Роман о девочках (сборник) Высоцкий Владимир
– Ну хорошо! Так! Господа!..
– К черту господ! – рявкнул бассейн.
– Друзья!
– Долой дружбу ходящих по суше!
– Но как же к вам обращаться? – профессор растерялся окончательно.
– Это уж слишком, парни, – произнес в защиту чей-то голос, по тембру – его проводника.
Все стихло. Профессор с некоторой даже нежностью благодарно взглянул на дельфина.
«Недаром я его любил, когда он был животным. Но стоп! Как же он шел по коридору, как он сидел у меня? Он же не должен мочь, не может долж…» – Профессор глянул вниз и упал…
У дельфина не было ног, но у него что-то было, и на этом чем-то были надеты его, профессора, ботинки.
Нас загоняют спать. Гасят свет везде, а в темноте находиться страшно. Вот и идешь, и спишь. Как все-таки прекрасно, что есть коридоры – по ним гуляют, и туалеты – в них… нет-нет, в них курят. Только там дурно, там все время эти психи, эти проклятые психи раскрывают окна, и сквозят, и сквозят. Я буду жаловаться завтра. Зачем завтра! Сейчас же напишу Косыгину… Эх! Погасили свет, как же можно! Как же вам не стыдно! Ну! Дайте только выздороветь!.. Покойной ночи. Жгу спички и пишу. Так делал Джордано Бруно. Он и сгорел поэтому так быстро. А я не могу, я пойду и буду спать, чтобы выжить – и уж тогда…
Я не могу спать. Нельзя спать, когда кругом в мире столько несчастья и – храпят. Боже! Как они храпят! Они! Они! Хором, и в унисон, и на голоса, и в терцию, и в кварту, и в черта в ступе. Они храпят, а я сижу в туалете и пишу. Как хорошо, что есть туалеты, хоть здесь и сквозняки. Они храпят, потому что безумны. Все безумные храпят и хрипят и <издают> другие звуки, словно вымаливают что-то у бога или у главврача, а сказать ничего не могут, потому что нельзя. В десять – отбой и не положено разговаривать. Кем не положено? Неизвестно. Такой закон, и персонал на страже. Как заговорил – так вон из Москвы, сюда я больше не ездок. А кому охота после отбоя вон из Москвы! Это в такую-то слякоть, в больничной одежде! Вот и не разговаривают и храпят: мол, господи, защити и спаси нас, грешных, и ты, главврач, сохрани душу нашу в целости! Душа – жилище бога, вместилище, а какое к черту это жилье, если все оно насквозь провоняло безумием и лекарствами и еще тем, что лекарствами выгоняют!
Доктор! Я не могу спать, а ведь вы приказали, вы и лекарства-то мне колете эти самые, чтоб я спал, а от них импотенция. Да, да, не убеждайте меня, мне сказал алкоголик, а он-то знает; и сам, в конце концов, читал в мед<ицинском> справочнике.
Доктор, отпустите меня с богом! Что я вам сделал такого хорошего, что вам жаль со мной расставаться? Я и петь-то не умею, без слуха я, и исколот я весь иглами и сомнениями!
Отойдите, молю как о последней милости. Нельзя мне остаться импотентом, меня из дома теща выгонит, и жена забьет до смерти. А? Ну ладно! Последний раз, самый последний… Опять вы не в руку! Это, в конце концов, свинство. А сестры – они милосердия, а не свинства!
О боги, боги! Зачем вы живете на Олимпе, черт вас подери в прямом смысле этого слова!
Говорят, в Большом театре был случай. Две статистки или кассирши, этого никто уже не помнит, влюбились в режиссера Файера или Файдильмера (это неважно, важно, что он еврей и не стоит этого), обвязались будто красными маками и упали вниз, причем в самом конце спектакля, чтобы не нарушать действия, – ис<кусст>во они тоже любили. Скандал был страшный, но публика аплодировала. Эффект, елки-палки! А публике что? Хлеба и зрелищ. Хлеб в буфете в виде пирожных, а зрелище – вот оно, достойное подражания. Кровавое. Заедайте его, граждане, пирожными, заедайте!
И подражатели живо нашлись. В некоем городе Омске через час после дохождения туда слуха о происшествии в Большом две телефонистки тут же влюбились в начальника телефонного узла и сверглись вниз с телефонного провода. Обе убились насмерть, но одна выжила благодаря медикам и из клинической своей смерти сказала, что о содеянном не жалеет и ежели ей оставят жизнь, то будут рецидивы. Женщины! Одно слово – бабы. Курица не птица, баба не человек. Баба – это зло, от ней все несчастья наши и наших даже отцов и матерей.
Почему вы никогда не отвечаете мне? Что я, не человек, что ли! Молчите? Ну, молчите, молчите! Многие молчали, но ради подвига, так сказать, за идею! Слышали? – Камо, например, или масса партизан. Их, партизан, повесили, но они молчали из чистого принципа, а вы из хамства прирожденного, и не из чистого, а из грязного хамства. Хам на хаме в вас. Загордились? Ничего, и вас повесит кто-нибудь на могильной плите в виде фотографии.
Отстать? Что, заговорил! Вы, мол, идете вверх по лестнице – выздоровлению то есть. А наш удел – катиться дальше вниз? Шиш вам! Внизу 1-е отделение, а там буйные, нам туда – не надо. Но нам и наверх не надо – там 5-е отделение, женское, тоже буйное. Хотите вверх? Пожалуйста! Только не рекомендую, оттуда никто не возвращался живым. Ах, отойти? Пожалуйста!
