Синдикат Рубина Дина
Сам того не замечая, он рисовал и рисовал, заталкивая жизнь в гармошку комиксов – на ресторанных салфетках, автобусных проездных, листках из блокнота, газетных полях… Ему удавалось сократить диалоги до отрывистых реплик-слогов, был он изобретателен, умен, наблюдателен… и явно одарен литературно.
На одной из гулянок к Яше прибилась девчушка, лица которой он дней пять не различал, именем не интересовался, подзывал ее, как собачонку, свистом или щелканьем пальцев. Зато, как выяснилось, все дни жесточайшего запоя рисовал. Впоследствии именно эти рисунки, на которых она – всклокоченный мультипликационный воробей в серии беспрерывно изменявшихся ракурсов – орет, подмигивает, пьет из бутылки пиво, косит глазом, грозит кулаком и сквернословит, – именно эти рисунки стали для их детей вереницей иконок, вставленных в маленькие рамки.
Когда запой прошел, Яша не стал гнать от себя смешного гнома с крупной головой и носом-картошкой. В то время снимал он в Сокольниках мансарду под мастерскую, там прямо и жил. Девчушка осталась при нем. Он по-прежнему почти не обращал на нее внимания, но жизнь его как-то повеселела, появились чистые сорочки, старый кухонный стол под скошенным потолком незаметно оказался накрыт клеенкой, на нем откуда-то возникли кастрюли, а в кастрюлях то и дело обнаруживались то каша, то картошка, а то и борщ…
И вдруг она родила близнецов! Двух одинаковых семимесячных девочек, каждую по кило весом. Яша оказался изумлен, озадачен. То ли он вообще не обращал на нее внимания, то ли она забыла обрадовать его предстоящим отцовством, то ли сама не придавала значения растущему животу. Словом, для Яши это событие стало совершенным сюрпризом.
Он отрезвел, огляделся, всмотрелся в два одинаковых сморщенных тельца… Неожиданно дети ему как-то… глянулись. Может, потому, что напоминали персонажей комиксов. Они выдували пузыри, в которые хотелось вписать булькающие слоги. Кроме того, солидное их число (двое) вызывало у него почтительный трепет. В одночасье из гуляки праздного, забулдыги и хорошо зарабатывающего оборванца Яша превратился в отца семейства.
Дети отлично вписались в комиксовую, чердачно-богемную жизнь, но требовали все больше любви, времени, ласки и любования. К Мане, с которой он к тому времени расписался (все тот же синдром возникшего на пустом месте семейства – численность детей!), он по-прежнему относился спокойно, снисходительно-равнодушно. Позволял ей кормить детей выросшими вдруг полными грудями. А вот купать их, менять подгузники, вставать ночью – как-то не доверял. Все-таки была Маня шебутной, балахманной девчонкой. Она и погибла вот так-то, сдуру, на спор, тем первым дачным летом, когда они вывезли детей на воздух. Поспорила на перроне с местной ребятней, что проскочит перед электричкой за минуту до…
…и не проскочила.
Широкую двухместную коляску с мирно спящими близнецами прикатили Яше со станции обезумевшие от страха спорщики.
Он рубил на хозяйском участке старую высохшую яблоню.
Коляска с близнецами сама бойко вплыла на дорожку, подростки выкрикнули из-за забора: – Дядь Яш!!! Там Маню электричкой зарезало!!!
Он размахнулся и последним страшным ударом топора снес старую яблоню напрочь.
Впоследствии много раз он рисовал, как зачарованный, череду картинок этого дня, реконструируя его по минутам – так археологи восстанавливают утерянные фрагменты прошлого. И с год после ее гибели, запряженный гончей тоской, был занят восстановлением образа Мани: разыскивал ее школьных друзей, нашел бабку где-то под Волоколамском – короче, знакомился, наконец, со своей женой поближе…
В это время многие друзья стали валить в Израиль. Яша провожал, помогал паковать ящики, отправлять контейнеры, ругаться с таможней. От этих дней тоже осталась серия комиксов… Когда уехал Воля Брудер, сокурсник и лучший друг, Яша задумался. Брудер звал Яшу все сильнее, все горячее, обещал помощь, а главное – слал фотографии с пальмами, какими-то буйно-лиловыми кустами, блескучим синим морем, в котором столбиками, как суслики, стояли худосочные и счастливые Волины дети…
…Вообще-то Яша Сокол был не вполне евреем. Можно даже сказать, он им и вовсе не был в том смысле, в каком это понимает традиция. В детстве, правда, был у него любимый дедушка Миня, который гулял с ним, рассказывал о тайге, о повадках волков и лис, о том, как в лесу по деревьям определять направление север-юг, как долго прожить без еды и какая ягода помогает при цинге, и как не замерзнуть зимой. Дедушка Миня не был ни ботаником, ни туристом, наоборот, – он был знаменитым закройщиком мужской одежды в ателье Союза советских писателей. Просто в молодости семнадцать лет провел на лесоповале и дважды находился в бегах в тайге. С дедушкой Миней было так захватывающе интересно, что когда тот умер от сердечной недостаточности, десятилетний Яшка высох от любви и тоски по нему, как только в юности сохнут по возлюбленным.
Так вот, дедушка Миня, по неясным слухам, был как раз еврей, но, поскольку ни разу он об этом не обмолвился – а может, Яшку это в детстве не интересовало, – образ Мини, такой родной и главный, совсем не монтировался с этим коротким, чужим, почему-то неловким словом.
Лет с шестнадцати в Яше забродил беспокойный дух. В конце мая он брал рюкзак (пара белья, две майки, блокноты и ручки) и подавался куда-нибудь на юг – в Сочи, Гагры, Сухуми…
В Сухуми, в парке, на скамейке он и увидел дедушку Миню. И – оторопел от неожиданного спазма тоски, который подкатил к горлу, словно и не прошло много лет со дня смерти деда. Тот сидел на скамейке и грелся на солнышке – старый вислоносый человек со старческими пятнами на руках и лице, в чистых старых брюках, в полотняной кепке с длинным козырьком. Яшка присел рядом, что-то спросил, старик живо отозвался, они разговорились. Тот и разговаривал, как дедушка Миня, с мягким украинским «г», наверное, тоже был уроженцем какого-нибудь Киева или Одессы.
