Найти себя Елманов Валерий
Ребята тоже не подкачали. Вначале дружно шарахнули из пищалей так, что царь аж вздрогнул и испуганно обернулся в мою сторону. Прошлось сразу пояснять, что заряды нынче только холостые.
Да и потом он еще несколько раз оборачивался, всякий раз не говоря ни слова, только тыча дрожащим пальцем туда, где на белоснежном арабском скакуне впереди всех прочих юных ратников, азартно помахивая настоящей саблей, несся в атаку на невидимого врага его сын.
– Нет там врага, даже шутейного, – всякий раз терпеливо пояснял я. – А про те фигурки, что стоят у холма, я уже говорил тебе, царь-батюшка. То простые истуканы с глиняными головами, так что никакой опасности для царевича и в помине нет.
Всякий раз Годунов утвердительно кивал, но хватало его ненадолго. Едва следовал новый номер нашей обширной программы, которую мы начали готовить начиная со второй недели пребывания царевича в лагере, как Борис Федорович опять оборачивался ко мне с тем же немым вопросом на устах. И мне вновь и вновь приходилось ровным, размеренным голосом детально пояснять, что вот сейчас и впрямь пищали заряжены пулями, но стрельба-то направлена только в одну сторону, туда, где выставлены деревянные мишени, так что с наследником престола ничего страшного приключиться не может.
А в завершение была кульминация – парад. Только очередность я изменил. Вначале было торжественное прохождение мимо небольшой трибуны, которую живенько состряпали для такого случая, а уж потом прошедшие выстраивались и следовал доклад.
Разумеется, в сравнении с тем прохождением, которое на Красной площади в двадцать первом веке, небо и земля. Правда, барабанщики наяривали хорошо, почти синхронно, ни разу не сбившись, но во всем остальном – что равнение в шеренгах, что чеканящий шаг – все на порядок ниже.
Однако сам Годунов любовался выправкой не более минуты, а потом он так и впился взглядом в лица проходящих ратников, и я понял, что больше не услышу критики из его уст, а если она и будет, то в самом легком, щадящем варианте.
Думается, давно он не видел эдакого искреннего восторга и горячего обожания, которые на сей раз рекой изливались на царя из юношеских глаз. Хотя что это я – возможно, что и никогда не видел. И теперь, судя по его блаженной улыбке, он буквально купался в этом обожании.
К сожалению, чуть позже из-за изрядного волнения доклад первого воеводы верховному главнокомандующему несколько подгулял.
Про ответ самого главкома я вообще молчу. Хоть я и напоминал пару раз Борису Федоровичу, что именно ему надлежит произнести, хоть и подсказывал, стоя за его спиной, ответы царевичу – как об стену горох.
Царь-батюшка, напрочь позабыв, что он еще и царь, и помня только, что он – батюшка, вместо слов полез целоваться.
Впрочем, может, и это на пользу. Целовался-то искренне, а пацанва – народ памятливый. Вполне вероятно, что для них такая простота чувств может показаться куда забористее, чем официоз казенных слов.
И дружное звонкоголосое «Слава!» в тот же миг взлетело в поднебесье.
На том несколько скомканное торжество завершилось, хотя царевич и тут оказался молодцом. Мягко, но настойчиво высвободившись из отцовских объятий, он повернулся к стоявшим в строю и отдал последнюю команду: «Вольно. Разойдись». И личный состав мгновенно рассыпался, тут же образовав более широкий круг, окольцевавший царскую свиту и жадно вглядывающийся в царя – к царевичу привыкнуть уже успели.
Так мы и шли к терему. Впереди старший Годунов, ласково приобнимающий за плечо младшего, чуть позади я вместе с Зомме, далее – свита, а за нами на некотором отдалении толпа мальчишек. Впрочем, уже через несколько шагов Борис Федорович обернулся и приглашающим жестом предложил мне занять свободное место по левую руку от себя, не забыв прокомментировать:
– Ты у меня близ сердца.
– А как же царевич? – негромко переспросил я.
– Он наособицу, ибо не близ него, а в нем самом, – усмехнулся царь.
Я скосил глаза на Зомме. Намек Годунов понял сразу.
– И Христиан тож пущай рядышком шествует, негоже второго воеводу от третьего отлучать, – добавил он.
Кстати, как я успел заметить, только мою фамилию, пускай и с запинкой, Борис Федорович выговаривал правильно. С именами и фамилиями всех остальных иностранцев, включая того же Христиера Зомме, он обращался куда бесцеремоннее.
Остановившись близ терема, Годунов на секунду призадумался, после чего повернулся к кому-то из свиты.
