Проклятие Индигирки Ковлер Игорь
– А ты замечал… – у Сороковова перед глазами вдруг возник отец в очках на кончике носа, читающий на диване, – как мало он нам про войну рассказывал?
– Может, и зря, – неохотно отозвался Илья, – а может, и нет. – Он сидел ровно, положив кисти рук на стол. Его черные волосы, присыпанные пудрой, смотрелись красиво, в серых глазах ощущалось беспокойство, вызванное какими-то другими мыслями. – Тогда маршалы отношения выясняли, а комбату что рассказать, как фрицев убивал да своих хоронил?
Сороковов вспомнил, как ежегодно после выпускных экзаменов в местной школе, где отец преподавал труд, устраивалось фотографирование выпускников. Директор школы всегда просила его прийти в военной форме, при орденах. Сороковов уже не помнил, их было восемь или девять, не считая медалей, но в памяти навсегда зафиксировалось, как в этот день отец, позвякивая наградами, сворачивал свой парадный френч с погонами, запихивал в небольшой трофейный саквояж, похожий на те, с какими ходили раньше земские врачи, и отправлялся в школу. Он надевал мундир перед самым фотографированием и также в саквояже приносил домой. Мать, ворча, отутюживала его и вешала в шкаф до следующего года.
– Думаю, – медленно сказал Сороковов, – он боялся, как бы у нас от правды мозги набекрень не съехали, а врать не хотел. Не избавились мы от двойной морали.
– Прекрати, – жестко оборвал Илья. – Ты сам-то верил когда-нибудь в ахинею, которую несешь на своих пленумах? Молчишь?
– На мне двенадцать тонн золота висит, – не реагируя на резкость, ответил Сороковов. – А во что я там верю или не верю – не суть.
– Не обманывай себя. – Илья миролюбиво окинул брата взглядом, лицо его обмякло. – Золото и без тебя добудут, без твоего райкома. Знаешь, кто мы есть? Жирные сытые надсмотрщики! Какая им вера? Поэтому еще раз говорю: продумай все и уберегись от угрызений совести. Умные ради будущего отказываются не только от прошлого, но и от себя. Меняться придется, мимикрировать, по-научному. – Илья театрально рассмеялся, посмотрел на часы над дверью, лицо его вытянулось. – Кончай трёп, – засуетился он, – вот-вот Майка придет. Ты таежник – вот мясом и займись, а я на картошку.
Звук двигателей ослаб. «Антон» выпустил шасси, под колесами побежала взлетная полоса.
Сороковов вышел из самолета с ощущением протянувшейся за ним из самой Москвы невидимой нити. Он чувствовал ее прочность, словно живая кукла-марионетка. Эта связь была новой и тревожной, грозящей опасностью. Сейчас его тревога совсем не походила на ту, с какой он впервые прилетел в Городок семь лет назад. Тогда он чувствовал опору, а беспокоился – как любой, начинающий работу на новом месте.
Теперь все обстояло иначе: опора рушилась, решать свою судьбу и делать выбор ему предстояло самому, и, направляясь к машине, он поразился внезапной мысли, выплывшей из тайных закоулков сознания: как на его месте поступил бы Клешнин? Он даже замедлил шаг – так ему была противна эта мысль. Ему казалось, он избавился от своей давней, тщательно скрываемой зависти. Все годы, проведенные в Городке, он убеждал себя, что его жизненные принципы и взгляды иные и завидовать нечему, но в такие минуты не верил себе, понимая, что Клешнин еще больший циник, еще более честолюбив и тщеславен, плевал на писаные и неписаные правила, нарывался на неприятности. В конце концов это его погубило, но то, что было сделано им в обход тех самых правил, осталось, создав из него легенду. Со временем Сороковов объяснил все небывалым тщеславием Клешнина, ради которого тот лез на рожон и пускался в авантюры. Но оказалось, что возникшая было разъединяющая их ясность – не так ясна, как ему мнилось, а Клешнин никуда не делся, всегда рядом, и он, во что не смог бы еще недавно поверить, искал у него совета.
Пока Сороковов был в Москве, в перелыгинской газете появилась статья Софрона Пилипчука. Вскоре Пилипчук рассказал Перелыгину о звонке Королева буквально на следующий день после публикации. Шум поднялся немалый. Королев старался скрыть досаду, говорил бодро, даже с иронией, но просто так мнением Пилипчука пренебречь не мог. Поэтому Королев хотел выведать, как далеко тот готов пойти. Важно было также понять: это мнение одного Пилипчука или на Комбинате решили воспользоваться авторитетом опального главного инженера. Королев позвонил и Сороковову, но того не оказалось на месте. Заканчивая разговор, он с деланной веселостью предупредил, что готовит ответный удар «тяжелой артиллерии», но, что имел в виду, не объяснил.
– Если они зашевелились, – удовлетворенно хмыкнул Пилипчук, – мы движемся в правильном направлении и предварительная задача выполнена. Внимание привлекли. Теперь давайте дождемся ответа, посмотрим на их аргументы, хотя крыть им нечем. А там поглядим, что дальше.
Вечером к Перелыгину зашел Пугачев и рассказал, что весь день звонили из Объединения – зондировали почву.
– Да-а-а… нешуточную кашу вы заварили, – закурив свой «Беломор» и щуря глаз, будто от дыма, заметил Пугачев.
– Кроме Пилипчука… – Перелыгин обвел Пугачева вкрадчивым взглядом. – Я и с геологами пообщался, не самое подходящее время, говорят, Неру лопатить. А тебя чего, на разведку послали? Давай колись.
– Слепота – это не потеря зрения, а неумение оценивать действительность. – В голосе Пугачева звучали одновременно ирония и назидательность. – Деньги выделены, прииск будет, такие дела назад не отыгрываются, а ты на рожон лезешь.
– Не лезу я никуда, – отмахнулся Перелыгин. – Будет прииск и пусть его, но история тухлая, запах от нее нехороший идет.
– Этические проблемы – не мой профиль, иначе книги твои лежали бы в ящиках из-под картошки. – Пугачев прошелся вдоль стеллажа, который они сделали вместе. Перелыгин тогда наотрез отказался от фабричного. «Всегда мечтал о стенке по собственному проекту», – заявил он и нарисовал чертеж. Пугачев распорядился напилить досок нужных размеров, принес специальную пленку под светлое дерево, разные уголки, фурнитуру, привезли какие-то списанные из общежития тумбы, и за три дня они собрали стенку всем на зависть. Особую гордость вызывали небольшой шкафчик-сейф и бар, внутренняя стенка которого сияла зеркальным отражением специальной подсветки. – Чувствую, скоро новую варганить придется. – Пугачев обвел взглядом заполненные книгами полки. Он пожевал мундштук папироски, неторопливо повернулся и ткнул пальцем в Перелыгина. – А знаешь ли ты, друг мой, что один экскаватор уже частично отгружен с завода и скоро поплывет в солнечный город Магадан? Срок поставки второго – не раньше лета будущего года, времени у тебя вагон.
– Пилипчук знает? – Перелыгин резко нахмурился.
– Нет, – покачал головой Пугачев. – Ты да я, а больше пока никто.
– Может, кофе хочешь или чего покрепче? – Перелыгин благодарно посмотрел на Пугачева. Теперь они с Пилипчуком не будут играть втемную и не окажутся в дураках – нельзя повернуть назад уже отправленный экскаватор, но остановить второй можно.