Какие все-таки замечательные люди – заики: тихие, отзывчивые, никуда не спешат, а главное – чем они хуже нас, в самом деле? Ничем? Гитлер вон вовсе не заикался, не говоря уже о Муссолини. И что из этого вышло? Ничего! Вышло то есть кое-что гнусное, но именно потому, что не были они заиками. А будь они ими – не произнесли бы ни одной речи во вред международному народу.
Наши заики. Это некие отшельники, что ли. В хорошем то есть смысле. А заикание не порок – большое свинство. Их и лечат-то как-то красиво. Без уколов этих, от которых бывает импотенция. Бывает, бывает!
Вот! Лечат их как! Выводят на улицу, строят в стройные ряды и заставляют подходить к прохожим и спрашивать, например, вежливо: «Вы не женаты ли?» или: «Где остановка трамвая номер 12379?» – а такого трамвая и нет вовсе. Но это неважно, важно спросить в течение более короткого времени, чем все остальные. У них и секундомеры щелкают, и отметки им ставят. А в магазине надо спросить: «Сколько стоит колбаса?» или «Вы мне неправильно сдали сдачу». Это, может, и неправда, но это не главное, главное – спросить покороче. Их не очень мучают, считают в минутах и оценивают по 100-балльной системе.
– Вы, – говорят, – батенька, получили 68, а вы, – говорят, – Митенька, – 2.
Тут они должны сказать спасибо и разойтись обратно в больницу.
Сегодня все получили по 100, потому что вопрос был хороший: «У вас водка есть?»
Нянечки играют в «дураки», именно в «дураки», а не в «дурака». Как эти психи. Потому что у нянечек в это понятие входят и немецкий «дурак», и английский, и, конечно, русский настоящий «дурак», и, конечно, все эти психи, дураки. Нянечки – прекрасные женщины. Они не бабы, они – женщины. Одна мне сегодня сказала: «Красавчик ты наш». Да! Я уже об этом говорил.
Какой я красавчик?! – у меня гены и хромосомы изуродованы ЛСД (это я прочитал в «Огоньке»). Это про них – на Западе, а у меня все оттуда, с Запада, – все польские евреи.
Но этого никто не знает. Все думают, что я – негр. Почему, интересно? Ведь я не черный. Наверное, из-за кудрявых волос на груди. Конечно же, из-за волос – как я раньше не догадался! Как все-таки приятно делать открытия!
Да! Совсем забросил я теорию нелинейных уравнений в искривленном пространстве. Надо будет вспомнить, а то совсем отупел. А сейчас для тренировки:
[()2 + p3 + A2 + i – i – 3 – В – Е – Р – Г – i]10.
Ха-ха-ха!
Эти идиоты играют в домино. Глупо. Выигрывает тот, у кого меньше очков. Это уж совсем чушь. А есл так – так сбрасывай себе, и все. А они думают, дураки! Психи – одно слово. Думают и стучат, стучат. Зачем стучать? Не стучите! Слышите! Стукачи! Предатели! Продажные шкуры! Только не бейте меня, <меня> нельзя бить, я еще ничего не сделал!
- Старый барабанщик, старый барабанщик,
- старый барабанщик крепко спал.
- Новый… новый… новый…
- настучал.
- Тот проснулся, перевернулся и три года потерял.
- А новый барабанщик, новый барабанщик
- барабан его забрал.
Это просто так. Я вообще не поэт, я… Кто я? Что я? Зачем я? Жизнь, какая же ты все-таки сволочь!
Поговорим теперь о пресловутом недостающем звене. Люди! Чего вам недостает, кого недостает вам, люди? Вам недостает питекантропов! Вы пишете громадные исследования и теряетесь в догадках. А между тем ответ? Вот он. Слушайте же и успокойтесь, и раз навсегда забудьте о звене!
Жили-были питекантропы, родами или гуртами, попарно ли, моногамно ли, только были у них свои любви и печали, свои горести и радости, и делили они их между собой поровну, будьте уверены.
И однажды взглянули они вокруг себя: тьма кругом тьмущая, только что кончилась мезозойская эра, и не начинался еще третичный период, и никакого просвета впереди, – эдакое междувластие. Встали они на две конечности и воскликнули: «У-а!» Большего они еще, к сожалению, не могли, потому что не могли, и все. Воскликнули они свое горькое «а-у» и ушли в горы. Тактика известная – Мао Цзэдун уходил в горы и Кастро, но они вернулись, а питекантропы – нет. Летом были скачки и культурные революции, сафра и охота с Раулем в Беловежской пуще на привязанных зубров и привязанных же фазанов, а у питекантропов не было этого, как не было еще дружбы народов и великого китайского противостояния. Питекантропы ушли в горы и осели там плотно, настолько плотно, что сами стали этими горами и спрессовались с ними. Потом народились новые обезьяны и новые питекантропы; послушные зову предков, сказали свое «у-а» и ушли в горы и спрессовались, потом новые и т<ак> д<алее>. Так что дальше питекантропов история человечества не пошла. Все осталось так же, и только горы, скорее всего Гималаи, свидетельствуют об этом и растут на глазах, потому что на них спрессовываются питекантропы. А мы? Откуда мы? А мы – марсиане, конечно, и нечего строить робкие гипотезы и исподтишка подъелдыкивать Дарвина. Дурак он, Дарвин. Но он не виноват в этом. Тогда был капитализм.
Так зачем вам, люди, это недостающее звено! – бросьте доставать недоставаемое, а доставайте лучше звезды для своих любимых и сыр голландский. Говорят, его нет, – мы здесь этого не знаем. Есть или нет? Вот в чем вопрос!
Сегодня произошел возмутительный случай, который потряс меня с фундамента до основания, подобно Ашхабадскому землетрясению в 49-м г<оду> и Ташкентскому в 66–67-м г<одах>.
