Проклятие Индигирки Ковлер Игорь
Он положил трубку, зная, что вычеркнут из списков. Без волнения, почти умиротворенно подумал о закономерностях своей жизни, вспоминая, как тайно строили завод панелей в Городке. Завод исправно выпускал панели, в дома селились люди, а легализовать предприятие, получать материалы и оборудование, платить легальную зарплату оказалось куда труднее.
Спроси у него, ради чего риск, он не нашел бы другого ответа, кроме простого и очевидного – быстро строить удобное жилье. Его не интересовали награды и деньги. Какие награды, если, в лучшем случае, его могли выгнать с работы, а в худшем… Тогда ради чего? Самоутверждения, гордыни, азарта жизни, ради идеи, которая вызрела и ты знаешь, что она верна?
Круг замкнулся. Его новым фантомом стал Сохатиный – вместе со школой, больницей, библиотекой, отдельными квартирами, ванными, горячей водой… В нем есть все для жизни, но нет почтового адреса. Не отыскать на карте поселок-призрак, стоит он, притаившись среди деревьев, как крайняя точка Клешнина в высоких широтах – он есть, но его нет.
Самолет уже летел над кронами черных деревьев, пронесся над руслом Иргичена, и под колесами зашуршала взлетная полоса, упирающаяся в сопку. Взревели тормоза. «Как они тут садятся, – подумал Перелыгин. – Чуть промахнулся – и там».
Пока затихали двигатели, к самолету подкатил «уазик». Из него вылез монументальный Савичев в овчинной дубленке и невысокий, элегантный, с прямой спиной, несмотря на пятьдесят с гаком, Лебедев в рыжем волчьем полушубке. Оба – большой и маленький – смешно стояли у машины. Перелыгин помахал им в окошко, в ответ Савичев показал вяленого чебака.
Кальян затащил в машину канистры и ящик с пивом. Шаркая собачьими унтами по снегу, подошел Громов.
– Разгружаюсь, и домой. Надумаешь назад, звони. – Он протянул Перелыгину руку. – Повезет, сам заберу.
– Залетайте с ночевой, – потеребив бороду, предложил Савичев. – Баньку организуем.
– Это как фишка ляжет и как с погодой повезет, – ответил Громов. – Бывайте, мужики. Давай, давай, задумчивые, в хвост вас и в гриву! – заорал он, размахивая руками в сторону грузовика, неспешно выруливающего на аэродром.
– Сейчас завезем ко мне Егора, – сказал Лебедев, – а сами – к Клешнину. Он тебя ждет. Заберем его. Все вещи из твоей квартиры… – он хихикнул, сделав ударение на «твоей», – я вывез, но раскладушка, стол, стулья и кое-что из посуды на первое время есть. Я улетаю послезавтра, Клешнин – на следующей неделе, но времени у него не будет, а сегодня у нас вся ночь.
С волнением Перелыгин вошел в кабинет. Навстречу из-за стола поднялся невысокий, плотный, лысеющий человек в костюме цвета мокрого асфальта, со вкусом подобранным синим галстуком, внимательно ощупал Егора умными темными глазами.
Лебедев с явным удовольствием наблюдал, как Клешнин с Перелыгиным, демонстрируя взаимную приязнь, пожимали друг другу руки.
– Я давно ждал этой встречи, – сказал Перелыгин, усаживаясь за стол. – Нера вас помнит и шлет кучу приветов.
– С вашей помощью я в курсе тамошних дел. – Клешнин из-под приветливой улыбки придирчиво изучал Перелыгина. – Вы интересно пишете, и у вас хорошие друзья. Вы, кажется, хотели переехать сюда, но, думаю, Нера вас не разочаровала.
– Много с тех пор воды утекло, – усмехнулся Перелыгин. – Теперь вот могу остаться, но не уверен – хочу ли.
– Да-да… – Клешнин потер пальцем переносицу. – Жизнь нельзя ни догнать, ни повернуть назад. – Он с неотрывным вниманием следил за Перелыгиным. – Запоздалые решения, знаете, – сказал он со значением, – не приносят ни нужного результата, ни желаемого удовольствия.
Лебедев нетерпеливо поерзал на стуле.
– По-моему, верительные грамоты вручены, – остановил он поток любезностей. – Гостя пора кормить.
Квартира Лебедева оказалась просторной, трехкомнатной, с двумя большими подсобками.
– Такую бы хату на материке, – поцокал языком Перелыгин, пройдясь по комнатам, которые из-за пустоты казались еще больше.
Они устроились на кухне. Савичев исполнял роль временного хозяина. Вручая ключи Перелыгину, Лебедев заявил, что тот в его присутствии вступать в права не должен.
– Ко-не-чно, – обреченно протянул Савичев, возвращая Перелыгина в далекое прошлое. От этих забытых интонаций у него потеплело на душе.
Савичев достал из-за окна наструганного чира, поставил тарелки с оленьими языками, балык нельмы, соленые грибы.
– Главное блюдо, – объявил он, – пельмени с сохатиной. За окном целый мешок. Но ты будешь жить у меня.
Утолив первый голод, Клешнин стал рассказывать про строителей Сохатиною, которые оставили в центре поселка первую палатку вроде памятника героическому прошлому.
– Я им: убрать – это памятник не героизму, а нашему позору. – Клешнин внезапно замолк, будто забыл, что произошло дальше. – Да ладно, – махнул он рукой. – Мне тут интересная статейка попалась в журнале, что по райкомам рассылают. Имя автора запамятовал, – без всякого перехода начал он. – Зато к нам имеет отношение. Предсказывают, что богатые страны скоро ввяжутся в драку за природные ресурсы. Сначала, понятно, бедных задавят, а после между собой разбираться начнут. И написано об этом в конце семидесятых.
