Последний год Новиков Алексей
– Помилуй бог! – отвечал Пушкин. – Не могу сбыть с рук журнальные дела.
– У вас, мужчин, всегда так. Дела… дела… Но, может быть, ты все-таки скажешь, кто та счастливица, которая…
– Царица души моей! – Пушкин воздел руки. – К лицу ли тебе ревновать – и к кому бы? Кроме пишущей братии да корректур, никого, кажется, и во сне не вижу. – Он оправдывался, но был рад ее женской придирчивости. – Не вели казнить, вели миловать, царица, верного раба! – Поэт быстро вскочил и, оглянувшись, крепко поцеловал жену, потом вернулся на свое место. – Потерпи, Наташа, вот налягу на журнал…
– И будет восемьдесят тысяч дохода? – перебила Наталья Николаевна. – Помню, ты еще в письмах из Москвы сулился.
– И ни копейки меньше, – в тон ей шутливо ответил Пушкин и стал вдруг серьезен: – Если бы ты знала, жёнка, что значит быть журналистом на Руси… Очищать русскую литературу – это все равно что чистить нужники, да еще зависеть от полиции. Весело, нечего сказать… Ну, ужо, дай срок!..
– А пока что, мой друг, денег, представь, опять нет.
– Да ведь я только на днях занял восемь тысяч! – Пушкин не мог скрыть удивление.
– А долг за городскую квартиру? А дача? – перечисляла Наталья Николаевна. – И не твой ли журнал да типографщики поглотили большую долю? Это ужасно, друг мой, но денег нет. Азинька снова ломает голову над счетами.
– Экая беда! – Пушкину не хотелось продолжать разговор. – Не горюй, жёнка, пока жив, будут тебе деньги.
Из сада донесся отчаянный Сашкин плач. Пушкин подбежал к открытому окну столовой:
– Машка, отдай ему лопатку, сейчас же отдай, негодница!
Голос Пушкина слышался уже из сада.
– Не отдашь, так я у тебя отберу, – продолжал Александр Сергеевич, – видишь, какой я сильный!
Машенька секунду колебалась. Доводы отца оказались, по-видимому, убедительными. Она молча сунула лопатку Сашке. Сашка держал лопатку обеими руками. Машенька гордо удалялась. Отец неудержимо смеялся. Через минуту он был снова в столовой.
– Счастливый у Машки характер! – сказал Пушкин, садясь за стол. – Ей не будет трудно в жизни. Уже по пятому году поняла, что наступление всегда дает выгоду. А вот Сашка, увы, склонен к меланхолии. Не дай бог, коли станет писать стихи или хотя бы и презренную прозу. Каково-то ему будет тогда с царями?..
В кабинете ждала поэта «Капитанская дочка». Как и в истории Пугачева, Пушкин решился вспомнить в романе грозные события, о которых россиянам приказано было забыть. С листов, исписанных рукою Александра Сергеевича, снова хитро щурился беглый мужик, возглавивший поход против барской неправды. И снова шестисотлетнему дворянину Пушкину суждено защищать от бар крестьянского вожака.
Давно ли вышла в свет история Пугачева, переименованная по приказу царя в «Историю пугачевского бунта»; давно ли Василий Андреевич Жуковский, возвращая Пушкину рукопись, писал с убийственной иронией «о господине Пугачеве»; давно ли министр просвещения Уваров обвинял поэта в подстрекательстве к революции; давно ли все, кому не лень, именовали автора «Истории» завзятым пугачевцем…
Уваров до сих пор не угомонился. И никогда не угомонится. Ладно бы мстил поэту за знаменитую оду «На выздоровление Лукулла», в которой все грамотные люди узнали портрет этого казнокрада, развратника и мракобеса. Но причины ненависти сановного холопа кроются гораздо глубже. Гонитель просвещения понимает, что мечта его – отодвинуть Россию хотя бы на пятьдесят лет назад – не осуществится до тех пор, пока звучит на Руси голос Пушкина. Неутомимо следит он за деятельностью поэта, вожделея той минуты, когда можно будет нанести ему сокрушительный удар.
А ныне пускают по следу Фаддея Булгарина. Какая новая беда собирается над головой? Пушкин придирчиво перечитывал рукопись «Капитанской дочки».
В вечерней тишине отчетливо раздался конский топот. Обе свояченицы поэта возвратились с верховой прогулки. Барон Жорж Дантес-Геккерен, сопровождавший их, откланялся и отсалютовал дамам подле ограды, потом пришпорил коня и вскоре исчез.
Александр Сергеевич наблюдал эту сцену из окна. На лицо его легла тень. Молча ходил по кабинету. Стало слышно, как в доме зашумели, переговариваясь, сестры.
– Александр, можно к вам? – спросила из-за двери Азинька.
– Входите, входите, дорогая, – ласково откликнулся Пушкин. – Я уже знаю от Наташи – денег опять нет?
Азинька молча склонила голову.
– Но вы знаете, Александр, – начала она, – как я хочу быть вам полезной… Можно заложить мои драгоценности.
– Знаю, все знаю, – растроганно отвечал Пушкин, – и никогда не усомнюсь в вашей дружбе. – Он поцеловал ее руку. – Увы, я не знаю другого: какие деньги могут мне помочь?
