Супружеские игры Нуровская Мария
– Что это? – спросила я.
– Понравилось? – улыбнулась Иза.
– Очень.
– Ореховая, по рецепту моей бабки, хочешь, запишу тебе его?
Я покачала головой.
– К этому делу нужен талант, а у меня его ни на грош. А что это за годовщина, могу я спросить?
– Можешь, – ответила она с усмешкой. – Праздную пятый год своей свободы.
– Ты разведенная?
– Ага.
Она подлила мне в стакан.
– Ой, не надо, я быстро пьянею, – запротестовала я.
– Не волнуйся, – сказала она. – В крайнем случае возьму тебя на руки и дотащу до камеры.
– Вот будет сцена, – рассмеялась я.
Я чувствовала себя все лучше, Иза рассказывала мне о последнем заседании пенитенциарной комиссии, да так забавно, что я покатывалась со смеху. Я уже успела познакомиться с большинством из входивших в нее людей, а Иза пародировала их блестяще. Лучше всего у нее выходил наш директор тюрьмы, она до ужаса смешно передразнивала его манеру говорить – с расстановкой и акцентированием носовых «а» и «е», чуть флегматично.
Нам стало неудобно на твердых стульях, и мы перебрались на пол. Сидели, привалившись спиной к стене, подобрав колени к подбородку.
В бутылке уже здорово поубавилось, вскоре Иза вытрясла из нее последнюю каплю.
– У меня еще есть ментоловый ликер, – сказала она.
– Иза! – ужаснулась я. – Мы напьемся в стельку!
– Подумаешь! – махнула она рукой. – Один раз живем.
– Ас кем ты сейчас живешь? – спросила я неожиданно для себя самой.
Она пожала плечами:
– Да с одним типом, лишь бы только он окончательно не захотел переехать ко мне. Зачем мне это? Все это хлопоты трефовые… Сперва носят тебе розы с душистым горошком, а потом швыряют вонючие носки где попало. Мерзость.
– Ты развелась, потому что твой муж разбрасывал носки?
– Нет, развелась, потому что он был такой же дурак, как этот твой Эдвардик… Собственными руками бы его удушила за то, что из-за него ты здесь… Ты… такой прекрасный человек!
– Да ты что говоришь! – запротестовала я.
– Ни один мужик тебе в подметки не годится. Дарья! Я горжусь тем, что я, как и ты, женщина!
Что она, эта Иза, плетет, ужаснулась я про себя. Зачем она это говорит?
Я навострила уши, вдруг представив себе, что после такого вступления последуют декларации, а то и предложение, которое я не смогу принять. И наши отношения испортятся. Горькая обида на нее захлестнула меня. За то, что она заманила меня к себе. И если окажется, что Иза предпочитает женщин, я не смогу больше с ней дружить. То есть дружить смогла бы, если бы она не требовала от меня взаимности.
– Иза, – сказала я. – Я люблю мужчин…
– Тогда почему ты выстрелила в мужчину?
Я чувствовала, как он напирает на меня и мое тело уступает. Не было больше того порога, о который столько раз он спотыкался и на котором мы оба терпели поражения. Я выигрывала безнадежное сражение, которое столько лет вела сама с собой.
Выигрывала, потому что хотела выиграть, несмотря на то что видела, как Эдвард меняется, как на висках его набухают жилы. Надо мной было его набрякшее кровью, обрюзглое лицо. Но это был все-таки он, человек, которого я любила…
Только… с ним стало твориться что-то не то. Он сполз на бок и вдруг зарыдал:
– Отпусти меня! Умоляю, заклинаю – отпусти!
В первый момент я не поняла, а потом сообразила, что эти слова обращены не ко мне. На сей раз кто-то третий воздвиг между нами непроходимую стену для нашей любви…
Я видела перед собой его трясущуюся в рыданиях спину.
Встала и потянулась за одеждой. На полу в кабинете рядом с моей юбкой и блузкой валялись его брюки. Они выглядели как мертвые. Раскинутые штанины застыли без движения… Я хотела поднять их, нагнулась за ними, но потом вдруг выпрямилась, и моя рука скользнула в тайник за картиной, где мой дядя держал пистолет. Я взяла его и вернулась обратно в спальню. Похоже, что тогда я еще не сознавала, что собираюсь сделать. Я просто возвращалась к Эдварду с пистолетом в руках. И только увидев, как он одевается, как натягивает свои трусы до колен…
Сегодня в нашу читальню заглянула Натурщица Вермеера, как я называла ее про себя. Раньше она тут никогда не появлялась, хотя именно здесь проходила светская жизнь тюрьмы. Женщины играли в карты, в шашки, смотрели телевизор, вязали. В углу на плитке стоял чайник, вода в нем кипятилась постоянно. Заключенные заваривали себе кофе – все помещение пропахло его ароматом. Приходили сюда сразу после ужина.