Посреди оживленной беседы растроганный Яша, непонятно почему, – возможно, потому, что вспомнил вдруг о еврейской исходной деда, – спросил, понизив голос:
– Скажите… а евреев здесь много?
Тот сначала запнулся, внимательно и долго смотрел на Яшу и, наконец, сказал:
– Да, знаете, их много еще… Много их… А куда деваться? Сейчас ведь не те времена, когда…
И вдруг стал рассказывать, как в молодости, во время войны на Украине попал в облаву вместе с евреями. При нем не было документов, и хоть убей, он не мог доказать, что он не еврей, пока не догадался расстегнуть штаны. Так его не только освободили, но и предложили работу. Он стал сопровождать машины с евреями.
– Сопровождать? – спросил Яша. – Куда?
– Ну, куда… Туда! В этих машинах они и дохли… Прямо там и начинал действовать газ… Вот, вы не поверите! – оживился он, – до чего хитрый же народ! Были такие, кто снимал рубашки, кофты, мочились в них и заворачивали лицо, и выживали, только притворялись мертвыми! Так я, знаете, всегда угадывал – кто живой и прикидывается, и сразу добивал. Ох, у меня глаз был – не отвертишься, не уползешь!
– …После войны его судили за пособничество немцам, – рассказывал мне Яша, – он честно отсидел полный срок, освободился и переехал в Сухуми, поближе к теплу, к солнышку. Погреться напоследок.
– И ты не задушил его? – с интересом спросила я. – Сдавить легонько горло, старичок-то ветхий, секунда, и…
– Да нет, – поморщился Яша. – Я был настолько потрясен его сходством с дедушкой Миней и дьявольски вывороченной судьбой, что просто молча поднялся и пошел от него прочь. Понимаешь? Сел на скамейку неким пареньком, а поднялся законченным евреем. И никакого тебе Синдиката, никакого специального курса по Загрузке Ментальности.
…так вот, Воля Брудер слал карточки из своего Израиля с таким зовущим морем, таким синим, искристым, детским морем…
После того как дочки дважды за зиму переболели воспалением легких, Яша решился на переезд.
Эта фотография – сходящего по трапу художника с мольбертом за плечом и двумя трехлетними, совершенно одинаковыми девочками на руках – обошла все израильские газеты.
В Стране Яша перепробовал все. Работал охранником в супермаркете, таскал на заводе ящики с бутылками «кока-колы», окончил курсы компьютерных графиков, немного поработал в рекламных агентствах. И все время публиковал комиксы в русских печатных изданиях. Наконец, на эти комиксы обратили внимание в ивритской прессе… Ему предложили более или менее постоянную работу в одной из ведущих израильских газет. Так он узнал разницу в гонорарах. Словом, Яша выплыл, глотнул воздуху, огляделся… За год он купил машину и, взяв ссуду в банке, купил квартиру на живописных задворках Хайфы. Жизнь начинала нравиться. Значит, надо было ее немедленно менять.
Все складывалось очень кстати даже и в домашнем смысле. Дочери Надька и Янка (он произносил их имена всегда слитно, как «Летка-Енка», и называл «мои голодранки», «мои паразитки», «мои террористки») пугали его своей растущей самостоятельностью. Пятнадцатилетние паразитки были совершенно самодостаточными личностями, чемпионками Израиля по игре в бридж.
Они были похожи так, как могут быть похожи только классические однояйцевые близнецы, рожденные с разницей в пятнадцать минут. В детстве видели одни и те же сны, и просыпаясь, просили отца рассказать окончание, – очень удивлялись, узнав, что не всем людям снятся одинаковые сны. Если шли, огибая дерево с разных сторон, и одна спотыкалась, то одномоментно с ней спотыкалась другая. Они были связаны друг с другом таинственной и страшной физической зависимостью. Спали в одной постели, всегда на одном и том же боку. Одновременно вздыхали во сне, одновременно медленно, как в синхронном плавании, поворачивались на другой бок, не просыпаясь.
Яша был заботливым отцом, он следил, чтобы девочки хорошо ели.
– Душа моя, – говорил Яша дочерям за столом, то одной, то другой – ешь, душа… – И подкладывал на тарелки кусочки.
Он был заботливым отцом, но не вездесущим. Однажды во время генеральной весенней уборки обнаружил под кроватью своих амазонок батарею бутылок из-под пива и понял, что наступило время больших перелетов.
По совету Воли Брудера он позвонил одному человеку, сидящему в Синдикате в департаменте Кадровой политики. Его пригласили на собеседование, которое он выдержал с блеском, демонстрируя «качества настоящего лидера» и «прекрасное владение ивритом»… Заполнил анкету с довольно странными вопросами, типа: «Верите ли вы в явление Машиаха?» «Чувствуете ли вы в себе задатки мазохиста?» «Не возникало ли у вас когда-нибудь желания поменять пол?»… Затем сдал труднейший восьмичасовой тест с весьма внушительными результатами, поступил на курсы синдиков… А там уж не успел оглянуться, как подкатил август – время «икс», месяц, когда Синдикат меняет часовых и вновь призванные синдики пакуют чемоданы.
Как особо отличившемуся на курсах, ему предложили право выбора города. Из-за детей он выбрал Москву, – только там при Посольстве работала израильская школа, где девочки могли нормально учиться. Однако он недооценил самостоятельность своих голодранок. И не то чтобы они совсем не учились. Нет, природные способности и ненатужная программа израильской школы позволяли им держаться на плаву. Но в первый же месяц они разыскали бридж-клуб где-то на Серпуховском или Коровьем валу, завели новые увлекательные знакомства в самых разных кругах столицы и зажили такой наполненной, такой загадочной неуловимой жизнью, что озадаченный и закрученный новой работой отец лишь посвистывал и головой качал…
Microsoft Word, рабочий стол, папка rossia, файл sindikat
«…у дочери в новой школе – настоящая математическая драма: строгий учитель. «Мама, он никому не ставит высокой оценки, никому! Кроме соколих, конечно». – «Кроме кого?» – «Ну, Янки и Надьки Сокол»… – «Видишь, значит, если девочки стараются…» Она возмущенно: «Ну, ты скажешь тоже! Они, наоборот, ни черта не стараются! Просто они – математические гении!»