Поэт стоял у стола грустный, озабоченный.
– Денег нет, – продолжал он, – а вот братец мой Лев Сергеевич полагает, что ему раньше, чем отправиться на Кавказ и там сшибиться с горцами, должно истратить тысячи на кутежи. И зять канючит из Михайловского. Я отказался от управления Болдином и не могу торговаться из-за Михайловского. Пусть все идет прахом!
Александра Николаевна, близко знавшая дела Пушкина, не удивилась этой горькой речи.
– И Наташа мне советовала, – продолжал Пушкин, – отступись!
– Наташа?!
– Да… Отступись, мол, пока не поздно! И то сказать – Болдино уже пять раз описывали за долги и недоимки. А я все-таки хотел помочь, чтобы хоть что-нибудь сохранить от неотвратимого разорения. Хотел, чтобы ни сестра, ни брат не остались нищими и чтобы дети наши не пошли по миру. Видит бог, хотел всем помочь.
Александрина слушала не перебивая. О, будь бы она на месте Таши!..
– Авось мне хоть «Современник» поможет, – заключил в раздумье Александр Сергеевич.
– А поэзия? Люди перечитывают ваши стихи, помнят ваши поэмы, учат наизусть «Онегина» и ждут новых поэтических созданий.
– Поэзия подождет! – решительно ответил Пушкин. Он глянул на свояченицу с плохо скрытым замешательством. – Неужто и вы, Азинька, тоже подарили свою дружбу барону Геккерену?
– Полноте! – возмутилась Александрина. – Я приношу жертву Екатерине. Будет, во всяком случае, приличнее, если и я буду участвовать в ее прогулках с бароном.
Она ждала нового вопроса, от которого заранее тревожилос сердце. Что ответить, если Александр Сергеевич спросит о Наташе? Не из-за Екатерины же ездит на острова барон Дантес-Геккерен. А Таша знай сидит часами у своего любимого окна. Словно и нет на свете барона, будто не она танцевала с ним всю зиму… Поди разберись, о чем она думает.
Но Пушкин ничего больше не спросил.
Он провел за рукописью «Капитанской дочки» весь вечер. Тревожно всматривался в каждое слово и заработался. За работой, как всегда, отлетели все тревоги. Случайно глянул на часы:
– Батюшки-светы!
И побежал к жене.
Наталья Николаевна готовилась ко сну. Распустила волосы и вздумала изменить прическу. Новая прическа придала ее чертам неожиданную строгость.
Пушкин не отрывал глаз от жены.
– Жить не буду без твоего портрета, Наташа! В Москве, когда увидел полотна Брюллова, меня тотчас осенило: вот единственный достойный тебя гений кисти. Но, черт побери, зачем он сидит в Москве?!
Глава шестая
Недавняя встреча Пушкина с Карлом Брюлловым в Москве была счастливой случайностью. Поэт по привычке обегал мастерские живописцев. Здесь и встретил вернувшегося из Италии автора прославленной картины «Последний день Помпеи».
А поехал Пушкин в Москву озабоченный делами своего журнала и окрыленный возможностью поработать в московских архивах. В архивы его неотступно звала история Петра I, за которую давно взялся.
Майским утром 1836 года Александр Сергеевич подъезжал к московской заставе.
От заставы путь лежал на Тверскую. Те же, знакомые картины – и стаи галок на крестах, и львы на воротах, и ухабы на мостовой.
- Как часто в горестной разлуке,
- В моей блуждающей судьбе,
- Москва, я думал о тебе!..
А возок уже повернул в узкий Воротниковский переулок и остановился у небольшого двухэтажного дома.
Весь дом был погружен в безмятежный сон. Потом, встречая раннего гостя, забегали слуги. Наконец и хозяин явился.
– Пушкин!
– Нащокин!
Они обнимались и целовались, а разойдясь снова бросались друг к другу.
Едва закончив первые расспросы, Павел Воинович Нащокин подвел Пушкина к игрушечному домику, возведенному по всем правилам строительного искусства. Нащокин озабоченно рассказывал о постройке и рассказывал так, будто строил Исаакиевский собор или Зимний дворец. Домик уже был обставлен миниатюрной мебелью и разнообразной посудой для сервировки столов. Павел Воинович обдумывал теперь, какому искусному мастеру можно заказать фигурки гостей, которые удостоятся приглашения на обеды и балы в миниатюрном палаццо.
– И ты, Александр Сергеевич, непременно здесь будешь, – в задумчивости говорил Нащокин, любуясь своим созданием.
Пушкин, смеясь, разглядывал чудо-домик, потом обернулся к хозяину:
– А твои записки, Нащокин? Дождусь ли когда-нибудь продолжения, ленивец?
– Да, записки… Важная, конечно, вещь, – согласился Павел Воинович, не отрываясь от домика. – Ты, глянь, Александр Сергеевич, каковы канделябры в гостиной… А про записки потом поговорим… Самовар, братец, стынет, и хозяйка ждет.
– Я тебе, Александр Сергеевич, приятное известие приготовил, – сказал за чаем Павел Воинович. – Дай только бог памяти, куда я его упрятал?
