Затерянный остров Пристли Джон
Глава первая
Дядя Болдуин
1
Во вторник вечером в гостях у Уильяма, по обыкновению, сидел его приятель Гринлоу из Бантингемской грамматической школы.
– Ну что, сыграем? – спросил Уильям, затушив окурок в кофейной чашке.
Гринлоу кивнул с важным видом.
– Сыграем партейку.
Гринлоу говорил так почти всегда. Четыре вторника из пяти он коротал вечера у Уильяма в Айви-Лодже и неизменно произносил: «Сыграем партейку». Наверное, дурацкие присказки помогали ему отвести душу и отвлечься после целого дня в школе, поэтому он мог часами повторять бородатые шутки и переиначенные цитаты. Однако шутом Гринлоу не был – внушительный, умудренный опытом учитель лет пятидесяти, из тех очкастых, бровастых, прокуренных, которым на роду написано преподавать математику и жить бобылем. С Уильямом его связывала давняя крепкая дружба.
– Пойдем в кабинет, – предложил Уильям, – там камин.
– Веди, Макдуф, – согласился Гринлоу.
В кабинете царил уютный беспорядок. Небольшую комнату с высоким потолком захламляли старые книги, альбомы, бювары, подшивки квитанций, засушенные бабочки в рамках, геологические образцы и прочая околонаучная атрибутика, подтверждающая принадлежность отца Уильяма, Джона Дерсли, к Суффолкскому естественноисторическому обществу. Сорок лет в этом тесном кабинете Джон Дерсли подбивал счета, выписывал чеки, тешил научное любопытство, читал приключенческие романы Райдера Хаггарда… Засушенные бабочки его пережили. Уильяму, оказавшемуся теперь единоличным хозяином дома, даже в голову не приходило вынести все это из кабинета. В комнате витал дух отца, который, стоило взять в руки очередной булыжник, восклицал в тревоге: «Уильям, сынок, что ты делаешь? Положи, положи обратно!» И Уильям оставлял все как есть. У лукаво подмигивающего камина едва хватало места для двух старых кожаных кресел, шахматного столика и еще одного, под виски и табак. Зато здесь было уютно играть в шахматы, особенно промозглыми зимними вечерами, когда отблески каминного огня плясали на краю стола, залитого светом газовой лампы, а ветер и дождь трепали разросшийся за окном плющ.
– Сегодня, Уильям, – заявил Гринлоу, расставляя фигуры, – я разобью тебя наголову. Напомни-ка, кто выиграл в прошлый раз?
– Ты. Запамятовал? Вымотал мне всю душу своим нудным эндшпилем.
– Да, теперь припоминаю, взял твоего короля измором. Усидчивости тебе не хватает, Уильям, вот в чем беда. – Гринлоу закурил трубку. – «Победу не умеет человек держать в руках, но мы достигнем большего – ее заслужим». Никакой у тебя усидчивости, Уильям.
У самого Гринлоу усидчивости было хоть отбавляй, поэтому он спокойно и методично загонял Уильяма в угол, отражая все его остроумные, рискованные ходы.
– Да, – в который раз признал Уильям, – меня утомляет затянутая игра. На этом ты, Гринлоу, и выезжаешь. А я люблю добавить остроты, приключений.
Гринлоу покачал окутанной дымом головой, слегка напоминая добродушного моржа на туманном берегу.
– Для сорокалетнего… Хотя постой, тебе ведь нет сорока?
– Увы, еще как есть! – вздохнул Уильям, которому никто не дал бы его возраста. Худощавый и темноволосый, он выглядел на удивление молодо, словно его в двадцать пять законсервировали.
– Если тебе сорок, то мне все сто. Но я не о том. Какие могут быть приключения в шахматах?
– Могут. У меня могут. Потому я шахматы и люблю.
– В этой игре, – подчеркнул Гринлоу, словно не слыша Уильяма, – приключений не бывает. С таким же успехом можно ждать приключений в математике.
– Математика – другое дело. А шахматы живые. Короли, ферзи, слоны, кони – все по-настоящему, все сражаются не на жизнь, а на смерть.
– Это просто фигуры. Названия условны, главное – ходы и правила. Наверняка в других языках у них и названия другие, и форма может меняться. А если тебе охота искать приключений на шахматной доске, то понятно теперь, почему ты все время проигрываешь. Я же придерживаюсь математического подхода, – заключил Гринлоу, хотя на самом деле никаких подходов не искал.
– Кстати, в школьные годы, – проговорил Уильям с ностальгией, – у меня каждая цифра обладала своим характером. Пятерка – вертлявая проныра. Семерка – благообразная, мечтательная, довольно набожная. Восьмерка – забияка. До сих пор помню.
Гринлоу застонал.
– Сдается мне, кое-кто из нынешних моих четвероклассников мыслит так же. На самом деле, Уильям, приключений не стоит искать нигде. Это неправильный подход к жизни, и уж кому, как не тебе, это знать.
– Почему же?
– Как-нибудь в другой раз. Сейчас нам нужен, как говорится, опрятный очаг и строгое соблюдение правил. – Он потянулся к пешке. – Предлагаю разыграть знаменитый гамбит Гринлоу.
– Ну, еще бы. – Уильям улыбнулся и, по заведенному порядку, сделал ход конем.