– В следующий раз, – протянул руку Пугачев. – Ты давай собирайся, днями на Магадан двинем, Цветаев зовет.
Глава семнадцатая
Пунктир времени
Первый выпуск программы «600 секунд» Александра Невзорова.
В Иркутске создан Восточно-Сибирский филиал Сибирского отделения АМН СССР.
В Москве завершилась международная научная конференция «Великий Октябрь и современность», в которой приняли участие 120 ученых и общественных деятелей из 65 стран – представители марксистско-ленинской научной мысли, социал-демократических, социалистических, революционно-демократических партий и организаций.
В Вашингтоне М. Горбачев встретился с Президентом США Р. Рейганом. Состоялись переговоры по вопросам контроля за ограничением мощности подземных ядерных испытаний и мирных ядерных взрывов.
В советском посольстве в Вашингтоне состоялась беседа М. Горбачева с вице-президентом США Дж. Бушем; М.С. Горбачев встретился с большой группой деятелей делового мира США. М. Горбачев провел пресс-конференцию для журналистов, освещавших встречу на высшем уровне в Вашингтоне.
В Кемерово встретились представители социально-политических клубов из Красноярска, Новосибирска, Томска, Пензы, Кургана, Новокузнецка.
Упразднен Госнефтепродукт.
На другой день после возвращения из Москвы Сороковое появился на работе пораньше. Поджидая Колкова, просматривал газеты, сложенные в стопку на столе, перебирая в памяти подробности разговоров с Ильей и встреч в Якутске. Он задумал воспользоваться итогами научной конференции, прошедшей в Городке, и, опираясь на ее результаты, попробовать добыть денег на рудную разведку. На конференции ученые со всей страны пророчили району блестящее будущее, но ему ясно дали понять, что денег не предвидится, а следовательно, Унакан вновь зависал. Однако после встречи с Ильей Сороковов оценивал ситуацию иначе и уже не спрашивал: «Сколько прикажете ждать?» Теперь он больше знал о приближении часа «х», после чего произойдет неизвестно что.
«А если не произойдет? – сомневался он. – Илья может перегибать палку». Ему хотелось, чтобы Илья ошибался, – слишком страшной казалась его правота. Но чем больше он думал, чем сильнее наполнял себя сомнениями, ища в них опору, тем больше убеждался, что неправ он. А ведь речь шла о жизни Золотой Реки на сорок – пятьдесят лет вперед. Трудно было смириться, что заглядывать вперед стало невозможно.
На этой мысли его взгляд уткнулся в статью Пилипчука. Закончив читать, Сороковов какое-то время сидел, уставившись на облачко вокруг вершины Юрбе, напоминающее кружевной воротничок. Оно считалось верной приметой нелетной погоды, даже если небо вокруг блистало лазоревой чистотой. «Так и в жизни нашей грешной, – вдруг подумал Сороковов, – повиснет над тобой крохотное облачко, с виду красивое, безобидное, и все, казалось бы, прекрасно, ты его и не замечаешь вовсе, а ни туда, ни сюда, как проклятье». – Он криво усмехнулся – не хватало в философию удариться.
Он еще раз пробежал глазами статью, думая, что взяться за перо Пилипчука заставила обида на Королева, резко отреагировавшего на несогласие с проектом нового прииска. И хотя решение принято, деньги выделены, их всех уличали в технической несостоятельности, в том числе и его, пусть удар наносился по Королеву.
Опять возник Клешнин. Мысль о нем уже не вызвала вчерашнего раздражения. Вспомнился рассказ Ямпольского, как Клешнин искал пути перекачаь часть денег от Сентачана на Унакан. Тогда ему помешали. Как именно, Ямпольский не знал, но Сороковов вдруг ощутил толчок у сердца: почему бы ему не попытаться отщипнуть кусочек для Унакана из отпущенных средств на новый прииск. Сложно, но чем черт не шутит? Пусть прав Илья, а если за два года получить результаты? Унакан может стать его козырем. Что тогда скажете, товарищ Клешнин?
Наступила приятная минута ясности, дарующая веру в себя. Только действовать надо быстро. Он повертел в крупных руках остро заточенный карандаш, достал чистый лист бумаги, но в дверь шагами, подчеркивающими энергичность и готовность к немедленному действию, вошел второй секретарь Колков.
Несколько минут Сороковов слушал Колкова, что-то рисуя на бумаге. Колков – настоящий мужик, не чурающийся никакой работы – нравился ему горняцкой прямотой, за которой скрывались природный ум и хитрость простолюдина. Внешне они были полной противоположностью: высокий, могучий, широкий в кости Сороковов и маленький, юркий Колков с быстрыми мелкими глазками на узком, длинноносом лице. Вылитый живчик, но за Колковым закрепилось другое прозвище – мышиный жеребчик.
– Пора переводить Делярова в райком, – сказал Сороковов, словно неожиданно нашел решение шахматной задачки, которую они решали давно. На его лице заиграла привычная полуулыбка, он придирчиво оглядел Колкова. – Пора убирать его из экспедиции, – решил он не церемониться. «Все равно, – подумал Сороковов, – даже муж с женой не знают до конца друг друга, а я не могу действовать один, да и времени нет». – Ему перед учебой полезно у нас покрутиться. Как считаете?
Колков молчал. Выходит, Деляров кому-то перебежал дорогу и стал помехой. Но где и кому? В голову ничего не шло, кроме глупого скандала с Ямпольским. Никто не поверил, что Деляров «подкладывал» тому какую-то женщину. Чушь! Ямпольский отделался выговором для профилактики, и все успокоилось. Колков не понимал, куда клонит Сороковов, но спрашивать не стал. Плелась комбинация, в которой участвовали люди, много лет жившие бок о бок, и плести ее скрытно невозможно, поэтому он выжидающе посмотрел на Сороковова.
– Хотите узнать, почему? – Сороковову понравилась сдержанность Колкова, он усмехнулся. – Надо разбираться с Унаканом, использовать научный прогноз конференции, а Деляров будет мешать.
– Без поддержки обкома такое решение не протолкнуть, – Колков сидел за столом ровно, осторожно, не касаясь спинки стула, перед открытым еженедельником.
– Есть кое-какие варианты. – Сороковов рассказал о своей задумке. – Поэтому нам в экспедиции не нужны альтернативщики.
– Кого на место Делярова?
– Рощина, – не задумываясь, сказал Сороковов.
Колков понял, что комбинация родилась заранее.
Рощин выступил на конференции противовесом Делярову.
Теперь каждое утро Матвей Деляров усаживался в кабинете заворга, не испытывая ни радости, ни разочарования. Перевод Делярова застал врасплох. Его грубо вытолкали из экспедиции, а еще вокруг шла непонятная игра, в которой он оказался лишним. Это тоже надо было признать. Зашел негодующий Перелыгин и принялся резать ядовитым голосом, будто ножом.
– А хо-ро-шо… – Демонстративно осмотрев кабинет, он развалился на стуле, и голос его стал мечтательным. – Хорошо просидеть здесь всю жизнь. Стряпать отчеты, списывать справки с потолка. – Ехидство буквально сочилось из него. – А что? – изобразил он невинность. – Самое место для лауреата от геологии. Ты думаешь, у вас райком? – Перелыгин перешел на шепот. – Нет, старина, у вас – учебный комбинат. Посидят и идут руководить, кто чем. Именно, учебный комбинат.
– Любопытно излагаешь, – закипел Деляров. – А Клешнин, что же, не в райкоме сидел? Может, и от него ничего не зависело?