Нащокин вернулся с журналом «Молва».
– Вот как тебя Белокаменная встречает. Слушай. «Давно уже было всем известно, – медленно читал Нащокин, – что знаменитый поэт наш, Александр Сергеевич Пушкин, – Нащокин поднял указательный палец, – вознамерился издавать журнал; наконец, первая книжка этого журнала уже и вышла, многие даже прочли ее, но, несмотря на то, у нас, в Москве, этот журнал есть истинная новость, новость дня, новость животрепещущая…»
Пушкин перечитал статью. Под ней стояла подпись: «В. Б.» Сведущие в литературных делах люди без труда отгадывали, что под этими инициалами укрылся молодой литератор Виссарион Белинский.
Павел Воинович Нащокин, не причастный к словесности, водил знакомство с этим литератором и даже ссужал его деньгами в трудную минуту – Белинский не выходил из бедственного положения. Правда, он всегда поражал Нащокина полным презрением ко всем тяготам жизни.
– Удивительного характера человек, – рассказывал Пушкину Павел Воинович, – а ты у него святая святых!
– А как смотрят на мой журнал «наблюдатели»? – спросил поэт, складывая «Молву».
Вопрос касался сотрудников журнала «Московский наблюдатель» – Михаила Петровича Погодина и Степана Петровича Шевырева.
– «Наблюдатели»? – переспросил Нащокин. – Ну, эти, брат, на тебя косятся. Впрочем, сам увидишь…
Пожалуй, и впрямь погорячился молодой сотрудник «Молвы», признав выход пушкинского журнала новостью животрепещущей для Москвы. Заправилы «Московского наблюдателя» встретили петербургского гостя с весьма ощутимым холодком.
Когда-то, и совсем не так давно – прошло всего десять лет, – Пушкин, вернувшись в Москву из Михайловской ссылки, читал приятелям «Бориса Годунова». Что делалось тогда с Михаилом Петровичем Погодиным! Объятия, восторги, слезы! Ныне профессор Погодин, углубясь в ученые труды, спокойно взирает на создания и замыслы поэта. Прежние дружеские связи не порвались, совсем нет. Михаил Петрович, как и ранее, готов вести с поэтом беседы о царе Петре. Он обещает даже кое-что подкинуть «Современнику». Все так! Но досадой полнится сердце молодого профессора: не лучше ли Пушкину быть, хоть и нерадивым, вкладчиком «Московского наблюдателя»? А его, изволите ли видеть, вместо поэтической славы прельщает рубище журнального издателя!
Степан Петрович Шевырев, надежда и упование «наблюдателей», критик-златоуст, был занят в свою очередь затянувшейся полемикой. В Москве пребывал Александр Пушкин, а Степан Шевырев писал и говорил о Владимире Бенедиктове. Именно он провозгласил Бенедиктова первым поэтом мысли на Руси. Оценит ли эту заслугу забывчивое потомство?
Спор идет давно. Книжечка стихов Бенедиктова уже год тому назад вышла в Петербурге. Автор, кажется, и сам был удивлен свалившейся на него громкой славой. И пусть бы ахнули от стихов Бенедиктова невзыскательные и наивные профаны. Так нет! Поэт и критик князь Вяземский приглашал к себе вошедшего в моду поэта и слушал его стихи, не то очарованный, не то оглушенный звонкокипящим набором слов.
Владимир Григорьевич Бенедиктов, скромный чиновник, невзрачный собой, конфузился от непривычного внимания. Он читал свои стихи то шепотом, то вдруг вскрикивая:
- Взгляни: вот женщины прекрасной
- Обворожительная грудь!
- Ее ты можешь в неге страстной
- Кольцом объятий обогнуть…
Стихи, несмотря на «кольцевидные объятия», пока что не отличались особой оригинальностью. Далее поэт решительно порывал с обыденностью мысли:
- Но и орла не могут взоры
- Сквозь эти жаркие затворы
- Пройти и в сердце заглянуть…
Одному Владимиру Григорьевичу Бенедиктову суждено было победить в состязании с орлом. Пройдя поэтическим взором «сквозь жаркие затворы», он оповещал читателей о том, что обнаружил в сердце «женщины прекрасной» :
- О, там – пучина; в вечном споре
- С волной там борется волна;
- И необъятно это море,
- Неизмерима глубина…
Модный поэт мог сказать еще и так:
- Любовь – лишь только капля яда
- На остром жале красоты…
Стихами Владимира Бенедиктова зачитывались департаментские чиновники и купчики из образованных. От них млели заневестившиеся девицы. Стихи-побрякушки не будили ни мыслей, ни чувств. Но они были чувствительны, а главное – благонамеренны. И Бенедиктова подняли на щит.
«Совершенно неожиданно раздаются его песни, – писал Шевырев, – и в такое время, когда мы, погрузясь в мир прозы, уже отчаялись за нашу поэзию… И мы, давно не испытывавшие восторгов поэтических, всей душою предаемся новому наслаждению, которое предлагает нам поэт внезапный, поэт неожиданный».
Шевыреву вторили критики в Петербурге. Но тут раздался голос Виссариона Белинского. Разобрав стихотворния Бенедиктова, он предрек ему скоропреходящую славу… года на два.