Все шло своим чередом. На шахматной доске разворачивалось привычное для вечера вторника сражение, а в соседней комнате, убирая со стола, звенела посудой миссис Герни, экономка. За окнами свистел северо-западный ветер, по бантингемским мостовым хлестал дождь, превращая их в мозаику из скользкого булыжника, блестящих луж и прелых растоптанных листьев. Дежурный полисмен спасался от дождя под козырьком рынка, болтая со знакомым, но не забывая поглядывать на безлюдную Маркет-сквер. Пустые улицы не означали, впрочем, что все давно спят. Шел девятый час вечера, и Бантингем жил насыщенной, но невидимой глазу жизнью. В зале кинотеатра «Олимпик» сто пятнадцать зрителей следили за злоключениями молодого красавца, которого угораздило связаться с нью-йоркской бандой мошенников один другого уродливее. Хор бантингемской баптистской часовни репетировал гимн «Как дороги нам вестники» для воскресной утренней службы. В церкви Святого Петра викарий представлял двадцати семи прихожанам – прихожанкам в основном – мистера Д.П. Кенуорти, магистра искусств, прибывшего читать доклад о поэтическом замысле Уильяма Морриса. В маленькой комнатушке позади мясницкой лавки на Хай-стрит девять молодых людей и три девушки, активисты бантингемской Лейбористской партии, выносили суровые постановления. На втором этаже паба «Суффолкский герб» зачитывал отчет казначей комитета Ежегодной осенней ярмарки урожая, а внизу мистер Джек Барвелл, устроитель аукционов, разыгрывал с хозяином паба Энсделлом партию в бильярд до двухсот пятидесяти очков, на радость небольшой, но шумной компании болельщиков-завсегдатаев. В «Черном быке», забегаловке рангом пониже, играли в дротики на полпинты горького, а в «Соколе» разгорался жаркий спор, грозивший продлиться до самого закрытия, о том, что обещал или не обещал Ллойд Джордж в 1918 году. Доктор Форестер вышел из дома двадцать семь по Ист-стрит, от старушки миссис Кук, чье состояние резко ухудшилось, и направился к дому восемь по Норфолк-роуд, где у молодой миссис Марри уже начинались схватки. Дождливый будничный вечер в Бантингеме был полон событий – пусть и непримечательных.
К их числу относился и приход в двадцать десять поезда из Ипсвича на вокзал в доброй миле от Маркет-сквер – точно по расписанию и без посягательств на изменение чьей бы то ни было жизни. Одинокий дежурный носильщик с интересом наблюдал, как на бантингемскую платформу выгружаются четыре пассажира. Трое из них местные, регулярно катающиеся туда-сюда, вероятно, припозднились, возвращаясь с ипсвичской ярмарки, а вот четвертого носильщик не знал. Пожилой, кряжистый и дородный, поперек себя шире.
– У меня в багажном кофр и картонка, – сообщил он носильщику, отдуваясь. – На фамилию Тоттен.
Когда носильщик вкатил багаж под станционную крышу, поезд уже растворялся, попыхивая, в дождливой мгле.
– Забрали? Да, все правильно, они, – подтвердил новоприбывший и вдруг застонал сдавленно.
– А? – Носильщик подскочил от неожиданности.
– Холодно тут, вот что. Убийственный холод, – простучал зубами незнакомец, пытаясь с головой скрыться в тяжелом пальто.
Носильщик зябко потер руки, демонстрируя солидарность.
– Это все из-за дождя.
– Да какая разница, из-за чего! – искренне возмутился приезжий. – Адская холодина! Зуб на зуб не попадает, кости ломит, того и гляди, заживо сгниешь. Зачем я только приехал?
Носильщик покачал головой, сперва отрицательно – мол, он тоже не знает, а затем утвердительно, обозначая сочувствие и понимание.
– Куда прикажете отвезти вещи, сэр? В «Суффолкский герб»?
– Через мой труп. Мне нужно в Айви-Лодж. Знаете, где это?
– Айви-Лодж… – Носильщик задумчиво подергал кончик носа. – Дайте-ка сообразить, сэр. Айви-Лодж…
– Айви-Лодж? – вмешался подошедший контролер. – Это ведь дом мистера Дерсли, да, сэр?
– Точно. Он мне и нужен, – пропыхтел приезжий. – Мистер Дерсли. Айви-Лодж.
– До него мили полторы будет, – продолжал контролер. – Другой конец города. Насчет вещей можно распорядиться, чтобы доставили утром, сэр, не волнуйтесь.
– А мне где прикажете куковать до утра? Если я в такую погодку потащусь полторы мили пешком, к четвергу можно будет объявлять в розыск. Нельзя ли достать машину?
– Джордж Джексон приедет к поезду в девять двадцать на Ипсвич, – подсказал носильщик. – Я знаю, он что-то собирался отправить. Так что он вас довезет, сэр, за полкроны вместе с багажом.
– Хорошо. – Приезжий дошел до выхода со станции и выглянул на улицу. Контролер с носильщиком последовали за ним. – Это что там, паб?
Ему подтвердили, что паб. Называется «Железнодорожный герб».
– Отлично, там меня этот ваш Джордж как-его-бишь и найдет в девять двадцать, – заявил приезжий. – Моя фамилия Тоттен. – Он дал носильщику шиллинг, а контролеру показал билет. – Только сперва пусть погрузит багаж. Ох, ну и мерзкая же погодка!