– А нам что до этого? – Лебедев аристократически откинулся на спинку обшарпанного стула, сложив руки на груди.
– Интересная штука получается… – Клешнин метнул в его сторону быстрый взгляд. – Очень интересная такая штука. – Он наклонился над столом, глаза его заблестели. – Мы живем на одной восьмой части суши, так? Это тоже природные ресурсы – вода, лес, земля, а в земле – треть мирового сырья. Замечательно, – потянул он дальше ниточку рассуждений. – Да вот беда, народу маловато. И далее вопрос. – Он остановил жестом попытку Савичева что-то сказать. – Вопрос, – повторил он, вытянув указательный палец, – позволит ли мир нам владеть такими богатствами?
– Связываться с нами хлопотно, можно по зубам отхватить. – В голосе Лебедева послышалась язвительность. – Но после нынешних передряг сильнее мы не станем.
– Ты и оптимист вдобавок, – в тон ему сказал Клешнин. – Будет гораздо хуже. У нас есть лет пятнадцать, и надо силы бросать на Север, Дальний Восток, Сибирь – развивать, заселять с прицелом на перспективу. Обживать низовья Колымы, Индигирки, Яны – это же оплот русской цивилизации, как иначе контролировать восточную Арктику, шельф, полюс? – Клешнин недобро засмеялся. – А мы виноватых ищем. В чем, позвольте спросить, лично я виноват? Старателей привлек? Да с ними я три года, а может, и больше выиграл – вот что главное. Развивайте теперь стройиндустрию для всего междуречья. Была бы на Колыме с Индигиркой стройбаза… – он обвел всех хмурым взором, – и лагерей никаких не было бы – люди сами бы в «Дальстрой» валом валили.
– Вы помните геолога Данилу Вольского? – Перелыгин почувствовал, что Клешнин сам подвел разговор к нужной ему теме.
– Помню этого чудака – умный, замечательный геолог! Представляете, прииск хотели закрыть, а он россыпи в контурах перепроверил, разбил на участки и прииск их утюжил. Такие были мужики! А вы, – Клешнин повернулся к Перелыгину, – с какой целью интересуетесь, кстати, как он поживает?
– Похоронили. Бичи его закопали. – Перелыгин заметил, что Клешнин слушает с нетерпением, пропуская подробности, будто зная, о чем пойдет речь. – Ко мне случайно попала его тетрадь. – Волнение овладело им, как перед тетрадью Данилы. – Кроме воспоминаний, там говорится про Унакан. Вы тоже к нему имеете отношение. – Перелыгин помолчал, понимая, что вот сейчас все домыслы и фантазии закончатся. – Почему вы не разведали его?
– Нужна была сурьма, мы ее нашли. За десять лет разведали, построили рудник и фабрику. Сил и средств не хватило. – Клешнин отпил из рюмки коньяк, пристально посмотрел на Перелыгина – зачем тот ворошит прошлое? – Я хотел привлечь внимание к рудному направлению. Построить вторую очередь фабрики по обогащению золота – это совсем не то, что делать заново. Были кадры шахтостроителей. Экспедиция готовила бумаги… Но… – Клешнин благодушно ухмыльнулся. – Мы предполагаем, а боги, – он поднял глаза, – располагают. Но у вас, – Клешнин придвинулся к Перелыгину, – не исторический интерес.
– Нехорошая возня идет, – с доверчивой прямотой сказал Перелыгин. – Могли в те годы зачислить его в неперспективные и отдать Комбинату, старателям?
– А потом? – нетерпеливо перебил Клешнин. – Что потом?
– Переиграть, как говорят, в связи с открывшимися новыми обстоятельствами.
– За такие кульбиты мало не показалось бы. – Клешнин забавлялся какой-то своей мыслью. – Далековато у вас зашло. Старатель на разведке – это что-то новенькое. Вот напротив, – он сделал неопределенный жест в сторону Лебедева, – сидит враг старательства, государственник чистой воды. Предостерегал меня.
– Наш Егор не вник в суть проблемы. – Лебедев и ухом не повел на колкость. – Отношение к старателю – политический вопрос.
– А по-моему, – возразил Клешнин, – Егор уловил суть. Если мы хотим вычищать недра дочиста, значит, сидеть нам на низких содержаниях. Золото кончается, а жизнь – не должна. Не для того эту землю обживали. Если же находятся люди, желающие за год-два заработать, не надо им мешать. – Клешнин весело посмотрел на Лебедева. – Цинично? А ничего циничнее политики на свете нет. Если на добыче артель терпим, можем и в строительстве для дела потерпеть.
Перелыгин всматривался в Клешнина, зная, что это их единственная встреча, и ему хотелось разгадать сидящего напротив спокойного, даже вальяжного человека, способного, однако, на неожиданные, рискованные действия. Почему он, партийный чиновник, шагал по краю?
– Не понимаю, – прервал молчание Перелыгин. – Почему Сороковов все ставит на карту?
– Вероятно, ему известно такое, чего мы не знаем. – Клешнин прищурился, вокруг темных глаз лучиками сбежались легкие морщинки. – Почему бы вам не спросить у него?
– Вы бы ответили? – подал голос Савичев.