– Всему воинству годовое жалованье выдать велю! Слыхал ли?
– Нынче же сполним, – низко склонился в поклоне какой-то скромно одетый во что-то серо-синее низкорослый коренастый мужичонка.
Самые «ушастые» из мальчишек, услышав это, тут же радостно загалдели, принявшись торопливо пересказывать радостную новость остальным. И вновь раздались ликующие крики «Слава! Слава государю! Здрав буди, царь-батюшка!».
Борис Федорович некоторое время умиленно глядел в их сторону, явно наслаждаясь отрадным зрелищем, после чего, совершенно по-мальчишечьи шмыгнув носом, заметил все тому же мужичонке:
– А вперед знай, что второму воеводе оного полка князю Феликсу Константиновичу Мак-Альпину я своим царским словом дозволяю требовать с казны деньгу на нужды оных ратников невозбранно. – И, повернувшись ко мне, небрежно кивнул в сторону мужичка. – Таперь, ежели какая заминка али чего исчо, ты в Казенном приказе враз к дьяку Меньшому-Булгакову. Коли шибко много потребно, тут, знамо, ко мне, а ежели так – сразу туда.
– Ежели так – это до скольки ж рублев, государь? – сразу уточнил въедливый (хотя иных финансистов, наверное, и не бывает) дьяк.
– До… – протянул Годунов и решительно махнул рукой. – До тысячи.
Челюсть у Меньшого-Булгакова отвисла, а глаза съехали к переносице.
– И без указа государева, без твово повеления, просто взять и отдать, ежели затребует? – пролепетал он жалобно, не веря своим ушам. – А ежели он…
– Не ежели! – рыкнул Борис Федорович. – И не он. Кто иной – да, поверю, а он – нет. И… не просто, а расписку с его взяти. – Но тут же, положив мне руку на грудь, с усмешкой пояснил: – То не для того, что не верю, а чтоб они сами тысчонок десять в первый же месяцок не поимели да опосля на тебя кивать не учали.
– Одначе цельная тыща… Не много ли? – Дьяк оказался настойчив.
– Ты лучше в бумаги его залезь да погляди, яко он в них кажную полушку прописал – кому, за что, да когда уплочено. Заодно и поучись, яко надобно – там у него младень разберет, что к чему, – посоветовал Годунов, но тут же констатировал: – Хотя да, вам же чем тяжельше бумагу составить, тем лучшее – чтоб никто ничегошеньки не понял, а рыбку, известно, в мутной воде куда проще ловить, особливо ежели она серебрецом отливает.
– Обижаешь, царь-батюшка, – тихонечко вздохнул дьяк. – Я-ста отродясь…
– А ты отчего решил, будто я непременно о тебе речь веду? – хмыкнул Борис Федорович. – То о всем вашем крапивном семени сказано. А у князя Феликса Константиныча все инако, мочно сказати, вовсе напротив, потому как я с него спрос за деньгу даденную не учинял и даже не помышлял, и он о том ведал, ан все одно – прописывал расходы. Потому – совестливый и бога боится. Хотя, что это я, нашел кому о совести толковати. – И сокрушенно вздохнул. – Эх, мне б хошь чуток поболе таких, яко он, и я б куда спокойнее по ночам почивал… Ладноть, коль нет сапог, будем в лаптях хаживать. А словеса мои попомни. Ежели проведаю, что ему деньга занадобилась, а ты не выдал – в тот же день пожалеешь, что на свет родился.
– Я-ста завсегда все исполнял со всем моим прилежанием, – угодливо склонился дьяк.
– Ну то-то, – успокоенно кивнул царь, но не унялся. – А помимо того, ентому, как бишь его, Зомме второе годовое жалую.
– И это сполним. – Последовал очередной поклон.
– Да не забудь про…
Борис Федорович не угомонился, пока не пожаловал всех и список не сократился до двух человек – меня и дядьки царевича Ивана Чемоданова.
О моей персоне речь зашла раньше.
– Коль третий воевода столь щедро пожалован, мыслю, что второму вдвое супротив него надобно выплатить. Ты сам как мыслишь? – Он испытующе покосился на меня.
Я неопределенно пожал плечами.
– Лучше одари моих ратников своим обедом, за который пригласи самых достойных, чтоб они этот день запомнили, – посоветовал я.
– То само собой, – важно кивнул Годунов и распорядился: – Трапезничать со всеми буду, потому готовьте столы и прочее. – И сразу еще трое из свиты улетели в сторону нашей поварской. – Но то сызнова для прочих. А тебе самому?