Коренастый толстяк со странной фигурой поперек себя шире вперевалку зашагал через едва освещенную площадь и скрылся в «Железнодорожном гербе».
– Как думаете, что за птица? – спросил носильщик контролера.
2
Уильяму не удалось поставить стремительный мат, игра затянулась, и в половине десятого конца еще не предвиделось, хотя на доске остались лишь два растревоженных короля, один загнанный конь, два рвущихся в бой слона, три полуразрушенные ладьи и несколько растерянных пешек. Гринлоу только этого и надо было, а Уильяму, как обычно, уже наскучило.
– Шах! – объявил Гринлоу, делая ход ладьей.
Уильям не вздохнул, но с шумом втянул воздух, так что получилось похоже на вздох. Ему уже в третий раз объявляли шах этой ладьей. Он вывел короля из-под удара едва заметным тычком.
Гринлоу оторвался от доски, вскинув густые брови высоко над оправой очков.
– Партия – петля, чтоб заарканить совесть короля! – провозгласил он, атакуя второй ладьей.
Уильяму вдруг захотелось перевернуть доску и смахнуть фигуры. Но он ограничился малым – просто сделал глупейший ход.
– Что это у нас тут? – протянул Гринлоу, с раздражающим чмоканьем посасывая трубку. – Глазам своим не верю.
Чуя подвох, он битых несколько минут раздумывал над следующим ходом, и Уильям, которого совершенно не волновали последствия собственной опрометчивости, унесся мыслями в туманную даль. Успел поразмышлять о банковской системе, о варенье, о грузовиках, о священнослужителях, об угле и сыне миссис Герни, работавшем на лондонском Главпочтамте.
– Шах! – провозгласил Гринлоу.
Весь день Уильяма согревало предвкушение шахматной игры после ужина, однако теперь никакой радости он не чувствовал. И это удручало. Он вяло потянулся к беспомощному королю.
– Там тупик, – предупредил его Гринлоу. – Ты подставляешься под шах.
Утомленный и расстроенный, Уильям пожертвовал оставшейся ладьей.
– Плохой ход, Уильям, из рук вон плохой. – Гринлоу заграбастал свою. – Снова шах.
Да, снова шах. Уильяму стало жаль себя, и, как многие другие более авторитетные и, видимо, более мудрые особы, он напустил на себя глубоко философский вид. Всю жизнь ему ставят шах за шахом, одни сплошные шахи. Почему он торчит здесь, в этом кабинете, в этом доме, в Бантингеме, и играет в какие-то скучные игры? Он упивался жалостью к себе, а Гринлоу, вообразив, будто приятель продумывает пути спасения своего обреченного короля, терпеливо ждал, хотя в глубине души уже праздновал победу. И тут уютный покой нарушили какие-то странные звуки непонятного происхождения, источником которых никак не могла быть экономка, миссис Герни.
– Эй, это еще что? – Уильям поднял голову.
Гринлоу, почувствовав, как ускользает почти завоеванная победа, недовольно поморщился.
– Ерунда какая-нибудь. Твой ход.
– Нет, ты подожди.
Уильям выбрался из кресла и только обернулся на дверь, как она открылась, впуская миссис Герни. Глаза экономки над пухлыми щеками, заметными, казалось, даже со спины, как всегда, таращились на мир с младенческим изумлением.
– Мистер Дерсли, прошу прощения, там джентльмен, – выдохнула она. – Говорит, что приехал в гости, при нем багаж и все такое.
– Какой джентльмен?
– Это я! – пробасили в ответ.
Уильям подскочил и невольно развернулся всем корпусом к двери, задев доску и рассыпав веером фигуры.
Дверной проем закрывал собой коренастый пожилой мужчина, обширную фигуру которого делал еще обширнее толстый плащ-крылатка, покрытый каплями дождя. Дополняли облик венчик седых волос, орлиный нос, набрякшие пунцовые щеки и маленькие, но яркие, словно бриллианты, глаза. Они уставились на Уильяма, и в них тут же мелькнуло узнавание, а из посиневших от холода губ вырвался рев:
– Ты и есть Уильям Дерсли! Конечно же! Сразу тебя признал. Ты ведь меня помнишь? Ну, разумеется, помнишь!
Он шагнул в комнату, потянув за собой промозглый уличный холод и ощутимый запах бренди. Уютный покой разлетелся вдребезги, словно весь внешний мир вдруг вломился в комнату разом, с ревом и топотом.
Уильям отодвинул кресло, не сводя глаз с незнакомца.
– Вы дядя Болдуин, да?
– Точно! – сипло восторжествовал гость. – Твой дядя Болдуин! Болдуин Тоттен. А где Люси? То есть твоя мать. Уже легла?
– Мама? – Уильям растерялся. На одно безумное мгновение ему показалось, что все летит кувырком, время обратилось вспять, и связь событий порвалась. Потом его осенило, что пожилой дядюшка, видимо, страдает потерей памяти. – Вы же знаете… Мама умерла.
– Что?!
– Почти год назад.
Дядя Болдуин схватился за отодвинутое Уильямом кресло и внезапно рухнул в него, тяжело дыша. Щеки еще больше запунцовели, губы посинели. Дар речи, кажется, его покинул.
