Проклятие Индигирки Ковлер Игорь
– Заметили! – рассмеялся Доманов. – Не люблю я это «боюсь». Слишком часто не по делу употребляем: «боюсь, скоро пойдет дождь», «боюсь, не успею к ужину»… Чего ты боишься: промокнуть да голодным остаться? Без толку свой организм страхом терзаем. Для барышень тургеневских, может, и сгодится, но для мужика мелковато. В страхе – животное чувство, опасение – разумное, человеческое.
– А вас боятся, как думаете?
– Опасаются, – упрямо повторил Доманов. – Уволить могу, но это не страшно – стыдно! – Он шагнул к краю котлована.
«Левитановский утес», – подумал Клешнин.
– Так что делать будем, Степан Алексеевич?
– Государство за горло брать! – Доманов показал огромную пятерню. – Они там, – качнул он крупной головой в сторону горных вершин, – привыкли к дешевому золоту, а природа – что? У нее здесь – густо, там – пусто. Видите, два бульдозера песочки на прибор тянут? – Доманов махнул рукой вниз котлована. – Поставь я их десять, все одно больше не нагребу. Факт! Оттаять пески не успеют. Работаем на пяти граммах с кубика, но на другие участки, где два или три, перейти не моги – сверхплановая переработка задушит. Надо отучать государство от вредных привычек. Ему втолковать можно, а природу не изменить. Факт! Стало победнее содержание, и что? Золото не бросишь. Значит, надо привыкать к бедным россыпям. Факт!
«Он прав, – думал Клешнин. Ему понравился Доманов и крепостью, и рассудительной основательностью. – Но какие деньги нужны, чтобы под заниженные кондиции получить технику, запустить новые технологии. А еще в разведку! Вот так-то, товарищ Клешнин, – сказал он себе, – полная ясность и полная тишина».
Промотавшись до вечера по участкам, заскочив к старателям, Клешнин заночевал на прииске, а рано утром они с Николаем снова отправились в путь и, миновав Нальчанский перевал, повернули направо – к прииску «Эльганский». Клешнин твердо вознамерился посмотреть все своими глазами.
Глава двенадцатая
Пунктир времени
Введен в строй производственный корпус Ульяновского швейного объединения – одного из крупнейших в СССР.
Сергей Григорьянц начал издавать журнал «Гласность».
Прошла перваядемонстрация крымских татар на Красной площади.
Ученые Института вирусологии Академии медицинских наук предложили универсальную модель проникновения вирусов в клетки организма. Научное открытие внесено в Госреестр.
Произведена стыковка с научно-исследовательским комплексом «Мир» космического корабля «Союз ТМ-3».
На переговорах между СССР и США о контроле над вооружениями советская сторона предложила принцип «двойного нулевого варианта». Он предусматривает ликвидацию на глобальной основе советских и американских ракет промежуточной дальности наземного базирования (включая как ракеты промежуточной дальности, так и ракеты ближнего радиуса действия).
Началась депортация крымских татар из Москвы.
Директор прииска «Эльганский» Юрий Петрович Любимцев нервничал. Он разводился с женой и собирался жениться на Галине из планового отдела. С Клешниным ему предстояла неприятная беседа, от которой зависело многое.
Вечером он долго разговаривал с Галиной. Она не скрывала своих страхов – на прииске друг про друга знали все. Ей хотелось увезти своего Юру подальше, где их никто не знает. Тихий голос, таившийся где-то в подсознании, нашептывал, что Любимцев для нее опасен и она может остаться одна. «Это страх счастья», – убеждала себя Галина, засыпая.
Ночью Любимцев вышел из дома, двинулся к берегу. Солнце уже окрасило верхушки деревьев, плеснув на стволы березок золотой краски, окунуло лучи в воду Эльгана.
Любимцев сел на толстое, гладкое бревно и стал смотреть на воду. В этом месте Эльган выгибался, и быстрая вода, пенясь, натыкалась на берег. Поселок спал и не спал. Раздавались какие-то звуки, приглушенные голоса. Где-то бренчала гитара. Открылась чья-то дверь, и послышались позывные «Маяка». Короткий кусочек мелодии наводил тоску по далекой жизни, большим городам, которые еще не ложились спать, а сидели в кино, в театрах, веселились в кафе и ресторанах, просто слонялись по улицам. Дверь захлопнулась, оборвав мелодию. За спиной зарокотал мотоцикл бригадира плотников Григория Митрохина.
«Куда это он в такую рань?» – подумал Любимцев.
Гордость Митрохина – предмет зависти рыбаков и охотников прииска – мотоцикл с коляской «Ирбит», сыто урча, катил вдоль берега. Из коляски выглядывал пучок удочек. Завидев директора, Митрохин остановился, заглушил мотор, подошел и сел рядом.
– Слыхал, Петрович, – моего Терещенку-то ГэБэ за жабры сцапало?
– Он же в отпуске. – Любимцев посмотрел недоверчиво.
– По «Маяку» передали. Под Полтавой изловили. Полицаем служил, сука! – Невозмутимое лицо его надулось словно мяч. – А как прикидывался! Руку мне каждый день сувал – тьфу!
– Мало Терещенок на Украине?! – отрешенно сказал, думая о другом, Любимцев, – Может, однофамилец, может, родня какая.
– Да какой однофамилец! – запыхтел Митрохин. – Прииск наш на всю страну помянули. Своими ушами слышал! Ты подумай – двадцать лет таился, паскуда, даже в отпуск не ездил, а к Любке перебрался – она его и вытащила. Интересно мне, как распознали гада?
– За родней присматривали, наверное, за знакомыми.
«От какой ерунды может зависеть судьба, – подумал Любимцев. – А может, наоборот, это и есть судьба, в которой все учтено до мелочей».
– Неужто столько лет следили?
– Про Иванова не слышал? – Любимцев уперся ладонями в колени. – Тоже сиднем сидел, а лет десять назад собрался. Лютый оказался зверь. В сорок первом еще переметнулся. Фрицы к Москве подходили, заняли Людиново – городишко в Калужской области.
– Как Людиново? – поперхнулся Митрохин. – Я-то сам из-под Жиздры, из соседнего, значит, района! Иванов? Точно Иванов?
– Мы еще тогда посмеялись, больно фамилия редкая. Да ты чего так всполошился? – удивился Любимцев.
– Ну и дела! Вон оно как, значит, – закачал головой Митрохин. – Его в пятьдесят шестом в Людинове и судили. Там-то иуду завсегда помнили. Сильно лютовал.