– Клешнин… – передразнил Перелыгин. – Он фигура другого масштаба. Среди вас таких нет. Ваше место – на подхвате.
– Не ерничай, – хмуро процедил Матвей, схватил карандаш и принялся что-то чертить, стараясь успокоиться.
– А скажи, дорогой Мотя, – перешел на примирительный тон Перелыгин, – смог бы Клешнин что-нибудь сделать, если бы ты ему на блюдечко с каемочкой руду не выложил? – Он многозначительно помолчал. – Клешнин эту карту использовал на всю катушку. Поэтому он гигант! Ты тоже гигант.
– Не я – так другой нашел бы. Куда ты клонишь? – Матвей раздраженно снял молчащую телефонную трубку и снова бросил на место.
– Я не клоню, – серьезно сказал Перелыгин, – я рассуждаю, должен ли настоящий геолог уходить из профессии в сферу словоблудия? Может, ты считаешь свою геологическую миссию выполненной? А где рудное золото? – Он демонстративно посмотрел по сторонам. – Не вижу! Но тебя это не касается. Другие пусть ищут! Ты изменяешь клану бродяг.
– Демагог, – скосив глаза, буркнул Матвей.
– Нет, – покачал головой Перелыгин, – я наблюдатель. Смотрю на настоящее, узнаю прошлое, пытаюсь угадать будущее и понять, что такое я, ты, мы все? Что тут делаем? Любопытство меня распирает – чем все закончится?
– Что ж ты раньше молчал? – В голосе Матвея послышалась ирония. – Я бы тебе объяснил.
– Наверно, ты прав, – согласился Перелыгин. – Хочу понять, почувствовать, как все происходило, когда золото есть, взять его надо, а нечем. Такая, брат, практика жизни – критерий истины.
– Так можно и лагеря оправдать, – хмуро сказал Деляров.
– Пусть история оправдывает, а я понять хочу, – ответил Перелыгин и задумался, пытаясь осознать, что с таким упрямством, с мучительным интересом хочет найти в прошлом, будто в нем таилась разгадка смысла его собственной жизни, ключ ко всему, во что он верил и не верил.
– Может, и меня кто-нибудь оправдает, – с неприятно поразившей Перелыгина покорностью согласился Матвей. – Решение менять поздно. Поезд ушел. Поеду учиться. Жизнь, знаешь ли, не из твоих иллюзий состоит. Каждый по своей колее катит, не выскочишь. Вот тебе и критерий. Суровый реализм.
– Еще как оправдали бы, если б ты за Унакан взялся, – осторожно направил разговор в нужное русло Перелыгин. – Не пойму я тебя.
– А-а, – махнул рукой Деляров, – проехали. Я предлагал быструю разведку.
– Скажи, – перебил Перелыгин, – могут быть правы те, кто против твоего предложения?
– Успокойся, нет там большого золота, – безнадежно махнул рукой Деляров. – Иллюзия, фантазии Вольского, больше ничего. Зато всем удобно – начинаются разговоры про руду, перспективы, про деньги – мячик туда, мячик сюда. Ах, риск, говорите? Так мы тогда погодим. Очень удобно. Нас для решения надо прежде в угол загнать. Золото и в Средней Азии добывать можно – дешевле и без риска. А приспичит, тогда другое дело. – Матвей скривил губы, вспоминая, какими бешеными темпами разведывали и строили Сентачан.
Выйдя на улицу, Перелыгин сел в «Москвич» и покатил из Городка. Ему хотелось побыть одному в любимом месте у Золотой Реки. Километров через десять он свернул с трассы на едва заметную тропинку и метров через двести остановился у старого костровища. Рядом лежал серый плывун, отполированный водой, ветром и солнцем, который они с Пугачевым лет пять назад еле уволокли от воды. Тогда он и присмотрел это тихое местечко, скрытое деревьями и кустарником, и стал приезжать сюда – ему здесь нравилось.
Основные места для воскресных пикников находились дальше. Но недавно кто-то неизвестно зачем затащил в костер край плывуна, выворотил из земли специально изогнутый кусок арматуры над костровищем, приспособленный для чайника или котелка. «Какие-то другие люди едут в последние годы, – подумал Перелыгин. – Только и слышишь: у этого баню в тайге спалили, у того – избушку. А то зайдут в зимовье, запасы съедят, дрова пожгут, еще и напакостят. Старые кадры знали: эти избушки с нехитрым провиантом и початой бутылкой спирта под лавкой многие жизни спасли. И дрова всегда в печке наготове: что, если тебя последние силы покинули, а на дворе под пятьдесят? Северные люди, отдохнув, за собой приберут, запасов добавят, дров заготовят. Замков нет, пользуйся на здоровье, только не гадь».
Перемазавшись в саже, Перелыгин оттащил плывун из костровища, кое-как воткнул на место арматуру. Взял мыло, полотенце и сбежал по пылающему киноварью и золотом ковру тальника к Реке. Вода уже спала, обнажив берег, покрытый завалами, выворотнями – деревьями, вырванными из подмытых берегов. Набушевавшись весной и летом, Золотая Река успокоилась, притихла, готовясь к зиме. В глубокие ямы скатывалась нагулявшая жир рыба. Зима уже спешила, напоминая о своем приближении ночными заморозками и покрытыми снегом вершинами гор.
Умывшись, Перелыгин достал из машины сверток с бутербродами, термос с чаем, уселся на плывун. На противоположном берегу терраса поднималась вверх. Край ее зарос деревьями, а за их вершинами эта часть мироздания кончалась и начиналась другая. Там дыбились синие горы. Казалось, они стояли очень близко, вырастая прямо из-за деревьев. На солнце горы синели так, что снег на вершинах почти невозможно различить.
Перелыгин умиротворенно смотрел на воду, размышляя, не пора ли встретиться с Мельниковым. Он кое-что узнал об Унакане, но кто все-таки подсунул тетрадь Данилы?
Он думал, что Деляров, вплетясь в историю с Унаканом, оказался пострадавшим. Не захотел бороться, возможно, потому, что не верил в это золото, а вера всегда там, где точно знаешь или, наоборот, не знаешь. Прорывы, открытия для фанатиков – им сомнения помогают, а не останавливают. Перелыгин вспоминал, что рассказывал ему Матвей про открытие Сентачана, про бессонную ночь под Полярной звездой, и ему казалось, что судьба совершает с Матвеем несправедливый поворот. А здравый смысл тут как тут. Ему только доверься. Он в нас, детях цивилизации, сидит глубоко, многие от него ни на шаг. Многоликим стал здравый смысл нашего времени, зависит и от порядков, и от условий жизни, и от того, как человек мир чувствует, что о себе понимает; учит ум и сердце быть заодно, а не тянуть в разные стороны; нашептывает: «Я подскажу, что надо, и сердце само следом потянется». Только жизнь вносит свои коррективы: идешь за сердцем, наперекор рассудку, а счастлив.
Однажды они ехали через Эльганский перевал. После дождя дул холодный весенний ветер. Застрявшие между сопок обрывки серых облаков лежали внизу, другие окружали вершины гор. Матвей показал на цепь горных хребтов километрах в ста, отсюда прошел Черский свой последний маршрут. Они вспомнили Беринга, Прончищева, Обручева… Какую выгоду искали эти первопроходцы? Славу? За ней попробуй еще вернись к людям, если билет у тебя в одну сторону. И их последователи, повздыхав: «Ну, итить так итить! Послужим России-матушке», – уходили, пряча в глазах надежду пожить по своему разумению. Что подсказывал им здравый смысл? Слышали они его? И сколько еще людей, повинуясь голосу хотения, о которое разбивались доводы разума, шли в эти края, вглядываясь в лица аборигенов, ища в них что-то общее, понятное, невыразимое – то, что против здравого смысла.