– Я ведь писал вам, – напомнил Уильям осторожно.
Минуту дядя Болдуин отчаянно сражался с каким-то невидимым врагом, затем наконец выдохнул:
– Я ничего не получал, ни словечка. От чего она умерла?
– Сердце. Как-то все внезапно случилось.
Это дядю Болдуина не удивило.
– Семейное. У самого та же беда. Сердце как гнилое яблоко. Оттого и страдаю. У тебя найдется бренди?
Миссис Герни, которая слушала и смотрела на происходящее из-за порога комнаты, немедленно отправилась за бренди.
– Я, наверное, пойду, Уильям, – подал голос Гринлоу, собиравший все это время рассыпанные шахматные фигуры и потому ушедший в тень. – Нет, провожать не надо. Спокойной ночи. И вам, сэр.
Глоток бренди вернул дяде Болдуину связную речь.
– Письма я не получал, но чему тут удивляться. Наверное, не догнало меня. Вот удар так удар… Возвращаешься, значит, – продолжал он с горечью, обращаясь уже будто не к Уильяму, а к Всевышнему или силам, управляющим вселенной, – возвращаешься повидаться с сестрой, которую не видел восемнадцать лет, а тебе говорят, что она умерла. Скончалась и похоронена. Она ведь к тому же младше меня, твоя мать, на четыре года младше. Как она меня любила, души во мне не чаяла – в детстве, до встречи с твоим отцом. Про его кончину я в курсе. Это письмо я получил. Пять лет назад, да?
– Четыре. Хотя да, уже почти пять.
– Он изрядно сдал перед смертью, насколько я помню? Старше меня был. Мне шестьдесят восемь. Год назад я себя и на пятьдесят не чувствовал. А теперь вот, как вернулся – ох, какая же адская здесь холодина зимой, – так мне уже вся тысяча, а то и миллион, истинный Мафусаил, и сердце как гнилое яблоко. И к тому же… – Дядя принялся выпутываться из своего тяжелого плаща, и Уильяму пришлось ему помочь. – К тому же, чем старше становишься, тем все вокруг омерзительнее. Сплошное расстройство, куда ни глянь. Разорение, немощь, смерти одна за другой.
– Двигайтесь поближе к огню, – пригласил Уильям, уже оправившийся от изумления. – Я повешу пальто. Вы что-нибудь ели?
– Еще как ел, сынок, спасибо. За стол не хочется. Вот и еда туда же, перестает радовать. – Он вытащил трубку и кисет. – Зато покурить я не прочь. Не следовало бы, понятное дело, но ведь, черт возьми, чем-то надо заниматься. Не сидеть же весь день совиным чучелом. Да, у меня там кое-какой багаж. – Дядя указал большим пальцем за плечо, на дверь.
– Хотите, я схожу? – предложил Уильям.
– Не беспокойся, он в доме, ничего с ним не сделается. Иди сюда, садись. – Он подождал, пока Уильям усядется во второе кресло. – Значит, теперь ты тут хозяин? Как солодильня, процветает?
Уильям кивнул.
– Дом, имущество?
– В сохранности, – ответил Уильям.
– Да ты богаче меня. – Дядя Болдуин попыхтел трубкой. – А ведь я почти всю жизнь без продыха… Но ты, наверное, гадаешь, зачем я пожаловал.
Уильям неопределенно улыбнулся, не сводя взгляда с внушительного дядюшкиного носа, на котором отблески огня играли, словно закатные лучи на вершине горы.
– Приехал повидаться, сынок, – объявил дядя Болдуин. – Не писал, потому что никогда не пишу, разучился уже. В тех краях, где я живу, никто никого не предупреждает. Всем рады. Не трудись объяснять, что здесь принято по-другому, сам знаю. Но я думал, твоя мать будет рада встретиться со старшим братом, через восемнадцать-то лет.
– Непременно, – заверил Уильям. – Она много мне о вас рассказывала, дядя.
– Да? Рассказывала? – Дядя Болдуин, умилившись, принялся ерошить кончиком трубки седой венчик на голове. – Эх, она единственная из всех, кем я дорожил, дороже ее у меня никого не было. Остальные пусть пропадают пропадом. Ты дядю Эдварда часто видишь?
Уильям признал, что дядю Эдварда не видит годами.
– Вот ведь святоша длинноносый! И ничего, жив-здоров, дела идут. Встретился с ним в Лондоне, часа мне за глаза хватило. У него сейчас три лавки, деньги заколачивает без устали. Заколачивать-то заколачивает, – дядя Болдуин глухо рассмеялся, – а тратить ни-ни, не дождешься! Он с детства такой. Сколько раз я пинал его под зад, просто чтобы расшевелить – не сосчитать! И в этот раз хотел его пнуть. Уже и ногу занес. Он даже словом не обмолвился о Люси – о твоей матери то есть, – ни словечка… Только о своих лавках и талдычил. Но я ведь не за этим приехал, – посерьезнел дядя, – совсем не за этим…
Уильям посмотрел на него вопросительно. Он еще не освоился со своим загадочным родственником, свалившимся как снег на голову с другого края света. Последний раз Уильям видел дядю в свои двадцать два, зеленым робким юнцом, много лет назад, еще до войны, когда мир был совершенно другим…
– Разговор, значит, у меня к тебе такой. Теперь ты тут хозяин, Уильям. Перед тобой твой дядя Болдуин, но хоть он тебе и дядя, ты ему ничего не должен, потому что он для тебя ничего не сделал. Вот он тут, и он собирался погостить – неделю, месяц, а может, три. Если ты против, только скажи, и он уйдет. Там, конечно, промозгло и сыро, но это пустяки, ты только скажи, и он уберется восвояси, прямиком туда, откуда прибыл. У него тут кое-какие пожитки, но они тоже исчезнут, как не было. Вот такие дела.