Это был открытый бунт против суждений Степана Петровича Шевырева. Спор затянулся. Шевырев не сдавался.
«Я с полным убеждением верю в то, – писал он, – что только два способа могут содействовать к искуплению нашей падшей поэзии: во-первых, мысль…»
Было очевидно, что эту новую, возрожденную мыслью поэзию и олицетворяет Владимир Бенедиктов.
Что же удивительного, если столпы «Московского наблюдателя» встретили Пушкина с холодком?..
Коренное расхождение с Пушкиным определилось у «наблюдателей» давно. Взять хотя бы отношение к Гоголю. «Наблюдатели» пишут о нем как о таланте, которому дано изображать стихию смешного или… «безвредную бессмыслицу».
Совсем не случайно, никак не по наивности, возятся «наблюдатели» и с Бенедиктовым.
Пусть «поэт мысли» тешит своих поклонников описанием «усеста» пылающей от страсти амазонки; пусть читатели вместе с модным стихотворцем выращивают «мох забвения на развалинах любви…»
И все было бы хорошо, если бы не Виссарион Белинский. Ходит за «наблюдателями» по пятам, не пропускает без внимания ни строки, преследует их в «Телескопе» и в «Молве», а читатели, прочитав его статьи, смеются, и не над дерзостным буяном, а – страшно сказать! – над самим Степаном Петровичем Шевыревым.
И с подписчиками у «Наблюдателя» плохо. Вот если бы объединить «Московский наблюдатель» с петербургским «Современником» да громыхнуть бы на всю Россию богатырским голосом: «Кто не с нами, тот враг богу, государю и отечеству!» И богатырь такой есть в белокаменной Москве – все тот же Степан Шевырев…
Но не с Пушкиным же об этом говорить. Всегда был строптив. Секретная переписка идет у Шевырева с деятельным участником пушкинского «Современника», князем Владимиром Федоровичем Одоевским. Авось через него удастся полонить «наблюдателям» если хоть и не самого Пушкина, то по крайней мере пушкинский журнал…
А пока что «наблюдатели», встретившись с Пушкиным в Москве, беседовали с ним о разном: Погодин клонил речь на древнюю Русь, Шевырев… но кто запомнит витиеватые речи Степана Петровича? Если же заходил разговор о журнальных делах, то «наблюдатели» в один голос жаловались на критика, лиходействующего в «Телескопе» и «Молве». Степан Петрович Шевырев, стоило ему упомянуть Белинского, задыхался от ненависти, даже говорил с присвистом от стесненного дыхания:
– Ничего нет для него святого!
– Нет и не будет, – гудел баском Погодин.
– Не сегодня, так завтра обрушится и на вас, Александр Сергеевич! Только объединенными усилиями всех порядочных людей можно унять непотребство!..
Глава седьмая
Пушкин возвращался к Нащокину. Павел Воинович редко бывал дома. Он расстался, правда, с таборной цыганкой и был женат, но жизнь его по-прежнему походила на таборное кочевье: вставал поздно, уезжал в клуб ранним вечером. Надо было ловить его в короткие часы.
Александр Сергеевич садился на диван по-турецки и слушал – никто из рассказчиков не мог сравниться с Нащокиным в занимательности.
Пушкин в былые годы сам начал записывать рассказы Павла Воиновича. Нащокин хорошо помнил жизнь в отчем доме. Это была феерия барской жизни, канувшей в Лету. С усердием записывал Пушкин, как совершался у Нащокиных во время оно выезд всем домом. Впереди ехал всадник с валторною, за ним – одноколка отца Нащокина, знатного генерала екатерининских времен. За одноколкой следовала генеральская карета – на случай дождя. Под козлами кареты путешествовал любимый барский шут. Далее тянулись экипажи, набитые детьми, учителями, мадамами, карлами, потом ехала фура с борзыми собаками, роговая музыка, буфет на шестнадцати лошадях, наконец, калмыцкие кибитки и разная мебель – барину, может статься, вздумается сделать привал на вольном воздухе…
– Объедение! – смеялся Пушкин, старательно записывая весь церемониал выезда.
Но записи остановились в самом начале и вряд ли будут иметь продолжение. Павел Воинович очень занят: постройка чудо-домика идет к концу. А будут ли в игрушечном дворце карлы и музыканты и какие – этого строитель еще не решил.
Вот и сядет он, задумавшись, подле единственного своего создания и унесется мыслями в детские годы. Когда-то были у Нащокиных несметные богатства, ныне остался в утешение Павлу Воиновичу один чудо-домик. Как тут не задуматься о превратностях судьбы?
– Нащокин, радость моя, – теребит его Пушкин, – прикажи подать бумагу и перо. Не пощажу трудов для потомства!
– Всему свое время, – ответит Павел Воинович и уедет в клуб…
Время Пушкина уходило на званые обеды, на родственные визиты. К поэту являлись неведомые, взыскующие славы чудаки со свитками мелкоисписанных листков. Они снисходительно соглашались стать вкладчиками «Современника».
А с утра когда дождешься Нащокина к самовару? Но Пушкин терпеливо ждет, коротая время с хозяйкой.