– «Прямо так уж и гении!»… – «Конечно, гении, самые настоящие! И учитель говорит, что они – уникальное явление природы. Знаешь, как они считают в уме?! Это просто цирк! Они даже угадывают логическое продолжение задачи! Он еще пишет на доске условия, а они уже хором говорят ответ!»
Надо бы полюбопытствовать у Яши – что за двойное уникальное явление природы он вырастил без женского глаза… Вообще, эта школа при израильском Посольстве – тоже уникальное явление: детей во всех классах, если не ошибаюсь, – всего человек сорок. У дочери в классе – семь человек. Это сплоченная семья, со своими напряженными отношениями, с постоянными разбирательствами, интригами, дружбами, любовями, враждами… Например, моя приятельствует с Яшиными девочками, хотя те на два класса старше. Все вместе сплочены против внешнего мира своим израильским самосознанием («Здесь, в России, все чокнутые!»).
Кстати, в первый же день обустройства в новой квартире Ева вытащила из своего рюкзака бесформенную кучу бело-голубого тряпья.
– Что это?!
– Наш флаг! – тон упрямый, угрюмо-гордый. – Знаешь откуда? С кнессета!
– Что?! Ты с ума сошла?!
– Да, да! Мне Михаль одолжила на Россию. У нее дядька – завхоз в кнессете. А это флаг старый, списанный… Он выцвел, конечно, и немного дырявый, но я заштопала.
– И где же мы его вывесим в Спасоналивковском переулке? – бессильно осведомилась я.
– Нигде. Буду им укрываться.
– Что?!
– Укрываться! – отрезала она тоном, исключающим продолжение учтивой беседы.
Тем не менее, глаза шныряют по сторонам, старшеклассники по пятницам собираются в «Шеш-Беш» – забегаловке на Ордынке… Все уже совершили по нескольку экспедиций на Горбушку, понакупили дешевых дисков и кассет. Вообще потрясены и подавлены «дистанциями огромного размера»… Я, кстати, тоже – после десяти лет отсутствия – до известной степени потрясена и подавлена этими дистанциями.
…Любопытно наблюдать за собой, за изменениями в отношениях с Россией. Вчера мы говорили на эту тему с Яшей Соколом. У него – художника, человека впечатлительного, – свои счеты с родиной. Рассказал, как в восьмидесятых годах у себя в Подольске стал свидетелем сцены, забыть которую не смог никогда.
Это было время, когда в Подольский госпиталь привозили тяжелых раненых из Афганистана… Их оперировали, ампутировали конечности, многие ребята просто оставались обрубками – без ног, с одной рукой. Потом долго они приходили в себя, учились выживать, как-то справляться с бесконечной тоской…
Однажды несколько этих ребят нашли себе девочек и пригласили в кино. Как только они выкатились в своих колясках за ворота госпиталя, – откуда ни возьмись, появился наряд милиции и стал загонять их обратно. Сначала они удивились, шутили, говорили – вы что, братаны, мы же не в тюряге, вот, с девушками в кино впервые выбрались, фильм хотим посмотреть…
Но те – видно, у них был приказ, – стали напирать, загоняя калек обратно в ворота. Стране нельзя было показывать уродства войны.
И тогда раненые бросились в рукопашный бой. Они дрались костылями и палками ожесточенно, яростно… Драка была в самом разгаре, когда прикатил вызванный взвод солдат на грузовике, те набросились на калек, покидали их в кузов вместе с костылями, колясками, палками и куда-то повезли…
И пока он рассказывал, я вдруг поняла, – что меня мучило все эти годы. Я пыталась определить и обозначить словами разницу в душевном моем осязании двух моих стран – Израиля и России. Вся моя жизнь в Израиле, предметы, пространство и люди – все, что меня окружает там, – была и есть ослепительная сиюминутная реальность. Все, что было со мной в России, что происходит сейчас и будет когда-либо происходить, – все это сон, со всеми сопутствующими сну приметами.
И между прочим, я опять стала видеть сны – а ведь в последние годы засыпала и мгновенно просыпалась утром, готовая начать день с того места, на котором остановился для меня вечер. Опять стали сниться давно умершие люди, приносящие в сон забытые обстоятельства своих жизней. События дня и новые лица странно тасуются в моих нынешних снах с уплывшими в прошлое людьми и разговорами, словно российское, лунное полушарие моей жизни (прежде заслоненное ослепительным светом Израиля) зашевелилось, подтаяло, побежало мутными ручейками…
И еще: никогда не могла понять психологии двоеженцев. И только когда вернулась в Россию и стала снова с нею жить, поняла: ты любишь в данный момент ту, которая перед глазами, но думаешь о той, которой рядом нет…»
Глава 6. Будни спонсора
Между тем, я огляделась…
Да, мой предшественник говорил чистую правду: уже явились ко мне несколько писателей с объемистыми рукописями, уже выросли на моем столе две башни из папок с революционными проектами. Уже потянулись вереницей странные субъекты с бегающими глазами и более чем дикими идеями…
Я уже выдержала первую, пробную атаку Клары Тихонькой, знаменосца и идеолога общественного фонда «Узник». (Остроумный Яша каждый раз переименовывал этот фонд то в «Хроник», то в «Циник», то в «Гомик»…)
Она и выступала, как знаменосец, откидывая голову с высоким седым коком волос над открытым лбом Савонаролы, и голосом, поставленным и ограненным неисчислимыми собраниями, заседаниями, комитетами, протоколами и голосованиями, – вопрошала, требовала, взывала и обличала. За ней крался Савва Белужный на мягких лапах. Пара была классической, из старинных площадных комедий. И работали они парой: Клара нападала, обвиняла, вымогала, Савва – стеснительно улыбаясь – перечислял отборные проекты общества «Узник». Я, как профессиональный музыкант, сразу оценила этот безупречный дуэт.