Судя по торжествующему тону завершающей фразы, он считал, что изложил все предельно ясно.
– Ну, разумеется, гостите, сколько пожелаете, дядя, – радушно заверил его Уильям.
Дядя немедленно протянул ему руку, и Уильям пожал его широкую крепкую ладонь.
– Погоди-ка, – спохватился дядя. – Ты, часом, не женат?
Уильям ответил, что нет.
– Хорошо, – кивнул дядя. – То есть для тебя еще бабушка надвое сказала, а вот для меня – хорошо. Будь ты женат, супруга могла бы возразить. Они любят оставлять за собой решающий голос в таких вопросах. Уж это мне известно.
– Вы ведь, дядя, тоже так и не женились?
– По здешним законам – нет. А там с этим проще, так что, Уильям, если поищешь по островам, пара-тройка двоюродных у тебя найдется, только на Рождество их не пригласишь. Ох, видел бы их твой дядя Эдвард! Он бы от такого удара забыл бы думать о своих магазинах часа на три. Я и сам порой диву давался, какие природа шутки шутит. – Дядя хохотнул игриво, но тут же закашлялся, а потом, когда приступ прошел, спросил обеспокоенно: – Ты ведь не ханжа, а, сынок?
– Нет, – ответил Уильям, поразмыслив. – Пожалуй, нет.
– Я так и предполагал, – кивнул дядя Болдуин. – Никогда ведь не знаешь, кто каким вырастет. За восемнадцать лет много воды утекло, вдруг ты успел в святоши записаться. А ты совсем не изменился.
– Бросьте, – не поверил Уильям. – В последнюю нашу встречу мне было двадцать два, а сейчас все сорок.
Дядя Болдуин окинул критическим взглядом тонкое, серьезное, чисто выбритое лицо племянника – с высоким лбом, довольно резко очерченными скулами, прямым носом, скользнул глазами по худощавой фигуре в темно-синем саржевом костюме.
– Ты для меня все тот же мальчишка, – заключил он. – Наверное, здешняя тихая жизнь так действует. Наведаешься на солодильню, потом обратно в уютный дом, поиграешь в шашки-домино и баиньки, ни кутежей, ни женщин. Еще бы тут не быть молодым и свежим.
– Вот теперь я, наоборот, чувствую себя замшелым стариком, – вспыхнул Уильям.
Дядя кивнул понимающе.
– Неудивительно. Положим, такая жизнь позволяет хорошо сохраниться, но вот зачем, что в этом проку, бог весть.
– Согласен. Хотя… Мне ведь пришлось повоевать. Потом несколько лет тихая жизнь казалась мне раем.
– Да, это я упустил из виду, – признал дядя Болдуин. – Хотя, скажу честно, не представляю, Уильям, какой из тебя солдат.
– Солдат из меня никудышный, – подтвердил Уильям, вздрогнув от воспоминаний. – Однако так уж сложилось.
– Да, что-что, а нас война обошла стороной, – продолжил дядя, мысленно уносясь в прошлое. – Нам на островах, конечно, хватило и своих встрясок, особенно поначалу. Но в основном громыхало где-то далеко. Оно и правильно. Здесь, думаю, знали, за что сражаются, а я там, хоть убей, не мог разобраться, хотя душой, конечно, был за старушку Англию. Помню, занесло меня на один из островов Тонга (а война уже несколько месяцев как началась), и встретил я там немца – здоровяк с длинной рыжей бородой, звали его Штенкель или Хенкель, мы с ним пересекались когда-то до этого на Раротонге… Он и не слышал, что война идет, ни сном ни духом, я ему рассказал, у нас с ним долгий спор завязался. Я ему о кайзере Вилли, о Бельгии, а он мне о русских, о бурах и Индии – не один час толковали. Потом я его снова встретил, этого Штенкеля или Хенкеля, уже после войны, и при очень странных обстоятельствах. Сейчас расскажу, сынок, – ты можешь мне не верить, но это чистая правда.
Он умолк, чтобы перевести дух, и отчасти – повинуясь инстинкту опытного и искусного рассказчика.
– Продолжайте, дядя, – попросил Уильям.
И дядя Болдуин продолжил, увлекая племянника за собой на тихоокеанские просторы. По комнатам собеседники разошлись без четверти час. Перед глазами Уильяма еще резали волну шхуны, идущие на волшебные острова; альбатрос, раскинув широченные крылья, парил над южным горизонтом, летучие рыбы выпархивали из воды на экваторе, незнакомые голоса звенели сквозь грохот прибоя, улыбчивые смуглые лица мешались с радужными рыбками в лагунах, а в небе сияли непривычные сказочные созвездия. Такого восхитительного вечера у Уильяма не было уже давно. Он чувствовал себя окрыленным, счастливым непонятно от чего и немного пьяным.