Увидев ее, я почему-то подумала, что она ищет себе исповедника. Как другие. Мне совсем это не было нужно, я уже была сыта по горло чужими историями.
Она присела за столик. Я чувствовала, что она ждет, когда я к ней подойду. Внутренне с трудом преодолев себя, я все– таки направилась к ней. Присела рядом. Мы помолчали.
– Сколько времени? – наконец спросила она.
Я глянула на часы:
– Двадцать минут пятого.
Она кивнула, а потом протянула мне под нос свое запястье:
– А у меня на часах сколько?
– Десять минут второго, – ответила я удивленно, не зная еще, к чему она клонит.
– Остановились минута в минуту. Всегда так останавливаются, год за годом…
– Надо отдать их часовщику.
– Отдавала, но тот говорит, что с ними полный порядок. Когда покойник падал, то ударил их об землю, стеклышко разбилось вдребезги, а стрелки замерли на десяти минутах второго. И мои часы встают в каждую годовщину…
Она опустила глаза и совсем стала похожа на женщину с картины. У нее было точно такое же выражение лица, как и у той.
– Ты, наверно, думаешь об этом и не заводишь их…
– Вот еще, – дернула она плечом. – Завожу.
Я не знала, что ей сказать.
– Ты боишься? – спросила я.
Она вскинула на меня глаза:
– Покойника?
– Не знаю… чего-нибудь…
– Вообще не боюсь, но мне все время кажется, что окно не закрыто и он падает на меня…
Агата выходит на волю! Это кажется почти неправдоподобным, на этой паре квадратных метров мы провели вместе два года. И наши отношения складывались довольно драматично, но в конце концов мы помирились, как велит католическая вера. Я нашла в себе с ней что-то общее, в числе прочего такой же страх перед приближающимся освобождением. Тюрьма стала для меня жизненным уроком. Все, что было до этого, было только литературной игрой, теперь я увидела настоящее обличье реальности. И с этой мерзостью вынуждена была мириться и находить в себе своего рода примирение с ней – одно из условий моего выживания здесь. До конца я осознала это во время трехдневного увольнения. Я просила избавить меня от этой привилегии. Но Иза решительно настояла.
– Ты должна выйти отсюда хоть на немного, – сказала она. – В противном случае ты потом можешь не справиться с полученной свободой. Посмотри на людей, как они выглядят по ту сторону этих стен…
– Я боюсь.
– Ты должна выйти к людям!
– Ничего я не должна! – возразила я.
Мы молча смотрели друг на друга.
– Иза, – сказала я наконец, – мне некуда пойти.
– А дядя?
– Я не могу пока с ним встречаться.
Она задумалась на минуту.
– Поезжай в горы.
Я думала, она шутит, но она это предложила вполне серьезно. Записала мне адрес своей знакомой в горах и дала кое-какую одежду – при выходе я получила бы из камеры хранения только свою теплую юбку и сапоги. И это в середине лета! Ее туфли были мне великоваты, у нее был размер побольше.
На станцию я пошла пешком. Деревья, которые пару лет назад встретили меня голыми остовами, теперь были зелеными, листья на них даже слегка пожухли – в этом году было мало дождей. Я шла по песчаной дорожке, ощущая на лице дуновение теплого, пронизанного запахом скошенной травы ветерка. Это было первым сильным впечатлением после выхода из стен тюрьмы – на свете много воздуха и он наполнен благоуханием.
Я привыкла к совсем другим запахам. В камере воняло, в библиотеке несло пылью, а в коридорах в нос ударял запах лизола, которым дезинфицировали помещения. На прогулки я не ходила, потому что это топтание на месте было таким же унизительным, как и заковывание меня в наручники. Мне было муторно от этого, и я попросила освободить меня от этой почетной привилегии. Вот почему первое мое впечатление от свободы было таким – мир благоухает! Пока я шла до станции, у меня кружилась голова от избытка кислорода. То мне вдруг мерещилось, что моим легким больно. А то я чувствовала, как мои волосы пахнут ветром, и это было самым чудесным ощущением. Я пахну ветром!