– Его и здесь помнят. Хороший, говорят, мужик был. Приветливый. Бригадиром на лесозаготовках работал. Из тайги вернется, рыбки, мяса притащит, соседей соберет, угощает. Вроде и не боялся ничего.
– Да, – устало вздохнул Митрохин. – Самый паскудный и опасный враг – предатель. В спину бьет. Таящийся человек страшнее открытого недруга. Я на фронте… – Взгляд его темных глаз вдруг повеселел от какой-то неожиданной мысли. – А чего мы сидим-то, а, Петрович, поедем, есть тут рядом местечко. Ушицу сладим, у меня все с собой, позавтракаем, я тебя в контору аккурат к сроку доставлю. Не пропадать же такому утру. – Он встал, сладко потянулся.
«Хорошие у него глаза, не потухшие, – подумал Любимцев. – Много чего повидали, однако не устали, не застлала их пелена равнодушия». Любимцев несколько секунд колебался – до начала работы оставалось четыре часа, но на языке уже предательски ощущался вкус свежей ухи.
Махнув рукой, он устроился позади Митрохина, и они, не нарушая хрупкой утренней тишины, берегом Эльгана аккуратно выехали из поселка и вскоре остановились под лиственницами на небольшом ручье. Митрохин вытащил из коляски припасы, размотал удочки, нацепил на крючок с красным перышком муху, запустил наживку в бегущую по камням прозрачную воду. Хариус ударил почти сразу – невидимый в чистой воде, будто из засады. Рука Митрохина слегка вздрогнула. Леска натянулась, задрожала, рванулась в сторону. Он не стал забавляться, а просто выбросил рыбину под ноги Любимцеву.
– Штук пять таких – и хватит. – Любимцев отцепил пахнущего свежим огурцом хариуса.
Он натаскал сучьев, нашел сломанную лиственницу, положил ее на крупный валун, придавил другим камнем так, чтобы тонкий конец поднялся на метр от земли. Зачерпнул в котелок воды, повесил на лиственницу, развел костер и принялся чистить рыбу.
Митрохин наловил с десяток хариусов. Поднялся на берег. Заглянул в котел, звучно вдохнул густой аромат, крякнул и, потирая ладони от удовольствия, хитро глянул на Любимцева.
– Щас бы грамм по триста… Я заметил, когда сам готовишь, выпить сильнее хочется – вкус заранее чуешь.
– Нельзя, – хмуро вздохнул Любимцев. – Начальство едет.
– Ну, в уху-то сто граммов влей, – полез за бутылкой Митрохин.
– В уху нужно! – Любимцев снял котелок с огня, отлил в стакан водки, плеснул в уху и накрыл крышкой.
Сдавая прииск Любимцеву, прежний директор советовал сберечь бригаду Митрохина: «Горя знать не будешь, вокруг него жизнь бьет ключом. Они тут удумали бригадой: одному сбрасываются, как в кассе взаимопомощи, на лес, материалы и всем скопом за неделю дом ставят. Сбережешь – помянешь меня добрым словом!»
Когда с ухой было покончено, Митрохин снял поставленный на угли чайник. Щедро сыпанул в кружки заварки, залил кипятком, достал пачку «Беломора», с удовольствием закурил.
– Я все про Терещенку думаю… – Он сел, опершись спиной о ствол лиственницы. – Насолила ему, видать, Советская власть, он ей в войну солил, а все ж пришлось на нее горбатиться.
В памяти Любимцева всплыли детские годы, прошедшие на Урале. В войну в их город, где жило много раскулаченных после коллективизации, эвакуировали крупный оборонный завод. Прибывших селили по домам. Любимцев слышал, как родители упоминали соседей, сговорившихся только в обмен на драгоценности давать заводским молоко, масло, картошку. В их доме тоже поселили эвакуированную семью. Но отец запретил жене продавать постояльцам еду. Всю войну они жили одной семьей. Видел отец в этом какой расчет, Любимцев не знал. Их постояльцем был начальник цеха, и он устроил отца на завод. Тот получил «бронь», не попал на фронт, что, возможно, спасло ему жизнь.
– Лет-то сколько прошло, – вновь заговорил Любимцев. – Может, все забыть хотел. Годы свое берут.
Отцовская история нет-нет, а бередила душу. Он всю войну работал на заводе. Потом эвакуированные уехали, но завод остался, отец до сих пор там работает. И все же Любимцева больно задевало смутное предположение, что отец таким образом избегал фронта. Он ругал себя за подозрительность. И, размышляя об этом, однажды с внезапной ясностью осознал, что в прошлом нам доступен лиь поверхностный слой – только самое очевидное. Как нельзя прожить одновременно тысячи жизней, так нельзя возродить тайные миры людей, разобраться в их поступках. «Причины лжи нам понятнее, чем правда, поэтому мы никогда не сумеем до конца постичь друг друга, – думал Любимцев, – даже самые близкие. А незнание всегда будет восполняться самообманом».
– Я, Петрович, как на духу тебе скажу: грешен, полицаев и власовцев в плен не брал. – Митрохин с каким-то детским удивлением посмотрел на комара, севшего на руку, дохнул на него папиросным дымом. – Фрицев восемнадцать штук на себе приволок, а этих, вшей продажных, – давил. Однажды чуть в штрафную не угодил. За Днепром пошли за «языком». Я – старший. Днем еще присмотрели ихний дозор. Подобрались, а там – двое власовцев. Один здоровый, пришлось его сразу прирезать. А второго я хвать за горло и придушил. Чего делать-то? Нет «языка». Поползли фрица искать. Добрались до траншеи. Видим, сидит, один, пригорюнился. Нас заметил, залопотал по-хохлятски. Тьфу ты, опять власовец! Я ему: «Не бачиш? Це ж я, Грыша!» Иду и понимаю – прибью! Ничего поделать с собой не могу. Затихли, озираемся. И тут, на наше счастье, – еще двое. Оглушили их слегка. Один – германец, значит, майор, а второй – опять власовец. На часть их, видать, напоролись. Немца забрали, другого пристукнули. Когда же вернулись, выяснилось, что тот и был их командир, а немец приехал с проверкой. Он-то меня от трибунала и спас, важный майор оказался.
– А как потом, Никанорыч, не снились они тебе? – Любимцев сосредоточенно потер двумя пальцами переносицу. – Все же люди.