Перелыгин сидел, слушая ровный шум Золотой Реки, принюхивался к запахам холодеющей земли, воды и леса. Изредка с трассы доносился приглушенный шум тяжелых машин, переходящих на пониженную передачу перед затяжным тягунком. Ему было легко и спокойно. Он представлял просыпающуюся Москву, зная, что вернется туда, и от этого чувствовал себя свободным и счастливым, как когда-то, отправляясь сюда, казалось, против всякого здравого смысла.
Уже много лет ему не за кого прятаться, не на кого надеяться, он сам отвечает за свою работу. Надо каждый день смотреть в глаза людям, про которых написал, а их не обманешь, они ставят точный диагноз: брехло ты, трус, подхалим и можно ли тебя уважать? Это пострашней любого редактора. Конечно, в пристрастиях на всех не угодишь, но беспристрастно можно только в гробу лежать, и это поймут, а вот брехню, продажность и трусость – нет.
«Они же тебя и оплюют при случае», – сказал однажды Пугачев. Да, всякое может случиться, возможно, этот его мир будет не нужен уже следующему поколению. Другие люди едут сюда, им и в голову не пришло сделать это двадцать или десять лет назад – это было против их здравого смысла. Жизнь здесь становится иной – в драке за комфорт не до традиций, поэтому они хотят всего и сразу, ведут себя так, будто все им должны. У них свой мир, а этот, придуманный другими, не нужен. «Так, скорее всего, – думал Перелыгин, – и будет». Но ему очень хотелось, чтобы дух и традиции не выгорели, как брошенный костер, дотла и пепел их не развеялся, когда они все когда-нибудь разлетятся по родным местам. А может быть, и не все. Многие остались. Их дети отучились и вернулись, у них тоже рождаются дети, течет нормальная жизнь. Она еще хрупка, как подснежник на склоне, пробивший снежную толщу и распахнувший лепестки, словно душу. От многого зависит здешняя жизнь, и все же она пятьдесят лет держится на этой земле.
На трассе послышался какой-то шум, просигналила машина, потом – другая, закричали люди. Перелыгин повернулся, с неохотой соображая, что сейчас кто-то появится и придется уезжать. Место было закрыто лесом и кустами, тропинка выворачивала прямо из чащи. Справа из-под моста на трассе к Реке спешил широкий ручей.
Из-за поворота на Перелыгина выбежала здоровенная овчарка. «Только собак не хватало, – успел подумать он. – Похоже, действительно пора». Собака резко остановилась метрах в пяти-семи. Он даже видел, как она, тормозя передними лапами, подняла небольшое облачко пыли. Перелыгин в недоумении поднялся, не понимая, что надо делать, хозяева пса явно отстали. Собака стояла как вкопанная, глядя на Перелыгина – тоже что-то соображая. Он видел крупную треугольную морду, коротко торчащие уши, мощную грудь, и до него стало доходить, что в пяти метрах от него застыла никакая не собака, а огромный полярный волк. Шапку из шкуры такого волка ему несколько лет назад подарил старый якут-охотник, с которым он ездил выбирать песцов из ловушек. Он надевал эту шапку в самые лютые морозы и непременно – на зимнюю охоту, веря, что она приносит удачу.
Перелыгин не возил в машине ружье. «Эх, надо было развести костер», – стрельнула быстрая мысль. Был только большой охотничий нож, воткнутый в плывун, которым он разрезал бутерброды. Неотрывно глядя в глаза зверю, нащупав рукоятку ножа, он потянул ее на себя и выпрямился. В то же мгновение волк повернулся всем телом и неуклюже, с места, прыгнул в кусты.
Перелыгин собрал вещи, сел в машину и вырулил к трассе. Там стояли желтый «Москвич» и оранжевая «Татра». Водитель «Татры» кричал, что зверь тут бегает давно. Перелыгин проехал мимо. Ему нужен был Семен Рожков. Он решил добыть этого волка, но одному такое сделать не под силу.
Это не то, что охота с вертолета. Они тогда просто летели, паля из карабинов. В голове звучала песня Высоцкого, но Перелыгину было плевать на волков, он не испытывал к ним никакой жалости. Он больше думал о пилотах, ведущих вертолет, едва не касаясь макушек деревьев, проносясь над руслами рек, ныряя в распадки. Больше всего ему запомнилось именно их мастерство. Сам он, даже в наушниках оглохнув от выстрелов, выцеливал очередного волка и нажимал на спуск, но волки бежали и бежали. Лишь однажды его выстрел достиг цели, зверь кувыркнулся и замер. К нему подкатил на снегоходе охотник – из тех, что гнали стаю по земле. Остальные волки продолжали свой бег. То, конечно, была не охота, да и называлась она отстрелом.
Перелыгин сидел в кабинете Семена и рассказывал о встрече на Реке. Тот молчал, что-то прикидывая, потом позвонил Любимцеву.
– Пойдем, – коротко бросил он, – шеф ждет.
Они поднялись на второй этаж. Перелыгин повторил историю еще раз.
– Что думаешь? – Любимцев взглянул на Семена.
– Брать надо, однако… – Семен почесал затылок. – Можно по ключу вверх уйти, там логово, но далековато, за день не управиться. Лучше у моста караулить, они у телятника совхозного промышляют, а другой дороги нет.
– А если выше, в сопках, обойдут и за мостом спустятся? – В Любимцеве уже проснулся охотничий азарт.
– Не-е, – покачал черной как смоль головой Семен. – Машин-то он не боится, да… – Семен помолчал. – Людей видел, да, а пугнуть его как следует никто не пугнул. Старой дорогой пойдет, однако.
– Как же он на тебя так близко вышел? – Любимцев хмыкнул, пряча улыбку в усах. – Антистрессовки налить?
– С подветра шел, вот и не учуял, – сказал Семен.
– Завтра – пятница, – подвел итог Любимцев. – Выступаем в семь. Коли в горы не лезть, сами справимся, – повернулся он к Семену.
– На сопке ждите, лучше видно, но только если ветер от Реки будет, оттуда пойдут, – посоветовал Семен.
Волки появились в субботу около семи утра. На позицию, присмотренную еще вечером, охотники вышли около четырех. До этого сидели в машине с выключенным двигателем, ужинали, тихо разговаривали. Костра не разводили. Ночью уже было прохладно, и они изрядно продрогли, несмотря на меховые комбинезоны. Но утро выдалось солнечное, радостное. С сопки они издали заметили двух волков, легко бегущих среди кустарника и высокой травы. Еще вечером договорились, что стрелять будут на подходе к мосту. Перелыгин скосил глаза на Любимцева, вставшего за деревом в двух метрах от него, вопрошая взглядом, чувствуя, как начинает колотиться сердце.
– Самец твой, – шепнул Любимцев. – Только бы не машина какая…
Волки скрылись в придорожных кустах, но не появлялись, выжидали перед выходом на открытое место, потом разом поднялись по насыпи на трассу, на секунду остановились, прислушиваясь. Оба выстрела грохнули почти дуплетом. Перелыгин стрелял из карабина: ему следовало быть особенно точным – в случае промаха времени передернуть затвор не оставалось. Волки лежали у моста.