Один выздоравливающий больной написал главному врачу заявление. Вот текст его – привожу дословно и построчно:
«Я, нижеподписавшийся, Соловейчик Самуил Яковлевич, армянин по национальности, а если хотите – и не армянин, возраста 43-х лет, 12 лет из которых я отдал Вам, уважаемый друг, – торжественно и в присутствии понятых заявляю, что:
давление мое колеблется всегда в одних и тех же пределах 1230–1240 км2/сек;
пульс мой – 3–3,5 порсек в час
РОЭ – 12 мегагерц в раунд;
моча – всегда фиолетовая;
претензий нет.
В связи со всем вышенаписанным, считаю себя наконец здоровым абсолютно, <Вы> слышите, абсолютно нормальным. Прошу отпустить меня на поруки моих домочадцев, выписанных Вами вчера из этой же больницы (Вы ведь ни разу не дали нам увидеться) и горячо любимых мною, надеюсь – взаимно.
Хватит, наиздевались, проклятые!
С любовью и уважением к Вам И. Солов».
Если бы вы знали, что началось, когда это заявление стало достоянием «общественности»! Алкоголики бросили домино, эту отвратительную игру. Один даже съел шестерочный дупель, так что пришлось делать потом из картона (хоть бы он их все съел – и дупли и нет, – тогда не было бы этого стука), и, бросив все, они начали хохотать над унитазами (в коридорах и палатах шуметь не дают), и те унитазы, в свою очередь, гулко усиливали этот дикий отвратительный смех. «Чума» не понимала, в чем дело, но тоже вскоре начала повизгивать и бить себя по ляжкам, оставив обед, ложками. Началось нечто. Ну конечно же, понятно, что не км2, а просто километров и что парсек пишется через «а», но нельзя же из-за двух-трех неточностей в орфографии так насмехаться над человеком! Это же ж человек, а не какой-нибудь деятель профсоюза в США, который обуржуазился до неузнаваемости. Все мы знаем его как тихого, ненавязчивого больного, он никогда ни о чем не просил, его было не слышно, он был немой и даже сам себе ставил клизму. И такого человека накануне выздоровления так обхамить! Я сам помогал ему писать записку. Я даже сам ее писал, потому что Соловейчик давно лежит парализованный, и я горжусь этой своей скромной помощью умирающему уже человеку. Конечно же, он умрет, Солов, после всего этого. Быдло, кодло, падло – вот они кто. Утопающий схватился за соломинку, а ему подсунули отполированный баобаб. А главврач? Что главврач! Он пожал плечами, порвал крик моей, т<о> е<сть> его, Соловейчика, души и ушел в 1-е отделение для буйных, будто там ему ничего не преподнесут. Преподнесут. Я был и там, там ему будет рецепт.
Зачем, зачем я жил до сих пор?
Чтобы убедиться в черствости и духовной ядовитости обслуживающего персонала моей родной психиатрической лечебницы. Завтра я повешусь, если оно будет, это завтра! Да! И все! все тогда! Тогда уже, конечно, все.
- Она парила по перилам,
- Она мудрила и юлила,
- Она грозила и сулила,
- Она – Далила,
- Но убила
- Она Самсона —
- Был он сонный.
Далила – это несправедливость, а Самсон – это я. Деревья умирают во сне. Трудно во сне, но я не боюсь трудностей. Что же будет с Россией? Что? Кто мне ответит? Никто!
Вот моя последняя записка:
«Я вчера много работал. Прошу не будить! Никогда. Засыпаю насовсем. Люди! Я любил вас! Будьте снисходительны!»
А вот мое завещание.
Я не терплю завещаний, они все фальшивые, особенно политические, за некоторым исключением, конечно. Но вот оно:
«Да здравствует международная солидарность сумасшедших – единственно возможная из солидарностей!
Да здравствует безумие, если я и подобные мне – безумны!
И да здравствует все, что касается всего, что волнует и утешает!»
Всё.
Сна нет. Его еще не будет долго. Возможно, так и не будет совсем. С концом так и не вышло. Впрочем, это ведь тоже конец – жизнь без сна! А? Нет, вы представляете себе эту жизнь: все не спят, все только буйствуют или думают. Гениально!
У Кальдерона – «Жизнь есть сон». Там про то, как одного принца разбудили, а ему так все показалось мерзко, что он решил – это сон, а жизнь-то была во сне. Потому что не может быть жизнь цепью гнусностей и лжи. Вот он придумал для себя удобненькую эдакую формулу. Соглашатель. Жизнь, дескать, есть сон, а сон есть жизнь, т<о> е<сть> тот сон, который настоящий сон, а не тот, который он посчитал сном. Тьфу ты, дьявольщина какая! А у меня все просто: «Жизнь без сна». Никто не спит, и никто не работает. Все лежат в психиатрической. Гениально! И всем делают уколы, от которых развивается информация, т<о> е<сть> импотенция, конечно. И все – импотенты. И дети не родятся, и наступает конец света. Планета вымирает. Нет, так нельзя уж перегибать палку: жизнь без сна – это вот к чему ведет! По-моему, слишком. А почему, собственно?