Здание станции было видно издалека. Оно стояло в чистом поле, с ломаной крышей с красной черепицей, на окнах – ящички с геранью. Мне даже представилось, как к вокзалу подъезжает черный длинный лимузин и из него выходит джентльмен с сигарой в зубах. Этот пресловутый джентльмен мог бы прискакать верхом, с лассо у седла и в широкополой шляпе. Получилась бы сценка, как на Диком Западе, с той только разницей, что здесь была бы не к месту унылая стена станционного здания. Я вошла на перрон, усыпанный гравием, и присела на лавку рядом с вывеской «Станция Кованец».
Иза потом спросила меня, какими были мои первые впечатления от свободы, что мне больше всего запомнилось.
– Воздух, – ответила я. – Много воздуха.
Она расхохоталась:
– Первый раз слышу такое из уст заключенного. Обычно говорят: задница, водка, колбаса. Но воздух!
А еще – непосредственное соприкосновение с землей. Туфли Изы спадали у меня с ног, я скинула их и шагала босиком, а их несла в руках, как делает это деревенская баба по дороге в костел. Мои ступни щекотал нагретый солнцем песок, пересыпавшийся между пальцев.
Женщина, к которой меня направила Иза, приняла меня очень сердечно, проводила по деревянной лесенке наверх в светелку. Я так устала, что тут же заснула крепким сном. Никогда не бывало, чтоб я так отключалась от всего, что творилось вокруг. В тюрьме у меня был чуткий сон, в него проникали все звуки камеры. Я даже начала подозревать, что не смогу больше спать в тишине. А здесь царила абсолютная тишина. Возможно, от нее я и проснулась. Было еще очень рано. Я подошла к окну. У самой горы виднелась полоска розовеющего неба, чуть пониже – стального цвета пики, а еще ниже клубился туман, похожий на серебристо-белое облако. В какой-то момент его пронзили, словно длинные острые стрелы, лучи солнца и, пройдя насквозь, залили золотом всю долину. Это было захватывающее зрелище, которое, как я подозревала, природа устроила в мою честь. Ничего подобного до сих пор я не видала. Хоть мы и бывали с Эдвардом в Закопане, но в горы не поднимались, он считал это излишним – никогда не был любителем пеших походов. Большую часть времени мы проводили в шезлонгах на террасе «Астории», откуда, по словам моего мужа, открывался довольно красивый вид. Но если бы он увидел этот восход солнца, то, возможно, изменил бы свое мнение. Вид с террасы дома отдыха Союза писателей был не очень красивым, но чтоб понять это, мне пришлось пройти очень долгий путь…
Я много думала об Эдварде и о нашей совместной жизни. Всю жизнь я на все смотрела его глазами, это тоже стало причиной несчастья. Вот и теперь я пыталась взглянуть на себя с его позиции. Как он это чувствовал. Он любил меня, но не сумел многого дать, потому что я ничего от него не хотела принимать, да и мне самой было нечего ему дать. Мы существовали в постоянном противостоянии друг другу. Скажите, как долго нормальный человек способен это переносить? Его пассия принимала его всего целиком, как мужчину и как человека. Не морочила голову, а все время твердила, что он абсолютно прав, независимо от того, что сама при этом думала. Она была настоящей женщиной, чего нельзя было сказать обо мне. Я вечно занималась самоуничижением, более того, считала себя некрасивой. Мне все в себе не нравилось. Хотя мужчины заглядывались на меня, делали мне комплименты. Частенько я слышала, что у меня красивые глаза и чувственное лицо. Они хвалили мою фигуру. Черта с два, думала я про себя. Трудно сказать, что нас так влекло друг к другу, почему мы не могли расстаться, тоскуя друг по другу и постоянно возвращаясь. Он, по крайней мере, сделал попытку наладить жизнь без меня, но счастливей не стал. Дядя как-то сказал, что Эдвард производит впечатление человека, который стоит на подножках двух мчащихся в разные стороны поездов. Он не любил его, постоянно твердя мне, что я должна связать свою жизнь с кем-нибудь другим. Завести детей, как нормальная женщина. Но дядя не знал всей правды о нашем браке, за распад которого ответственна была в первую очередь я.
Я шагала в одежде с плеча Изы, с ее рюкзаком по горным тропинкам, чувствуя, как пот течет у меня по спине. Ничего удивительного, я совсем потеряла форму. Единственным упражнением для меня в тюрьме было карабканье на нары вверх-вниз.