– Спускаемся, – скомандовал Любимцев. – А неплохо пальнули, молодец, пресса. Это тебе не зайцев мочить.
Выйдя на трассу, они остановились шагах в трех, пригляделись, подошли ближе, на всякий случай ткнув стволами туши. И услышали шум приближающейся машины. Стала понятна причина короткой заминки у моста. Они схватили туши и, нырнув в кусты, поволокли их к Реке.
– Давай-ка – по соточке, и будем шкурить, – предложил Любимцев. – Продрогли, однако, – подражая Семену, весело добавил он. – Потом костер, чай и остальное.
Глава восемнадцатая
Пунктир времени
Усилились кризисные явления в экономике. Начало ажиотажного спроса. Создаются народные фронты в защиту перестройки. Организованы отряды милиции особого назначения (ОМОН). Подъем массового рабочего движения против «черных суббот», образование Рабочих клубов.
Трансформация «неформальных» групп в «политические» объединения – прообразы политических партий.
Наибольшую активность проявляют Комитет Карабаха, народные фронты Литвы, Латвии и Эстонии, Демократические союзы Москвы и Ленинграда, возглавляемые бывшими диссидентами.
Экологическая катастрофа в Нижнем Тагиле (отравление воздуха). Жители города вышли на массовый митинг.
Создана «Комиссия по реабилитации» при ЦК КПСС под председательством АН. Яковлева. (Впоследствии она установила, что в 30—50-х годах (до 1953 г.) репрессировали 3 778 234 человека, к высшей мере наказания было приговорено 786 098 человек. Это официальные конкретные цифры, которые никак не коррелируют с запущенной по инициативе А. Солженицына и не раз потом повторяемой цифрой в 60–70 и даже 90 млн. человек.)
Директор Комбината и член бюро райкома Тимур Антонович Пухов размышлял о приглашении Сороковова. Больше даже о странном совпадении – он сам собирался встретиться с ним по обстоятельствам экстраординарным.
Допивая чай, Пухов мрачно хрустел газетами.
– Все сразу стало плохо! – Он отбросил газету. – Раньше было хорошо, а теперь плохо, – громко сказал он, ни к кому не обращаясь.
– Мурик, в таком состоянии ты не можешь идти к Сороковову. – Жена отошла от плиты, села рядом.
«Столько лет не может понять, как я ненавижу это «Мурика-Тимурика»! – Пухова передернуло. Он встал, громко отодвинув стул.
– Так не бывает! – повторил он, наклонив голову движением, выдававшим бывшего боксера. – Не бывает, чтобы все вдруг сразу стало плохо. – Поблагодарив жену за вкусный завтрак, он отправился повязывать галстук.
Слабость к красивым ярким галстукам Пухов приобрел ближе к сорока, как раз когда он начал работать в Объединении. Даже при его небольшом росте на яркий, со вкусом подобранный к одежде галстук всегда обращали внимание женщины.
Он любил каждый раз повязывать галстук заново, делая это с удовольствием – узлы получались разными, добавляя малозаметной, освежающей новизны. Пухов встал перед зеркалом, откуда на него смотрел крупноголовый, приятный мужчина: черные волнистые волосы, зачесанные назад, подчеркивали высокий лоб, густые дуги бровей в удивленном разлете, в темных глазах даже в раздраженном состоянии пряталась озорная улыбка, лишь крупный рыхловатый рот выдавал вспыльчивого, но отходчивого, не очень твердого человека.
Пухов согласился возглавить Комбинат легко, впрочем, и не без опасений. Его самолюбию льстило возвращение на Комбинат, где он начинал после института простым приисковым геологом. Прошлое и будущее соединялись в ладно скроенный виток жизни. Соглашаясь принять ГОК, он подставлял плечи под двенадцать тонн золота, которые могли вдавить в глубины, откуда нет дороги никуда, а могли вознести, хотя времена, когда людям, сидевшим на его месте отливали Звезды Героев, канули в Лету.
Наступали времена другие: вчера генеральный уведомил об изъятии из годовой прибыли двадцати трех миллионов рублей – выходило по два недоплаченных рублика за каждый добытый его Комбинатом грамм золота. Сосед валил план, а ты выручай и выкручивайся как можешь, при том что эти миллионы давно расписаны под новую технику, оборудование, энергетику, дома горнякам, мебель в школы, да мало ли подо что, если иголку с ниткой везешь незнамо откуда. Генеральный по-медвежьи выгреб из избушки зимние припасы, еще и понимания ему подавай.
Никакой помощи от Сороковова ждать не приходилось. А кто такой, скажите, Сороковов? На самом деле главный здесь он, Пухов, – все вокруг дышит и живет благодаря отчислениям с каждого грамма добытого им золота. Часть денег у него отняли, но их отняли и у Сороковова. Его это тоже касается. Кое-какие стройки придется заморозить. «Через год могу килограммов пятьсот и недодать – пусть не удивляется», – петушился Пухов, расхаживая по комнате, прекрасно зная, что не позволят ему недодать эти килограммы, и он первый выжмет из людей и техники последние соки. Золото легко не дается. Генеральный понимал его трудности, но знал – выкрутится. Вот только азарт от такой жизни иссяк.
Хмыкнув, он вспомнил давнюю историю, по поводу которой один из доморощенных поэтов, пораженный невероятным событием, происходящим на его глазах, сложил незамысловатые строки: «Есть такое индигирцев племя, может, это даже целый клан. Поговаривают, было время – они сами устанавливали план». А ведь было! И таилось в той истории нечто такое, что рождало теперь томящее чувство обреченной недоступности.
Однажды директор Комбината Епифанов забраковал план, спущенный из Главка, направил обратно свой, в полтора раза больший. В Главке и в министерстве замерли, опасаясь, как бы о выходке не узнали кое-где повыше. Но там, естественно, узнали и поинтересовались у министра: умышленно или по недогляду тот тормозит рост валютных ресурсов страны? Министру не хотелось думать, что могло случиться, прозвучи вопрос в такой формулировке при товарище Сталине. Теперь же его просто, но со значением предупредили: «Если товарищ Епифанов хочет дать полтора плана, не мешайте, пусть попробует выполнить. Или не выполнить».
Что-то безвозвратно отвергнутое временем, будто старый граммофон, замененный стереосистемой, таилось в этой истории. «Каких дров могли наломать, авантюристы несчастные! И себя, и других под монастырь подвести», – призывал здравый смысл в помощники Пухов. Но такое наступало время! Рухнул «Дальстрой»! Вольный труд шел на полигоны. Как в звуках мелодии, стоит зашуршать старой пластинке, в той истории оживал аромат ушедших лет, обдавая сердце тоской воспоминаний.
Сороковов походил по кабинету, задержался на минуту у окна, посмотрел на припорошенную макушку Юрбе – признак скорой зимы – и возвратился за стол, опять взял докладную главного геолога экспедиции Ямпольского, откинул крпное тело на спинку стула, с удовольствием вытянув под столом ноги. Перечитал. Ямпольский писал по его поручению обоснование разведки Унакана штольневым методом. Смело прогнозировал, грамотно обосновывал. С таким же успехом он мог обосновать бесперспективность Унакана, классифицировать его как мелкое рудное проявление, не имеющее промышленного значения. Написать эту записку Сороковов попросил до отлета в Москву, но после встречи с Ильей все изменилось.
В кабинет вошел Пухов. Уселся за небольшой столик, Сороковов устроился напротив, спросил:
– Что собираетесь делать?