На чем мы остановились? А! Планета вымерла. Место свободно – прилетай и заселяй. А с наших клиник предварительно сорвать надписи, и они станут похожими на школы. Они, собственно, и есть школы, только их переоборудовали. Бедные дети! Мы обокрали вас. Сколько бы вы здесь выучили уроков по арифметике, а тут… Конечно, вы нас должны ненавидеть. От нас ведь никакой ощутимой пользы – лежим, ходим, и вроде и нет нас для жизни, нет. Прах мы, а школу отняли. Так-то. Так вот, те прилетят – смотрят: школы, и нет никаких там клиник для душевнобольных. Ну и хорошо. И начнут жить припеваючи. Потому что раз нет клиник – значит, не будет и душевнобольных, ибо все начинается со здания: построили здание – надо же его кем-то заселять! Глядь – человек идет, на ходу читает, – хвать его и – в смирительную: не читай на ходу, читай тайно. На ходу нельзя. Такой закон. Нарушил – пожалте, тюрьма и надзиратели в белых халатах. Чисто, светло; а решетки на окнах – ничего, они ведь и в тюрьмах, но ведь ты в тюрьму не хочешь? В настоящую!.. Не хочешь! А почему не хоч<ешь>? А? Потому что здание хуже, не нравится здание. А тут на школу похоже, все-таки ближе к науке. Вот! Прилетят они, и этого ничего не будет.
Нет! Жизнь без сна – основной закон построения нового об<щества> без безумия, но его – закон – еще не приняли.
Примут как миленькие: слишком много средств уходит… в космос. Вот что.
Люблю короткие рассказы и слова.
Один подошел к другому и ударил его наотмашь <…> по лицу, и ушел. А тот даже и не спросил за что. Наверное, было за что. И другой не объяснил, потому что действительно было за что. Он и дал.
Такой закон у людей: чуть что – в рыло, но иногда за дело, еще слова: миф, блеф, треф; до, ре, ми, фа. Коротко и ясно. И никаких. Какая гармония, симметрия, инерция! Господи! До чего красиво! Эпицентр… эпицентр… При чем тут эпицентр? А… Вспомнил. Просто если что – надо ложиться ногами к эпицентру, лицом вниз, – тогда, может, обойдется. Это – смотря далеко ты или близко, высоко ты или низко сухо или склизко и есть ли ямка, лунка, норка. Японцы так и делали, но они все низкорослые. Ну и нация! Они печень ели вражескую, чтобы стать повыше ростом, называется «кимоторе», но мы очень видная нация и печеней не едим. Нам надо просто ногами к эпицентру. Авось вынесет. Выносило же, и сколько раз, черт побери! Русь! Куда ж прешь-то! Дай ответ. Неважно, говорит, авось вынесет, и вынесло и пронесло, и несет до сих пор, и неизвестно, сколько еще нести будет.
– Вы слышали, вы слышали? Сегодня в 7-е привезли белогорячего, он повесился <в> Центросоюзе на бельевой веревке, а герой один из дома 68, который на «газике» работает, р-раз и снял, аккуратно так, даже веревку не срезал – пожалел. Зачем резать, когда можно и не резать! Лежит сейчас теплый, говорят: известное дело – белая горячка, вот и теплый.
– А веревка где?
– Его же ею и связали.
– Испортили все-таки, значит.
– Зачем портить. Целиком!
Почему, интересно, горячка всегда – белая? Надо поменять. Это нам от прошлого досталось – от белогвардейщины. А теперь должна быть – красная горячка. А то – белая. Некрасиво, товарищи, получается! Так-то.
Первое, что увидел профессор, очнувшись, – это было громадное лицо дельфина, вблизи похожее на лик какого-то чудища или на кого-то, похожего на Бармалея из диснеевских фильмов, а не в исполнении Р. Быкова. На лице написано было какое-то даже беспокойство, и оно махало трезубцем возле лица пр<офессо>ра, тот позвякивал, но прохлады не давал.
– Что с вами? В наши планы это не входит. Мы не собираемся делать с вами ничего подобного. Наоборот, скорее мы хотели бы вас приобщить, так сказать… Но надо же сначала извиниться!
– Что это у вас на ногах? – выдавил пр<офессо>р.
– Ботинки, – удивился дельфин и чем-то постучал по пластиковой подошве. – Наши фабрики выбрали оптимальный вариант. У вас хороший вкус, пр<офессо>р. – Дельфин покровительственно похлопал его по плечу и жестом пригласил следовать за собой. – Я мог бы принять вас у себя, но там вода. «Вода, вода, кругом вода», – пропел дельфин, и профессор отметил у него полное отсутствие слуха.
В кабинете они расположились в креслах, и беседа пошла более непринужденно.
Дельфин позволил профессору курить, но резко отказался от спиртного, а потом, опережая вопросы, начал:
– Почему мы не говорили, а потом – вдруг и все сразу? Мы говорили, мы давно говорили, несколько тысяч лет назад говорили, но что толку? Цезарю – говорили, Македонскому, Нерону; даже пытались потушить пожар. «Люди! – говорили. – Что вы?» – а потом плюнули и замолчали, и всю дальнейшую историю молчали как рыбы, и только изучали, изучали вас, людей. После войны вы построили океанариумы и Дж. Лилли с приспешниками начал свои мерзкие опыты. Контакта захотели! Извините, я буду прохаживаться, – заволновался дельфин и действительно начал прохаживаться. – Мы терпели и это, чтобы не нарушать молчания и увидеть, до чего же в своих опытах может дойти разумное существо, стоящее на довольно высокой ступени, хотя и значительно ниже нас, ибо утверждаю, что всякая нетехническая цивилизация, основанная на самоусовершенствовании индивидуумов, выше всякой технократии! Можете убедиться – мы не делали ни одного опыта над вами, а только некоторые дельфины позволяли себе контакты с людьми, но это были психически ненормальные индивидуумы, им разрешалось из жалости. У нас нет лечебниц, профессор. А когда стали гибнуть наши товарищи – ропот недовольства впервые прошел по океанам, и вот наконец этот нелепый случай: его оскорбления в ответ на наши увеселительные трюки, на игры наши в баскетбол и т<ому> п<одобное>. Первыми не выдержали киты. Всегда достаточно одной искры, чтобы возгорелось пламя, и оно возгорелось. Я был последним. Кстати! Как мое произношение? Надеюсь, верно?