Ключевым словом в их торгах было слово «катастрофа», причем в самых разных регистрах.
– Если мы не соберем нужной суммы на проведение этого семинара, это станет настоящей катастрофой для будущего российских школьников! – торжественно провозглашала Тихонькая.
– Катастрофу, и еще раз Катастрофу, и тысячу раз – Катастрофу должны мы поставить во главу угла на уроках истории, – проникновенно вел Савва свою партию.
– Вчера весь день занималась Катастрофой… Все на мне, все на мне. Вы не представляете, как я устала!
Уже и несравненная Эсфирь Диамант прислала несколько видеокассет со своими концертами. Эта работала грубо, как водопроводчик.
– Люблю-у-у! – говорила она стонущим голосом. – Все ваши книги люблю, и все! Нет сил, плачу, рыдаю, и все! Подарите мне книжку, умоляю! Любой из ваших романов! Мне тут давали читать на ночь – я хохотала, как дикая! Нет сил, – хохочу, и все! Подарите, солнце, – как раз на концерте, что мы с вашей помощью проведем в зале «Россия» за плевые тыщ двадцать баксов… Я посвящу вам песню! Прямо со сцены. Вы знаете мою песню «Скажи мне душевное слово»? Нет?! О, я подарю вам диск, будете слушать и обливаться слезами!
Фира Ватник, сама себе менеджер своей раззудись-карьеры, давая интервью, никогда не забывала упомянуть, что в семидесятых годах боролась за выезд, сидела «в отказе», пострадала за отпусти народ мой. Странно, что ни один интервьюер сейчас не догадывался задать столь естественный вопрос: – И вот, ныне, когда каждый, кто стремился уехать, может осуществить свою мечту?! – недогадливый народ интервьюеры или слишком деликатный.
Самое поразительное, что и дуэту о Катастрофе, и душевному слову я обещала денег. Вернее, обнаружила, что обещала, – когда осталась одна. И поняла, что переношу на этих людей те мои привычки и принципы, коими руководствуюсь в частной жизни. Мой дед всегда говорил мне: если человек просит, надо дать.
Поэтому я никогда не отворачиваюсь от нищих, от уличных музыкантов, не отказываю агентам всевозможных благотворительных фондов, добровольцам из различных организаций по борьбе с болезнями, одиночеством, самоубийствами и прочими напастями человеческого рода. Я охотно приглашаю в дом мальчиков в вязаных кипах, с мешками за спинами, которые по пятницам собирают еду для бедных семей, и бросаюсь открывать кухонные шкафы, наполняя пакет провизией.
Все это не имеет никакого отношения к моим особым душевным качествам, которых нет. Я знакома с несколькими, весьма жесткими и несентиментальными людьми, которые в подобных случаях ведут себя так же. Все дело во врожденном чувстве высшей субординации, когда ты знаешь, что любой человек, возникший на твоем пороге или подошедший к тебе на улице, – это не случайность, а посланец.
Словом, в начале службы я по привычке принимала за посланцев всех людей, добивавшихся встречи со мною… Когда же огляделась и стала чуть-чуть разбираться в здешней ситуации, – подобралась, насупилась… и приняла круговую оборону.
В то же время, явившись на открытие какой-то международной конференции по иудаике, я впервые очутилась в гуще научного мира, который, как выяснилось, за время моего отсутствия в России возродился, пророс, разветвился и ныне цвел и плодоносил, – и сразу свела знакомство с несколькими в высшей степени симпатичными, талантливыми и трогательными людьми.
Их легко было отличить от других: они не умели просить денег. Их безуспешно обучали этому киты из УЕБа, субсидирующего научные проекты. Для этого организовывались специальные семинары по фаундрейзингу, на которых активные дамы-умелицы читали с утра до вечера лекции по обучению многим, сравнительно честным, способам отъема денег у спонсоров. Профессора конспектировали все эти советы, возможно, даже зубрили уроки дома… Ничего не помогало!
Вот как просил денег на свои уникальные научные проекты профессор Абрам Зиновьевич Ланской – светило мировой иудаики, автор ряда блистательных книг. Он поднимался. Одергивал старый пиджак. Прочищал горло. Говорил:
– Я Абрам Ланской, профессор, доктор наук, специалист по античному периоду еврейской истории… Дайте денег!
Когда мы познакомились поближе, я многое поняла:
Абраша Ланской привык думать о смерти эпически-спокойно и даже дружественно. В принципе, ему не нравилось жить; но будучи ответственным и академическим человеком, он относился к жизни, как к профессиональному заданию, и – жил. Хотя с удовольствием прекратил бы это глупое занятие в любую минуту. Профессиональная научная сфера (античность) и некоторые традиции величественного, исполненного достоинства ухода из жизни древних предрасполагали профессора Абрама Зиновьевича Ланского к академическому взгляду на эту проблему.
Когда, бывало, в университет являлся какой-нибудь миллионер из горских евреев, в молодости купивший диплом филолога и в память об этом дипломе желавший вложить деньги в издание «кого-нибудь стоящего», Абраша говорил ему:
– Советую вам обратить внимание на труды античных авторов. У них бесконечно много достоинств. Во-первых, имена эти проверены временем. Во-вторых, у них нет родственников. И в-третьих, они прекрасны хотя б уже тем, что давным-давно умерли…
Тут его голос обычно мечтательно зависал, лицо разглаживалось, глаза заволакивала нездешняя дымка…
Ну как такой человек мог просить чего бы то ни было, у кого бы то ни было в этой земной жизни?
…А вот Миша Каценельсон, – философ, культуролог, парадоксалист, – тот, наоборот, заваливал потенциальных спонсоров камнепадом речи. Устремив на собеседника белое чернобровое лицо боярина с длинными волосами, которые частым беглым жестом он откидывал со лба и заводил за уши, Миша цитировал справочники и энциклопедии, сыпал именами давно сгинувших третьестепенных деятелей забытых литературных и прочих сообществ… Минут через двадцать одуревший спонсор впадал в летаргическое состояние и ослабевал настолько, что просто был не в состоянии вытащить чековую книжку или расписаться на бланке…
Миша был эрудирован настолько, что меня в разговоре с ним брала оторопь уже на третьей минуте; я как-то сникала перед этой лавиной информации, как перед бесчисленными томами «Британики». Вместе с тем Миша оказался вовсе не книжным червем: был азартен, боевит, постоянно с кем-то судился, причем сам себя защищал. И вообще, жил с полным своим удовольствием.