– Самый знатный подарок – это чтобы царевич следующий месяц пробыл со мной, – выдал я.
– И только-то? – удивился Борис Федорович. – Быть по сему.
Я не поверил своим ушам. Неужто и впрямь оставляет?! Да еще так легко, без особых уговоров. Быть такого не может.
Федор, сияющий как начищенный медный таз, метнулся целовать отцу руки. Годунов покосился на расплывшуюся от еле сдерживаемого ликования физиономию сына, со счастливой улыбкой от уха до уха, но особой ответной радости почему-то не проявил. Скорее уж, мне показалось, наоборот – лицо его на еле уловимое мгновение даже помрачнело. Хотя я, конечно, могу ошибаться – с чего вдруг.
– Это будем считать придачей, – улыбнулся он мне, ласково ероша вихрастый затылок Федора. – Вот токмо к чему, а?
– Куда уж дороже. – Я поднял вверх правую руку с золотым перстнем, в середине которого уютно устроился крупный рубин с вырезанной на нем геммой – двуглавым орлом.
Перстень этот я получил сразу, еще на учебном поле боя, вместе с троекратным лобзанием в щеки. Второй из перстней – тоже золотой, но с сапфиром – достался Христиеру Зомме.
– Зрите, яко высоко иноземец мои дары ценит, – вновь повернулся Годунов к изрядно поредевшей – поручений было роздано много, и все надлежало срочно выполнить – свите. – Так высоко, что боле ни в чем не нуждается.
– Лучше заслуживать, не получая, чем получать – не заслуживая, – добавил я.
– Вот-вот. Не то что некие, коим то землицы мало, то сельцо соседнее жаждется прирезать, то лужки заполучить.
– Каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет, – заметил я. – Мне всегда казалось, что я стою куда дороже сельца и лужков.
Свита молчала. Взгляды, кидаемые исподлобья некоторыми ее представителями, мне почему-то не показались дружелюбными, хотя я вроде бы у них ничего не отнял и на их села и новые лужки не претендовал.
– Не по нраву им твое бескорыстие, – пояснил Годунов, беря меня под руку и отводя в сторонку. – Опаска берет, что вдругорядь, егда сызнова просить станут, я опять про тебя напомню, да ничего и не дам. Но я не о том. Покамест о праздничных столах хлопочут, ты укажи мне того стервеца, кой в личине моего сына хаживал.
– А зачем, государь? Он это по моей команде делал, с меня и спрос, – вступился я за парня.
– Да не боись, – усмехнулся Борис Федорович. – Для него же лучшее, покамест я добрый. Кто он таков, я и в Москве узнать могу, но мне тута на него полюбоваться хотца.
«А ведь и впрямь узнает, – мелькнула мысль. – Коли стукач донес про подставу, то кто именно играл роль Федора, он точно знает, а даже если и неточно, то выведать это не столь сложно. Годунов же сейчас и впрямь добрый, так что лучше рискнуть».
– Но ты и впрямь, государь, его не накажешь? – на всякий пожарный уточнил я.
– Даже награжу, – твердо пообещал Борис Федорович. – Вот Ваньке Чемоданову от меня достанется на орехи. Не признать в каком-то холопе моего сына! Куда токмо глаза его глядели? Никак вовсе на старости лет ослеп.
– Ради такого светлого дня, может, помилуешь? – высказал я осторожное пожелание.
Почему-то мне вдруг стало жаль старого зануду. По всему видать – предан он царевичу не за страх, а за совесть и готов голову на плаху положить, лишь бы с его питомцем ничего не случилось. Глуп, конечно, что есть, то есть. Но, с другой стороны, не такая у него должность, чтобы отсутствие мозгов принесло вред. К тому же неизвестно, кого он приставит взамен. Как бы хуже не вышло.
– Сказал же, слеп он стал, а слепцу убогому подле царевича делать нечего, – раздраженно заметил Годунов.
– Слеп… – протянул я задумчиво. – А давай так, государь. Ты-то зрячий, вот и попробуй отличить царевича от моего человечка.
Борис Федорович посмотрел на меня, как на идиота. Речь его в полной мере соответствовала взгляду.
– Ты в своем уме, княж-фрязин? – ласково переспросил он. – Али ты мыслишь, будто я впрямь свово Феденьку могу не признать? Да я его из тысяч и тысяч…
– Вот когда признаешь, тогда и посмеешься надо мной, – невозмутимо прервал я его. – Только с одним непременным условием: глядеть на него ты будешь точно в тех же условиях, что и Чемоданов. – И сразу пояснил: – Мы ведь старались, чтобы он при свете дня ему на глаза не показывался. Да и лик свой он ему тоже не выказывал. Когда дядька царевича появлялся в дверях, мой Емеля всегда успевал спиной повернуться, да так со спины ему и отвечал, а потом сразу обратно отправлял, мол, недосуг ему.