Пухов понял – речь о снятии денег. На него смотрели серые глаза. Смотрели внимательно, но спокойно, лишь в краях тонкогубого рта играло подобие неисчезающей усмешки.
– С добычей как-нибудь выкрутимся. – Пухов по-боксерски наклонил голову, проведя по чистой поверхности стола ладонью. – Хуже с энергетикой и строительством. – Но, – он поднял глаза и в упор посмотрел на Сороковова. – «Северный» ГОК шлет нам не последний привет, там совсем плохие дела. Еще один такой «привет» – и нам беды не миновать. Отмалчиваться нельзя. – Он упрямо качнул головой, не глядя на Сороковова, чтобы не видеть его надоедливой ухмылки. – «Северный» выработался, но признавать это не хотят, будут тянуть до последнего. Надо писать в Москву.
– А если попробовать повернуть ситуацию к своей пользе? – Сороковов потрогал бумаги на столе. – Восполнить их добычу. Сколько у них? Не спешите… – Он предостерегающе оторвал ладонь от стола, видя пораженное недоумением лицо Пухова, поерзал на стуле, выпрямился, на могучей груди напряглась рубашка. – Не разведать ли нам Унакан? Если прогноз верный, там сорок годовых программ «Северного».
– Экспедиция ждет, чтобы заставили. – Пухов скривил рот. – Кстати, метод в схожих условиях лет семь назад опробован на Алдане – не получилось. Это дело пятьдесят на пятьдесят. – Он отрицательно покачал головой. – Никто не согласится.
– Говорят, Клешнин хотел начать разведку, отщипнув средства от Сентачана.
– Клешнин мог и не такое захотеть, да только воплотить желаемое в действительное – ой как трудно. – Пухов посмотрел на Сороковова, точно на проигравшего игрока. – А после изъятия средств и подавно неосуществимо.
– Ждать у моря погоды рискованно, – сухо сказал Сороковов, недовольный хитростью Пухова, в одно мгновение не оставившего на задумке камня на камне. Его рука, лежащая на столе, сжалась в кулак. – Не хотите, значит, славы спасителей? – Навалившись грудью на стол, он уставился на Пухова. – Берите месторождение себе. Передадим его ближайшему прииску как неперспективное, получится хорошая заначка.
Пухов понял, легко и быстро прикинул: ежегодно выходило килограммов по триста – четыреста золота. Возить потихоньку на фабрику руду, на месяц останавливать обогащение сурьмы и мыть золото. Гениально! Только оглянуться не успеешь, как возьмут за цугундер, а Сороковов в стороне.
Пухов смотрел в окно на снижающуюся «Аннушку». «Вон оно что, – следя за самолетиком, зло подумал он. – Да нет, он же не кретин тащить себя под статью!»
– Боюсь, мы с вами так далеко зайдем. Меня такая перспектива не радует.
– Не будем закрывать глаза на происходящее и волноваться, – остановил его Сороковов. – Нельзя без конца наращивать переработку. Надо вовлекать мелкие месторождения, иначе опоздаем, как с рудой.
– Никто и не возражает, – взгляд Пухова стал отталкивающе тяжелым. – Но Унакан – не мелочь.
– Хорошо. – Сороковов примирительно улыбнулся. – Пусть экспедиция решает. Не договорятся, тогда и подумаем. – Помолчал. Его глаза наполнились одинокой усталостью.
Пухов тоже молчал. Беда в том, что Сороковов прав. Сейчас он предложил сделать выбор. Но это был выбор из другого мира, когда пошатнулся привычный, понятный мир, в котором существовали строгие правила, помогающие ему даже в самой беспощадной борьбе за выживание оставаться могучим и, казалось, прочным. В нем добро боролось со злом, правда с ложью, справедливость с несправедливостью, любовь с ненавистью, доброта с жадностью, и мир жил благодаря этой борьбе. Пухов знал правила, и верил: по ним и нужно играть. Сороковов предлагал играть по другим, незнакомым, рискуя в любую минуту запутаться и стать жертвой.
«Не лишил ли вас рассудка, товарищ Сороковов, наш опасный металл с дурной славой?» – думал Пухов, почти физически ощущая, как на приисках гудит промывочный сезон, вырывая из земли вожделенную цель – золото! Металл жизни и смерти, мечты и обмана, благородства и мошенничества, богатства и нищеты. Золото! Цвет вечной ценности, всеобщая мера добра и зла, лицо надежды, мощь государства, война и мир, слезы горя и радости, достижения науки и культуры. Золото! Женская красота и алчность, щедрость бедняка и скопидомство банкира, хмельной воздух свободы и ожидание чуда, взлеты и крушения карьеры, лихорадка биржевых операций и судьбы, судьбы, судьбы. Вот что оседало сейчас на специальных столах промывочных приборов, омываемых водой, в виде невзрачных желто-бурых пластинок, расплюснутых капель и причудливых вензелей, сплавленных природой за миллионы лет до появления глупости под названием «золотая лихорадка».
С поражающей ясностью Пухов увидел, что его судьба оборачивалась двуликим Янусом, смотрящим с вызывающей гнусной ухмылкой, и у него только два выхода: уйти, чего он не хотел – впереди уже маячила пенсия, или лезть в драку, чего он тоже не желал. Но как бы ни растекалась вокруг неопределенность, золото останется золотом. Его Комбинат еще выглядел могучим, на полигоны шла техника нового поколения. И вся эта мощь вместе с людьми и им самим вдруг зависла над каким-то «бермудским треугольником», в котором могло произойти все.
– Хорошо, – нарушил молчание Пухов. – Давайте поговорим с экспедицией. Послушаем их предложения. Потребуются крепкие обоснования.
– Почти о каждом можно сказать, что он прожил бестолковую и бесполезную жизнь. Взять хотя бы меня – чем я осчастливил цивилизацию? – Касторин весело крякнул, передернув худыми плечами. – Но думать так о себе не хочется, а с другой стороны, за всю историю человечества едва наберется «золотой миллион» людей, без которых мир не стал бы таким, какой он есть. Что тогда делать остальным?
Ближе к вечеру Перелыгин заглянул в редакцию, и они, ерничая, болтали с Касториным. Газету подписали, но народ не расходился – ощущалась радостная суета. Перелыгин зашел предупредить, чтобы не привлекали до поры внимания к бригаде Петелина – нужно выступить синхронно.
– Но все-таки человек появился не случайно, – заметил Перелыгин. – Спрашивается, зачем эта часть природы торчит здесь? Ради познания самого себя? Петелин познает себя, отгружая свой миллион. Мы с тобой познаем себя, поддерживая его, вопреки Комбинату. Твоя редакция готовится познать себя, накрывая стол. Возможно, мы и продвинем познание в отдельно взятом районе земли, но что-то мне подсказывает, по этим вехам в будущем не станут выверять путь человечества.
– Вот перестроимся, себя перепознаем и расставим всех по местам, – валял дурака Касторин. – Мне уже пятьдесят, а, выходит, жил бестолково. Заново надо, а как – сами не знают. Человечество любить я должен, консенсус с ним наладить. Иначе – совок! Ну, что они там копаются! – нетерпеливо повысил он голос.
Дверь приоткрылась, в нее просунулась голова Лины – молодой красивой женщины с пышными каштановыми волосами. Увидев Перелыгина, она прошла в кабинет, ее карие порочные глаза едва заметно улыбнулись.
– Все готово, – пропела Лина мягким голосом, повернулась и вышла, качнув крупными бедрами в узкой юбке.