– Какие это люди? – Лицо Митрохина сделалось похожим на круглый валун – твердым и серым. – Враги! Начнешь их в бою разглядывать, конец тебе. В бою ты зверь. В Венгрии в окоп влетел, а там – эсэсовец. Я вроде не малой, так он против меня – вдвое. Автомат мой сразу выбил, но и сам выстрелить не успел. Я ему в глотку-то вцепился, однако чую: не слажу. Все, думаю, крышка тебе, Митрохин! А он – одной рукой придушить себя не дает, другой по поясу шарит – то ли нож, то ли пистолет ищет. Щас в брюхо саданет. И тут такая сила в меня влилась, прямо медвежья. Кадык у него вырвал. Сижу в окопе, зажав эсэсовский кадык в кулаке, дрожу и ничего не соображаю. День пальцы не разжимались. Спиртом меня отпаивали. Война – дрянь! Ну ее к черту!
«Не понять нам, невоевавшим, войну до дна, – думал Любимцев, – не докопаться до правды таких вот Митрохиных. Не понять, какой привычной стала для них смерть».
– Пора, Никанорыч, – встряхнулся он от размышлений. – Давай в другой раз укатим подальше на пару дней.
– В конце недели? – легко согласился Митрохин.
– Может, и в конце, – кивнул Любимцев, думая о Клешнине. – Может. Знать бы, кто нашей судьбой управляет.
– А узнал бы, – прищурился Митрохин, – о чем попросил бы?
Любимцев пожал плечами, задрал голову, глядя в небо. В прозрачной вышине плавно кружил орел. Даже отсюда впечатлял громадный размах его неподвижных крыльев. Орел описывал широкие круги, рассматривая и запоминая все, что происходило под ним, точно собрался улетать навсегда.
Любимцев постоял еще с минуту и от души расхохотался.
– А не знаю! Ничего, наверно, не попросил бы.
– Вот и я не знаю, – разогнал густые брови Митрохин. – Чего просить-то? Война была, а я себя счастливым чувствовал. Разве такое может быть, чтобы вокруг смерть, а ты – счастливый? – Он вопросительно посмотрел на Любимцева. – Выходит, может, хотя и не должно. – Митрохин прерывисто вздохнул, связал удочки, по-хозяйски огляделся.
По малоприметной дорожке берегом реки они вернулись в поселок.
Галина стояла у окна на кухне, одетая к работе. Поверх блузки на чуть приподнятые плечи накинута тонкая серая кофточка. «Кто их учит так кокетливо ежиться, втягивая в плечи слегка откинутую назад голову», – вскользь подумал Любимцев. Ему показалось, будто Галина так и простояла остаток ночи, ожидая его, чтобы поразить своей статью и красотой. Вот только глаза были влажными и красными.
На плите остывала сковородка с обжаренными кусочками сала для яичницы.
– Ты был у нее? – Галина еле сдерживала дрожь и, испугавшись своего вопроса, возможного ответа, стала похожа на несчастного зверька, загнанного в угол.
– Фу ты, – выдохнул Любимцев. – Я уж подумал, что случилось. Ты меня не пугай. Не спалось, вышел подышать, Митрохин мимо едет, утащил на рыбалку. Есть не буду, сыт.
Он наклонился, взял ее за подбородок, легонько повернул голову и посмотрел в глаза, будто взглянул в окно на промозглый серый вечер.
– Не оставляй меня больше так, – хлюпая носом, прошептала Галина, доверчиво прижавшись к нему всем телом.
В конторе Любимцев быстро прошел в кабинет. Секретарша Инна Михайловна, маленькая, резвая хохотушка, вступающая в пору второй молодости, возилась с чайником. Ее стремительные черные глазки, как дождевые струйки, забарабанили по Любимцеву, непостижимым образом оценивая сразу все – костюм, рубашку, галстук, отутюженность брюк, чистоту ботинок, настроение. Задержавшись на лице, отыскали признаки легкой усталости и, довольные, завершив осмотр, расплылись двумя теплыми лужицами, в которых заиграли веселые солнечные зайчики. Директор выглядел уверенным и бодрым, готовым к «бою».
Как настоящая секретарша, Инна Михайловна была осведомлена обо всем, что происходило в приисковой жизни. Многие намеренно посвящали ее в свои и чужие тайны, зная, что Инна Михайловна доведет их до директора, и она умело манипулировала заинтересованными сторонами.
Десятки глаз внимательно следили за директорским романом, и кто с сожалением – жаль терять толкового начальника, кто со злорадством – учить надо этих выскочек – ожидали развязки.
– Сводка на столе, звонков не было, – доложила Инна Михайловна, наливая чай. – Звать народ?
– Нет, только чай. – Любимцев с галантным поклоном открыл дверь в собственный кабинет, пропуская вперед Инну Михайловну.
Освободив поднос, Инна Михайловна чуть-чуть задержалась. Любимцев вопросительно взглянул на нее.
– Обедать будете здесь или на участке?
– Там посмотрим… – Любимцев неопределенно повертел рукой.
Инна Михайловна повернулась и направилась к двери. Она шла, легко ступая в туфлях на высоких каблуках, плавно покачивая бедрами. Как большинство маленьких женщин, она обожала высокие каблуки, которые придавали стройность ее слегка полноватой фигуре. Внезапно дверь широко распахнулась, на пороге возник невысокий человек в штормовке вместо пиджака. Инна Михайловна ойкнула, подвернув ногу на высоком каблуке, и, взмахнув подносом, будто веером, упала прямо на Клешнина.
– Вот так встреча! – Клешнин крякнул, помогая ей обрести равновесие, включил свое неотразимое обаяние.
– А меня, с дороги, чайком не побалуете?
– Конечно, – пискнула Инна Михайловна и юркнула в дверь.
Клешнин оглядел скромный кабинет, прошелся, разминая ноги, остановился у окна, за которым редкой рощицей вперемежку росли лиственницы и березки. Солнечные лучи путались в их кронах, зажигая полянку яркими пятнышками – будто цыплята копошились в зеленой траве.
Все сейчас интересовало Клешнина. Он осторожно впитывал чужой мир, прислушиваясь к своим впечатлениям, словно врач к сердечным ритмам. Как многие мужчины маленького роста, он считал себя физиономистом. Возможно, потребность хоть что-то прочитать по лицу, увидеть в глазах, понять чужой умысел возникла еще в детстве – чтобы угадывать намерения более рослых и сильных сверстников; позднее – чтобы не нарваться на беспощадную девичью насмешку, затем – для безошибочного выбора женщины, которая рост мужчины не считает основной добродетелью.
Кивнув на сводку, лежащую на столе, спросил:
– Как?
– В порядке. – Любимцев машинально заглянул в сводку, но без волнения. – Не у нас на подземке история вершится: шахты на бедных россыпях – тупик. – Любимцев поморщился. – Инерция губит.