– Да по мне, хошь в полумраке, хошь со спины. Я его всяко признаю! – не на шутку разгорячился Годунов.
– Тогда дозволь, царь-батюшка, я их предупрежу, чтоб в одинаковых одеждах были, да в схожих комнатах нас с тобой ожидали. Я за Чемоданова буду, а ты просто знай себе смотри на его спину да опознавай.
Борис Федорович призадумался.
– Но чтоб и голос подал хошь на чуток, – потребовал он.
Опаньки! А ведь минуту назад клялся и божился, что ему для опознания и мизинца хватит. Ну что ж… Ладно, выручай, Емеля, старого слугу. Да и себя заодно покажи. Конечно, с голосом ему потяжелее придется, хотя если призадуматься, то и его можно обернуть себе на пользу… А мизансцена у нас будет такая… Или нет, лучше…
«Ага, так и сделаем», – вдруг осенило меня, и я еле сдержал улыбку, рвущуюся наружу. Мой кожевенник, конечно, не дядя Костя с его юродивым Мавродием, но тоже не лыком шит и, если не перепугается – все-таки выйдет на сцену в присутствии самого царя, мы еще поглядим, как там с опознанием.
– Будет тебе голос, государь, – твердо пообещал я. – Оба его подадут, когда отвечать мне станут…
И они его подали.
В первой светелке в ответ на мою просьбу спуститься да потрапезничать, ибо время давно прошло, паренек в нарядной ферязи, стоящий у стола к нам спиной и сосредоточенно разглядывающий карту, небрежно отмахнулся и негромко произнес:
– Приду я, приду. Мне еще часец дробный, дабы разобрать тут кой что, и непременно приду.
После чего паренек, по-прежнему пребывая в задумчивости, не поднимая головы, плавно двинулся к небольшому оконцу.
– Ну я тогда повелю, чтоб разогрели все да на стол накрыли, – заметил я.
– Повели, повели, – машинально кивнул стоящий у окна и сосредоточенно потер переносицу.
– И чего тут мыслить, – недовольно отозвался царь и насмешливо посмотрел на меня. – Легка твоя загадка: он и есть сынок мой Феденька.
– А ты погоди спешить, государь, – осадил я его и шагнул к другой комнате.
В ней, когда мы открыли дверь туда, нарядно одетый юноша сосредоточенно собирал с пола рассыпавшиеся в беспорядке листы.
– Никак случилось что? – Я с нарочитым испугом всплеснул руками.
– Да нет, все хорошо, – досадливо отмахнулся тот.
– А трапезничать когда ж тебя ждать? – поинтересовался я.
– Вот подберу листы и мигом примчу, – заверил юноша. – А где ж у меня?.. – Он, не договорив, поднял голову, внимательно осмотрел противоположную от нас стену, после чего опрометью кинулся к ней и извлек из-под лавки последний лист, завалившийся под ножку.
Я закрыл дверь и вопросительно уставился на Годунова. Тот некоторое время озадаченно молчал, но затем на его губах появилась ироничная усмешка.
Значит, вычислил. Ну и ладно.
Затянувшуюся паузу прервал кто-то из свиты, но был так свирепо обруган, что сразу же испарился.
– Эва, кого обмануть решил, – насмешливо хмыкнул Борис Федорович, медленно двинулся в сторону выхода, но почти сразу остановился и полюбопытствовал: – А что ж они-то не выходят? Вроде как кончилось все.
– Ждут, когда я им скажу, что все закончилось, – пояснил я.
– А ты ждешь, когда я скажу, в какой светелке был мой сын, – в тон мне продолжил Годунов и мотнул головой в сторону ближайшей двери.
– В первой из светелок? – на всякий случай уточнил я.
Борис Федорович с усмешкой заметил:
– Всем твой ратник хорош, да токмо мой сын куда степеннее. А переносицу тереть, егда чтой-то не выходит, то и вовсе родовое. У меня оно тако ж случается.
Я пожал плечами и шагнул к ближайшей двери:
– Все, Емеля, – громко сказал я, открыв ее. – Давай-ка покажись государю при свете, а то он мне на слово не поверит. – И двинулся к другой двери. – Федор Борисович, там батюшка тебя кличет…
Годунов застыл, растерянно уставившись на меня, затем на появившегося Емелю, потом перевел взгляд на робко застывшего в дверном проеме царевича.