– Ну, каково тебя «наблюдатели» приветили, Александр Сергеевич? – спросит Павел Воинович, прикусывая сахар и медленно потягивая горячий чай.
– Не жалуют меня «наблюдатели», – отвечает Пушкин. – Да, пожалуй, и невелика в том беда. Сегодня поеду в архивы.
Поехал и вернулся с убеждением: надо засесть в московские архивы по меньшей мере на полгода. Для этого он еще раз приедет в Москву, но непременно с Наташей.
Он писал жене почти каждый день, а в душе росла тревога.
Александр Сергеевич говорил о своих семейных делах с Нащокиным с полной откровенностью. По Москве тоже ходили слухи о неизменной благосклонности царя к Наталье Николаевне. О царских исканиях поэт отзывался с издевкой и презрением, с полной уверенностью в неприступности Наташи. Когда же называл имя барона Жоржа Дантеса-Геккерена, тогда темнело лицо и глаза наливались кровью. Он, Пушкин, отказал Дантесу от дома. Но Наташе приходится встречаться с ним на балах и у общих знакомых. Дантес назойливо ищет этих встреч.
– А Наталья Николаевна? – спрашивал Нащокин.
– Наташа?.. – Поэт тяжело задумывался. – Наташа пуще всего боится толков, которые неминуемо поднялись бы, если бы она открыто оборвала это знакомство.
Нащокин слушал, пыхтя чубуком. Пушкин продолжал с горечью:
– А поправится Наташа после родов, начнутся с осени балы – и все пойдет сначала. По чести, не знаю, как вмешаться, чтобы самому не дать пищи низким толкам… Дай только повод – найдется довольно охотников чернить мое имя.
– Так что же будет, Александр Сергеевич? Толки-то все равно идут?
Пушкин не ответил. Вскочил с кресла и кружил по комнате, будто не мог найти места.
Нащокин опять запыхтел чубуком и весь скрылся в клубах густого табачного дыма. Отогнал дым рукой и еще раз взглянул на Пушкина. И страшно стало ему за человека, которого любил больше всех на свете.
А как его охранить, коли, придя в гнев, готов рубить сплеча? Вот и в Москву буквально по следам Пушкина прикатил петербургский щеголь из великосветских литераторов, граф Соллогуб.
– К вашим услугам, Александр Сергеевич… Нам остается условиться о секундантах.
Долго ничего не мог понять Павел Воинович Нащокин. Наконец выяснилось: как-то раз на петербургском бале граф Соллогуб, восхищенный красотой Натальи Николаевны, рассыпался перед нею в комплиментах. А потом Наталья Николаевна, ничего не скрывавшая от мужа, обмолвилась в разговоре: граф Соллогуб позволил себе непочтительные шутки… После чего молодой человек немедленно получил от Пушкина вызов на дуэль. История тянулась несколько месяцев. Соллогуб был в разъездах, теперь явился перед Пушкиным в Москве. Выражая полную готовность драться, он считал необходимым объяснить свое поведение. По его словам, Наталья Николаевна шутила над молодостью своего неизменного почитателя, а Соллогуб в ответ спросил ее, давно ли она сама замужем. Он заверял честным словом, что не представляет себе, какой оскорбительный смысл можно было вложить в его вопрос.
Пушкин слушал объяснение сдержанно, потом начал назидательно говорить о рыцарской почтительности, которую должны проявлять молодые люди к замужним женщинам, и вдруг, широко улыбнувшись, протянул Соллогубу руку.
Мировая была заключена. А Нащокин так и не мог понять, из-за какого выеденного яйца чуть было не состоялся поединок…
Однако, чем больше раздумывал Павел Воинович, тем больше недоумевал: неужто Наталья Николаевна, будучи замужем шестой год, вовсе не знает характера Пушкина?
Как же его охранишь? Что за история завязалась в Петербурге с бароном Дантесом-Геккереном?
Ночью, возвратясь из клуба и отходя на покой, придумал наконец Павел Воинович верное средство: заказать для Пушкина, а заодно и для себя кольца с бирюзой. Чудодейственная бирюза спасет от всех зол и бед.
Нащокин хлопотал о кольцах. Литературная Москва следила за битвой Виссариона Белинского со Степаном Шевыревым. «Наблюдатели» приходили в ярость.
К отъезду Пушкина кольца с бирюзой были готовы. Но, обнимая перед разлукой самого любимого человека, грустен был Павел Воинович. Сгинул, хвала всевышнему, граф Соллогуб. Но существует в Петербурге барон Дантес-Геккерен и не дает Пушкину покоя.
Сколько раз ни спрашивал Нащокин: «Что же будет. Александр Сергеевич?» – так ничего и не ответил ему поэт.
Вскоре из Петербурга пришло от Пушкина письмо:
«…Я оставил у тебя два порожних экземпляра Современника. Один отдай кн. Гагарину, а другой пошли от меня Белинскому (тихонько от Наблюдателей, nb) и велb сказать ему, что очень жалею, что с ним не успел увидеться».
Вот, кажется, главный вывод, который сделал Александр Сергеевич из поездки в Москву.
И еще писал Пушкин:
«…Деньги, деньги! Нужно их до зареза».