Клешнин слушал, откинувшись на стуле, лицо его казалось застывшим, только глаза выдавали интерес. Наибольшую опасность представляла рожденная его воображением конструкция, которую он собирался возвести. И чем полнее воображение прорисовывало ее детали, тем сильнее он верил в нее, она врастала в душу, становилась навязчивой идеей, когда невозможно было согласиться даже с частичным ее разрушением. Ему нужна была удача! Нужна была хорошая руда!
– Возможно, у нас появится шанс… – Клешнин отхлебнул чаю. – Но надо отыскать сурьму. Определены три перспективных зоны и одна здесь. Найдем первыми – получим все.
– Антимонита тут сроду не было, – пожал плечами Любимцев.
Куда клонит Клешнин, при чем тут сурьма? Мерой жизни и смерти здесь было и есть золото. Оно ссорило и мирило, снимало с работы и назначало на должности, отнимало и возвращало надежду.
– Давайте-ка прокатимся на шахты. – Клешнин встал.
До участка было километров пятнадцать. Иногда дорога отступала от берега, и река убегала прямо в тайгу.
– Не находите, что красота в природе как мозаика складывается из множества отдельных красот? – Клешнин повернулся к окну машины, наблюдая зеленый склон сопки. – Везде можно найти свою. Вон, посмотрите, тальник на камнях пророс, до чего хорош!
– Человеку слишком многое от природы надо, пусть художники с красотой разбираются, – неохотно отозвался Любимцев. Его сейчас занимали совсем другие мысли.
– Не верите, значит, что мир спасет красота? – улыбнулся Клешнин.
– Считаю вредным и опасным заблуждением. – Любимцев сосредоточенно посмотрел в окно. – Кого она спасла? Какую войну остановила? Разрушения? Петергоф, Павловск? Ясную Поляну? – Любимцев довольно усмехнулся. – У меня бригадир Митрохин промприборы ставит. Ну, какая, к черту, в промприборе красота? Бревна да железо, но как он их ставит! А кто увидит, кто поймет? Из миллиона – один. И так без конца.
Дорога плавно завернула за сопку, и они въехали в широкую, просторную долину. Здесь все сообщало о близости человека: ржавые железки, старый скруббер, кабина неизвестного автомобиля, гнутые, будто кто-то вязал в узлы, бурые швеллеры. Горы отмытых эфелей серыми пирамидами извивались вместе с долиной, напоминая спину гигантского ящера, пригретого солнцем.
Машина переехала грязно-коричневый ручей и остановилась у вагончика. Рядом с дверью висела черная разлинованная мелом доска. В клеточки вписаны результаты работы смен.
Клешнин огляделся, но никого не увидел. Только слышался треск бульдозера, стук перфораторной бочки и откуда-то выползала транспортерная лента, с которой, шурша, шлепались мокрые куски уже бесплодной породы.
Но вот стих бульдозер, перестала крутиться бочка, взвизгнув валами, замер транспортер, и в непривычной тишине к длинному дощатому столу под навесом, накрытому клеенкой в розовую клеточку, потянулись люди.
Клешнин обвел их взглядом.
– На всех приисках неотход среднего содержания, – начал он спокойным, почти домашним голосом. – Мы валим план. У вас, на шахтах, пески давно на поверхности, поэтому каждый ваш килограмм золота, – Клешнин усмехнулся, – на вес золота, точнее не скажешь.
Все за столом были уверены, что «первый» приехал вовсе не за советом, как спасти план, а снимать директора.
– Вы со старателями поговорите, – послышался звонкий голос с противоположного края стола, там сидела загорелая курносая женщина лет тридцати. Бежевая косынка, завязанная сзади, почти слившись с цветом загара, прикрывала большую часть лба, из-под которого смотрели игривые глаза. – Пусть в заначках пошуршат, кое-что и соберется.
– Нормировщица, Островская Катерина, – представил ее Любимцев.
– Степан узнает, он ей пошуршит где надо, – тыкнул моторист Костя Ермолин на ухо бульдозеристу Диме Остапенко.
– О-о-й! – услыхав, пропела Катерина. – Это еще кто кому чего нашуршит.
Клешнин понимал, что люди ждут от него чудесных слов, после которых все изменится, но у него не было таких слов, и завтра он ничего изменить не мог. Он опять вспомнил слова первого секретаря обкома, что «министерству нужно золото, а нам с вами и золото, и развитие территории. Будь их воля, оставили бы одних старателей».
«Где-то там заваривается большая драка, – думал Клешнин, оглядывая людей, – но какое им дело до высотной кутерьмы? Их жизнь наматывается на колесо времени, ради чего крутится это колесо?»
– Я не привез быстрого лекарства. – Клешнин встал. Только что он добродушно посмеивался над едкими репликами, почти расслабленно участвуя в разговоре, а сейчас стоял, опершись сжатыми кулаками о стол, глаза затвердели, вертикальная морщинка прочертила лоб. Никто и не заметил, сколь быстро произошло перевоплощение, только все разом притихли. – Вы должны помочь. – Клешнин говорил отрывисто, тихим голосом, будто объявлял о тайном сговоре. – Надо обязательно выполнить объемы по промывке, даже если придется мыть пустые объемы. Только выполнив их, мы заставим считаться с собой.
Клешнин замолчал. У стола опять стоял спокойный человек с умными, все подмечающими глазами, морщинка на лбу разгладилась, движения стали мягкими и плавными. Он начал прощаться.
Последней подошла Катерина. Он с интересом разглядывал эту замечательную своей крепостью молодую женщину, которая как раз вступала в тот возраст зрелости, когда нравится всем. В глазах Катерины блуждала чертовщинка, делавшая ее опасной для любого мужчины. Она сама протянула руку Клешнину и, улыбаясь, сказала, понизив голос:
– А директора нашего мы в обиду не дадим, вы лучше его «бывшую» в другое место пристройте.
Клешнин несколько секунд размышлял и наконец ответил согласной улыбкой.
– При таких защитницах за вашего директора можно не беспокоиться.
Его уже почти не занимало, что происходит между Любимцевым и его женщинами. Он принял решение, остро чувствуя отсутствие времени и трудности предстоящего дела. Сотни чиновников до самой Москвы сидели над прииском Любимцева, кормясь с его золотого грамма. Объясни-ка им, что природа больше не укладывается в плановую себестоимость этого грамма. Их ведь могут и спросить: «Не многовато ли вас тут, ребята?» Нет, они не союзники. Придется думать одно, говорить другое, а делать третье, и чем яснее представлялось ему еще не начатое дело, тем нужнее была своя команда. Сейчас это становилось важнее всего. Он посадит Любимцева в райисполком, заместителем, сделает своей правой рукой и «тягловой лошадью». «Справится? – спрашивал Клешнин себя. – А черт его знает, но ведь не за хорошие глазки Любимцев стал директором в тридцать лет».