– Да-а, – протянул он, наконец убедившись, что и впрямь ошибся. – А-а-а… ты что ж, добрый молодец, тоже такой обычай имеешь промеж бровей тереть?
Емеля молчал.
– Никак язык отсох? – прищурился царь, постепенно вновь приходя в доброе расположение духа.
Столь явно выказанная боязливость несколько компенсировала наглость, с которой недавний кожевенник столь мастерски спародировал его родного сына, не постеснявшись позаимствовать у последнего не только одежду, но и любимые жесты.
– Ась? – улыбнулся он с некоторой натугой. – Али ты его проглотил? – И повернулся ко мне. – А может, он без дозволения воеводы и слово лишнее боится молвить? Что скажешь, князь Феликс Константинович?
– Робеет он. А жест сей подсказан ему мною, – ответил я за Емелю.
– И яко же у тебя токмо духу хватило, дабы насмелиться облачиться в царевы одежи и выступать, яко он? – укоризненно покачал головой царь.
– То повеление второго воеводы, государь! – выдавил Емеля, выполняя мой прямой приказ, повторенный ему неоднократно: в случае, подобном этому, валить все на меня. – А второй воевода для меня третий после бога.
– Третий, – задумался Годунов. – Царевич, стало быть, второй. А кто ж первый?
– Ты, царь-батюшка. Так нам княж Феликс Константиныч сказывал. Мол, нас, воевод, слушаться, аки господних ангелов, а государя Бориса Федоровича, кой наш благодетель и над воеводами наиглавнейший, яко архангела Михаила, повелителя небесной рати.
Я перевел дыхание. Молодец, парень. Пускай не слово в слово, но именно в том ключе, как я его и инструктировал, чтоб и преданность выказана была, и почтение к старшему Годунову, и сам он был вознесен о-го-го.
– Дак ведь князь Феликс – второй воевода, – хитро прищурился Борис Федорович, – а ты сам сказывал, что над им первый, да еще и я.
– Царевич оное повеление князя Мак-Альпина утвердил, а ты, царь-батюшка, отменить его не повелевал, – парировал Емеля. – А ежели бы повелел, я бы их нипочем не послухался, потому превыше тебя на Руси токмо бог един.
Отличная работа! Ничего не забыл. Что ж, и я свое слово сдержу – быть тебе, Емеля, в особом отряде среди разведчиков!
– Ишь ты… – протянул польщенный Годунов и вновь повернулся ко мне. – А я-то, я?! Как же кровь родную не распознал-то?! Ну и молодца твой малец! Ловко он меня объегорил! Так мне и надо, старому, вперед умней стану. – И он… расхохотался.
На этот раз фальши в смехе, в отличие от предыдущей улыбки, я не почуял.
Ну да, так и должно быть. Умный человек тем и отличается от напыщенного дурака, что всегда сумеет посмеяться над собой, если попадает в действительно смешное положение. Ну а мудрый вроде Годунова успевает это сделать прежде остальных.
– Ладно уж, – вновь обратился он к Емеле. – Коль обещался твоему воеводе, что прощу тебя, стало быть, взыску не будет. Опять же ты не по своей воле, потому и спросу с тебя нетути. Но вперед повелеваю личину царевича не нашивать и под его именем не выхаживать, а ежели проведаю, что нарушил, гляди – я тогда и старые твои грехи сразу попомню. – И он погрозил кожевеннику пальцем. – А покамест золотые ты по праву заслужил: один за обман Ваньки Чемоданова, другой – за царя. Ну и третий – ибо ты не токмо свово государя обманул, хошь и с его дозволения, но и родного батюшку в сумненье ввел.
К разговору о Емеле он вернулся уже после праздничной трапезы, за которой пробыл не так уж и долго – ровно столько, чтоб удоволить мой личный состав да сказать несколько благодарственных слов.
– Опасный человек, – заметил он мне негромко, вставая из-за стола и незаметно кивая в сторону кожевенника. – Быть похожим на государя или пускай даже на наследника – само по себе головничество[120].
– Да он не так уж и похож, – возразил я. – Со спины еще куда ни шло, а передом повернется, и все – обман налицо. Если бы не жест, который я ему и показал, то ты, государь, нипочем бы не ошибся.
– Выходит, и ты опасный, – невозмутимо приклеил он аналогичный ярлык и к моей скромной персоне. Я не нашелся чем ответить, но он и не ждал, чтоб я откликнулся, сразу добавив: – Потому вдвойне хорошо, что ты на моей стороне. – И завершил речь косвенным признанием своего проигрыша: – А Чемоданова я, пожалуй, оставлю. Коль уж и меня вокруг пальца обвели, то Ваньке и подавно с тобой не управиться.