– Нет, конечно. – Клешнин удивленно вскинул брови. – Но иногда несуразный ответ многое проясняет. За всем этим кроется какая-то игра, и мне понятно, – добавил он, переведя взгляд на Перелыгина, – почему вас хотят сбагрить в Заполярье.
Он замолчал, глядя поверх головы Лебедева, и Перелыгин почувствовал, что в Клешнине скрывается большой актер. Сейчас исполнялась сцена – опальный патриарх среди соратников.
Перелыгин проснулся, услышав тихий разговор. В комнате было темно, но в окно светила луна. Через секунду он сообразил, что лежит на раскладушке, а на полу, в углу, – что-то большое, прикрытое волчьим полушубком. Он сел – раскладушка возмущенно заскрипела. Савичев засопел, приподняв голову.
– Который час? – сипло проговорил он.
Перелыгин щелкнул зажигалкой, посмотрел на часы:
– Без двадцати шесть, а эти, похоже, не ложились?
– Некуда. – Савичев уселся на полу.
Через минуту, помятые, взъерошенные, они вышли на кухню. Пахло кофе, посуда была вымыта, стол чист – на нем стояла изрядно початая бутылка коньяка, кружки с кофе и большая тарелка с бутербродами.
– А, ребятки, – повернулся к ним Клешнин, – присоединяйтесь. Мы тут немножко заговорились.
Лебедев снисходительно ухмыльнулся, но ничего не сказал. Были они оба не то чтоб свежи, но вполне себе в форме.
– Я рассказываю одну историю, вам, Егор, она будет интересна. Кажется, в мае сорок четвертого, ну да, в мае, перед открытием второго фронта, – кивнул он головой, – на колымский прииск американский вице-президент залетал, так сказать, прикинуть кредитоспособность союзника. Прииск стоял на ручье с ураганным содержанием, доходило – больше килограмма на куб. Вы поешьте-по-ешьте, ребятки. – Клешнин пододвинул тарелку с бутербродами. – Кофейку выпейте, а после – и по рюмочке. Суточная съемка была – на лошади не увезти, но наши хитрецы для пущего впечатления несколько дней металл на промприборе копили, чтобы гостя напрочь сразить. Не знаю, что подумал Уоллес при виде этого Клондайка, удивляет другое: какой смысл в таком обмане?
– Это понятно, – хмуря заспанное лицо и дожевывая бутерброд, сказал Савичев. – Ялтинская конференция маячила – к большой торговле готовились.
– А риск? Пойди что не так, не сносить мужикам головы. – Клешнин повернулся к Перелыгину. – Вы, Егор, не прочь о риске покумекать, – от коньяка и бессонной ночи взгляд его горел как уголек. – С вице-президентом не дураки прилетели на русское золотишко взглянуть. – Клешнин сдвинул брови. – Эксперт быстро прикинет объем, вес, содержание и скажет: делите на три русские сказочки.
– Когда воображение поражено, рассудок уступает место вере. – Перелыгин поморщился от тяжести в голове. – За престиж страны рисковали.
– Дипломатия – дело не шумное, – разминая сигарету, заметил Лебедев. – Мы им показали, они нам не поверили, и все всё поняли.
– Второй фронт открыли, ленд-лиз остался, значит, был толк, – выглянул из-под очков близорукими глазами Савичев.
В тот день Перелыгин остался с Лебедевым, улетавшим на следующее утро. У них была одна раскладушка, но Лебедев равнодушно отмахнулся: «Как-нибудь перекантуемся». Они опять ели пельмени, и Лебедев рассказывал, как после развода и новой женитьбы шеф уговорил его бывшую жену написать заявление, которым потом шантажировал. Дорога в газету ему была закрыта. В тот вечер он казался Перелыгину жалким и потерянным, хотя старательно скрывал, что у него на душе.
Совсем поздно, когда вокруг лампочки на длинном проводе без абажура слоился синеватый дым от выкуренных сигарет, а февральская ночь налетала глухими порывами ветра на тройные оконные стекла, Лебедев заварил крепкий чай и завел беседу, отбросив обычный ироничный тон.
– Как-то я встречался с Ломако и понял, кто поддерживает старательство. – Лебедев постучал костяшками пальцев по столу. – Он говорил, что слишком много повисает на госспособе нахлебников, но в сердцах у него прорвалось главное: артель – верная отдача затрат при их минимальности. – Лебедев растянул в улыбке тонкие губы. – Правда, Петр Фаддеевич не упомянул, что золото принадлежит не его министерству и не ему решать, в каких условиях жить горнякам.
– Мой друг, – Перелыгин поймал себя на том, что по-прежнему называет Градова другом, – большой грешник, председателем лет двадцать, любимчик Ломако. Он в свою артель будто в игру играет. «Ты, – говорит он мне, – болтовню про силу артели не слушай. Она сдохнет, оторви ее от государственной груди полностью, поставь под контроль, чтоб не колхоз-шалман городили с отхожим промыслом, а отрабатывали территории да не бегали, как тараканы, по богатым жилкам».
– На самом верху идет жесткая борьба за артель и против. – Лебедев закурил новую сигарету, дым уже разъедал глаза, и Перелыгин приоткрыл форточку, в которую ворвались клубы морозного воздуха. – Клешнин – ее жертва, понадеялся на Ломако, но тот ушел на пенсию. Ты все понял? – Лебедев, поежившись, хлопнул по столу ладонью, подавая сигнал. – Пошли-ка спать, завтра лететь, а гулять две ночи подряд уже тяжеловато.