3
Назавтра эйфория улеглась, оставив легкий восторг, который не улетучился за последующие две недели в обществе дяди Болдуина. Уильям чувствовал этот восторг подспудно, словно где-то под ногами тлел потихоньку бикфордов шнур, от которого нет-нет да и потянет порохом. Жизнь его почти не изменилась, и все же он больше не ощущал себя прежним. Грядут перемены, подсказывала интуиция.
Уильям прилежно наведывался на солодильню, где всеми делами занимался старый управляющий отца, Джордж Кенфит; слушал дядюшкины рассказы и меньше обычного проводил время за книгами, которые брал из библиотеки Бантингемского научно-литературного института. Три дня в неделю, когда из-за облаков проглядывало бледное солнце и стихал восточный ветер, он работал над своей акварелью – старой мельницей у Ипсвичской дороги (Уильям был увлеченным акварелистом и считался одним из лучших художников-любителей в Суффолке). Он сыграл две шахматные партии с Гринлоу, которого дядя Болдуин отчего-то сильно невзлюбил; один раз отобедал в «Страудс» и составил вяло отнекивающуюся компанию игрокам в бридж – в общем и целом ничего сверхъестественного. И все же… Уильям будто собирался влюбиться, хотя влюбляться ему было не в кого. Жизнь текла как прежде, но словно в новом русле, в стороне от его сердца и мыслей. Она оставалась подлинной, однако подлинными казались и рисующиеся в мечтах картины. То в легком замешательстве, то в радостном предвкушении, Уильям плыл по воле волн, чередуя привычные обязанности с привычным же досугом, – и ждал.
Причиной всему был, конечно, дядя Болдуин. Он обосновался в Бантингеме – насколько в принципе способен обосноваться в тихом суффолкском городке ушедший на покой тихоокеанский коммерсант с пошаливающим сердцем, пристрастием к выпивке и немым ужасом перед восточноанглийским климатом. В ясную погоду дядя прогуливался по окрестностям, останавливаясь поболтать с любым, кому не жалко было выкинуть на ветер полчаса времени. Он имел огромный успех в «Суффолкском гербе», где вскоре стал запанибрата со всеми, от владельца, Энсделла, до младшей барменши Дорис. Багровый, одышливый, дядюшка возвращался из этого веселого заведения и засиживался с Уильямом далеко за полночь. Бывали, однако, дни, когда он и шагу не делал из Айви-Лоджа – дремал понуро в маленьком кабинете, едва не поджариваясь в камине, и Уильям скоро усвоил, что тревожить его не надо. Дважды к нему приходил доктор Форестер, но Уильям так и не узнал, о чем они говорили. В доме появились пузырьки с коричневой микстурой, и дядя Болдуин время от времени с отвращением из них прихлебывал, отплевываясь и поливая бранью всю медицинскую братию, словно именно врачи довели его до столь плачевного состояния. Одно Уильям знал наверняка: дядя его не отличается крепким здоровьем.
И хотя дядя Болдуин охотно делился воспоминаниями, грозя утопить племянника и любого другого подвернувшегося под руку слушателя в их потоке, о личных своих соображениях и переживаниях он, по примеру многих искусных рассказчиков, предпочитал умалчивать. Прожив у Уильяма несколько дней, он принялся писать письма, а вскоре после и получать, однако племяннику об этой переписке не упомянул ни словом. Если у него и имелись какие-то планы на будущее, они оставались тайной. Уильям знал, что до недавних пор дядя одновременно занимался независимой коммерцией на островах Южных морей и выступал агентом британской и американской фирм. Этим его сведения и исчерпывались. Остальное представлялось мешаниной из кадров приключенческого фильма – корабли и острова, волны и лагуны, бунгало и пальмы, – сквозь которую победоносно плыла необъятная фигура Болдуина Тоттена. Финансовых затруднений дядя явно не испытывал: предложил племяннику возместить расходы на свое содержание (тот, конечно, отказался) и сорил деньгами в «Суффолкском гербе», однако понять, богат он или беден, Уильям не мог, а дядя эту тему не затрагивал. Он любил напустить таинственности и имел интригующую поначалу, а потом несколько раздражающую привычку делать намеки на обладание какими-то восхитительными тайнами. Уже на вторую неделю Уильям стал пропускать их мимо ушей, хотя романтический колорит, который они придавали беседе, ему нравился.
Кое-что помогла прояснить случайная встреча на Маркет-сквер с доктором Форестером. Доктор, как обычно, ужасно спешил. Он единственный в Бантингеме куда-то постоянно торопился. В рабочие часы, которые занимали у него почти весь день и полночи, доктор Форестер уже давно не пытался беседовать, как нормальные люди, только отлаивался, словно фокстерьер. Уильям так привык к этому отрывистому лаю, что даже терялся, когда в редкие часы досуга доктор вдруг начинал разговаривать по-человечески. В это конкретное утро машина доктора – такая же маленькая, юркая, быстрая, как и он сам, – при виде шагающего через площадь Уильяма, вильнув, с легким скрежетом притормозила рядом. В приоткрытом окне показалось вытянутое лицо доктора.