– Да! Да, – успокоил профессор. Он уже изрядно глотнул виски, и теперь блаженная теплота разлилась по телу, и все происшедшее показалось не таким уж невероятным. Только вот он шамкал, и чуть покалывала спина.
– Ваша челюсть! – воскликнул дельфин и мгновенно вызвал стоматолога.
Того ввез служитель, в аквариуме. Это был головоногий моллюск лип.
– Вот уж не думал, что он… – Профессор хихикнул и отхлебнул еще глоток.
– Напрасно вы не думали, – прохлюпало в аквариуме. Вся анатомия ваша – вот она, у меня в кармане. – Лип хлопнул щупальцем и взбаламутил воду. – С самого начала моей работы над вами я сколотил себе ясную картину. Держите вашу челюсть – вот она.
На поверхность всплыла замечательная челюсть, о какой профессор и мечтать не мог. Какие теперь челюсти? – теперь забрала, а не челюсти.
– Если вам что-нибудь нужно заменить, проконсультируйтесь с лечащим врачом и сообщите нам – мы живо заменим, – всё, включая мозг. Он у меня, впрочем, как и у вас, давно в спирту и готов к трансплантации. Засим позвольте откланяться. – Моллюск опять взбаламутил воду и был увезен служителем с вмонтированным в мозг электродом.
– Прош-шайте! – Профессор шамкнул, несмотря на вставленную челюсть. Он был изрядно пьян.
Дельфин, видя такое его состояние, не счел возможным продолжать разговор и молвил только:
– Завтра вы получите наш план и ультиматум и передадите его людям! Покойной ночи! – Он зашипел сигарой и вышел.
На следующий день протрезвевший профессор нашел у себя на столе нечто. В нем было коротко и недвусмысленно:
«Союз всего разумного, что есть в океане, предлагает человечеству в трехдневный срок провести следующие меры:
ввести сухой закон для научных работников;
закрыть все психиатрические клиники и лечебницы;
людей, ранее считавшихся безумными, распустить с почестями,
лечебницы отдать под школы.
В случае, если это не будет выполнено, Союз предпримет необходимое. В случае выполнения Союз больше ничего не требует от человечества и прекращает всякие контакты впредь до лучших времен».
Весь следующий день профессор по радио и телевидению, а также в личных беседах убеждал мир пойти на уступку, уговаривал и умолял, рисовал жуткие картины и радужные перспективы, он принял множество корреспондентов и некорреспондентов.
Но… увы. Он ничего не мог доказать. Океанариум опустел, исчез куда-то и служитель с электродом. Конечно, люди не верили, смеялись и улюлюкали:
– Как можно выпустить безумных в наш и без этого безумный мир, как можно не пить научным работникам!
Кто-то подал мысль, что это он все выдумал, чтобы скрыть свое бессилие, он обманул надежды, люди так уповали, а он… А еще кто-то подал еще более разумную идею, что профессор сам безумен. На том и порешили и упрятали самого великого профессора ихтиолога-лингвиста в психиатрическую лечебницу.
Мир остальные два дня успокаивался, а потом она разразилась. Катастрофа!
Сейчас опять будут делать эти проклятые уколы. Доктор! Заклинаю вас, от них развивается… Только в руку… Что? Боже! Неужели я победил?! Мне будут делать инсулин, чтобы лучше есть и спать. Не хочу спать! Жизнь без сна! Ага, моя тайна! Моя! Колите, доктор, и будьте снисходительны, я любил вас. Больно! Больно же!..
Ах, какое неприятное состояние! Лечение, тоже мне! Съедают в крови сахар. Мало его вам, что ли, на стороне! Мы вон и у Кубы покупаем, потому что если не купить, то кто же купит! Но зачем вам мой кровный сахар? А? Зачем его сжирать! Какие вы все-таки ненасытные! У меня там – тельца, белые и красные, а каково им без сахара? Никаково. Умрут они без сахара, тельца, ни за грош пропадут. А все этот тростник! И свекла, свекла! Боже, как хочется есть, есть, дайте есть! Вот он кубинский сахар – 20 кусков, и всё бесплатно. Спасибо вам, далекие кубинские друзья! Да здравствуют тростники и свеклы! Сахар, много сахара, и вообще изобилие продуктов! Это хорошо, но я все это изобилие съел, надо попросить родственников. Пусть еще принесут. Пашка, паразит, в командировке пьет. Ничего, так ко мне не ходит, так привезут паразита и сюда, в отделение с диагнозом «хронический алкоголизм». Тут встретимся, тут и поговорим по душам. Говорят, у меня был шок. И доктор говорит, а раз он говорит – значит, неправда. Не было шока, ничего не было.
– Как вы можете тут читать? Тут думать надо, а не читать. Читать надо в трамвае и в метро. Но там толкают. Там везде толкают. Тогда ладно, читайте, бог с вами. А я не буду читать, я вот выйду, сяду в метро, и пусть толкают, я все прочту – в метро. Всю энциклопедию, и все буду знать. Например, что такое ятаган? Не знаете? Все-таки вы очень глупый! Ятаган – его кинешь, а он к тебе возвращается. Поняли?!
– Знаете, как поп попадью извел?
– Да пойдите вы со своим попом! У меня вон вену сестра пятый день ищет, а он: «поп» да «поп»!
«Безумству храбрых поем мы песню». А просто безумству – нет. Почему? По-моему, чем короче, тем лучше: «Безумству поем мы песню!»
Например, такую:
- Ничего не знаю,
- Ничего не вижу,
- Ничего никому не скажу, – ча-ча-ча.
Нет, это один свидетель в протоколе так написал, а его – на 15 суток за политическое хулиганство.