Требовались молодые, толковые, честолюбивые, циничные люди. Вкрадчивый внутренний голос нашептывал: «Они будут рвать жилы за твое продвижение наверх, потому что ты сможешь потащить их за собой. Тебе сейчас нужны они, но и ты – их шанс в будущем!»
Он слушал эти обманчивые бессовестные слова, зная, что никуда отсюда не вырвется, здесь пройдут его лучшие годы, потом он станет старым, способным бить копытом, но не лезть в гору. А сидеть в промежуточном кабинете – не для него. Он глубоко прятал в себе эти мысли, и они редко беспокоили его, но сейчас наступил тот случай. Он заманивал Любимцева, ловил на себя, как на живца, и будет заманивать других, пока не соберет команду. «Дело меня оправдает, – Говорил самому себе Клешнин. – Такова жизнь, в ней все проистекает одно из другого, связано, переплетено. События его и моей жизни вели нас сюда, наши пути могли никогда не пересечься – но пересеклись! Разбираться, зачем, будем после».
Клешнин стоял, прислонившись спиной к стволу дерева. Горячий воздух разогнал даже комаров. У стенки вагончика, вытянув лапы, развалился кот, равнодушный ко всему. Из вагончика вышла похожая на куклу-неваляшку повариха в белой курточке, кивнула Любимцеву и снова скрылась в темном дверном проеме.
– Пора подкрепиться. – Любимцев подошел к вагончику. – Похлебаем шахтерской ухи.
Внутри работал вентилятор, дневной свет проникал сквозь небольшие оконца. В воздухе витал аромат свежевыпеченного хлеба, терпкий дух ухи шел от кастрюли.
– Из чего нынче уха? – Клешнин уселся напротив Любимцева.
– Харюзовая. – Любимцев мысленно поблагодарил Митрохина. – Утром еще плавали.
Неваляшка поставила на стол дымящиеся миски.
– На второе оленинку потушила, – сообщила она мягким приятным голосом. – С макаронниками покушаете, картошечки-то нет, одна сухая осталась.
– Спасибо, Матвеевна, – кивнул Любимцев, – мы теперь сами. – И вопросительно взглянул на Клешнина.
Тот понимающе улыбнулся.
– Не повредит под ушицу.
Напротив Любимцева сидел добродушный человек, готовый к долгому задушевному разговору.
Любимцев достал из холодильника бутылку «Столичной», разлил в простые граненые стаканчики водку. В глазах обоих читался интерес друг к другу.
– Давайте выпьем за знакомство, – предложил Клешнин. – Надеюсь, оно будет добрым.
Они выпили, и Клешнин безмятежно принялся поедать уху с азартом сильно проголодавшегося человека.
Когда с едой было покончено, Клешнин удовлетворенно хмыкнул.
– Дома так не пообедаешь. – Он сам наполнил стопки. – У меня очень простой тост – за удачу! – И твердо добавил: – Она нам скоро понадобится.
Некоторое время, он внимательно рассматривал свою руку, лежащую на столе, собираясь с мыслями, и перевел на Любимцева потяжелевший взгляд, целясь в переносицу. – Я предлагаю вам стать заместителем председателя райисполкома. Вы можете отказаться, но прямо здесь – я должен уехать, зная ваше решение. Скажу откровенно: мне нужны люди, готовые рискнуть сейчас и двинуться со мной дальше.
– Меня могут не избрать, вам известна моя ситуация. – Любимцев старался говорить спокойно, но полностью владеть собой было тяжело.
– В своей ситуации разберитесь сами и поскорее, остальное я беру на себя. – Клешнин с напряженным нетерпением неотрывно смотрел в переносицу Любимцева. – Правильно ли я понял, что вы согласны?
– Согласен, хотя, честно сказать, удивлен.
– Впереди у нас много удивительного, – вздохнул Клешнин. – Знаете… – Он подался вперед, понизив голос. – Есть три способа жить. Первый – никого не драть и ничего не брать. Второй – всех драть и ничего не брать. И третий, так мы будем жить – всех драть и все брать! – Клешнин хлопнул ладонью по столу. – Новую супругу отправьте в Городок, придется ей немного потосковать. А теперь пора. – Он поднялся. – Как говорится, и честь надо знать. На ужин не зазывайте. – Он предупредительно покачал рукой. – Мы с пользой провели день, а поужинать успеем.
Вечером Любимцев рассказал Галине о новом знакомстве. Она влюбилась в Клешнина сразу и бесповоротно.
Ночью Любимцев пошел к реке, сел на ту же скамейку. Он знал, что готов работать с Клешниным. Он еще не представлял всей задачи, но чувствовал большую цель, к которой придется шагать через предрассудки, именуемые моралью, нравственностью, этикой. Не спрашивая, можно или нельзя. И разве способ жизни – «всех драть и все брать» – не близок ему самому? Он признавался себе без особого удовольствия. А вот Клешнин не побоялся сказать вслух. Выходит, понял его за один день, накрепко привязав к себе.
Тетрадь Данилы
Нина
Однажды весной пятьдесят первого у выхода из столовой ко мне подошла девушка лет двадцати пяти, точнее определить было сложно – лагерь быстро старил людей, особенно женщин, а она, я сразу понял – из женского лагеря, хотя и не видел номера на одежде, которая мало отличалась от той, что носили вольняшки. Очень худая, с впалыми щеками, волосы убраны под платок. С узкого, землистого цвета лица смотрели большие миндалевидные серые глаза, а немного курносый нос казался длинным и острым. Видно, правду говорят про недоедающих: одни глаза да нос остались. Девушка спросила, действительно ли я геолог, я кивнул в ответ. «Вы, вероятно, скоро уходите в поле?» – опять спросила она. Я вновь кивнул, не понимая, к чему она клонит. Тогда девушка незаметно сунула мне в руку бумажку. «Прочтите, пожалуйста, – попросила она, с тревогой и пронзительной, как почудилось, надеждой, заглядывая в мои глаза. – Только не сейчас, завтра я вас здесь буду ждать».
Мне уже сигналила машина – надо было ехать в поселок, в управление, окончательно скорректировать с начальством задание на полевой сезон, поэтому я ответил, что мы сможем увидеться только через три дня. Взгляд девушки мгновенно потух, она затравленно посмотрела по сторонам, о чем-то лихорадочно размышляя, потом жалко так улыбнулась, сказав, что постарается, хотя и не знает, сумеет ли. Но тут по ее лицу пробежала какая-то решимость, она ближе наклонилась ко мне и прошептала: «Я – Нефедова, октябрьский этап сорок девятого». Сообщив это, резко повернулась спиной, зашагав прочь, показывая лагерный номер на спине.