– Доброе утро, Дерсли, – гавкнул он. – Этот ваш дядюшка… Он ведь вам дядя, так?
– Да, – подтвердил Уильям, едва удерживаясь, чтобы тоже не перейти на лай. – Я собирался с вами поговорить о нем. Он мне мало рассказывает. Как его здоровье?
– Не очень, – ответил доктор и что-то пробормотал о сердечных венах и коронарном синусе.
– Что-то серьезное?
– Конечно, серьезное. Очень серьезное.
– Я могу чем-нибудь помочь? – спросил Уильям, чувствуя полное бессилие. Доктор Форестер, лечивший в свое время его отца и мать, всегда внушал ему чувство беспомощности. Он принадлежал к числу врачей, которые с порога дают понять, что вы опоздали с обращением на несколько лет, но и тогда, несколько лет назад, все уже было достаточно запущено.
– Маловероятно, – гавкнул доктор в ответ. – Необходим полный покой.
Уильям опешил. Угомонить дядю? Разве это в человеческих силах?
– Своих привычек он, конечно, не изменит, – продолжил доктор. – Никто не меняет. Надеются на чудо. Но покой все же обеспечьте. Чуть что не так, немедленно зовите.
– Обязательно, – пообещал Уильям, гадая, как распознать симптомы, если у дяди постоянно что-то не так.
– Я, впрочем, не ручаюсь за успех. Слишком далеко все зашло. Хотя человек он, надо думать, занятный, – добавил доктор, сменив тональность лая. – Крепкий орешек!
– Да, он такой, – подтвердил Уильям, настраиваясь на беседу о дядюшкиной персоне.
– Доброго утра!
Вытянутое лицо скрылось за стеклом, и машина, нетерпеливо буркнув, рванула с места, оставив Уильяма в замешательстве. Дядюшка на глазах превращался из незаурядной персоны в остывающий труп.
За обедом Уильям то и дело поглядывал на дядю, каждый раз замечая все более страшные приметы угасания на пунцовом морщинистом лице. После некоторого колебания он решился упомянуть о состоявшейся встрече.
– Утром видел доктора Форестера, – начал он как можно небрежнее.
– И что он обо мне наболтал? – поинтересовался дядя Болдуин.
– Не особенно много… – Уильям осекся.
– Ну еще бы, сынок, еще бы! Разговоры разговаривать для него сущая мука. Он только хрипит и рявкает, как заезженная граммофонная пластинка. Но что-то ведь он сказал. Что?
– Что вам нездоровится…
– Помилуй, Уильям, неужто ты без него не догадывался? Это я тебе и сам скажу. Нездоровится! – Дядя Болдуин надул громадные багровые щеки. – Нездоровится! А сам небось думал, что открывает тебе великую тайну. Полгинеи за консультацию. Все, больше ничего?
– Велел обеспечить вам покой.
– Куда же без этого. Просил меня угомонить?
– Вообще-то да, – неловко поежился Уильям, но, встретив дядин взгляд, улыбнулся. – Только не сказал как.
– Кто бы мог подумать! Даже не посоветовал, как заставить старика ложиться пораньше? – загрохотал дядя Болдуин. – Поздно меня утихомиривать. Да и зачем мне сейчас покой? Я сам скоро упокоюсь, и очень надолго. Но пока ноги еще носят эту старую тушу, я желаю чуток понаслаждаться жизнью. А ты бы на моем месте не хотел? Хотя, пожалуй, нет, вряд ли.
Это задело Уильяма, который, несмотря на мягкий нрав, тюфяком себя отнюдь не считал.
– Что мне делать, я не знаю, – ответил он. – По-моему, дядя, неразумно обращаться к врачу только затем, чтобы отмести все его рекомендации.
– Полно, сынок, не заводись, – попросил дядя Болдуин добродушно. – Виноват, не следовало тебя поддевать, не узнав хорошенько. В тихом омуте черти водятся. Да только бесполезно журить меня за глупость. Конечно, я поступаю неразумно. Либо не дергай докторов, либо делай, что они велят. Но я не могу – ни того, ни другого. Вот доживешь до моих лет, и у тебя внутри тоже будет прохудившийся насос, который якобы в любую минуту может отказать, станешь таким же. Я не стану валяться в постели и жевать кашку. Я так и неделю не протяну. Если от смерти не убежишь, то я хочу умереть как мужчина, а не как гнилая кочерыжка. Да, между прочим, – добавил он с блестящей непоследовательностью человека, намеренного отбиться любой ценой, – я сейчас смирнее некуда, тихоня, каких свет не видывал. Если доктор Как-его-там считает меня гулякой и кутилой, то грош цена его науке. Никогда еще не был таким домоседом!
– Хорошо, как скажете, – пожал плечами Уильям, выбираясь из-за стола.
– Ты, часом, не собираешься меня выставить?
– Нет, что вы, конечно, нет.
– И славно, хотя в качестве жильца я не подарок, сам знаю. Вот уж кто спит и видит, как бы отправить меня восвояси… – Дядя понизил голос и ткнул большим пальцем за плечо, в сторону кухонной двери. – У миссис Герни я, наверное, в печенках сижу. О да, не спорь. Кстати, Уильям… – Он порылся в карманах, что для человека его комплекции приравнивалось к подвигу, и выудил письмо. Пару секунд он не сводил взгляда с конверта. – Тут ко мне в четверг кое-кто наведается.