Они улеглись на раскладушке под волчьим полушубком, тесно прижавшись друг к другу. Когда на одном боку лежать становилось невмоготу, будто связанные солдатики, переворачивались на другой, и кто-то утыкался носом в затылок лежащему впереди.
Утром они заехали к Клешнину и двинулись в аэропорт. Пологие сопки вокруг казались Перелыгину унылыми и чужими. В аэропорту наступили минуты пустых дежурных слов, когда пора просто уходить. Обнимая на прощание Перелыгина, Лебедев шепнул:
– Не переезжай. Здесь тебе делать нечего.
Незаметно пролетел февраль. Перелыгин по-прежнему жил у Савичева. Уходил по делам, забредал в свою квартиру поработать, иногда оставался ночевать. Наутро доставал из-за окна мешок, варил пельмени, пил чай, работал и шел к Савичеву.
Иногда заходил Лавренюк. Он поседел, немного успокоился, но после отъезда Клешнина тоже засобирался.
«Возвращаюсь, – сказал он. – От себя нигде не скроешься, а жизнь устраивать надо».
Где-то в середине марта Перелыгин застал Савичева, ладившего оленьи шкуры на окна.
– Помогай. – Савичев протянул ему молоток. – Пурга идет.
Они закрыли шкурами окна, кроме кухонного.
– Оттуда не дует, – объяснил Савичев.
Вечером внезапно все зашуршало, заскрипело, загудело, будто включился вентилятор невероятной мощи, при этом ночь оставалась ясной, лунной, по небу, усыпанному неподвижными звездами, лишь изредка с безумной скоростью проносились клочья облаков.
Сидели на кухне, пили кофе. На конфорке электрической плиты стоял противень с песком, в джезве дозревал кофе по-турецки. Савичев научился варить его еще в школе, надеясь поразить воображение Надежды, и неустанно совершенствовался. Никто не мог сказать, каким образом, но кофе получался хорошим.
Со стороны, «откуда не дует», вскользь проносился ветер, шелестя по стеклу снежной пылью. Выйдешь на улицу в пальто, она вбивается в ткань, будто палкой; повесишь пальто на вешалку, и через десять минут – хоть выжимай. Против ветра шли, еле передвигая ноги, ложась на него без риска упасть – дуло с неизменной силой, готовой сдвинуть дома. Зато идущие по ветру почти бежали, смешно подбрасывая вверх колени.
Стол освещал низкий красный светильник, по кухне плавал шоколадный аромат арабики, из магнитофона тихонько пел Окуджава. Было здорово. Перелыгин распечатал пачку «Мальборо».
– Где ты их берешь? – Савичев достал сигарету, понюхал.
– К нам ящик завезли, а магазины не берут, вот мне весь и презентовали.
– Пижон, – вздохнул Савичев. – И дети твои будут пижонами.
– Каюсь. – Перелыгин покорно склонил голову. – Не могу отказать себе в маленьких радостях. – Ему было хорошо, спокойная расслабленность сама собой вызывала в памяти картинки прошлого. Десять лет назад они рисовали отметки на карте. Он улыбнулся про себя – как давно это было. – Тебе не приходила мысль, что мы избежали большой опасности. – Перелыгин тепло посмотрел на Савичева. – Мне становится не по себе, стоит подумать, что можно было никогда сюда не добраться. – Он помолчал, хмыкнул. – Не забреди мы тогда в гадюшник…
– Прошлым летом в отпуске с Пашкиным на рыбалку смотались, сплавились по нашим местам. – Савичев незряче глядел мимо Перелыгина куда-то в угол кухни. – Встали на ночлег. Костер, уха, бутылочка, словом, как положено, и, знаешь, о чем он начал вспоминать? – Савичев перевел взгляд на Егора. – Да, о том самом гадюшнике. Так мне его жалко стало.
Перелыгин думал, как однажды они залетели на тихое озеро, спрятанное среди гор. Опускалась светлая ночь. Повторяя свои цвета, синее небо выкрасило воду сочным ультрамарином. В нем застыли силуэты сопок. Прозрачный теплый воздух гудел комарами. Небо прочертили освещенные низким солнцем оранжевые горы, на их заснеженных вершинах лежали темно-синие тени. Перелыгин чувствовал себя хозяином этой красоты и не хотел ни с кем делить ее без уверенности в таком же, как и у него, чувстве.
– Я летел к тебе, – сказал он, – и думал, что, стоит сойтись с природой поближе, она начинает тебя менять, как люди, только мудрости у нее побольше. Сидели мы как-то на глухом озерке, ни души вокруг, и в меня вошло странное ощущение какой-то осязаемой вечности. – Перелыгин пожал плечами. – Эти горы стоят тысячи лет, размышлял я, столько же текут реки, и хотя климат здесь – ого-го, как разумно все устроено, что должно – выживает, растет, дает потомство, плодоносит. Зверь пробежал вдоль ручья сто лет назад, теперь ты по этому ручью топаешь, и ничего, понимаешь, ничего не изменилось. Валун в воде, как тогда лежал, так и лежит.
– С такими мыслями тебе на том валуне сидеть с кулаком под подбородком. – Савичев сверкнул стеклами очков. – Дожили, записные циники в философы подались.
– Э-э-э-х, – притворно вздохнул Перелыгин. – Мой цинизм оберегает тонкость и хрупкость души, как гумус вечную мерзлоту, а в твоей душе я вижу черную дыру.
– Не поверишь, сам часто о том же думаю. – Савичев положил руку на плечо Перелыгину. – Но пора из этой вечности перебираться в суету городов и потоки машин, так сказать. Уезжаем мы скоро.