Вот только завершилась его программа пребывания у нас в полку не совсем так, как мне хотелось бы. Оказывается, свое обещание насчет царевича он собирался выполнить иначе, чем мне представлялось. Забыл я, что легко достигнутое согласие не заслуживает доверия. Не Федор оставался в лагере, а меня Борис Федорович забирал из него. Так что к вечеру мы с царевичем оба засобирались в дорогу.
Лишь одно он позволил своему сыну, если сравнивать с недавним прошлым: ехать не в царской карете, а верхом на коне, благо что шли на грунях[121] – по проселочной дороге настоящей рысью не припустишь, да и царский поезд не давал разогнаться.
Зато меня Борис Федорович усадил рядом с собой, удалив всех прочих и пояснив причину. Дескать, пока мы не попали в Кремль, есть время спокойно потолковать кой о чем. Однако, приметив, что я сижу возле него с обиженно-отрешенным видом, и сразу догадавшись о причине, к делу не перешел, а начал неожиданно, вспомнив вчерашнее.
– Ну и баньку ты мне о прошлый денек учинил, – пожаловался он. – Давно так-то не доводилось, чтоб за единый час меня столь разов то в жар, т в хлад кидало. Теперь все припоминаю – лепота, да и токмо, а егда тамо стоял, не до смеха было.
– А коль лепота, что ж ты царевича еще на месячишко не оставил, государь? – хмуро поинтересовался я.
– А на кой? – делано простодушно удивился Годунов. – Сам же сказывал, что он всему обучился и все постиг.
– Хороший воевода должен не только сабелькой махать да из пищали метко стрелять. У него главная задача в том, чтобы руководить боем и выигрывать его, причем не числом, а умением. А для этого он должен выучиться организации взаимодействия между пехотой, конницей и артиллерией, умело использовать складки местности и проводить ее рекогносцировку, потому что воеводе такое умение может принести куда больше пользы, нежели храбрость…
Говорил я долго – Годунов, усмехаясь, внимательно слушал и ни разу не перебил, но лучше бы встрял. Кривая улыбка явно свидетельствовала, что решение его твердое и отменять его он не станет. Да и поздно уже – давно в пути.
– Как раз на следующей седмице должны были подвезти первые пушки, – закончил я. – Вот бы и опробовал царевич способы взаимодействия.
– А коль ствол разорвет, егда он рядышком стояти будет? – возразил Годунов. – Такое сплошь и рядом случается, уж ты мне поверь.
– Конь не затоптал, саблей не зарубили, из пищали не застрелили, – загибал я пальцы, – так почему его обязательно из пушки разорвать должно?
– А потому, – пояснил Годунов, – что те, коих ты перечел, живые. Понятное дело, коль Федор мой рядом, то они остерегались. Пушка же – железяка бесчувственная, потому ей все едино, кто там близ нее встал – холоп ли, купец, ратник простой али воевода. Ка-ак бабахнет и все. Нет уж. Пущай при мне побудет. Да и соскучился я по нем.
– Так то поправимо. Мог бы и сам подольше погостить, – заметил я.
– Мог бы, – кивнул Борис Федорович. – Токмо скучаю не я один – и матушка-царица его заждалась, все глазоньки на дорожку проглядела, да и сестрица родная, Ксения Борисовна, тоже в печали превеликой, что ни вечер, так из очей слезы капают.
Я недоверчиво усмехнулся. Про них можно было бы и не говорить. Верю, конечно, что им немного взгрустнулось, и они будут рады увидеть Федора, но уж не в таких масштабах, а то ишь – одна глазоньки проглядела, другая рыдает каждый день… Ну не верю я в такое бурное проявление чувств из-за таких малых пустяков.
– Не веришь, – догадался Годунов, – а напрасно. Ей-ей, не лгу – уж и не помню вечера, егда у моей Ксении Борисовны слезы не лились. Прямо тебе река-Москва, да и только.
Судя по тону, Борис Федорович и впрямь не лгал.
Нет, все-таки одно из двух – либо за четыре века наша психология слишком отдалилась от чувств средневековых жителей, либо это уникальная семья, которая органически не может жить поврозь. Возможно и третье – это я сам стал черствым, бездушным истуканом.
– Опять же холода вот-вот наступят – лето ж закончилось. Эвон ночи каки студеные стали. Не приведи господь, ежели застудится. – И протянул задумчиво: – Да и невдомек мне – то ли ты затаил что от меня, то ли мыслишь подале, чем мне видать.