Лина родилась на прииске, пришла в редакцию после школы корректором, поступила заочно учиться на журналистику и стала корреспондентом.
– Ну, нельзя в таких юбках на работу ходить, – глядя вслед Лине, простонал Касторин. – Впору стихи слагать, а поденщину нашу кто гнать будет? Пойдем. – Он вскочил из-за стола. – Катализируем процесс познания, а после еще потолкуем, есть интересная темка.
Расходились поздно. Уже гремела музыка в ресторане, где солист Люсик, способный имитировать любого певца, голосом «землянина» пел про сон и зеленую траву в иллюминаторе. Кто-то предложил зайти, но Перелыгин отказался и направился к дому.
– Я тоже домой, – сверкнув золотыми коронками, заявил заместитель Касторина, Звягинцев.
Он свернул за гостиницу, решив двинуться напрямки, но пришлось перелезать через теплотрассу. Его слегка повело, он уселся на нее верхом и, хохоча, громко затянул красивым высоким баритоном: «Зеленая, зеленая трава».
Перелыгин наблюдал от дома, чем все закончится, но Звягинцев благополучно сполз на другую сторону, оттуда донеслось: «И снится нам не рокот космодрома, не эта ледяная синева…»
Ледяная синева пока не наступила, но вечер стоял довольно холодный. Половинкой апельсина над черной сопкой в чернильно-фиолетовом звездном небе зрела луна.
Перелыгин некоторое время смотрел на нее – сочетание цветов завораживало, – вздохнул и вошел в подъезд.
Дома он включил телевизор, там уже заканчивалась программа «Время», шел очередной сюжет про заключенных колымских лагерей. «Вот уж кто точно не должен был сомневаться, что жизнь бессмысленна и бестолкова, – вспоминая разговор с Касториным, подумал Перелыгин. – Имен не оставили, а землю освоенную и золотодобывающую отрасль – пожалуйста, пользуйтесь, может, добрым словом помянете. Попробуй-ка, разберись в этой частице природы, познающей саму себя».
Перелыгин выключил телевизор, достал тетрадь Вольского, налил стакан сухого вина, с удовольствием закурил «Мальборо». Ему нравился доступный в данную минуту комфорт.
Тетрадь Данилы
В самом начале шестидесятых я неожиданно встретил Трофима Вертипороха. Он ел в столовой пельмени, запивая одеколоном. Несло от него, как из парикмахерской. Вид у него был потертый, бичеватый.
Мы потерялись после моего отъезда с Цесаревским. Трофим работал тогда промывальщиком, проверял содержание в жилах, делал контрольные замеры. Видел, как производственники стараются вырвать жирные участки россыпи, оставляя более бедные. Он успокаивал себя тем, что шла война и золото стране требовалось как воздух, но, бывало, поругивался с начальством, когда не домывались участки с приличным содержанием. От него решили избавиться самым простым способом – подбросили в его сидор мешочек с золотым песком. За хищение, да еще при исполнении, существовала одна мера наказания. Но его спас Барс – был у нас такой начальник прииска. Он не поверил, что Трофим мог украсть, а может, не захотел привлекать внимание к прииску после моего отъезда. Через доверенных зэков он узнал правду. Расстрела Вертипорох избежал, отделался десятью годами за халатность. Благодаря Барсу его отправили от греха подальше на Колыму.
Слушая Трофима, я вспоминал наш первый полевой сезон, разговоры, беспокойство – сможем ли когда свернуть с этой ничем, как он говорил, не обнадеживающей дорожки. И вот на эту дорогу забросило и самого Трофима. С ним произошло невероятное – его загнали на Чукотку.
Сверху приказали установить на зоне единую власть так называемых сук – воров, сотрудничающих с властью, а честняков, то есть воровских авторитетов, прижать. На Чукотке они заправляли. Собрали этап, человек четыреста, больше половины сук, а таких, как Трофим, и нескольких законников, чтобы не вызвать подозрений, как он сказал, для бульона. Сукам наказали прикинуться мужиками, а как ворота в зону откроют, делать свое дело. Всех вооружили. Но зону, конечно, предупредили, там волынка началась, охрана подавила, тут и этап Трофима подоспел. Многих авторитетов покромсали. Но честняки потом оплатили долги.
Трофим не досидел год – попал под амнистию. Опасаясь оттока рабочей силы, бывших зэков брали на договоры, давали пособия, даже ссуды на строительство, можно было и семью за счет «Дальстроя» привезти. Но семьи у Трофима не было, да и вокруг стоял воровской беспредел. Многие обратно в зону под охрану сбежали, кто-то в милиции ночевал. Однажды человек двести воров отовсюду на машинах приехали – милиция и военные покрошили их из автоматов.
Во время работы на оловянном прииске на Трофима свалилось еще одно несчастье. Он спас от воров молодую женщину, которая оказалась женой какого-то майора. Тот был старше ее лет на двадцать, вывез девчонкой из блокадного Ленинграда. Трофим довел женщину до дома, она пригласила зайти, перевязать рану на руке от воровского ножа, познакомиться с мужем. Но майор, к несчастью, оказался в стельку пьян, взревновал, застрелил ее и лишь по случайности не убил, а тяжело ранил Трофима. Его кое-как выходили, отправив на лечение в Магадан. Некоторое время после выздоровления Трофим работал, но что-то в нем надломилось, он забичевал и стал пробираться в Городок.
Вечером я потащил Трофима к Рощину, прибежал Остаповский. Многое повспоминали. А было что! Рощинские пацаны – Рэмка с Тёмкой, разинув рты, сидели с нами до поздней ночи. Тогда же решили устроить Трофима на работу, но для начала откормить и привести в порядок. Отпоить нормальным спиртом, чтобы от одеколона отвык. Через две недели он уехал работать в геолого-разведочную партию.
Других воспоминаний в тетради не было. Возможно, была еще и другая тетрадь, которая куда-то исчезла, а может, Данила лишь случайно записывал разрозненные кусочки прожитой жизни, в минуты тоски, которая всегда тянет человека к тому, о чем он вспоминает. Зато подолгу размышлял об Унакане, занося в тетрадь новые сведения, геологические справки, расчеты, рисуя схемы, планы и карты. Он записывал краткие эпизоды своей жизни без всякой системы и последовательности, по наитию растревоженной памяти, для себя, без мысли, что это будут читать.
«Надо разузнать на прииске о Вертипорохе, – подумал Перелыгин, с сожалением закрывая тетрадь. – А вдруг жив!»
Ему не хотелось расставаться с тетрадью, и было стыдно за собственные праздность и пижонство, за преувеличение трудностей своей жизни. Он жалел, что не нашел Данилу раньше, не познакомился ближе, однако теперь смотрел на его судьбу с опаской, поняв, что их взгляды близки.
Прочитав о встрече с Вертипорохом, Перелыгин узнал, что Рэм с Артемом сидели за столом вместе со всеми. Расспрашивать Артема ему не хотелось, а с Рэмом Перелыгин знаком был шапочно. Но, несмотря на поздний звонок, услышал: «Да, да, заходи, буду рад».
Рэм долго рассказывал о Даниеле, потом спохватился, встал, поставил чайник, достал вазу с печеньем.
– Давай хоть чаю попьем, – сказал он, – а хочешь – чего покрепче? Есть! Правда… – Он замялся. – Я в завязке, работы – во! – Он провел указательным пальцем по горлу.