Сережа Лохман, безумный библиофил, коллекционер, разыскатель и издатель редких книг – просто не умел высиживать свои просьбы в приемных богатых фондов. Не было у него ни капли терпения, вернее, времени не было совсем: он должен был мчаться в типографию, где запускали тираж очередной редкой книги. И пока спонсоры рассматривали его просьбу на поддержку проекта, он бежал закладывать в ломбард единственное фамильное кольцо жены или продавал квартиру, потому что книга должна была выйти в срок, установленный Сережей самому себе. Учитывая этот невозможный характер, я кричала – «Пригласи, пригласи, пригласи!!!» – едва Маша докладывала, что явился Лохман и очень торопится.
За всех этих затрепанных гениев отдувалась Норочка Брук – женщина ослепительная, светская львица, вдова знаменитого актера. Она надевала деловой, но элегантный костюм и шла на прорыв, с очаровательной улыбкой выслушивая идиотские остроты председателей пузатых фондов, как бурлак, таща за собою всех этих ученых-не-от-мира-сего, так что поначалу даже забывалось, что Нора и сама по себе профессор, автор книг по истории хазар, президент объединения преподавателей высших школ «Научный Форум» – и прочая, и прочая, и прочая…
Рабочий день, как правило, начинался у меня с перебранки у бронированной проходной детского садика: Шая или Эдмон, стерегущие ворота нашей крепости, останавливали меня и осведомлялись – все ли в порядке, как прошла ночь, не заметила ли я чего странного или подозрительного, не получала ли звонков с угрозами, помню ли о приказе департамента Бдительности — не передвигаться самостоятельно по улицам Москвы и, наконец, когда я переставлю стол от окна, чтобы – не приведи Бог! – в случае чего меня не убили выстрелом в затылок?
Затем пробег по коридорам детского сада наверх, в отсек, где занимал три комнатенки мой департамент Фенечек-Тусовок.
И вот я садилась за стол, включала компьютер, щелкала «мышкой» и с неизменным почтительным изумлением наблюдала, как возникает на экране потешная летучая мышь в фуражке почтальона, и в мой электронный короб сыплются и сыплются приглашения, воззвания, письма, депеши из Иерусалима, афиши разнообразных, отнюдь не всегда еврейских, организаций и прочая шелупонь, чепуха, чушь и ветошь:
рассылка материалов «Народного университета» Пожарского;
рассылка национальной русской партии Украины о притеснениях, творимых украинскими националистами;
рассылка Чеченского Союза борьбы с оккупацией;
рассылка Панславянского Союза борьбы с засильем американо-сионистского спрута;
приглашение от Гройса явиться на банкет, посвященный учреждению Фонда Объединенных Еврейских Конгрессов;
приказ по департаменту Кадровой политики об увольнении Анат Крачковски и немедленном ее отзыве в Иерусалим;
приказ по департаменту Кадровой политики о восстановлении Анат Крачковски в должности и продлении ее деятельности на три месяца в связи с отсутствием достойной замены.
…Раскапывание завалов электронной почты прерывалось пулеметной очередью звонков. Я уворачивалась, как могла. Наконец поняла, что, не обучив своих ребят отчаянно и артистично врать, я буду погребена под лавиной посетителей, просителей, представителей и учредителей…
Весьма скоро мы выработали несколько нехитрых приемов.
Тот, на кого выходил очередной, жаждущий моей крови проситель, аккуратно и вежливо говорил, на всякий случай: – Она на совещании, а кто ее спрашивает? Одну минутку, я выясню – сможет ли она отвлечься.
Затем, на цыпочках вкравшись в мой кабинет: – Там этот старикан с проектом пирамиды-усыпальницы Рабина.
Или:
– …помните, дама, которая новый гимн Израиля пишет?
Или:
– …Лившиц, насчет генетической перелицовки палестинцев…
Я молча махала руками, хваталась за голову, закатывала глаза, и Костян или Маша, или Женя удалялись также на цыпочках:
– К сожалению, она на совещании у начальства по очень важному вопросу…
Но, бывало, меня заставали врасплох – когда по неосторожности я брала трубку сама.
Так напал на меня старикан, архитектор из Одессы.
Восьмидесятипятилетний могикан, – к моему изумлению, он продрался через колючую проволоку и минные поля нашей охраны и приволок несколько папок со своими проектами. Одна из них – огромная, из похожего на фанеру картона, долго не открывалась, он пыхтел, развязывал тесемки, попутно захлебываясь торопливыми объяснениями, кашляя, задыхаясь, впрыскивая в рот дозы ингалятора. Я, сама астматик, терпеливо и сострадательно все это пережидала.
Наконец во всю ширь письменного стола передо мной распахнулся павильон ВДНХ, украшенный звездой Давида.
– Что это? – спросила я, имитируя неподдельный интерес.
– Проект Третьего Храма на горе Сион, – проговорил он гордо. – Ищу спонсора.
– Строить? – кротко спросила я, не веря ушам своим.
– Пока нет! Издать альбом.
Правильно, что евреи установили запрет на изображение, подумала я. Знали своих.
Затем он долго демонстрировал коллажи, которые настрогал в великом множестве. Иные я даже помню: лодка, вроде индейской пироги, в которой в затылочек друг другу сидят на веслах десять мужчин…
– Тур Хейердал на «Кон-Тики»? – поинтересовалась я.
Он пояснил, что это – аллегория: предводители десяти потерянных израилевых колен плывут, устремленные в неизвестное будущее…
– А их разве по воде гнали? – удивилась я.