Я изумленно посмотрел на него:
– Все как на духу, государь.
– Тогда ответствуй: пошто ты робят воевати учишь? У стражи одно дело – караулить, дабы с государем чего не стряслось, а ты эвон куда замахнулся…
Я улыбнулся:
– Ну ничего от тебя не утаить. Тогда слушай…
И выдал ему про свои далекие планы, чтоб сделать из этого полка костяк будущего войска Федора Годунова, что необходимо, поскольку с системой ратных холопов надо кончать. Да и юному государю будет поспокойнее, когда вся ратная сила сосредоточится только в его руках, а у бояр из числа самых именитых останется два-три десятка – не больше. Для почета – с лихвой, а что-то существенное с ними сотворить, вроде переворота или поднятия мятежа, он никак не сможет.
– Дельно, – аж крякнул он от удовольствия. – Погоди, а командовать-то кто ими станет? Ведь в воеводы все одно – бояр ставить придется.
– Зачем? – пожал плечами я. – Когда новые полки по новой системе будут в царских руках, то можно назначить кого угодно, и лучше из худородных. А чтоб бояре не обижались да не сетовали на тебя с обидой, вовсе их к войску не подпускать. Мол, хотел бы поставить, да вовремя вспомнил, что эдакими голоштанными ратниками командовать потерькой Отечества может обернуться, потому и не стал.
Борис Федорович смеялся долго.
Взахлеб.
– А ведь они и впрямь не изобидятся на меня, коль я им таковское поведаю. – И, вытирая платком глаза, протянул: – Ох и лукав же ты, Феликс Константинович. – Кивнул согласно. – Что ж, дело доброе, хошь и растянутое на десяток лет, не меньше. Ну и пущай. Зато внуки мои жить без опаски станут.
– А ты меня, государь, отрываешь от столь важных забот, – обратился я к нему с вежливым упреком.
– А ты еще не забыл, что покамест пребываешь учителем философии? – вопросом на вопрос ответил Годунов. – К тому ж слово тебе дал в ближайший месяц вас с царевичем не разлучать. Али запамятовал о своей же просьбишке? – удивился он. – Дивно. Вроде вчерась токмо выказал ее, а ныне уж и позабыть успел. – И заулыбался, всем своим видом призывая меня присоединиться к нему.
Пришлось улыбнуться за компанию.
Но Борис Федорович недолго пребывал в игривом расположении духа. Спустя несколько секунд он уже посерьезнел и осведомился:
– Ныне слыхал ли, что самозванец, о коем я тебе сказывал, решил? Он поход супротив меня удумал. Собрал голытьбу с Сечи, воров, кои в Литву из моей державы утекли, шляхту из тех, у кого всех владений – драный кунтуш да щербатая сабля, и пошел. Во как! – И неуверенно засмеялся, призывая меня последовать его примеру.
Пришлось выжать сдержанную улыбку, но тут же предупредить:
– Мыслю, что навряд ли такое безумие пришло ему в голову без посторонней помощи.
– А тут и мыслить неча, – отмахнулся он. – Знамо дело, бояре мои ему споспешествовали. Думаешь, сам не ведаю, что хошь и испекли сего самозванца на ляшской печке, да вот заквашивали его московские пирожники. – После чего неспешно открыл миниатюрным ключиком небольшой деревянный резной ларец и, достав оттуда какой-то свиток, сунул его мне: – Для начала зачти-ка, а опосля с тобой и потолкуем.
Я внимательно осмотрел тяжелые вислые печати – и когда успел заказать? – затем больше ради проформы и заранее зная ответ, поинтересовался у царя:
– От него?
Годунов молча кивнул в ответ.
– Понятно, – вздохнул я и углубился в свиток.
Читать было тяжело – все-таки я еще не до конца освоился с правописанием, но мне хватило самого начала, чтобы понять, о чем идет речь дальше.
«Мы, Димитрий Иоаннович, божиею милостию царевич всея Руси, удельный князь Углицкий, Дмитровский, Городецкий, по роду от предков своих наследственный государь великаго царства Московского, похитителю власти нашей над государством Борису Годунову любовь и напоминание, желаем неисповедимых щедрот вышняго бога и предлагаем нашу милость. Мы недавно писали еще письмо тебе и напоминали тебе по-христиански; но твои коварства, о, Борис, и злодеяния пусть будут известны людям…»
Дальше шел перечень. Был он не так чтоб большой, но читать эту ахинею не хотелось, потому я пробежался по ней вскользь, выхватывая лишь суть и стремясь побыстрей дойти до концовки.