– Не-не, – запротестовал Перелыгин, боясь вспугнуть атмосферу искреннего доверия, заполнившую кухню. – Чаю – лучше.
Он объяснил свой интерес слухами об Унакане, что было вполне мотивированно, но в какой-то момент ляпнул про Вертипороха, и Рэм сообразил, что он заглядывал в тетрадь, впрочем, не подал виду – только с новым, сосредоточенным интересом посмотрел на Егора. «Значит, Мельников не выбросил тетрадь на помойку и не ради праздного интереса познакомил с ней Перелыгина», – подумал Рэм. К Перелыгину он относился хорошо.
– Между прочим… – Рэм разлил по чашкам чай. – Вольский оставил мне одну интересную тетрадку. В ней его мысли об Унакане – он много о нем думал. Еще там дневниковые записи, любопытные. – И, предваряя неизбежный, заведомо неискренний интерес Перелыгина, сообщил, что тетрадь у Мельникова. – Если это дело и не госбезопасности, то интерес для государства очевиден. Пусть думают. Геолог должен сидеть на недрах, точно скупой рыцарь на своем сундуке, иначе оглянуться не успеем, как ничего не останется.
Перелыгин слушал Рэма с легким недоумением. Впечатление, которое производит этот человек, совершенно не вязалось с образом странноватого запойного пьяницы, каким он представал по рассказам. Сообщив про тетрадь, Рэм доверился ему. Это понравилось Перелыгину.
– Не следует, вероятно, – после долгой паузы не вполне уверенно снова заговорил Рэм, – неприятно, но скажу. Вольский начинал с отцом и дядей Васей… Остаповским Василием Мироновичем – поправился он. – Ну, это тебе известно. А после войны надолго застрял на прииске, тянул на себе все запасы. В то время они втроем несколько раз выезжали на Унакан: исхаживали, брали образцы, там и родилась идея бить штольню. Не знаю точно роль отца в этом деле, какой комар их укусил, что случилось, только в Мингео ушла докладная с описанием метода и предложением опробовать его на Унакане. Так вот, Вольский о записке не знал. Опробовали много лет спустя в схожих условиях, но безрезультатно, и поставили крест. Потом Данила нашел ошибки. Предательства он не простил и остался фактически один.
– Наверно, это его и подкосило, – осторожно предположил Перелыгин, чувствуя, как по-новому оживают в нем события и люди. Он очень хотел проникнуть в тайну и смысл их поступков и, может, быть через них хотя бы приоткрыть краешек главной тайны распределения ролей живущих вокруг людей: кто-то ведь решает, какими нам стать. Кто-то неведомой силой воли и власти направляет наши поступки до самого последнего мгновения, когда каждый распыляется на бесчисленные атомы и вливается в природу, в поток вечного бытия.
– Не думаю, – хмуря лоб, сказал Рэм. – Ему было чем отчитаться там. – Он поднял к потолку глаза. – Две хорошие россыпи – не шутка, на обеих до сих пор моют. Но Унакан был его крестом, навязчивой идеей, пунктиком, если хочешь. Он по нему жизнь мерил: нет его – и вообще ничего нет. Не улыбнулась ему удача. – Рэм встал, вышел в другую комнату, через минуту вернулся, положил на стол кусок кварца молочного цвета. – Это с Унакана, посмотри – какое золото! А это, это – посмотри! – Он показал спичкой на вплавленную силами земли в камень неровную рыжеватую чешуйку размером с булавочную головку.
Они долго рассматривали кварц, вертели в разные стороны. Весь он был утыкан золотыми блесками, как булка изюмом.
– Экземпляр! – восхищенно выдохнул Перелыгин.
– Да, – кивнул Рэм. – Вот он с резьбы и съехал. Человек не знает, когда его ресурс заканчивается. Это как в поезде: выскакиваешь на полустанках и сначала успеваешь на ходу в свой вагон впрыгнуть, потом – только в следующий, и так до последнего вагона, который когда-нибудь не догоняешь. И всё.
Глава девятнадцатая
Пунктир времени
Выдала первую продукцию 3-я очередь разреза «Восточный» объединения «Экибастузуголь».
В Каире подписано соглашение о товарообороте между СССР и АРЕ на 1988-90 гг.
На горно-металлургическом комбинате «Печенга-никель» (Мурманская обл.) введены в эксплуатацию новые мощности сернокислотного цеха, рассчитанные на производство 114 тыс. тонн серной кислоты в год.
Введена в действие 2-я очередь шахты Подмосковного бассейна «Никулинской». Мощность предприятия достигла 1 млн. 350 тыс. тонн угля в год.
В Таллине возбуждено уголовное дело против пятидесятников X. Якобса и Р. Метса.
Утверждено Положение об условиях оказания психиатрической помощи для предотвращения ее использования в качестве репрессий и внесудебного преследования.
Создано совместное советско-болгарское НПО «Зонд» по разработке и производству лазерных систем для зондирования атмосферы, океана и земной поверхности.
В Москве после реставрации открылся мемориальный музей русского композитора А.Н. Скрябина.
В Красноярске открылось Сибирско-Дальневосточное отделение Академии художеств СССР.
В Гаване подписан протокол о товарообороте между СССР и Кубой на 1988 год.
В Москве проведен благотворительный вечер в честь 50-летия со дня рождения Владимира Высоцкого.
– Значит, вы не поддерживаете строительство нового прииска? – Сороковов сел напротив, положив газеты со статьями Пилипчука перед собой. – Это, – сказал он, постучав по газетам широкой ладонью, – сделало свое недоброе дело. – Перевел изучающий взгляд на Перелыгина. – Наверху внесли поправки: вместо двух мы получим один шагающий экскаватор. Другой не вернуть – уже в пути.
Накануне Сороковов сам позвонил Перелыгину, пригласил потолковать. Несмотря на мрачное начало, он выглядел спокойным и говорил доброжелательно, настраивая на встречное понимание, даже откровенность. Его вечная ухмылка, прячущаяся в уголках рта, куда-то делась.
«Вон оно как, – подумал Перелыгин, – быстро сработали. Значит, Пилипчук прав, и я тоже, а Королеву, выходит, вставили фитиля. Интересно! Знает уже Софрон?» Он решил проявлять сдержанность – слишком настораживал участливый тон Сороковова, хотя весть для него была не из приятных.
– Из этого следует, что аргументы Пилипчука верны, – спокойно сказал Перелыгин, решив держаться от всего этого в стороне.
– Направление мысли понятно, могу предположить тему следующей статьи. – Сороковов не проявил ни малейшего раздражения, сохраняя доверительность. – Вы уверены, конечно, что правильно ухватили проблему, но ее желательно увязывать не только с конкретной ситуацией, а, комплексно, с жизнью. Иначе легко попасть впросак. Да, важно было привлечь в район средства. – Он помолчал. – Это удалось, и сейчас вокруг нового прииска не нужны скандалы. Тем более что изменить они ничего не смогут. Поэтому не позволяйте себя использовать.
– Я не болванчик в преферансе, чтобы меня использовать. Нравится вам или нет, но Пилипчук оказался прав, и изменить кое-что можно. – Перелыгин держал внутреннее равновесие.
«Однако разговорчик у нас, – подумал он. – Сороковов, конечно, подразумевает Любимцева, больше некого. Совсем плохи его дела».
Любимцев оставался единственной фигурой в Городке, годной к грамотному управлению районом, настоящим клешнинским кадром. После его отъезда многие разговоры чаще всего начинались или заканчивались одинаково: «А вот при Клешнине…»