– Когда? – Перелыгин не очень-то и удивился. Оба они созрели для отъезда, но известие неприятно кольнуло.
– Летом Надежду отправлю, осенью – сам. А ты? Тебя же Лида ждет.
– Придется еще немножко подождать. – Перелыгин помолчал, в голосе Егора ему послышалась приглушенная ревность, будто он примерял, куда потянутся линии их жизни, расходившиеся всерьез, их больше не объединяло то состояние, с каким они ехали сюда. – Летом слетаю в отпуск, там видно будет, но в Могиле Шамана не останусь.
– И правильно, – согласился Савичев. – Лебедев тоже так думал.
– Все хочу спросить… – Перелыгин сменил тему, вызвавшую нервозность. – Откуда это название – Депутатский?
– Ну что вы лбами уперлись? До утра собираетесь пургу слушать, полуночники? – На кухню зашла Надежда, оглядела все снисходительным взглядом.
– Погоди, Надь, – проворчал Савичев, – только историйку дорасскажу. – Раньше вся долина называлась Могила Шамана и в избирательных бюллетенях писали Могила-Шаманский избирательный округ – не, ты вникни! – Савичев от смеха задергал плечами, – Могила-Шаманский! Давай по последней, что ли. – Он разлил в фужеры остатки вина. – Наверху чухнули, что негоже депутату представлять Могилу Шамана, да и жить в ней как-то не того – какое, к чертям собачьим, светлое будущее для советского человека в Могиле, хотя бы и Шамана. А поскольку тема возникла из-за депутатов, мудрить не стали. – Савичев поднялся. – Ладно, пошли спать.
Пурга стихла на шестой день. Внезапно, как и началась, – будто кто-то отключил невидимый вентилятор. Снег затвердел, напоминая отшлифованный мрамор. Люди снимали с окон укрытия, радуясь наступившей тишине.
Перелыгин позвонил шефу. Он приготовил аргументы отказа. «Еще, может, раньше твоего домой отправлюсь», – смеясь, сказал он Савичеву. Но шеф оказался готовым к такому повороту.
«Мы так и думали, можешь возвращаться. – Шеф помолчал. – Но помни наш разговор, не задирайся. К тебе вылетает новый сотрудник, введи его в курс. Он будет недели через две».
Перелыгин тут же набрал телефон Пугачева.
«В середине апреля вывезем, – сообщил тот. – На майские за чебаком в низовья двинем».
Все разрешилось неожиданно благополучно. На душе стало тихо и спокойно, как после пурги. Перелыгин предвкушал путь в Городок, встречу с Лидой летом… И еще он должен закончить очень важное дело, о котором не сказал даже Савичеву.
Несколько лет Перелыгин собирал материалы о лагерях. Рылся в архивах, встречался с очевидцами. Теперь надо опять съездить на Колыму, в те места, что с чужих слов описаны Солженицыным. Возможно, ему удастся приоткрыть другую сторону истины? Им опять овладевали подрастерянные решительность и энергия. Все было хорошо. Если можно почувствовать себя в ладу со всем миром, то он испытывал именно такое чувство.
В пятницу вечером, как обычно, играли в преферанс в бане. Баню построили на ручейке, текущем вдоль подножия сопки, прямо рядом с домом по изысканным правилам северного банного зодчества. Начиналась она с прихожей, куда выходила топка, здесь же подсыхали дрова. Из прихожей дверь вела в раздевалку, а из нее – в небольшой холл с лавками и столом, оттуда еще одна дверь вела в предбанник с топчанами для отдыха и маленьким откидным столиком под окошком. Только из предбанника можно было попасть в святая святых – парилку с полками в три яруса и горкой специально подобранных гладких камней за деревянной изгородью. Весь пол был покрыт транспортерной лентой. Он немного скользил, но это неудобство с лихвой компенсировалось приятностью для ног и теплом.
Четверо в простынях сидели за столом, уставившись в карты, когда в холл заглянула Надежда и позвала Перелыгина к телефону.
– Алпатов тебя требует, – слегка растерянно сообщила она. – Я все объяснила, но он говорит: неотложное дело. Я тебе тулуп принесла.
Поплотнее затянув простыню, Перелыгин влез в унты, накинул тулуп и выскочил вслед за Надеждой.
– У нас беда, – услышал он сдавленный голос Алпатова. – Градов сегодня застрелился. Если не передумал приехать, не откладывай.
– Ты что-нибудь понимаешь? – помолчав, спросил Перелыгин, мысленно возвращаясь к их последней встрече с Градовым. Мутная пелена затягивала его сознание, но сквозь эту пелену острыми иглами кололи быстрые догадки, уступая место уверенности. – Никто ничего не знает и не понимает, – сказал Алпатов. – Как гром среди ясного неба. Бывай. – Он положил трубку.
– Что, что случилось? – Надежда с растерянной тревогой смотрела, как Перелыгин медленно оседает на стул.
– Безумие, Надь, безумие. – Перелыгин втянул голову в плечи. – Друга я потерял. Взял и застрелился, понимаешь? Какие-то твари одно зло вокруг себя творят, а поди, заставь их. Только если к стенке да казенного палача позвать. Ай, ладно! – Поднимаясь, он запахнул тулуп. – Пойду к мужикам. Завтра полечу.