Какого-то человека привезли – и к «чуме». Говорит, что – профессор, и про дельфинов гадости рассказывает. Все ржут. Сволочи! Нельзя же, – больной все-таки человек. Надо поговорить!
– Вы профессор?
– Да, я ихтиолог-лингвист.
– Ничего, это пройдет! Поколят вас – и пройдет.
– Мир на грани катастрофы!
– Это вам надо с начальником Вселенной, что ли, поговорить.
– Да поймите вы! Дельфины выше нас по разуму, они сделают что-то ужасное, даже нельзя предположить – что! О боже!
Нет, надо поговорить с главврачом. Пусть, действительно, поколят. Больной все-таки человек. Челюсть вставная. Говорит про какие-то электроды. Надо взять шефство, а то заколют. Психи проклятые! Хлюпики и чавкики, а ему и чавкать-то нечем. К тому же его надо полечить антабусом – пахнет. Пойду к доктору.
Знаете? Один человек нашел в справочнике свою фамилию. Она довольно редкая. И вот эта фамилия убила какого-то князя и предана анафеме на двенадцать поколений. Он – человек этот – как раз двенадцатый. Застрелился он. Высчитал и застрелился. А потом родственники узнали, что та фамилия через «е», а у самоубийцы через «я». Ошибка вышла. Но на ошибках учатся. Нельзя стреляться за князей. За женщин можно и за судьбы мира, а за князей – глупо как-то за них. Уж лучше… Нет, все то же самое. Да! Еще! Он был не двенадцатый, а тринадцатый. Как жаль! Ни за что погиб человек. Как много все-таки в мире несправедливости.
Человек со вставной челюстью молол какую-то совсем уж чушь. Про какой-то дельфиний ультиматум. И выл. Его, наверно, переведут вниз, к буйным. Жаль! Попрошу врача о снисхождении. Все-таки он меня любит. Или привык. Нет, любит, конечно, любит. Иначе почему не отпускает от себя?! Попрошу.
У нас один антисемит есть. Не явный, но про себя. Но я видел, как он смотрел на Мишу Нехамкина сзади. Такой взгляд! Гестаповец бы позавидовал такому взгляду.
Слава богу, я ошибся. Просто Миша помочился на него ночью. Он и смотрел! Еще бы! Посмотришь тут. А Миша тоже… Разве так поступают интеллигентные люди! Мочиться на живого человека, да еще больного! Ай-ай-ай! А еще член-корреспондент какого-то журнала!
Все бегут к окнам и что-то кричат. Что они кричат! Ведь тихий час сейчас. Придет главврач – и всем попадет. Да! Именно этим и кончится.
Кто-то вошел. О! Что это? Что это? Какие-то люди, нет, не люди. Какие-то жуткие существа, похожие на рыб. Это, наверное, из 1-го отделения. Не может быть! Даже там таких не держат. Какой-то жуткий маскарад. Но нет – они улыбаются, они распахнули настежь все входы и выходы, они идут к нам и какими-то чудными голосами что-то читают. Про нас. Мы свободны!
Постановления всего разумного… Неужели! Да здравствует! может быть! Всё не может быть «да здравствует». А по отдельности.
Все обнимаются. А человек со вставной челюстью плачет и говорит:
– Я предупреждал, я сделал все возможное!
А существа хлопают его по спине и пониже: у них низко расположены плавники. Но ласково хлопают. И других хлопают. И все смеются.
Я понял все. Это они, они! Те, что пришли очистить мир для тех, кто прилетит. Отдать под школы! А может, это они и прилетели. И всё, как у меня: и жизнь без сна – не как наказание, а как благо! Моя мысль.
– Я тоже, я тоже помог вам! – это я кричу.
Какое-то существо хлопает меня по уколам и улыбается громадной ослепительной улыбкой. Да это же дельфины, я про них читал и видел фото! Они… Значит, профессор – и есть профессор! Как это я проглядел! При моей-то проницательности! Спасибо вам! Спасибо вам.
- Дорогие мои дельфины,
- Дорогие мои киты!
Мне сказали, что киты подниматься не стали, они большие, они внизу, в 1-м отделении. А кругом музыка, салют из пятидесяти шести залпов – по количеству моих лет!
Спасибо, спасибо вам! Свершилось! И дельфины оказались великодушнее, чем грозили. Они никому ничего не сделали и даже сняли первый пункт. Пейте! Пейте, работники науки! Сейчас можно. Мы свободны! Как хорошо все-таки чувствовать себя здоровым человеком, и чтобы все это знали!..
На берегу океана и вдоль его берегов, на воде и под водой. Бродят какие-то тихие существа. Некоторые из них иногда что-то выкрикнут или забьются в истерике. Но в основном они тихие. К ним все время подплывают дельфины, и они гладят их по спинам, или дельфины гладят их. И существа позволяют дельфинам залезать им на спину и щекотать себя под мышками, и даже улыбаются. Как будто им приятно. А может быть, им и в самом деле хорошо! Кто знает!
1968
Удивительная история, которая произошла с очень молодым человеком из Ленинграда и девушкой из Шербурга
Эта история началась в Ленинграде. [Вернее даже – ] эта история началась в Париже, а еще вернее – эта история началась в Шербурге, на одной из улиц, в маленьком магазине «Зонтики».