Долго вертел письмо в руках Павел Воинович. Впрочем, думал не о деньгах. Что деньги – прах… Но неужто не проявит свою силу чудодейственная бирюза?
Глава восьмая
– Смотрю я на вас, Александр Сергеевич, и вспоминаю мудрые слова Андрея Александровича Краевского: служение музам несовместно с обязанностями журналиста.
– Да неужто несовместно? – откликается Пушкин. – И вам, Владимир Федорович, и господину Краевскому душою благодарен за помощь, но согласитесь – я от дела тоже не бегаю.
Пушкин взял со стола корректуру:
– Извольте взглянуть: пропуск целой строки – о ужас! – в «Битве при Тивериаде», прости, всевышний, автору его грех перед словесностью!
Поэт отыскал нужное место и торжественно прочел:
– «К о р о л ь. Кто за великого магистра?
К н я з ь Б о э м у н д. Я…»
– «Я»! – повторил Александр Сергеевич. – И этакой шекспировской строки лишились бы читатели «Современника»! Но покаюсь вам, Владимир Федорович, сам автор пресек преступный умысел типографщиков. – Пушкин хитро прищурился. – А может быть, нам и вовсе не следует печатать сей плод тяжеловесного вдохновения?
– Помилуйте, Александр Сергеевич! Из чего же было выбирать? Уехав в Москву, вы вовсе не определили состав второго номера, и нам с Андреем Александровичем Краевским не пришлось быть особо придирчивыми при разборе оставленных вами запасов.
– Грешен, ох, грешен! – перебил Пушкин. – Все обстоятельства были против меня, а в Москву мне нужно было безотлагательно ехать. – Он задумался, словно проверяя: так ли уж нужно было ехать в Москву?
– А «Битву при Тивериаде», – продолжал Одоевский, – нам бог простит. И то сказать: Андрей Николаевич Муравьев – автор весьма самолюбивый, а при ущемленном самолюбии может быть очень опасен.
– «Кто за великого магистра? Я!» – отшутился Пушкин. – Ну и быть мне в ответе. Но поскольку второй номер вашими трудами, Владимир Федорович, собран, отныне клятвенно обещаю: возьмусь за журнал засучив рукава. – Он вздохнул. – Представьте, первый номер «Современника» до сих пор далеко не весь разошелся. Чего же подписчикам надобно?
– Оповещение, Александр Сергеевич, было совершенно недостаточное. Многие в провинции и сейчас не знают, где можно подписаться на ваш журнал.
– Не понимаю! – продолжал Пушкин, не обратив внимания на слова Одоевского. – Гоголя мы этим неуловимым подписчикам, считаю, даже в расточительном изобилии дали: и статью, и «Коляску», и «Утро делового человека», – им все мало? И аз многогрешный не поскупился: «Путешествие в Арзрум» и «Скупой рыцарь», – не считаю мелочей. А парижские письма Александра Ивановича Тургенева? Кто читал хронику более живую и всеобъемлющую? И во всем номере ни одного переводного романа, ни одной переводной повести, чем усердно заполняют пустоту наши журналы! Но вот подите же – не подписываются на «Современник»! Неужто же «Библиотека для чтения» вконец развратила вкус?
Владимир Федорович молчал. Конечно, он вовсе не сочувствовал дурному вкусу «Библиотеки для чтения», которую редактировал профессор Сенковский. Но и Пушкин, пожалуй, не совсем прав. Как он хвалит, например, некоторые повести и статьи самого Одоевского, а печатать под разными благовидными предлогами медлит. Хитрить изволит Александр Сергеевич, но куда клонит – не разгадать. А вот к какому-то горцу, правда, вышедшему в офицеры, благоволит сверх всякой меры. Напечатал в первой же книжке «Современника» его «Долину Ажитугай», да еще сопроводил послесловием – и каким! Вот, мол, чудо: «черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно». Сам-де Пушкин не хотел переменить ни одного слова в его очерке. Радовался новому сотруднику бог знает как – ну, и получил внушение от графа Бенкендорфа: не печатать произведения офицеров без разрешения военных властей. И все-таки добился Александр Сергеевич своего: опять идет в журнал Газы Гирей, теперь с «Персидским анекдотом». И опять не надышится Пушкин на этот анекдот, и каждому объявляет: это только первая ласточка! Похоже, что собирается пестовать в своем журнале новоявленных писателей из инородцев. Эфемерная мечта! Будто нет более важных дел. Вернулся из Москвы и в ответ на коренной вопрос о переговорах с Шевыревым и Погодиным только безнадежно махнул рукой. Неужто же погибать «Современнику» в гордом и бесплодном одиночестве? Давно тревожится об этом Владимир Федорович.
– А Гоголь-то! Гоголь! – вдруг вспомнил Пушкин. – Помните, чему уподобил он в своем разборе альманах «Мое новоселье»? Сидит, мол, на крыше опустелого дома и мяукает тощий кот. Конечно, самое удачное уподобление не может заменить критики, согласен! Однако я бы за одного такого кота стал подписчиком «Современника» навечно.
И долго от души смеялся Александр Сергеевич…
Они стали разбирать корректуры.