На следующий день неожиданно потеплело, пошел снег, аэропорт закрылся. Желающих вылететь скапливалось все больше: тут были и первые отпускники, отбывающие на полгода, командированные, маялись и любители на пару дней смотаться в Якутск попить пивка. Погода наладилась лишь на пятые сутки. Народ штурмом брал стойку регистрации, через головы летели сумки, чемоданы, кричали женщины, плакали дети, сыпались на пол выдранные с «мясом» пуговицы.
Лету до Поселка меньше часа. Перелыгин уставился на белое покрывало за окном, вспоминая последнюю встречу с Градовым. Его состояние, взвинченность, слова приобретали иной, зловещий смысл и значение. Перелыгин больше не сомневался, что Градов, спасая себя от Тамары, а ее – от себя, уже тогда все решил, доверив ему свою тайну.
– Слухи разные ходят, на то они и слухи, – говорил Алпатов по дороге в Поселок. – Обыватель уверен: проворовался. Что еще должен думать обыватель? – рассуждал Алпатов. – С чего уходить председателю артели?
Слушая Алпатова, Перелыгин следил за знакомой дорогой, виляющей между сопок. Здесь светило солнце, ощущалась еще далекая весна; в распадках мельтешили куропатки – у них начинался брачный период: самцы с налитыми кровью глазами, торжествующе крича, стрелами взмывали вверх и в безумной отваге кидались к земле. Он думал, что никогда никому не сможет объяснить, что глупая, роковая удаль привела Градова к беде, а вовсе не воровство. Градов сам загнал себя в угол, кругом виноват.
У дома Тамары Перелыгин попросил остановиться.
– Ты поезжай, – сказал он, – я скоро.
Тамара выглядела измученной, осунувшейся, поблеклой.
– Уезжаю в Новосибирск. Совсем. Выхожу замуж, – сообщила она отчужденно, разом отметая все вопросы.
Чувствуя ее состояние, Перелыгин деликатно промолчал.
– Скажи, только честно… – Она подняла на него большие, до боли знакомые глаза. – Что за важное дело, из-за которого он тогда звонил? О чем вы говорили? Тебе ведь что-то известно. – Ее взгляд стал жалко-доверчивым, а глаза наполнились слезами. – Скажи, пожалуйста, что случилось?
– Ничего, – стараясь смотреть ей в глаза, пожал плечами Перелыгин. – Ровным счетом ничего. Он просто хотел поболтать. Книжку писать собирался, меня звал в «подснежники», помогать. – Перелыгин пытался говорить ровным, твердым, не вызывающим сомнений голосом. – Ты же его знаешь… – Он осекся и поправился: – Знала…
Он уходил от Тамары, унося в себе ложь и вину. «Для Градова не важно, – думал он, шагая к Алпатову, поглядывая на солнце над сопкой Эге-Хая, – простит его кто или нет, а я до конца дней буду перемалывать все заново, выводя резкость в объективе, направленном на помутневшее от времени прошлое. Говорят: нет человека – нет проблемы. – Он ухмыльнулся. – Что-то тут не так: для мертвых – может быть, а у живых есть память».
Через три недели Перелыгин вернулся домой. Он опустился в мягкое кресло и невидяще уставился в корешки книг на стеллажах. Он расстался со многими людьми, скорее всего навсегда. С Савичевым они увидятся теперь только на материке, а с Градовым – больше никогда.
Перелыгин достал из шкафа футляр с подаренным ружьем, открыл его. Оружие напоминало о другом обособленном мире, вошедшем в него, ставшем тайной и памятью. На душу лег камень, и его теперь не спихнуть, сколько ни благодари судьбу за себя, Пугачева, Папашу, Батакова. Они не узнают никогда, что знает он. Градов умудрился и после смерти взять его в сообщники. «Верно говорят: тонет правда, коли золото всплывает», – подумал Перелыгин, захлопнул футляр, убрал обратно в шкаф, провел пальцем по пыльному столу. Слой пыли лежал на подоконнике, на полу, на телевизоре, на тумбочке, везде. Он только сейчас сообразил, что квартира наполнена нежилым духом.
Перелыгин переоделся, вытащил пылесос, налил в ведро воды, бросил в него тряпки. Ему захотелось чистоты, надеть лучший костюм и пойти в гости.
Глава тридцатая
Пунктир времени
Б. Ельцин возглавил демократическую оппозицию.
В 1988 году в СССР было выявлено 600 случаев рэкета, однако к правосудию обратились 139 чел. Всплеск криминальной активности эксперты объяснили принятием Закона «О кооперации».
Лимитирована подписка на 44 издания. Это было воспринято как «заслон гласности», покушение на демократию и перестройку. Совет Министров изыскал дополнительные ресурсы бумаги и обязал снять ограничения в подписке на 1989 год.
Государственным предприятиям и кооперативам разрешили заключать контракты с инофирмами без посредничества внешнеторговых организаций.
М. Горбачев и Д. Буш на встрече на Мальте официально сообщили миру, что «холодная война» окончилась.
Разгромлен митинг в Баку, задержано 54 7 человек. Войска освободили площадь Ленина в Баку от демонстрантов. Погибли 2 человека.
В северных районах Армении произошло катастрофическое землетрясение. Стихийное бедствие охватило территорию с населением свыше 1 млн. человек.
В новогоднем обращении к народу М. Горбачев заявил, что уходящий год завершается с лучшими, чем в прошлом году, показателями по национальному доходу и производительности труда.
– Тебе Пухов сказал помогать? – Перелыгин смахнул ребром ладони невидимую пыль со стола Потапикова.
– Ну что ты развел антимонию, – с ударением на каждом слове, в такт качая черноволосой, как всегда идеально причесанной головой, продекламировал Потапиков.