Девушку звали Ниной, она была, как я, из Ленинграда и, что меня больше всего поразило, училась в моем родном институте. Не доучилась один курс. Отца арестовали в сорок восьмом, а ее через несколько месяцев исключили из института, осудив на пять лет лагерей. Нина спрашивала, не нужны ли нам специалисты в петрографии. Я загорелся – петрография считалась мутной наукой, специалисты в ней наперечет. То, что она не доучилась, не имело особого значения, к тому же девушка готова была идти в поле хоть рабочим. Я хорошо понимал, что означает для нее вырваться из лагеря, да еще в поле, заняться геологией. В записке она честно предупреждала, что на ней клеймо «дочь врагов народа» и слишком рисковать ради нее не стоит. Это меня тронуло: прося о помощи, она не могла не понимать, что для меня это, как ни крути, риск, но оставляла лазейку для совести, сообщая, что поймет, если ничего не получится.
В геологическом управлении я все рассказал начальству и даже удивился, когда через день получил пакет для начальника женского лагеря с приказом направить Нину в мою партию. «Дальстрой» по-прежнему работал как часы, не допуская проволочек в решении вопросов, хотя на дворе стояли пятидесятые и жизнь наполнялась ожиданием неясных перемен.
Тот полевой сезон оказался сложным, мы потеряли половину лошадей и вернулись на базу поздней осенью.
Нина вкалывала за двоих, успевая и в маршруты ходить, и за «кухней» приглядывать. Таких макарон и гречки с тушенкой, оленины с грибами и брусникой мы отродясь не пробовали. Несмотря на собачью работу в маршрутах, на полевых харчах она поправилась, грудь поднялась, линии фигуры стали плавными и волнующими, лицо округлилось, носик задиристо курносился, большие серые глаза ожили и смотрели вокруг с участливой иронией и радостью. Неожиданно она превратилась в красавицу. Мужики ее подначивали: «Смотри, Нинок, вернемся, никто не поверит, что это ты. Спросят: где такую красоту скрывала?»
Прожив полгода в полевых условиях под дождями, ветрами и снегом, среди пятерых мужиков, она ни разу не пожаловалась на усталость, относясь ко всем ровно, ни в ком не разрушая симпатии к себе, а симпатизировали, оберегали, стараясь ей помочь, все.
Отгуляв положенные после полевого сезона три дня, я пришел на работу, где меня ждала потрясающая весть. Мне вручили приказ о назначении Нины на должность геолога. Отныне она покидала лагерь и становилась поселенкой на пять лет. Когда я показал ей приказ, она бросилась мне на шею и несколько раз крепко меня поцеловала. Мы, конечно, отметили такое событие всей партией. Нина была счастлива. Наверно, в тот вечер все и решилось.
Я уже не представлял свою жизнь без ее постоянного присутствия рядом. Наверно, созрел для любви. И хотя некоторые, в том числе и Васька Остаповский, отговаривали, пугали, что испорчу себе карьеру, я был уверен, что мы вместе справимся с любыми трудностями. Еще Васька меня предостерегал, чтобы я хорошенько поразмыслил о том, что она пережила, находясь в лагере, что там могли с ней делать, да наверняка и делали. «Нужна тебе такая жена?» – спрашивал он. А вот Рощин меня поддерживал, Нина ему очень понравилась. «Тебя отговаривают, – сказал он, – потому что сами ради любви на такой поступок не способны. Трусы!» Вскоре мы с Ниной поженились.
Тетрадь Данилы
Нина (продолжение)
Мы жили хорошо. Через пять лет родились две дочки. После смерти Сталина с Нины сняли статус поселенки, потом подоспела реабилитация. Нина с блеском защитила диплом в институте. Еще бы, имея такой материал, можно сразу кандидатскую защищать, что один профессор ей и сказал, предложив пойти учиться в аспирантуру. Я был против. Не хотелось надолго отпускать молодую красивую жену. Да у нас это было не очень-то и принято, мы без того боготворили геологию, а к степеням относились равнодушно, даже пренебрежительно. Ценились открытые месторождения и добытый металл, что имело конкретный смысл. Нам этого вполне хватало для самоутверждения.
Вспоминая теперь те годы, я лишний раз убеждаюсь, что трудности не дают обращать внимание на мелочи, не позволяют им превращаться в проблемы, отравляющие семейные отношения. Однако со временем многое изменилось.
Отец Нины был ученым, генетиком, он попал в лагерь во времена борьбы с этой наукой. Ее мать не стала дожидаться мужа, отреклась от него и вскоре вновь вышла замуж. Нина ей этого предательства не простила, ждала освобождения отца, но он умер, как сообщили, из-за воспаления легких и посмертно был реабилитирован. С этого момента жизнь наша начала катиться под уклон.
Скорее всего, обиду на власть Нина затаила, когда сама оказалась в лагере, хотя первое время и сдерживала ее, не позволяя разрастись. Я говорил, что нельзя жить в постоянной злобе и ненависти, что они в конце концов начнут поедать ее изнутри и съедят, а жизнь наша все же меняется к лучшему. Говорил, что я тоже мучаюсь прошлым, но так уж случилось. Нам выпало пройти через испытания. Это ужасно, это тяжело было пережить. Трудно признать неизбежность случившегося, еще невыносимее мучиться неизвестностью-оправданы ли жертвы. Теперь, когда те события отдаляются от нас, кажется, что был и другой путь, но это ложное ощущение. Другого пути не было. Обойтись без жертв? Увы. Может, тогда вообще не стоило ступать на эту дорогу? Кто знает? В том-то и трагедия. Не помню, кто сказал, что есть два способа проливать кровь: бессмысленный, за который история не прощает, и второй – за который она отпустит грех.
Нина не соглашалась со мной. Она считала, что власть была, есть и будет лицемерной в силу инстинкта самосохранения. И однажды, наверно, желая побольнее задеть меня, бросила в сердцах, что я, возможно, думал бы иначе, если бы знал, как ее насиловали в лагере. Не стоило ей этого говорить, но женщины иногда бывают более жестокими, чем мужчины, даже если им приходится признаться в смертном грехе. Я вспоминал, какой счастливой она была, когда я привез ей разрешение отправиться в поле, как целовала меня, получив статус поселенки, как появлялись на свет наши девочки, и не мог понять, что случилось с Ниной за эти двенадцать лет. Что застряло в ней между настоящим и уходящим прошлым, мешая окончательно избавиться от темных воспоминаний?