Он повторил невозмутимо:
– Это же аллегория…
На другом коллаже Главный раввин России Манфред Колотушкин и Главный раввин России Залман Козлоброд – смертельные враги в жизни – уходили, обнявшись, светлой дорогой к Храму, который сиял на горе Сион, как гигантская новогодняя елка. А там, наверху, раскрыв братские объятья, их ждал уже третий Главный раввин России, щадист Мотя Гармидер, которого ни тот ни другой, доведись им, не то что к Храму, – к бане близко бы не подпустили…
Наконец, на третьем коллаже – Главный раввин России Залман Козлоброд крепко обнял, вернее, вцепился в каменные Скрижали завета. Создавалось впечатление, что он только что получил их в вечное пользование неподалеку от своего поместья в Лефортово и – в отличие от Моисея – боится нечаянно разбить…
Глава 7. «Себя как в зеркале я вижу»
…Просыпаясь часа в три ночи и маясь до утра, я изобретала генеральный путь собственной деятельности, будила мужа, советовалась с ним, ссорилась, отчаивалась, вдохновлялась… Мне хотелось придумать что-нибудь этакое, новенькое, чего еще не было в Синдикате.
Собственно, работа с населением давно уже обрела традиционные формы: помимо колоссальных народных гуляний в табельные дни, помимо кружков, курсов по изучению чего бы то ни было, вечеров и лекций, фенечек и тусовок, каждый департамент практиковал выездные семинары, где в течение трех дней где-нибудь в загородном доме отдыха, пансионате или туристической базе заезжие израильские посланники и местные специалисты, заказанные и оплаченные в «Научном Форуме» у Норы Брук, обрабатывали пойманных в сети рыб по высшему разряду: программа таких семинаров составлялась наиплотнейшим образом, с получасовым перерывом на обед, так что желающим прокатиться за город на халяву приходилось отрабатывать и номера в тусклых обоях, и селедку под майонезом, и свежий воздух за окном.
Основным условием набора публики на такие вот тусовки было наличие мандата. Собственно, это был и основной закон Страны: взойти в Святую землю предков может человек, имеющий мандат на Восхождение… Этот самый мандат человеку обеспечивал его еврейский дедушка или бабушка, – что уж говорить, условие щадящее. Ведь, положа руку на сердце или оглянувшись окрест, вы чаще всего найдете этот самый мандат не далее как у себя за пазухой… А если не найдете, то, значит, плохо ищете… Покопайтесь в родословной, пошукайте какого-нибудь прадеда-кантониста, какого-нибудь Семена Ивановича Матвеева, полного георгиевского кавалера, бывшего Шмуля Мордуховича… Ищите, говорю я вам, и обрящете… В девяностые годы, годы Великого Восхождения, мандаты покупались в синагогах, подделывались в паспортных столах, возвращались во многих семьях из небытия, из выкрещенного прошлого, из кантонистских легенд, из бегов, из потерянных паспортов, из подделанных военных билетов… В те, уже легендарные, годы сотрудникам Синдиката не приходилось рыскать по задворкам Советского Союза, чтобы выдать на-гора и засыпать в закрома Родине. Они работали, как черти, валясь от усталости с ног, отправляя в день по нескольку самолетов…
Ныне ситуация изменилась, и словно гончие ищейки, синдики прочесывали и прочесывали старые грядки, пытаясь раскопать давненько закопанные в землю мандаты на Восхождение, а иногда заново посеять и вырастить в человеке нечто такое… некое чувство… самоощущение такое, вот… ощущение чего-то такого, неопределенного, но жгуче волнующего, которое…
Короче: на чиновном жаргоне Синдиката это называлось национальной самоидентификацией, и я хотела бы взглянуть на прохвоста, который изобрел этот термин.
Меня и саму коллеги часто приглашали поучаствовать в таких вот семинарах.
В большинстве своем собирались там вполне приличные, даже интеллигентные люди, читатели книг, и моих, в частности; многие и сами пробовали писать – с каждого такого семинара я возвращалась с несколькими рукописями, выданными мне «на благосклонное прочтение»… Бывало, после выступления, затерев меня в угол в дребезжащем музыкой баре, кто-нибудь из этих симпатичных людей интимным тоном интересовался – нет ли у Синдиката хороших программ по Восхождению в Германию…
…Но я-то в своем привилегированном департаменте Фенечек-Тусовок ориентирована была на особую публику; я никого не должна была мучить обязательной программой, никого никуда не тягала, и вообще, работала не топором и зубилом, а скальпелем. Даже Яша в одном из своих летучих комиксов, нарисованных им на «перекличке синдиков» за те пять минут, пока я отчитывалась перед Клавдием за неделю, нарисовал меня в белом халате, стоящей над простертым, обнаженным ниже пояса пациентом. В одной руке я держала скальпель, в другой – эфирную маску, из моего рта выдувался пузырь со словами: «Вы напрасно боитесь, в моем департаменте обрезание делают незаметно и безболезненно»…
Словом, я просыпалась ночами, перебирая в уме всевозможные идеи. Мысленно называла это «постирушкой».
В конце концов сочинила несколько изящных, на мой взгляд, проектов. Например, проект семинара по искусству.
Наутро собрала свой департамент на еженедельное совещание. В кабинете у меня уже стоял к тому времени роскошный диван для посетителей, журнальный столик, кресла. По пути на работу я покупала печенье, Маша и Женя заваривали на всех чай… Эти совещания, а точнее, ор, колготня и ругань, проходили у нас довольно весело, и на наш хохот, бывало, забегал Яша, кое-кто из инструкторов департамента Восхождения, заскакивал Изя Коваль с новой моделью мобильного телефона, забредал Гурвиц, позвякивая тяжелой связкой ключей от рая…
– Ребята, – сказала я, как это ни смешно, волнуясь. – Главная новость: в конце месяца мы проводим небывалый семинар по проблемам искусства…
– А на кого ориентирован этот ваш семинар?! – завела, как обычно, Рома. – Кому адресован?
И тотчас зазвонил телефон. Маша взяла трубку. Я показала ей знаками: не могу, мол, занята, совещание, отсылай…
Но услышав голос в трубке, Маша вытаращила глаза, судорожно сглотнула и, пробормотав:
– Щас, Ной Рувимыч… – переключила кнопку на аппарате.
– Клещатик!!! – прошипела она.