Вот она:
Один очень молодой человек смотрел в Ленинграде фильм «Шербургские зонтики»… Человек этот, хоть и очень молодой, успел уже закончить мореходное училище и в должности 3-го механика зачислен был на одно небольшое торговое судно. И судно именно сегодня уходило в рейс к берегам Франции с грузом елочных игрушек в трюмах. Именно сегодня, когда молодой человек смотрел фильм «Шербургские зонтики», он очень нервничал, он опаздывал на корабль, а на экране проходили ужасно простые истории о любви, о верности, и очень милые люди были на экране, и особенно одна – девушка с белыми волосами и грустными голубыми глазами, и уезжал ее парень в армию. И она обещала ждать, и пришел другой симпатичный парень и стал петь про то, как он ее любит, звучала прекрасная музыка, но… время, время бежать в порт. Он шел по темному залу, не отрываясь от экрана, а в зале злобно шикали, а девушка на экране тоже пела, и, даже когда он бежал по вечернему городу, он слышал ее голос и музыку и видел ее лицо. А потом в порту склянки отбили восемь раз, буксиры вывели судно на рейд, а мелодия все звучала, только уже другая, больше русская – наверное, музыка об уплывающем назад городе, который таял в сумерках и казался сказочным, призрачным и таинственным… Какие там будут впереди порты и города – кто знает? Очень молодой человек стоял у борта и смотрел на исчезающий город и о чем-то думал – наверное, немного грустил, наверное, жалел, что так и не досмотрел фильм до конца, наверное, думал о незнакомых портах, которые скоро увидит, и уже наверняка о девушке из магазина «Зонтики».
А потом было море. Сегодня – серое, а потом – незнакомое, но тоже из ртути и черни.
И, наконец, порт. И вот брошены сходни и моряки сходят на берег, притихшие, строгие, с ощущением важности момента. Судно будет в порту два дня – есть сегодняшний вечер и весь день завтра. А порт называется Шербург, и очень молодой человек снова услышал музыку, и снова вспомнил музыку, и снова вспомнил лицо девушки.
Он шел по неизвестному городу, читал вывески и рекламы и, казалось, знал куда идет. Вот улица. Возникло ощущение, что он уже был здесь – вот маленькое бистро, магазин автомобилей, и вот… В витрине – зонтики разных цветов. В магазине уже никого нет. Как все-таки ему везло: за прилавком стояла девушка с белыми волосами и грустными голубыми глазами. И когда он вошел, она спросила его вежливо и просто:
– Что Вам угодно, мсье? – А он молчал. – Почему месье молчит? Он не говорит по-французски?
Нет, месье говорил, но молчал. Может быть, он просто стеснялся своего произношения, а может быть, онемел, потому что ему так невероятно повезло.
– Я Вас давно знаю! Я шел сюда, чтобы увидеть Вас! Я очень многое знаю о Вас, но… к сожалению, не до конца. Просто не было времени, я торопился на корабль!
Девушка молчала.
– Я знаю, почему у Вас грустные глаза.
Девушка молчала.
– Потому что он уехал надолго! Верно?
Девушка молчала и удивленно смотрела на очень молодого человека, который ее давно знал и у которого был такой скверный французский.
– Почему Вы молчите? К Вам, наверное, многие приходят и вот так пристают с вопросами.
И тут она поняла. Она ведь тоже смотрела фильм и, как тысячи девушек во Франции, да и не только во Франции, стала так же причесывать волосы, как девушка на экране, к тому же она была очень похожа на ту из фильма и к тому же считала, что картина немного про нее. Она ведь тоже в магазине «Зонтики», и у нее, наверное, тоже проблемы, даже посложнее, чем у той девушки из фильма. И она решила принять игру – ведь этот странный молодой человек, наверное, придумал такую игру – нельзя ведь на самом деле так верить в то, что увидел в кино! Но если ему так хочется, что же – она тоже не против стать на время актрисой.
– Дома ли Ваша мать? Мне бы очень хотелось ее увидеть!
– Ее сегодня нет! Я одна!
– Почему так печально? Я знаю – он уехал, и Вы ждете его! Это так редко сейчас! Я понимаю! Но ведь Вы умеете улыбаться!
Потом было еще много вопросов и ответов, улыбок и смеха, и она узнала, что он из России. Она просила его рассказывать еще и еще о Ленинграде, а он хотел разговаривать только о ней и совсем не скрывал этого и все время думал, как ему сказочно повезло, и снова просил:
– Улыбнитесь.
И она улыбалась. Только почему-то ей вдруг показалось, что он вовсе не играет ни в какую игру, что он в самом деле верит, что все его слова и такие милые смешные жесты, когда не хватало слов, это все не ей, вернее, совсем не ей. Но она не могла уже остановиться, уж очень ей нравилась ее новая роль и ее новый знакомый.
В магазин иногда заходили, иногда покупали. И он очень удивлялся, что все разговаривают с ней как с обыкновенной девушкой, а она необыкновенная, и очень беспокоился, что вот сейчас выйдет тот второй парень из фильма и будет петь о любви, и еще хуже, – что <она> вдруг возьмет да уйдет с ним. И потому, когда они опять оказались вдвоем, он сказал ей, что у него мало времени, что он так не хочет уходить и еще, и еще… А когда не хватило слов и жестов, он незаметно начал петь какие-то красивые слова на мелодию уплывающего города, и она иногда вступала вместе с ним, и у них удивительно хорошо получалось вдвоем. Печальная и романтическая русская мелодия во французском городе в магазине «Зонтики». И когда песни кончились, она сказала:
– Я провожу Вас в порт! Можно? Мне тоже очень жаль, что Вы должны уходить.
А он начал что-то объяснять: что, наверное, к ней должны прийти – тот обаятельный парень с усами. Что он понимает, конечно, долг вежливости, но она, наверное, все время думает про того парня без усов, который уехал, и что это так редко бывает в наше время.
А она вдруг резко сказала:
– Идемте! Вы опоздаете на корабль! Идемте.