Она все чаще говорила, что не желает больше торчать в этой дыре, потому что жизнь ее проходит, а она еще не жила по-человечески, обвиняла меня, что не дал ей защитить диссертацию, не пустил в науку. Называла тряпкой, неспособным постоять за себя. Упрекала, что, имея столько открытий, не смог заработать ни одной премии. Это становилось невыносимо. Я запил. А Нина вскоре, забрав девочек, уехала в Ленинград. Мне там делать было нечего. Я себе другой жизни не представлял. Первое время, бывая в отпуске, приезжал к ним. Мне казалось, что Нина успокоилась, стала менее категоричной, но глаза ее ничего не выражали и суть наших отношений не менялась. Она по-прежнему считала, что любовь к ней и понимание прошлого, как понимаю его я, вещи несовместимые. Я чувствовал, что исчез из ее жизни. Мы существовали каждый сам по себе без ожидания и надежды на возвращение. Дочек в геологию она не пустила. Отправила на филологический.
Глава тринадцатая
Пунктир времени
Создан первый «Рабочий клуб» при общежитии МПО «Пролетарий».
ЦСУ СССР преобразовано в союзно-республиканский Государственный комитет СССР по статистике.
Появилась первая Объединенная оппозиционная партия (ООП).
Забастовали водители автобусов в Чеховском районе Московской области.
Между Ленинградом и Москвой установлена видеосвязь, которая осуществляется по обычным телефонным каналам.
Митинги в столицах Прибалтики в годовщину пакта Молотова-Риббентропа.
Раскол в координационном центре Культурно-демократического движения «Эпицентр».
Разогнана демонстрация кришнаитов перед Моссоветом.
Собрание партхозактива Ульяновской области рассмотрело комплексную программу социально-экономического развития области к 125-летию со дня рождения В.И. Ленина.
Тетрадь Данилы
С пятьдесят четвертого мне пришлось работать главным геологом на прииске «Салют». Время не простое – на приисках не хватало разведанных запасов, многие россыпи исковерканы. А нет запасов – нет перспектив. «Салют» несколько раз порывались закрыть, но мы спасали прииск, сами вели разведку, давали запасы. Открыли больше двадцати месторождений на своей территории, и прииск жил. По нынешним временам, конечно, ужасный бардак, но приходилось рисковать. А риск был! Случись что или сообрази кто письмишко подметное настрочить, докатись дело до Москвы, могли и к «стенке». Но мы о плохом не думали – по молодости ли, по дурости, а может, после военных лет и страха уже не осталось.
Потом я познакомился с Клешниным. Он приехал к нам первым секретарем райкома. Заваривалась хорошенькая каша. После конфликта с Китаем в стране не оказалось сурьмы, и на самом верху, аж на съезде, геологам дали задание отыскать свою сурьму. И тут, как по заказу, на нашем ручье Сентачан, неподалеку от Породка, подняли штуф, в котором обнаружили золото с антимонитом. Кто-то подумает, счастливая случайность, но случайности в геологии редки – просто в открытии созрела необходимость.
Остаповский уже работал главным геологом экспедиции, а Рощин уехал начальником партии на Яну – там были хорошие перспективы на золото. Он начал с анализа старых данных, еще довоенных, и тех, что накопились после. Так он определил зоны будущих работ. И это дало результат. В одном из водоразделов его партия обнаружила россыпь. Опробование, правда, показало невысокое содержание, всего два-три грамма на кубометр, зато какие запасы! Рощин оценил их в сотни тонн. Требовалась буровая разведка. Он составил проект, но почти сразу после начала работ уехал в отпуск. Уже без него одна из линий, указанная в проекте, дала промышленное золото. Однако кто-то из местных геологов, замещавших Рощина на время отпуска – не то Жаров, не то Угаров, – приписал все заслуги себе. После такой подлости Рощин из отпуска на Яну уже не поехал, вернулся к нам. А после и всю партию из-за дальности и неудобства управления передали местной экспедиции. Не знаю, как все сложилось, но добычу там пока не начали.
Мы с Рощиным много говорили о странностях человеческой натуры. Как тот, кто делил с тобой тяготы и опасности маршрута, спал в одной палатке, тащил тебя на себе, отдавал тебе последнее, как может тот же самый человек вдруг, когда ему ничего и не грозит, когда не решается вопрос «жить или не жить», просто ради мелочного благополучия или из зависти предать, сподличать? Я не знаю ответа. Кто-то скажет про совесть, но у каждой совести своя незримая черта, до которой она не тревожит человека. И у всех эта черта разная.
Вообще-то вокруг открытия любого крупного месторождения, сулящего награды, плетутся интриги, поднимается мутная вода борьбы за первенство. События отматываются назад, их стараются откорректировать по-новому: о ком-то «забывают», кого-то оттирают, а иного отбрасывают. Так случилось и с Сентачаном.
Но сначала был Клешнин. На наш прииск он приехал с директором Комбината разбираться, почему меня хотят убрать. А причина простая. Все наши запасы, как я уже упоминал, доставались большой кровью и держались на честном слове, вот я и не позволял хищничать.
С Клешниным мы долго беседовали, понравился он мне. Я ему, конечно, – про Унакан. Очень его это заинтересовало, и он говорит: собирай манатки, хватит здесь воевать, возвращайся в экспедицию, там большая работа намечается, а тут и без тебя разберутся, все объекты передают экспедиции – конец самодеятельности. Для прииска труднее стало, но с государственной точкизрения – правильно.
А на Сентачане события развивались споро. Уже в следующем году Матвей Деляров выявил в коренном залегании золото-сурьмянную жилу, к ней подобрались канавами, и открытие, можно сказать, состоялось. Дело оставалось за разведкой. Руководил разведочной партией Ямпольский. Провел работы быстро, всего затри года, и с отличными результатами. Правда, потом началась возня: кто первый, кто второй, третий… кто был на совещании, кто не был, кто давал распоряжение, кто не давал, чья где подпись стоит… Сомнений не вызывал только Деляров. Речь шла о Государственной премии и орденах. Делярову даже прочили Героя. В числе претендентов был и Остаповский. Но главное-то: открыто уникальное месторождение, надо строить рудник, обогатительную фабрику. Комбинат получал очень большие средства.