Перелыгин битый час сидел у него, добиваясь команды директору прииска «Заречный» организовать хотя бы одного экскаваторного «миллионера».
– Ты ответь, – твердил Перелыгин, – говорил?
– Ну, говорил, – сдался Потапиков. – Я попросил, чтобы все как следует посчитали, ты первый, в случае чего, разнесешь нас в пух и прах.
– Надо же, какой осмотрительный. – Перелыгин подозрительно оглядел Потапикова. – А по-моему, ты банально тянешь время.
Дверь открылась, в проем просунулась большая кудлатая голова Батакова.
– Заходи-заходи, – взмолился Потапиков, – спасай от прессы предпоследнего юкагира.
Батаков в неизменных кирзачах, в замызганной штормовке, про которую болтали, что он не снимает ее даже ночью, грузно уселся за стол.
– Свозил бы ты его к себе на недельку, – сказал Потапиков. – Похоже, наш Егор по романтике затужил, пусть с твоими архангелами пофилософствует, а потом на прииск его забрось. Поезжай, – кивнул он Перелыгину. – Вернешься с «миллионом».
– Чего ж на недельку? – просопел Батаков. – Могу на промприбор поставить, денег заплачу, или слабо на промприбор?
– Если только песочком расплатишься, – подмигнул Перелыгин. – Я к тебе сам собирался, хотел «Аляскитовый» посмотреть.
Прииск «Заречный», где старалась артель Батакова, стоял на Золотой Реке, километрах в семидесяти, поэтому летом Батаков добирался в Городок на лодке. В речном порту он держал мотоцикл «Урал», на котором разъезжал по окрестностям.
– В шесть отчалим, – ответил Батаков. – Попарю тебя для просветления мыслей и обострения чувств.
– Съемщицу найди, пусть она обострит, – хихикнул Потапиков.
– Найдем и такого добра, если захочет, – со скрытой готовностью кивнул Батаков.
После обеда с гор сползли мокрые тучи, зарядил дождь, и к вечеру похолодало. Северный ветер дул против течения, морщиня быстро прибывавшую воду. В горах шли дожди, большая бурая вода волокла схваченные с берегов коряги, вырванные деревья. Река неслась угрюмо и стремительно, не скрывая свою темную мятежную душу.
Батаков дал Перелыгину солдатский бушлат и прорезиненный плащ с капюшоном, сапоги. Порылся в сумке, достал бутылку водки, разлил сразу в два стакана, развернул сверток с закуской. Придирчиво проследил, как Перелыгин, морщась, опорожнял стакан.
Они устроились рядышком, за стеклом на переднем сиденье разлапистой «Оби» с рулем и ручкой газа на левом борту. Грозно заурчала спарка «Вихрей». Батаков аккуратно вырулил между пришвартованных у деревянного причала небольших барж и лодок на фарватер, дал газу. Справа поплыли вросшие в землю строения «нахаловки», наливняки нефтебазы, одинокий домик метеостанции. Промелькнуло устье Неры. Набрав новой воды, Золотая Река заложила петлю. Перелыгин оглянулся. Казалось, никакого Городка не было и в помине.
Вскоре Батаков передал ему руль.
– На топляк не налети, – предупредил он.
Поменявшись местами, достал другую бутылку, отмерил по полстакана и просопел:
– Последняя, чтоб на всю дорогу.
Дождь усилился. Капли били в ветровое стекло, по лицу, ветер рвал капюшон плаща. Перелыгин потуже затянул тесемки. Он выискивал взглядом топляки, едва торчащие из воды, словно спины загадочных животных. Налетишь на такой: самое лучшее загубишь моторы, а то и перевернешься.
Впереди Золотая Река изгибалась, скрываясь за высоким берегом. На его подмытом мыске кренилась одинокая лиственница. И вдруг верхняя часть вместе с деревом отломилась, беспомощно рухнула в воду. Перелыгин отвернул влево, огибая опасное место.
Батаков сидел неподвижно, словно широкая тумба, не обращая внимания на хлеставший дождь, о чем-то сосредоточенно думал. И вдруг затянул низким сиплым голосом:
- – Облака плывут, облака,
- В милый край плывут, в Колыму,
- И не нужен им адвокат,
- Им амнистия ни к чему.
- Я и сам живу – первый сорт,
- Двадцать лет, как день, разменяв!
- Я в пивной сижу, словно лорд,
- И даже зубы есть у меня!
– Чего замолчал, Ильич? – крикнул удивленный Перелыгин.
– А слов больше не знаю, – засмеялся Батаков, – слышал когда-то. Там еще про коньяк что-то с ананасами. У ребят спрашивал, есть у меня один гитарист, тоже не знает. А песня хорошая, душевная.
– Это Галич! – наклонившись, прокричал Перелыгин. – Александр Галич, бард такой есть. Запрещенный:
- До сих пор в глазах снега наст!
- До сих пор в ушах шмона гам!..
- Эй, подайте же мне ананас
- И коньячку еще двести грамм! —
проорал он.
– Во-во! – обрадовался Батаков. – Приведу тебе своего гитариста, споешь. А почему запрещенный?
– На Запад сбежал. Раньше пьесы писал, сценарии. «Вас вызывает Таймыр», кино, помишь? Его.
– Из наших, что ли, из северян? А зачем слинял?
– За свободой творчества. Петь не разрешали.