– Кстати, Владимир Федорович, покорно прошу передать Краевскому текст оповещения от редакции. Пусть непременно поместит в выходящий номер!
Александр Сергеевич передал гостю небольшой лист, собственноручно им писанный.
«Статья, присланная нам из Твери с подписью А. Б., – прочел Одоевский, – не могла быть напечатана в сей книжке по недостатку времени. Мы получили также статью господина Косичкина. Но, к сожалению, и эта статья доставлена поздно, и мы, боясь замедлить выход этой книжки, отлагаем ее до следующей».
– Как? Опять воскреснет приснопамятный Феофилакт Косичкин? – удивился Одоевский. – Да ведь Булгарина непременно поразит удар, коли вновь выступите вы, Александр Сергеевич, под личиной этого простодушного на вид героя.
– Пора бы господину Косичкину вернуться на покинутое им поле брани, – отвечал, улыбаясь, Пушкин. – Не знаю только, будет ли он способен к новому поприщу. А попугать Булгарина до смерти охота! Не зря о моей истории Пугачева вспомнил. Чует поживу!
– А что это за статья А. Б., прибывшая из Твери? – продолжал расспрашивать Владимир Федорович. – Почему требуется о ней особое уведомление в журнале?
Пушкин, отвернувшись, перебирал бумаги.
– Александр Сергеевич, что это за важная персона – А. Б.?
– Отыскался в Твери очень полезный вкладчик для журнала, – уклончиво отвечал поэт. – Представьте, вооружается против нас самих и притом пишет весьма дельно. Прелюбопытная статья. Я уже и в переписку отдал. – И сразу перевел разговор.
Александр Сергеевич хранил под строжайшим секретом задуманное им выступление в журнале от имени тверского вкладчика. Надо было сказать читателям в удобной форме свое мнение о статье Гоголя, открывшей первый номер «Современника». Если бы статья Гоголя «О движении журнальной литературы» появилась, как предполагалось, за подписью автора, было бы одно. Но статья вышла анонимно, ее можно было принять за программу нового журнала. А это вовсе не отвечало намерениям Пушкина.
И еще многие свои замыслы, очень важные для журнала, связывал редактор-издатель «Современника» со статьей А. Б. В печатном тексте статьи Гоголя не осталось, например, ни одной строчки о Виссарионе Белинском. Пристало ли и далее играть «Современнику» в молчанку?
Но ничего не открыл Пушкин Одоевскому. Шатается во мнениях своих Владимир Федорович и мирволит «наблюдателям». Хочет быть всеобщим примирителем в словесности.
Вот если бы дело касалось музыки, там не знает Владимир Федорович никаких шатаний. Всякий разговор свернет на оперу Глинки «Иван Сусанин», которую готовят на театре. Проник, мол, Глинка в самый дух народных напевов – и открыл столбовую дорогу всем будущим русским музыкантам…
Проводив Владимира Федоровича, Пушкин занялся чтением статей, назначенных во второй выходящий номер. И опять задумался над статьей князя Вяземского о «Ревизоре». Кажется, уже весь Петербург успел пересмотреть комедию Гоголя, но так и не стихает поднявшийся вокруг нее шум. Противники Гоголя наступают единым фронтом. Надо бы и «Современнику» принять бой с ними в открытую. Но не хочет глядеть правде в глаза хитрец Вяземский.
«Комедия сия, – значится в статье Вяземского, – имела полный успех на сцене: общее внимание зрителей, рукоплескания и единогласный хохот».
Где же услышал Вяземский этот единогласный хохот? Не вплетается ли в смех зрителей змеиный шип врагов «Ревизора»?
И в защите комедии переусердствовал, не пощадив Гоголя, умный критик.
«Зачем клепать на сценические лица? – вопрошает Вяземский. – Они более смешны, чем гнусны: в них более невежества, необразованности, нежели порочности… Тут нет утеснения невинности в пользу сильного порока, нет продажи правосудия…»
Выходит, городничего Сквозник-Дмухановского следует считать жертвой одной необразованности, а судью Тяпкина-Ляпкина, например, неподкупным слугой нелицеприятной Фемиды?
– Ох, ваше сиятельство, ваше сиятельство! – Пушкин читает и хмурится. – Чего ради изволите лукавить? Не поздоровится Гоголю от этаких похвал.
И вспомнились Александру Сергеевичу события совсем недавние: первое представление «Ревизора» и письмо, полученное от Гоголя после этого спектакля. Многие актеры поняли «Ревизора» как пустой фарс. Но именно эти актеры удостоились высочайшего одобрения. И усердные критики заголосили: фарс, пустой, грязный, лишенный всякого правдоподобия фарс!
Гоголь, смятенный и подавленный, покинул родину. Легко ли будет прочесть ему в пушкинском журнале, что лица его комедии более смешны, чем гнусны?
Подобное уже было в Москве. Шевырев лез из кожи вон, чтобы доказать читателям, что удел Гоголя – безобидный смех. А критик, вступившийся за Гоголя, отвечал Шевыреву: «…его повести смешны, когда вы их читаете, и печальны, когда вы их прочтете…» Отповедь Шевыреву дал все тот же Виссарион Белинский.