Когда еще шла разведка, я пошел к Клешнину. Он был в отличном настроении. Я уже знал о его авантюрном характере и предложил ему начать разведку Унакана. Я говорил, что, если мои расчеты подтвердятся, он получит крупное рудное месторождение золота, еще один рудник, который окупит все затраты. Мне показалось, он загорелся, хотя и не подал виду. Обещал подумать. Но я совершил ошибку – еще раньше о своей идее рассказал Остаповскому, а тот сидел на чемоданах, ждал перевода в Москву. Он испугался. Узнав про разговор с Кпешниным, позвонил в министерство, и оно установило особый контроль за целевым использованием средств на разведку Сентачана. Клешнин на рожон не полез. Возможно, понял, что сразу два таких дела не потянуть. Мне он сказал, что надо ждать.
Перелыгин отложил тетрадь, почувствовав голод. Пошел на кухню, поставил чайник. В холодильнике съестного не оказалось, кроме куска вареной оленины. Пока чайник закипал, он сделал пару бутербродов, положив на мясо аджику – прокрученные в мясорубке помидоры с чесноком, перцем и солью, которой его снабжала жена Любимцева Галина.
Пока ел, пытался выстроить все известное ему об Унакане в логическую цепочку. Поговорить бы с Клешниным. Почему у него не дошли руки до Унакана позже, когда Сентачан разведали и строили рудник? Но Клешнин был далеко, а те, кто рядом, вели странную игру. Хотел ли Остаповский на самом деле помешать Клешнину, или это фантазия Вольского? Может, целью Остаповского был именно Вольский, остававшийся здесь, тогда как сам он переезжал в Москву? Но какой в этом смысл?
Перелыгин подумал о переменчивости жизни, ее зависимости от тайных механизмов, что приводятся в действие неизвестными людьми, и о неизменности природы. Эти сопки за его окном и те горы за ними простояли тысячи лет и простоят еще тысячи, храня свои загадки и сокровища, ради которых вокруг копошатся люди. Строят города и поселки, а потом бросают их, как только иссякнет очередная жила. Кто же защитит эту землю? Малочисленное коренное население оленеводов и охотников? А нам она, выходит, пригодна только для временного проживания? Мы тут не живем до старости, не умираем на ней, как они, не лежим в этой земле, и на наши могилы не приходят дети и внуки, а значит, эта земля хранит только их мудрость и лишена нашей, не соединяясь с ней, не рождая общую большую мудрость. Мы же – живущие тут в разные времена – лишь колониальные режимы, которые постоянно меняются.
Был «Дальстрой», начавший не виданное здесь производство. Оно было допотопным, зэковским. Поэтому после войны оказалось, что богатые месторождения отработаны кое-как. Многое пришлось доразведывать, пересчитывать.
И наладилось, появились внятные правила – вычищать металл дочиста, мыть россыпи с бедным содержанием. Выросли затраты, но Комбинат не снижал, а наращивал добычу. Такое могло позволить себе государство, которое не верило в сказки о философском камне, не могло унизиться до походов за золотом на валютные биржи, а понимало, что это золото не растет на полях, взять его больше негде.
И вот эти правила хотят выкинуть как хлам. Что же останется после нас через каких-нибудь пятьдесят лет? Обозримое будущее сократится до завтрашнего дня.
«Удивительно, – думал Перелыгин, – Сороковов и Деляров идут против правил. Но если Деляров и попал под пресс Сороковова, то для самого Сороковова последствия грозят непредсказуемостью. Почему он готов идти на преступление?»
Перелыгин размышлял о непонятном, странном выборе, причины которого не мог разгадать. Этот выбор объединил двух очень разных людей. Внезапно его поразила догадка. А что, если Унакан – лишь частный случай. Что значит он в масштабах страны? Мелочь! Правильно сказал Деляров: одним больше, одним меньше – не обеднеем. Может быть, дело совершенно в другом: до сих пор геолог стоял на страже интересов государства и страны, но что, если в этой незыблемой основе вот-вот что-то изменится? Ведь и Сороковов обязан защищать интересы государства, потерявшего ощущение опасности, подобно тому, как перестает чувствовать вкус обожженный кипятком рот. Что же, черт возьми, происходит?
Возможно, Деляров уверен, что Унакан ничего особенного собой не представляет, а идея Вольского – лишь красивая мечта! В противном случае слухи, доходившие до Перелыгина, будто Деляров метит на место начальника экспедиции, – вовсе не слухи и Матвею надо громко напомнить о себе после Сентачана.
Тогда, больше двадцати лет назад, удача не пожелала никого изнурять мучительным поиском, выбрала для открытия август – радующий цветом предосенней зрелой красоты, которая с широтой и роскошью медленно задерживается в предвечерних часах еще долгого прозрачного дня.
За год до того на террасе небольшого ручья был поднят штуф. Его анализ удивил содержанием золота и поразительной концентрацией сурьмы. Правда, сначала на эту находку внимания не обратили, а через год вспомнили, поручив Делярову, чья партия проводила полевой сезон неподалеку, исходить долину того самого ручья.
Геологи поужинали. Илья отошел от лагеря. Позже его отлучка войдет в легенду, без которых не обходится ни одно открытие.
Много раз друзья, используя изрядное количество спирта, пытались выпытать, как проходило его одинокое хождение, но Матвей, пьяно улыбаясь, плел что-то про интуицию, а на вопрос: «В каком месте она у него находится?» – еле ворочая языком, посылал всех подальше.
Однажды ночью по дороге домой после преферанса Перелыгин узнал все у самого Делярова.
«Проясни для истории», – попросил он.
«Разболтаешь, никогда больше ничего не скажу. – Деляров остановился, достал сигареты. – Тут такое дело. Вышел я на ручей, иду, правый борт оглядываю и чувствую – живот скручивает. Мысль еще мелькнула – здравствуй, язва, – гастрит-то уже был. Ну вот, значит… – Деляров затянулся, пряча огонек сигареты в кулаке, сплюнул, покачал головой. – Короче, совсем невмоготу стало, понимаешь, я и присел прямо у ручья. Сижу, комаров гоняю, а по воде-то глазами шастаю туда-сюда. Вижу, метрах в пяти камень странный в ручье чернеет, но разглядеть издали не могу. Подхожу, хвать его, а внутри все сжалось, хоть снова садись. Точно, антимонит! Я зырк по ручью. Еще два – один в воде, другой на берегу. Я вверх, а сам уже прикидываю высоту сопки, русло. Чую, развал где-то рядом. Себе внушаю: спокуха, Мотя! Куда там! Так бы на сопку и взлетел. Еле уговорил себя вернуться. Такая история… – Деляров отбросил окурок. – Геология, брат, наука мутная, пошли».
Через два дня Деляров нашел рудный развал, обнаружил золото-сурьмяную жилу в коренном залегании и вошел в историю. Так просто и буднично состоялось это открытие, подтвердив геологическую истину – месторождения появляются, когда в них созревает потребность.