Что-то смутное вспомнилось мне. Кафе в Иерусалиме, зеленый тент над столиком, пятна света на благородном стволе старой оливы… Что-то такое предостерегающее…
– Я же показала тебе – не могу! – удивленно сказала я Маше. – У нас совещание.
– Но ведь Клещатик!!! – сдавленно вскрикнула девочка. Судя по виду, она была готова грохнуться в обморок.
Я взяла трубку и услышала совершенно родственный голос:
– Здравствуйте, дорогая… Простите, что влезаю в ваши напряженные будни, посреди совещания…
Я пожала плечами. Откуда этот господин мог знать о совещании? Услышал мои слова? Но ведь Маша успела переключить телефон, я точно видела…
– Ничего-ничего, – любезно проговорила я. – Слушаю вас…
– …Ной Рувимович, – подсказал он… – А мы ведь с вами давно уж должны познакомиться. Опять же и повод подходящий – ваша прекрасная идея семинара по искусству…
Я оцепенела.
Да, за завтраком я советовалась с мужем – кого позвать на наш семинар из российских художников и искусствоведов, кого пригласить из Израиля… Но больше никому, просто никому не успела сказать ни слова, вот, до последней минуты.
Я внутренне заметалась. Спросила растерянно:
– Откуда вы знаете о семинаре?
– Слухом земля полнится! Вы человек у нас заметный, так что… – он еще говорил что-то тем же задушевным тоном… Я не знала, что и подумать.
– …а вот сегодня, днем, смогли бы мы встретиться, пообедать где-нибудь?
– Вы имеете в виду где-то в городе?
Он рассмеялся:
– Да уж, не в Синдикате… У меня, знаете, печень не казенная.
Действительно, на обед к нам, в Синдикат, с часу до двух привозили алюминиевые баки из ближайшей столовой Метростроя, и мы обреченно жевали прибитые котлеты, обугленную печенку и макароны, липкие и тягучие, как смертная тоска…
– Я заеду за вами в три, – сказал Ной Рувимыч, – а там уж мы решим – куда податься. – И повесил трубку.
В сильнейшем замешательстве я обвела глазами своих подчиненных. Напряглась и вспомнила почти дословно разговор с моим предшественником на террасе иерусалимского кафе. «Пусть все твои чувства, все мысли и все позывы твоего естества замрут… и встанут дыбом…»…
– Ну вот, – проговорила Рома почти удовлетворенно. – А я все ждала – что это Клещатик запаздывает! Целых два месяца дал вам свободно гарцевать… Видать, чего-то опасается.
– Что ж вы молчали?! – воскликнула я. – Ну, рассказывайте!
Все они загалдели, перебивая друг друга, поправляя, вскакивая и вставляя какие-то замечания, совершенно мне непонятные. Из всего этого коллективного объяснения поняла я вот что:
Ной Рувимович Клещатик со своей фирмой «Глобал-цивилизейшн» уже много лет был генеральным подрядчиком Синдиката.
Его фирма, официальная, удобная и общеизвестная, как памятник Пушкину, проплачивала все затеи Синдиката безналичкой, – это было удобно всем; а затем уже Синдикат, с его неповоротливостью огромного ископаемого, спустя недели или даже месяцы оборачивался вокруг собственного хвоста и возвращал Клещатику долг, чаще всего в Иерусалиме, и совсем иной, вполне конвертируемой валютой.
Тень Клещатика нависала над Синдикатом, как статуя Свободы над Гудзоном. Любое мероприятие, любое деяние Синдиката в России осуществлялось через эту фирму – «и будешь ты ходить путями моими»… Без Клещатика немыслимо было снять зал, провести семинар, заказать автобус, поместить в гостиницу приезжих лекторов, купить в отдел ручки и салфетки. Вообще-то, объяснила осведомленная и опытная Рома, таких фирм навалом по всему миру, существуют они за счет своих – в целом небольших процентов за услуги… Но специфика существования Синдиката в России, балансирование, так сказать, в некоторых деликатных вопросах финансовой законности… с этим ведь такая морока! – тут они, как обычно, перешли на шепот, многозначительно округлив глаза и почти синхронно вывернув руки большими пальцами вниз: последний жест римлянина в Колизее.
Ничего не поняв, я уставилась в пол, на который они указывали… Наконец сообразила: с прошлой недели в «инструктажной», большой комнате на первом этаже прямо под нами, где обычно консультировали потенциальных восходящих, сидели и работали аудиторы из Налоговой инспекции… Мимо этой комнаты служащие Синдиката носились бесшумными валькириями, а главный бухгалтер нашего российского кошелька, Роза Марселовна Мцех, ходила торжествующая и гордая своей проницательной честностью. (Яша подозревал, что она-то и навела российских аудиторов на нашу избушку двуликого Януса. При этом на салфетке (дело происходило в нашей неказистой столовой за неказистым обедом) он мгновенно набросал двуглавого Ануса: пышную, как сдвоенные подушки, задницу с двумя отверстиями. В одно через огромную клизму Джеки Чаплин закачивал доллары, из другого с фонтанной мощью вылетали рубли; эту брешь и пыталась закрыть своим телом железняк-матрос Роза Марселовна.)
– Так вот, Клещатик, – продолжала Рома, – это гений финансовой законности, гроссмейстер игры на всех досках, какие только попадаются ныне в столице, виртуоз распутывания самых сложных узлов.
Но главное, – и в этом-то беда и закавыка, – главное, Ной Рувимыч Клещатик сам желает идейно участвовать в деятельности Синдиката, направлять, вдохновлять, инициировать. Бездна его проектов нашла применение в нашей организации.
– Зачем, – спросила я, – зачем ему это?
– А он увлекающийся человек, – ответила Рома, ухмыляясь. – Профессор, между прочим.
– Профессор чего?
– А какая вам разница? У него творческая жилка играет… Он, между прочим, и стихи пишет. Совместно с Фирой Ватник.
По таким мелочам, как семинары, сказала она, с нами работают его девочки, вышколенные, как солдаты, и у каждой из них тоже есть свои фирмы. Нас обеспечивает Ниночка. «Глобал-цивилизейшн», мегакомпания Клещатика, – это такая огромная матрешка, из которой вылупляются разнообразно и умело раскрашенные фирмы для любой надобности. Они рождаются и умирают, как далекие вселенные, поглощая немыслимые суммы, выделяемые Синдикатом на повседневную битву за Восхождение.