«Опять он», – раздумывает, оторвавшись от статьи Вяземского, редактор-издатель «Современника».
Вяземского не сравнишь, конечно, с напыщенно-вздорным Шевыревым, однако же статью о «Ревизоре» следовало бы написать в «Современнике» совсем иначе. Но теперь поздно об этом толковать. Типография не будет ждать, а журнал не может выйти без статьи о «Ревизоре». Да и кто бы мог написать о Гоголе как должно?
Александру Сергеевичу приходит в голову лукавая, дерзкая мысль: есть в Москве критик, который умеет писать о Гоголе как должно. Но рано дразнить гусей.
В статье Вяземского было сделано важное примечание, адресованное «Московскому наблюдателю»:
«Нельзя не желать для пользы литературы нашей и распространения здравых понятий о ней, чтобы сей журнал сделался у нас более и более известным. Особенно критики его замечательно хороши».
Дальнейший текст примечания еще больше озадачил Пушкина:
«Невыгодно попасть под удары ее, но по крайней мере оружие ее и нападения ее всегда благородны и добросовестны. Понимаем, что и при этом случае издатели «Телескопа» и другие могут в добродушном и откровенном испуге воскликнуть: избави нас боже от его критик!»
Издатели «Телескопа» и другие? Нетрудно понять, что речь опять идет о Виссарионе Белинском, который и в «Телескопе» и в «Молве» разносит в пух и прах критики Степана Шевырева.
Положение редактора-издателя «Современника» было нелегким. В журнале появится статья Вяземского с откровенной хвалой Шевыреву. А он, Пушкин, хоть и тайком от «наблюдателей», уже приветил Виссариона Белинского. И разве сейчас не таит он своих намерений от ближайших сотрудников по «Современнику», как скрыл их в Москве от «наблюдателей»?
– Ужо! – промолвил Александр Сергеевич, отвечая на собственные мысли.
И надо бы ему снова углубиться в рукописи и корректуры. Но вдруг захотелось свежего, горячего чая. Он взял колокольчик и позвонил. Выждал время и опять стал звонить. Весь дом будто вымер. Никто не отозвался. Тогда пошел сам в людскую.
Глава девятая
Если удавалось выбраться на дачу, Пушкин и здесь не менял обычного распорядка – работал до четырех часов дня. «Капитанская дочка» быстро подвигалась к концу.
И все-таки пришлось оторваться от романа. Недавняя атака, произведенная в «Северной пчеле» на редактора «Современника» и автора «Истории пугачевского бунта», еще раз свидетельствовала о том, что поэту никогда не простят его беспристрастного отношения к «чудовищному феномену» – Пугачеву. Но и автор «Капитанской дочки» не намерен сидеть сложа руки.
Еще до выхода в свет романа Александр Сергеевич снова изложит в журнале свой взгляд на Пугачева и пугачевщину. Поводом будет выступление «Северной пчелы», но, конечно, он ответит не только Булгарину.
«Несколько дней после выхода из печати «Истории пугачевского бунта», – писал Пушкин, – явился в «Сыне отечества» разбор этой книги… Недавно в «Северной пчеле» сказано было, что сей разбор составлен покойным Броневским, автором «Истории Донского войска».
Книга Броневского была свежа в памяти. Историк Донского войска не мог, конечно, не коснуться Пугачева. Его верноподданническая книга стала как бы ответом на пушкинскую историю Пугачева. Рецензия же Броневского на труд поэта могла бы считаться образцом невежества, если бы не была одновременно замаскированным доносом. А теперь Булгарин «всенародно» возвещает в «Пчеле», что книга Пушкина поколебалась от первых замечаний покойного Броневского!
Пушкин помнил очень хорошо: в свое время нашелся критик, который назвал этого, с позволения сказать, историка «несчастным мучеником терпения и бесталанности». А о книге его «История Донского войска» писал: «Прочтите ее сто раз и ничего не узнаете, ничего не удержите в памяти».
Просто удивительно, как часто он, Пушкин, встречается на едином пути с этим критиком! И критик все тот же – Виссарион Белинский.
Поэт еще раз перечитал свои записки и, готовя статью для «Современника» в защиту Пугачева, решительно написал:
«Политические и нравоучительные размышления, коими г. Броневский украсил свое повествование, слабы и пошлы…»
И поставил знак сноски. В сноску пойдет, для примера, одно из таких размышлений автора «Истории Донского войска»:
«Емелька Пугачев бесспорно принадлежал к редким явлениям, к извергам, вне законов природы рожденным; ибо в естестве его не было и малейшей искры добра, того благого начала, той духовной части, которые разумное творение от бессмысленного животного отличают. История сего злодея может изумить порочного и вселить отвращение даже в самых разбойниках и убийцах. Она вместе с тем доказывает, как низко может падать человек и какою адскою злобою может быть преисполнено его сердце. Если бы деяния Пугачева подвержены были малейшему сомнению, я с радостию вырвал бы страницу сию из труда моего».
Доколе же будут подменять историю глупыми и пошлыми сказками вроде тех, что сочиняет Броневский? Может быть, эти сказки утешительны для потомков тех бар, которых вешал Пугачев, но нимало не полезны для познания исторической правды. А правда эта и в самом деле жестока.