Во время одной из таких прогулок мне захотелось пить. Присев на камень, я достала термос. Налив в чашечку от термоса чаю, отхлебывала маленькими глоточками, чтоб не обжечься. Вокруг не было ни души. И впервые я не чувствовала себя плохо наедине с самой собой. Не хотела никуда бежать от себя, даже наоборот, я была себе интересна. Кем была эта сидевшая на камне женщина в позаимствованной одежде? Ее звали, как меня, Дарья Калицкая, но на этом мои сведения о ней заканчивались. И впервые во мне забрезжила надежда, что, когда я выйду на свободу, с этой женщиной мне будет уже легче жить. Я боялась этого дня, гнала от себя мысли о нем, и то, что не знала его точной даты, было мне на руку. Ничего хорошего по ту сторону тюремных стен я не ждала.
Агата копошилась, но как-то вяло, то вынимая свои пожитки из шкафчика, то снова засовывая их туда. Надзирательница уже не раз поторапливала ее. Наконец наступил момент прощания. Так получилось, что в камере мы были одни. Аферистка номер один помогала на кухне. Мы остались втроем, к нам еще никого не подселили. Я сидела за столом и, когда она подошла с набитым полиэтиленовым пакетом, в котором поместилось все ее имущество, встала. Мы глядели друг на друга, а потом я протянула ей руку. Не успела я оглянуться, как она вдруг взяла мою руку и поднесла к губам, а потом развернулась и, прихрамывая, вышла.
Через полгода я тоже должна была выйти отсюда. Камера снова была набита под завязку, но ни с одной из новоприбывших я больше не сходилась. Когда Иза назвала мне точную дату моего освобождения из женской тюрьмы в Кованце, я закрылась как в коконе, готовя себя к изменению в своей судьбе. Моя жизнь снова переворачивалась. Как и тогда, я не знала, что из этого выйдет. Но теперь передо мной вырисовывалось будущее. Я не знала, что оно мне принесет, удастся ли мне написать еще одну книгу… Возможно, книга о матери была так высоко оценена потому, что мне удалось выразить в ней свою собственную боль. Умерла бабушка, которая была моим детством, заменяла мне мать, отца и саму себя. И делала это наилучшим образом, как умела. Смерть матери в моей лучшей книге стала чем-то символичным. Мать – это детство. В этой прозе была сила, она передавала переживания, которые я хотела донести до читателя. Я стала профессиональной писательницей, но куда-то пропала моя правдивость. Ничего удивительного, потому что Эдвард отрезал меня от реальной жизни, а также от самой себя, от моей души. Может, поэтому не ладилась наша семейная жизнь, которая, как и мои книги, утратила правдивость. Сумею ли я теперь изменить это? Не знаю. Куда важнее моего творчества моя жизнь. Главное теперь – встречу ли я человека, с которым захочу жить, и рожу ли ребенка? Хоть и поздно, но еще не вечер. В Борисовке одна знакомая бабушки родила ребенка в возрасте сорока пяти лет. И ребенок появился на свет здоровым. Теперь это уже взрослый человек, кажется, одаренный математик. Есть даже теория, что поздние дети очень талантливые…
Все бумажные формальности были позади, я получила свои вещи из камеры хранения. Натянула свитер, теплую юбку, колготы, которые у меня уже были к тому времени, и сапоги.
Была поздняя осень. Как и предсказала мне Иза, мне было уже сорок два года. Я сумела сохранить надежду. Кто знает, не потому ли, что в самом начале Иза мне о ней говорила. Мне осталось только пойти и попрощаться с ней. Когда я вошла, она рылась в бронированном шкафу, я видела только ее спину. Услышав мои шаги, она выпрямилась и медленно повернулась ко мне. Я удивилась – такая низенькая. Мне всегда казалось, что она ростом не меньше метра семидесяти. Я смотрела на ее плоское, бесцветное лицо, обрамленное посеченными от химии, вытравленными и у корней более темными волосами.
Мы глядели друг на друга.
– Пришла вот попрощаться.
Я так была шокирована ее преображением, что не могла слова вымолвить. У меня даже мелькнула мысль, что я ошиблась дверью и это кто-то чужой, что Изу подменяет другой офицер по воспитательной работе. Но это была она. На ее лице появилось что-то вроде усмешки, и я заметила потемневшие от никотина зубы. Ничего удивительного – столько курить. Больше всего мне было жаль этих необыкновенных глаз, золотисто-желтых, с темными крапинками, как у хищного зверя. Глаза Изы были банального голубого цвета.
– Я пришла попрощаться, – повторила я, стараясь ничем не выдать своих чувств.
Она сделала шаг мне навстречу, на меня пахнуло дешевыми духами.
– Свидимся ли когда-нибудь еще? – спросила она, откидывая назад волосы – только это движение плечом напоминало прежнюю Изу.