– …С другой стороны, – сказала Рома, – вам даже проще будет работать. Вот вы говорите, семинар. А как вы собирались приступить к этой затее?
– А чего там приступать! – раздраженно отозвалась я. – Приглашаем российских и израильских художников, звоним в дом творчества – в «Челюскинскую» или «Сенеж», – где есть литографские камни, заказываем номера и харч…
– …и в самый последний день перед началом семинара вам звонят из дома творчества, извиняются и говорят, что к ним заехала большая творческая группа, поэтому вашу группу они принять не могут.
– Что за бред, какого черта! – воскликнул мой муж, координатор выставочных и художественных проектов в моем департаменте. – Мы заранее подписываем договор… Заранее платим…
– О, тут все в порядке: вам вернут деньги до копейки. Вам некуда и не на что будет жаловаться.
– Но почему?! – воскликнула я.
– Потому что Клещатик не даст вам гулять без поводка, – сказал разумный Костян. – Он перекупит весь дом творчества, чтобы в следующий раз неповадно вам было его обходить.
– Значит, надо позаботиться, чтобы он ничего не узнал, – начала я… и осеклась: мои ребята выразительно смотрели на меня, переводя взгляд на телефонный аппарат, который впервые показался мне одушевленным и притом подлейшим существом.
Тут они, опять-таки перебивая друг друга, увлеченно поведали страшную историю пятилетней давности, когда некий безумно храбрый синдик решил восстать против Клещатика и отпасть от него, и заказал проведение конференции в гостинице «Украина» совсем другой фирме. Директор фирмы, молодая энергичная женщина, представила ему выгодную смету, конференция была подготовлена на высшем уровне, грянула дата открытия, гости съезжались на дачу… Мятежный синдик торжествовал, отпускал шуточки по адресу Ной Рувимыча, учил коллег жизни и чувствовал себя совершенным победителем.
Спустя три минуты после начала конференции в «Украину» явился Ной Рувимыч лично, вызвал даму-директора в холл, с полчаса посидел с нею на мягком кожаном диване, улыбаясь и что-то интимно шепча ей в шуме и гаме огромного вестибюля гостиницы… После чего дама исчезла. Причем исчезла совсем, необратимо, навсегда. Для Синдиката, по крайней мере. Вместе со своими девочками-распорядительницами, вместе с коробками блокнотов и ручек, вместе с папками, бутылками минеральной воды и одноразовыми стаканчиками… Буквально: была фирма и нет ее.
– Вздор, – не выдержала я, – что за апокрифы, что вы несете! Не шейте Воланда графоману Клещатику!
– Да, да! – горячо вскинулись все разом. – Несчастный синдик бегал по этажам гостиницы, пытаясь узнать – где участники конференции могут пообедать, куда подадут им кофе… Все было тщетно. Администрация гостиницы прятала глаза и заявляла, что ничего не знает, ни с кем не договаривалась, впервые слышит… Участников международной конференции попросили выехать из номеров… Поднялся страшный скандал, поверженному синдику оставалось лишь припасть к стопам Клещатика, каясь и рыдая… Тот еще подержал ситуацию до вечера в нагретом состоянии, потом смилостивился и показал дирижерской палочкой diminuendo… Людям дали поесть, позволили снова внести в номера чемоданы. Однако испакощенная конференция уже не оправилась, обескураженные участники обсуждали доклады без особого интереса, к тому же странным образом все стало известно в Иерусалиме, карьера безумца немедленно была прервана, он был отозван домой. В Синдикате, многозначительно подчеркнула Рома, никогда не любили скандалов и революций…
На этом интересном месте совершенно смятого ходом событий совещания в дверях моего кабинета возник осанистый человек – очки в золотой оправе, рыжий дымок над лысиной, ласковые ямочки на пергаментных щеках. Все улыбалось в этом лице, все звало дружить, поверять душевные заботы, совместно трудиться на общую цель Восхождения…
Сотрудники моего департамента прыснули врассыпную, как тараканы, и забились за экраны своих компьютеров.
– Ной Рувимович? – сухо и осторожно спросила я, поднимаясь и с омерзением чувствуя, как лицо мое в ответ расплывается в улыбке, а рука так и тянется к рукопожатию.
– Мечтал, мечтал познакомиться! – пожимая руку (словно знал, что я не терплю припаданий чужих мокрых губ к руке), искренне и дружески проговорил Ной Рувимыч. – Вот только книжку на автограф не прихватил, но в самое же ближайшее время…
…и я уже не заметила, как меня повлекли за пределы детсадика…
Единственно, что колючкой застряло в памяти: когда мы с Ной Рувимычем проходили первым этажом Синдиката к выходу, из дверей своего кабинета выглянул Яша Сокол, схватил меня за руку, втянул наполовину внутрь и быстро, горячо прошипев в лицо: – Только не «Пантелеево»!!! – отпустил руку… и я ускорила шаги, чтобы поравняться с Ной Рувимычем…
Затем меня усадили в машину и повезли, не переставая говорить тоном доверительным, серьезным… И очень он мне нравился – неброской элегантностью, негромким интеллигентным голосом и подчеркнутой неторопливостью движений.
– Понимаете, дорогая, – говорил Ной Рувимыч, – вы, без сомнения, уже поняли, что в Синдикате-то, по большому счету, делать и нечего. Скажем прямо, никакой истовой работой цели достигнуть невозможно. Люди восходят или не восходят совсем не потому, что некий синдик устраивает какой-то семинар, а другой валяет дурака и пьянствует. Все знают, когда и почему птицы перелетают с места на место, а животные переходят на другое пастбище… И я рад, что когда-то с моей, не буду скромничать, подачи был создан ваш департамент. Ведь в каком-то смысле Синдикат организация, скорее, представительская. Вы согласны со мной?
– Мне, на моей должности, было бы обидно с вами согласиться… – искоса взглянув на него, ответила я. – Но кое в чем вы правы.