– Глупости! – крикнул Батаков, встав со скамейки, снял шапку, подставляя лицо секущим каплям дождя, они врезались в его широкий в залысинах лоб, разлетаясь совсем мелкими брызгами. – Ехал бы ко мне и пел себе на здоровье с моими архаровцами без всяких разрешений.
Я б ему трудодень, как «заму по песне» платил. – Он ткнул Перелыгина в плечо. – Давай, пресса, споем.
– Какую? – Перелыгин поднялся, придерживая руль одной рукой, другой схватился за лобовое стекло. Батаков его сильно удивлял.
– Нашу, колымскую! Я помню тот Ванинский порт и крик пароходов угрюмых, – с угрозой заголосил Батаков.
– Как шли мы устало на борт, в холодные мрачные трюмы! – изо всех сил завопил Перелыгин.
Они неслись по пустынной реке, возле Полярного круга, и орали во все горло, страшно фальшивя. Мимо в неудержимой мутной воде плыли вырванные с корнем деревья. Ветер становился сильнее. Лихо задравшая нос «Обь» повторяла изгибы фарватера, плавно раскачиваясь из стороны в сторону, и с ней вместе раскачивались хмельно кренившиеся дикие берега.
– Допьем, – приказал Батаков, – тормози!
Перелыгин убрал газ, и они тихо захлюпали по течению. В борт тяжело ухнуло, крупный топляк тряхнул лодку, развернув ее поперек, и вынырнул, покачиваясь позади.
– Чтоб тебя! – просипел Батаков, запустив в топляк пустой бутылкой.
Артель «Северянин» стояла в сорока километрах от приискового поселка на речке Глухариная, берущей начало где-то в ледниковых долинах. На прииске у Батакова была квартира, но почти все время он проводил в артели, где жил в просторном доме.
У причала их дожидался «ГАЗ-66» – штабная машина, купленная втихаря в воинской части. На водительском сиденье лежала записка: «Я в клубе». Батаков недовольно засопел и коротко изрек:
– Залезай! – Он повернул ключ, торчащий в замке зажигания. – Я ему покажу кино, сто лет не захочет.
У клуба он, пыхтя, вывалился из кабины, стремительно пересек просторный вестибюль, не обращая внимания на дежурную, распахнул дверь в темный зал и сипло прокричал коротко и властно: «Кандыба!»
Через мгновение из темноты возник худой, сутулый, заросший рыжим волосом мужик.
– А я ждал-ждал, – виновато осклабился он.
– Двигай! – оборвал его Батаков. – На бане кто?
– Философ, кто ж еще, и насчет пожрать тоже.
– Вот, – сказал Батаков, – знакомься: Семка Кандыбин, король северных трасс, киноман хренов.
Дождь уже не казался таким сильным, но дорога раскисла. Они не спеша взобрались на небольшой перевал, справа внизу показалась горстка строений, от которых вверх и вниз уходила изгрызенная горными выработками долина.
Здесь жили и рылись в земле полторы сотни людей. Здесь не было телевидения и прочих достижений цивилизации, а сутки делились строго поровну: на работу и отдых – на Глухариную забирались хорошо и быстро заработать. Окончив сезон, одни исчезали с этой земли, оставляя или не оставляя о себе памяти, другие, вкусив вольной жизни, высоких заработков и простых отношений, почувствовав, что раньше в их жизни что-то было не так, возвращались, становились постоянным контингентом. Кое-кто перебирался поближе к удобствам на прииск, привозил семью, а сам возвращался в артель. Таких называли внутренними мигрантами.
– Ну вот, ты в среде мелкособственнических интересов и отсталых производственных отношений, – ехидно изрек Батаков, вылезая из машины у добротного дома из бруса с мансардой. – Поживешь у меня, места хватит, будь как дома.
Рядом текла протока, около нее стояла основательная баня. Из трубы вился прозрачный дымок. Рядом догорал костер в мангале.
– Люблю простор, чего жопами тереться, – ухмыльнулся Батаков, перехватив взгляд Перелыгина.
Из бани вышел голый по пояс, подпоясанный белым полотенцем, невысокий, коренастый мужик. Его продубленая ветром и северным солнцем кожа на груди казалась натянутой на футбольный мяч, шея отсутствовала, отчего окладистая черная борода с проседью вроде как торчала из груди, будто подставка под вытянутым длинноносым лицом. Он был коротко стрижен «под бокс» с челкой. Мужик пошуровал в мангале, подошел, сдержанно, с достоинством поздоровался.
– А вот и Философ, – кивнул мужику Батаков. – Думает над спасением человечества путем переселения на севера.
– Сохранения его лучших представителей, Филипп Ильич, – поправил Философ. – Это лучше, чем консервировать в азоте сперму вымирающих болтунов и смазливых бестолочей.
– Чего лучшие представители в нашей глухомани забыли, – прокудахтал Кандыба, вытаскивая из фургона сумку. – Они и там себя неплохо чувствуют.
– В тебе, Кандыба, – объявил Философ, – говорит неизжитый комплекс неполноценности. Ты кем был? Чего мог? На бульдозере не сидел, от сварки отворачивался, промприбора в глаза не видал, палатки не ставил, в снегу не ночевал, я не говорю про зайца там или сохатого подстрелить и разделать. Помер бы в тайге-то. А теперь тебя возьми голыми руками. За героическую доставку грузов по зимникам в военное время в героях ходил бы. Теперь тебе бабу хорошую надо – ты созрел для продолжения рода и нормального потомства.
Батаков повел Перелыгина в дом. Философ за ними потащил сумку. У дверей он повернулся к Кандыбе:
– Сетку с пивом из воды вынь.