– Наведается? – удивился Уильям, привыкший считать дядю человеком одиноким.
– Да. А что тут странного? – Дядя посмотрел укоризненно. – Ты думал, я бирюк бирюком? Заблуждаешься, сынок, таких связей, как у меня, в этом городе ни у кого не найдется. Да, положим, большинство моих знакомых обитает за десять тысяч миль отсюда, но ведь не все. Взять хоть этих двоих. В четверг они приедут ко мне из Лондона, где-то в районе обеда, поэтому с обеда, я думаю, мы и начнем. Единственный вопрос, где именно – здесь или в «Суффолкском гербе»? Ты только скажи, и мы уберемся в «Герб».
– Да нет же, зачем? – воскликнул Уильям. – Обедайте здесь! Четверг? В четверг я еду в Лондон. Мне нужно к Пантоксам, пивоварам, поэтому я там заночую, вернусь в пятницу вечером или в субботу утром.
Дядя Болдуин посмотрел с интересом. И с некоторым облегчением.
– Ехать мне только в четверг после обеда, так что приводите их сюда. А кто они?
– Можно сказать, мои старые знакомые. – Дядя тут же напустил на себя таинственный вид, чем немало позабавил Уильяма. – Один в некотором роде смешанных кровей – южноамериканец и еще там всякое-разное, его зовут Гарсувин. Не назвал бы его приятелем, потому что он мне не приятель, но знаем мы друг друга давно. Вел с ним кое-какие дела. За этим он и приезжает – хочет еще кое-что обстряпать.
– Я думал, вы отошли от дел.
– Не совсем, – осторожно протянул дядя Болдуин. – С одной стороны, вроде бы и отошел, а с другой – нет.
Завеса таинственности, очевидно, не думала исчезать, поэтому Уильям сменил тему:
– А кто второй?
– Второй? А, вместе с Гарсувином? – Дядя Болдуин игриво подмигнул. – Это медам.
– Медам? – не понял Уильям.
– Ме-дам, – по слогам повторил дядя.
– А, мадам, – осенило Уильяма. – Мадам кто?
– Медам кто угодно. Медам Гарсувин, медам Джонсон, медам Трам-пам-пам, зови как хочешь. Она тоже метиска – французская кровь пополам с испанской, канакской [1] и бог весть какими еще, ходячая Лига Наций с несколькими каннибалами в составе, вот что она такое. И притом настоящая конфетка!
Уильям рассмеялся.
– Смейся-смейся, сынок, пока ее не видел. Она уже не так молода – я давно ее знаю, – но на шалости у нее пороху еще хватит. Когда я с ней познакомился, ей было шестнадцать – конфетка, просто картинка! Однако и это было не вчера.
– Она была красавицей, да? – Перед глазами Уильяма промелькнул хоровод темноглазых прелестниц.
– О да! Персик. Она и сейчас неплоха – в самом соку, как мы говаривали. Но каков характер! – Дядя Болдуин задумался, подыскивая эпитет. – Шампанское и динамит!
Гости намечались незаурядные, и Уильям, отправляясь предупредить миссис Герни насчет обеда в четверг, готов был признать, что заинтригован. На самом деле дядя наверняка пустил в ход старый трюк бывалого путешественника, на славу приукрасив действительность. От любопытства Уильям и думать забыл о том, с чего начался давешний разговор. Нарисованный доктором Форестером образ обреченного больного померк перед образом обладателя экзотических знакомых по имени Гарсувин и медам.
4
На этот раз дядя Болдуин, против обыкновения, ничего не приукрасил. Гости и впрямь оказались выдающимися. Когда Уильям вернулся в четверг к обеду после похода по делам, они уже расположились в Айви-Лодже как дома. Таинственный Гарсувин напоминал меланхоличного «белого» клоуна с намеком на принадлежность к беспринципной разорившейся аристократии. Возраста он был среднего, с большими залысинами, от которых его голова казалась непомерно вытянутой, потому что чересчур высокий и узкий лоб стремился куда-то вверх, делая макушку заостренной. Брови практически отсутствовали, темные глаза поблескивали из-под набрякших век. Ноздри выворачивались чуть ли не наизнанку, широкий тонкогубый рот то и дело кривился, чисто выбритое лицо испещряла сетка тонких морщин. Одет Гарсувин был в яркий клетчатый костюм по крикливой иностранной моде, однако на фоне своей спутницы казался серой мышью.
При виде медам у Уильяма захватило дух – в глазах полыхнуло ярко-алым и изумрудным, словно в комнату влетела райская птица. Уильям не сразу разглядел женщину в этом ярком оперении, и даже разглядев, так и не понял, какая она на самом деле. Буйство красок, дешевая, но слепящая глаза бижутерия, густой слой румян, помады, пудры, тяжелая волна духов… Этой экзотической красотке можно было дать как двадцать пять, так и тридцать пять, но главное волшебство таилось в ее сияющих карих глазах. Бьющая через край женственность Уильяма даже напугала: словно знакомый с детства мелодичный напев вдруг заиграли разом десять духовых оркестров. Противопоставить оглушительной женственности медам можно было разве что мужественность целого военного полка или команды линкора.