Заканчивалось письмо мягким увещеванием:
«Возврати же лучше нам наше; а мы простим для бога все твои вины, и заботясь о душе твоей, которая в каждом человеке драгоценна, назначим тебе спокойное место для покаяния…»
– Вежливый мальчик, – заметил я хладнокровно, возвращая свиток Годунову. – Даже не забыл под конец пожелать тебе «доброго здоровья и души спасения».
– Ага, – мрачно подтвердил Годунов и, тяжело дыша и откинувшись на мягкую подушку подголовника, принялся потирать ладонью грудь – не иначе схватило.
Я тревожно посмотрел на него, выглянул в тусклое оконце возка, но он догадался и пресек мою попытку:
– Не зови никого. Сами управимся. На-ка вот. – И сунул мне ладонь левой руки.
Надо же, запомнил. Это хорошо. Случись чего, и без меня управится. Но пока я тут… И, не говоря ни слова, принялся старательно массировать ноготь мизинца.
После некоторой паузы Борис Федорович, кривя рот в злой усмешке, заметил:
– Никак он от всей души здоровья мне пожелал, да такого, что я вмиг почуял…
В дальнейшем мы катили оставшуюся часть пути молча – говорить не имело смысла. Борис Федорович приходил в себя, чтоб на выходе никто не смог заметить ни тени прошедшего сердечного приступа, а я обдумывал, что сказать, с каждой минутой убеждаясь все сильнее, что сказать-то мне и нечего.
Не тот случай.
Да и вообще, в таких вещах нужны не слова, а совсем иные аргументы и другие доводы, куда более острые. Когда говорят пушки, молчат не только музы. Философы тоже безмолвствуют.
Нет, если бы я не знал истории, то, возможно, позволил бы себе какое-нибудь банальное утешение вроде того, что ты его, царь-батюшка, на одну руку посадишь, а другой прихлопнешь.
Но я ее знал.
Пускай не в том объеме, в котором хотелось бы, но сейчас мне было достаточно и его, а потому сказать такого не мог.
Выходя из возка и тяжело опираясь на мою руку, Борис Годунов глухо произнес:
– Мне донесли, что он уже выступил.
Опа! Кажется, мои временные трудности закончились, и теперь им на смену пришли трудные времена. Прощай беззаботное житье-бытье и моя мышиная возня с безнадежной любовью шотландского пиита.
Я скрипнул зубами и молча кивнул в знак того, что понял и осознал, насколько это серьезно.
Кто-то назвал бы этот вызов мальчишки безумием. Идти воевать против столь могучего противника, окружив себя горсткой таких же, как он сам, авантюристов и прочим сбродом, – это и впрямь припахивает безумством. Но вот беда, на сей раз сопернику Годунова улыбается судьба, а с ней спорить затруднительно…
Как-то мимоходом мелькнула жалкая мыслишка, что я вновь нарушаю данный себе зарок ни к кому не привязываться в этой жизни. Причем нарушение это куда серьезнее, ибо передо мной уже не Квентин, чья судьба неизвестна, и вообще, может, парень еще и меня переживет, – а потенциальные покойники, которым осталось меньше года. А значит – вновь придется испытать и пережить боль. Ту самую боль, когда в душу вонзают острый клинок и не спеша начинают прокручивать его из стороны в сторону.
Но я тут же небрежным щелчком откинул эту мысль далеко в сторону.
За ненадобностью.
«В этой жизни, – ответил я сам себе, – я никаких зароков не давал».
И вообще, кто сказал, что с судьбой не поспоришь? Мой дядя – весьма красноречивый пример обратного, причем успешный. А я чем хуже? Да, возможно, ничего не выйдет.
Ну а если… попробовать?..
Эпилог
Послание вдогон
Константин вернулся в вагончик, который освободил для них бригадир, поздно вечером, когда сын Миша безмятежно спал, раскинувшись на по-солдатски узеньком топчанчике. Нерешительно потоптавшись у входа, Константин вытянул из пачки последнюю сигарету, задумчиво посмотрел на сына, после чего вновь убрал ее в пачку. Вид у него был усталый и злой.
Валерий даже не стал его ни о чем спрашивать. И без того понятно, что все усилия друга так ни к чему и не привели. Как помочь в такой ситуации, он тоже не имел ни малейшего понятия. Однако единственную возможность – попробовать отвлечь от тяжких дум – он использовал сполна, затеяв длинный путаный монолог, в котором пытался изложить свою версию случившегося, которая по всем раскладам должна была закончиться хеппи-эндом, поскольку не бывает дорог, ведущих только в одну сторону, а значит…