бог с ним – все равно они появятся на магнитофонах, кто захочет, тот их услышит, а кому до этого интереса нет, не стоит для них стараться». Вот потому я особенно сильно и не настаиваю. Нужно, чтобы за выход дисков отвечал какой-то другой человек, а не редактура в том смысле слова, как она у нас понимается. Особенно на «Мелодии». Этот человек должен быть от начала до конца заинтересован в том, чтобы они вышли. Потому что вдруг это упирается в кого-то, кто говорит: «Да зачем сейчас это делать? Мало ли – обсуждать! Да и времени нету. Да и скандалы потом, наверное, будут – лучше не надо!» Вы это все знаете, у нас так часто бывает: человек хочет, чтобы все не двигалось, чтобы оставалось на том же уровне, как и раньше.

Правда, должен сказать, что теперь некоторые записи я не представляю без оркестра. Удачно аранжированы, например, «Кони привередливые» – я не могу сейчас петь ее в концертах. Есть очень разноречивые мнения – сколько людей, столько и мнений об этом. Что я могу сказать? Я очень рад аккомпанементу «Баньки» и «Большого Каретного», которые есть в одном из дисков, – там простые, безгитарные аккомпанементы, я рад, что мы их не усложняли. А есть вещи, которые не нравятся, хотя записывали мы их с оркестром Гараняна, с прекраснейшими музыкантами. Но мне не давали тогда права выбора, чтобы сделать оркестровку, как я хочу. И я предпочел, чтобы хоть мои тексты увидели свет, а в музыкальную часть в те времена не влезал. Но ведь уже десять лет прошло после и тех записей! Десять, десять!

Если теперь у меня будет такая возможность, я настою, чтобы некоторые песни были сделаны со старым аккомпанементом, а некоторые – только под одну гитару.

Записи с ансамблем Гараняна – это команда «Мелодии» – я делал, когда он был в самом пике формы, что ли. И сейчас, в общем-то, эти ребята достойно играют, но тогда, мне кажется, они играли просто замечательно. Сейчас они немножечко распались, разбрелись, но играют все равно очень хорошо. Мы с ними довольно долго работали вместе и сделали оркестровки двадцати с лишним моих вещей. Это оркестровки Игоря Кантюкова и Леши Зубова.

Записи во Франции я делал не с оркестром Поля Мориа, как принято говорить, просто у меня там были очень хорошие оркестранты. Первую свою пластинку там я записывал в сопровождении двух гитар. У меня были два лучших гитариста Франции. Один из них, Клод Пави, приехал в своем фургоне, там у него было семнадцать гитар. Он заставил меня полностью перевести ему все песни, которые предстояло записать. Трое суток на это ушло.

Иногда он не понимал смысла: почему я так, собственно, волнуюсь по поводу того, что «идет охота на волков»? Мы ему объясняли, он говорил: «А-а-а» – и записывал каждую строчку: он был совершенно обескуражен, как это можно в песне говорить о таких вещах, и сидел совершенно пришибленный. Эти записи тоже как-то просочились сюда, но я их крайне редко у нас слышу. Там получилась самая, на мой взгляд, удачная обработка – чисто гитарная, с наложениями. Он прекрасно играл, мне редко приходилось что-либо подобное слышать. Мы с ним несколько дней провели вместе.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Настя получает письмо от своей младшей сестры Юлии, которая убеждена, что муж ей изменяет, и просит ...
Выйти замуж за английского аристократа – мечта многих красавиц. Маша красавицей не была. Казалось, р...
Присоединяйтесь к людям, которые ценят историю своей семьи! ...
Благодаря этой книге вы сможете без посторонней помощи разобраться в алгоритме составления бухгалтер...
Книга «выросла» из одноименной главы знаменитого «Апгрейда обезьяны» Александра Никонова и развивает...
Рассмотрены основные положения Правил устройства электроустановок (ПУЭ) в виде вопросов и ответов. П...