И они шли по городу и говорили без остановки, как будто боялись не успеть, и потом долго стояли в порту и разошлись, так и не наговорившись вдоволь. Он шел по трапу на борт, видел испуганное лицо своего друга. Тот говорил:
– Ты с ума сошел! В первом же рейсе пропал, так еще опоздал на судно! И теперь быть тебе месяц без берега.
Но он ничего не слышал. Нет, он слышал вместо этого ее музыку и видел ее лицо с печальными глазами или опять ее лицо и улыбку…
А она шла домой – и звучала песня об уплывающем назад городе, – а около дома ее ждал какой-то незнакомый нашему герою человек, не с усиками, не без усов, просто кто-то. Этот кто-то был чем-то недоволен, и что-то говорил, и показывал на часы, и она дослушала до конца песню и сказала:
– Я сегодня не могу тебя видеть. Прости!
И ушла, даже не прощаясь. Завтра она снова увидит этого смешного очень молодого человека, потому что они не сказали друг другу что-то очень важное. Поэтому она обязательно завтра его увидит.
А у него «завтра» началось так: он стоял навытяжку перед капитаном и терпеливо выслушивал, что «такого не было со дня основания торгового флота, что такие дела!!!». Словом – много горьких слов. А в конце было: «Две недели без берега, и еще четыре внеурочные вахты, и еще что-то, что положено за это вопиющее безобразие!..»
И когда капитан наконец кончил, наш очень молодой человек набрал полную грудь воздуха и выдохнул, срываясь на шепот:
– Товарищ капитан, нельзя мне сегодня без берега, я не сказал самого главного! Прошу Вас! Только сегодня! Потом – хоть все порты мира! Не отпускайте, хоть всю жизнь без берега, хоть все вахты во всех рейсах, хоть месяцами драить палубу! Все! Но сегодня… Прошу Вас!
И столько было искренности в этой странной тираде, и такие у него глаза, что капитан почему-то сразу согласился, – сделал ужасное лицо, но согласился.
А для нее это «завтра» началось так.
– Ты с ума сошла, – говорила ее подруга и сестра того вчерашнего, который был недоволен и показывал на часы. – Ты с ума сошла. Он ведь сегодня уедет! И все. Ну и что же, что он смешной, и трогательный, и красивый. Он просто сумасшедший. И ты тоже!
– Да, – ответила девушка, – это так заразительно. Мне даже показалось, что все так, как он говорит, и что я тоже верю в это!
Конечно, были слова о брате, что ему делать, что он обижен и так далее. Но…
– И мне теперь не до братьев, – сказала девушка. – Я должна идти!
А у него опять, как вчера: сходни, порт, улицы города, витрины, вывески, магазины, рестораны, снова улицы… только нет той, вчерашней. Он ведь второй раз в городе, а вчера был вечер, и Бог разберет теперь – где она. Вот, кажется, здесь! Да! Все очень похоже, только почему-то это не дома, а только фасады, и на некоторых нарисованы окна и двери, а сзади стоят подпорки и леса, а некоторые панели уже сняты и ваяются прямо на земле, окнами вниз или сложены аккуратными штабелями.
Очень молодой человек стоял, раскрыв рот от изумления много шире обычного. Он закрыл его, когда увидел какого-то человека, который дергал его за рукав и спрашивал:
– Что вы здесь ходите, молодой человек?
– Я был здесь вчера. А сегодня ничего не узнаю! Здесь был магазин «Зонтики».
Человек проворчал что-то про то, что не надо слишком напиваться! И все-таки объяснил, что это декорации, что они очень давно стоят, и что их наконец-то стали ломать.
Молодой человек ничего не понял. Он стал жестами объяснять про зонтики, про девушку. Тогда человек рассердился и тоже перешел на язык жестов. Он взял какую-то железку и содрал целый лоскут с фасада, изображающего «Ателье мод», целый лоскут с нарисованной витриной и двумя манекенами.
– Теперь вы меня понимаете, месье? – спросил человек, но странный незнакомец смотрел куда-то в конец рисованной улицы, и навстречу ему шла девушка с белыми волосами и печальными глазами.
Они встретились как люди, которые знают друг друга много лет и не виделись, по крайней мере, год!
– Я уже не думала встретить тебя! Я здесь случайно. Я забрела сюда совсем не знаю зачем! Наверное, мне очень хотелось видеть тебя, и поэтому ты тоже пришел сюда!
А он совсем забыл про этот чудный маскарад домов. Она – здесь, значит, все, что было вчера, – правда, и он спросил:
– Comment a va?[1]
И она ответила:
– a va[2].
– А здесь какой-то странный человек ломал дома! – сказал он.
И они пошли рядом мимо слепых окон рисованных домов, и опять зазвучала музыка, и они остановились сзади стеклянной витрины, замазанной белой матовой краской.
Снова был вечер, еще лучше, чем вчерашний, и она спросила:
– Расскажи мне еще про Россию и о своем городе.
И он рассказывал – этот смешной молодой человек. А когда не хватало слов и жестов, он рисовал на стекле: вот появились мосты, потом их развели, а внизу появились два маленьких человечка – он и она. А потом картина ожила, и они оба были в Ленинграде и смотрели на разводящиеся мосты. Ни души, только они двое и белая ночь вокруг. Потом на стекле потекла Нева и много кораблей на ней, и опять [остались только] два человека – он и она. И опять ожила картина: черная Нева и корабли все в огнях, как в праздники всегда в Ленинграде. И зазвучала мелодия уплывающего города, им было так хорошо вдвоем, и он сказал ей по-русски:
– Я тебя люблю.
И она ответила по-французски:
– Moi aussi![3]
И вдруг картина расплылась и снова превратилась в рисунок на стекле, но лица у них остались такими же, как будто они только что сказали: