Чайка Чехов Антон
Дорн. И снова стали смотреть снаружи на освещенное окно. А когда Константин Гаврилович вышел в соседнюю комнату, вы тоже вошли туда – с террасы. Должно быть, еще сами не знали, что намерены сделать.
Нина (опустив голову.) Нет, знала… Я готова была на то, чтобы… Чтобы (едва слышно) отдаться Косте… Лишь бы отвлечь его от мысли об убийстве, лишь бы спасти Бориса… Мы стояли у стеклянной двери. Он взял меня за плечи, стал целовать в шею, и вдруг я почувствовала, что не вынесу, что это выше моих сил… Вижу – на секретере револьвер. Лежит и поблескивает в свете лампы. Это было как символ, как знак свыше… Я прошептала: «Погасите лампу!» а когда он отвернулся, схватила револьвер, взвела курок… Я умею стрелять. Меня офицеры научили – в прошлом году, когда я гастролировала в Пятигорске… Ах, это неважно. (Оглядывается на чучело чайки, бормочет.) Я чайка… Я чайка… (Медленно выходит на террасу и стоит там. Шум дождя слышен сильнее.)
Аркадина (Тригорину). Не смотри ты на нее так. Вся эта сцена была разыграна, чтобы тебя разжалобить – уж можешь мне поверить, я эти фокусы отлично понимаю. Жалеть ее нечего. Разыграет перед присяжными этакую вот чайку, и оправдают. Даже на уловку с эфиром сквозь пальцы посмотрят. А что ж – молода, смазлива, влюблена. Такую рекламу себе сделает на этой истории! Позавидовать можно. И ангажемент хороший получит. Публика будет на спектакли валом валить.
Раскат грома, вспышка, свет гаснет. (К концу этой картины, как и всех последующих кроме самой последней, все актеры должны оказаться на тех же местах, где были в начале картины.)
Часы бьют девять раз. Свет зажигается вновь.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться.
Шамраев. А как разбираться-то? Если кто убил, то сам ведь не признается.
Дорн. Для того, любезнейший Илья Афанасьевич, человеку и дана лобная часть коры головного мозга, где, согласно новейшим научным гипотезам, сосредоточена вся мыслительная деятельность. Кроме того, мы располагаем двумя древними как мир сыскными рекомендациями: Cui prodest и Cherchez la femme. Рекомендации препошлые, но от того не менее верные – почти все убийства именно из-за этих двух причин и совершаются.
Медведенко. Про «шерше ла фам» я помню, что это значит. А первое вот запамятовал. Это по-латыни?
Шамраев (резко). Не знаешь, так молчи, не срамись. Cui prodest – значит «ищи, кому выгода». А еще учитель! Зачем ты вообще ночевать остался? Шел бы домой.
Медведенко. Так ведь вы, папаша, лошадь не дали. Сказали, только со станции приехали, не гонять же опять.
Шамраев. И что с того, что не дал. Шесть верст – не околица, не рассыпался бы. Послушал бы меня, ушел бы – не угодил бы в этакую историю.
Медведенко. Гроза началась, ливень… Так и простудиться недолго. Здоровье у меня некрепкое. Прошлую зиму вон два месяца кашлял. А умирать мне никак невозможно. Ну, Маше с ребенком вы, конечно, пропасть не дадите, но у меня ведь еще мать, две сестренки, братишка. Кроме меня кому они нужны?
Маша (оборачивается, зло затягиваясь папиросой). Знаем. Тысячу раз слышали, почему тебе нельзя умирать. Да ты ведь, кажется, и не умер. Умер Константин Гаврилович. (Заходится кашлем, никак не может остановиться, кашель переходит в сдавленное рыдание. Мать хлопает ее по спине, потом обнимает, обе плачут.)
Медведенко (жалобно Тригорину). Ну вот, опять не так сказал. Теперь долго поминать будут.
Тригорин. Страдательный залог – самая угнетенная из глагольных форм и сама в том виновата. Вам бы полегче быть, повеселее. А то вы все жалуетесь – и два года назад, и теперь. Женщины этого не любят.
Медведенко. Хорошо вам говорить. Вы богатый человек, знаменитый писатель, а у меня мать, две сестренки…
Маша. Заткнись! Мама, пусть он уйдет! Я видеть его не могу! Особенно теперь, когда, когда… (Не может продолжать и тычет пальцем в закрытую дверь, за которой лежит тело Треплева).
Дорн (задумчиво). Ну, насчет Cui prodest – сомнительно. У Треплева за душой ни гроша не было. Стало быть, остается «шерше».
Аркадина. Костя был влюблен в Заречную, это всем известно.
Дорн. Не вижу здесь мотива для убийства. Разве что кто-то другой, тоже влюбленный в Заречную, застрелил соперника из ревности? Например, вы, Петр Николаевич. Вы ведь, кажется, к Нине Михайловне были неравнодушны?
Сорин. Нашли время шутить.
Дорн. М-да, нет логики. Убивают счастливых соперников, а Константин Гаврилович, кажется, успехами на сем поприще похвастаться не мог. Значит, дело не в Заречной. Но ведь тут, по-моему, имелась и иная любовная линия? (Поворачивается к Маше.) Прошу прощения, Марья Ильинична, но сейчас не до деликатностей, да вы, по-моему, не очень-то и скрывали свою сердечную привязанность к Константину Гавриловичу.
Маша (вздрогнув, после паузы). Да, любила. Все знают, и он знает (презрительный кивок в сторону Медведенки.) И всегда буду любить.
Полина Андреевна. Что ты говоришь! Зачем? Любить люби, но зачем говорить!
Шамраев. Сама виновата, что вышла за это ничтожество. Мы с матерью тебе говорили. Нужно было уехать в Тверь, я же подыскал тебе отличное место гувернатки – в хорошем доме, двадцать пять рублей на всем готовом!
Медведенко (Тригорину жалобно). Это про меня – «ничтожество». В моем присутствии. И всегда так.
Аркадина (недовольна тем, что разговор сосредоточен не на ней). Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Почтительная пауза.
Дорн. Скажите-ка, как вас, Семен Семенович, вы ведь, кажется, примерный отец? Помнится, вы собирались идти домой пешком, невзирая на шесть верст и непогоду? Я слышал, как вы об этом говорили какой-нибудь час назад. Отчего же все-таки остались? (Подходит к Медведенке и смотрит на него в упор.)
Медведенко (делая шаг назад). Гроза… Погромыхивать стало. Мне простужаться нельзя… Здоровье слабое.
Дорн (задумчиво). Шерше ля фам, шерше ля фам… Да не случилось ли чего, из-за чего вы уходить передумали?
Медведенко. Ничего. Только вот тучи и гром.
Полина Андреевна (хватается за сердце). Господи, неужто… Это ты, ты был! Я-то, помню, подумала – с чего бы сквозняку взяться. А это не сквозняк, это ты в щелку!
Дорн (быстро). Какая щелка? Какой сквозняк?
Полина Андреевна. Подслушивал!
(Медведенко машет руками, пятится.)
Дорн. Подслушивал? Что подслушивал? С кем был разговор? О чем?
Маша. Мама, не вздумай!
Полина Андреевна (страстно). Нет, я расскажу! Я просила Константина Гавриловича… быть с Машей поласковее. Знаю, матери о таком просить стыдно, но ведь сердце разрывается! А он (показывает на Медведенко), он подслушал!
Шамраев (грозно). Поласковее? Ты… ты сводничала?!
Полина Андреевна. Ты ничего не видишь вокруг себя! Тебя интересуют только овсы, сенокос и хомуты! Твоя дочь страдает, гибнет, а ты…
Дорн. Тихо! (Полина Андреевна послушно умолкает на полуслове. Дорн подходит к Медведенке и крепко берет его за плечи, тот мотает головой.) Итак, Семен Семенович, вы подслушали, как ваша теща уговаривает Треплева быть поласковее с вашей женой и после этого передумали возвращаться домой. Кажется, у вас нашлось другое дело, поинтереснее. (Смотрит на Медведенку с любопытством.) Вот уж воистину «и возмутятся смиренные». Всякому терпению есть мера, а?
Медведенко (рывком высвобождается, расправляет плечи, говорит громко). Да, Евгений Сергеевич, да! Возмутятся смиренные, потому что и у чаши смирения есть своя кромка. Когда переполнится, одной малой капельки бывает довольно. Живешь-живешь, терпишь-терпишь. Все видишь, все понимаешь, а надежда нашептывает: подожди еще, потерпи еще, воздал же Господь Иову многострадальному. Где вам, баловню судьбы, женскому любимцу, понять, каково это – быть самым что ни на есть распоследним человеком на свете! Говорят, у каждой твари своя цена есть. Я всегда знал, что моя цена небольшая – примерно в двугривенный, а сегодня мне и вовсе глаза открыли. Не двугривенный, не алтын даже, и не полушка, а нуль, круглый нуль – вот цена Семена Медведенки. Если б ставили хоть в полушку, так дали бы лошадь – только уезжай, не путайся под ногами, не мешай разврату. А тут даже этой малости не удостоили – уйдешь, козявка, и собственными ногами. Этот барчук, этот бездельник (тычет пальцем в правую дверь) растоптал мне жизнь! Казалось бы, стал модным писателем, деньги тебе из журналов шлют, так уезжай в столицы, блистай. Нет, сидит, как ворон, над добычей. Губит, топчет, сводит с ума. А Машенька и сошла с ума. Смотреть на это сил нет! И пьет, много пьет. Ребеночка забросила. Я ведь не убивать хотел, хотел попросить только по-человечески – чтоб уехал, пожалел нас. Для того и пришел – наедине поговорить. А он на меня как на грязь какую посмотрел, пробормотал что-то по-французски, зная, что я не пойму, и отвернулся. Тут на меня будто затмение нашло. Схватил со шкафчика револьвер… Как дым рассеялся, думаю: нельзя мне на каторгу. Никак нельзя. Господи, молюсь, спаси, избави! Вдруг на глаза ваш саквояж попался. Думаю, там бинты, йод. Что если Константин Гаврилович жив еще? Открываю, вижу склянка и написано «Эфир». И вспомнил про кислород, про нагревание – читал в учительской газете. Еще слово вспомнил французское – «алиби». Вот тебе и алиби. Господи, что теперь с ребеночком-то будет… (Закрывает руками лицо, глухо, неумело рыдает).
Шамраев (вполголоса). Положим, слово не французское, а латинское.
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться. Итак, кто-то вошел с террасы в комнату, мирно поговорил о чем-то с Константином Гавриловичем, потом взял с секретера револьвер, вышиб собеседнику мозги, подогрел на свечке склянку с эфиром и удалился. При постепенном соединении с воздухом нагретый эфир взрывается через пять-шесть минут. Для того чтобы обеспечить себе алиби, в момент взрыва убийца должен был непременно находиться здесь, в гостиной, причем в присутствии свидетелей. Иначе уловка утратила бы всякий смысл. Давайте-ка припомним, кто предложил перебраться из столовой в гостиную.
Тригорин (пожав плечами). Никто. Мы просто закончили пить чай и решили продолжить игру в лото.
Аркадина. Нет-нет! Я рассказывала, как меня принимала публика в Харькове, а Марья Ильинична вдруг перебила и говорит: «Как здесь душно. Идемте в гостиную». Впрочем, все это пустое и глупости… Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн. Хм, а ведь верно. Это Марья Ильинична увела нас из столовой.
(Все поворачиваются к Маше, которая стоит спиной к зрителям у окна и курит).
И еще, Марья Ильинична, вы зачем-то попросили меня открыть дверь. (Показывает на дверь, что была загорожена креслом.) Я, помню, удивился – вроде бы амплуа беспомощной барышни не по вашей части. Или вы знали, что дверь заставлена креслом? Если так, то откуда вам это было известно? Как и все мы, вы отлучались из столовой. Не могли бы вы объяснить, куда и по каким делам?
Пауза. Маша будто не слышала.
Марья Ильинична, извольте ответить.
Маша (произносит монолог не оборачиваясь, ровным и вялым голосом). Пошла посмотреть, где он и что делает. Я часто за ним подглядываю. То есть подглядывала. Папа называет меня дурой, а я очень хитрая. Бывало, стою на террасе у окна, и смотрю, как Константин Гаврилович пишет, или просто сидит, глядя на огонь, или мечется по комнате, ероша волосы. Войти боялась – он сердится, когда я к нему вхожу. То есть сердился. Я его раздражаю. То есть раздражала…
Дорн. Не отвлекайтесь вы на грамматику. Продолжайте.
Маша. Он был здесь, и с ним была Заречная. Она все повторяла: «Я чайка, я чайка». Ах, как он на нее смотрел! Если бы он когда-нибудь, хоть один-единственный разок посмотрел так на меня, мне хватило бы на всю жизнь. Я бы все вспоминала этот взгляд и была бы счастлива… Это не Заречная – чайка, это я – чайка. Константин Гаврилович подстрелил меня просто так, ни для чего, чтоб не летала над ним глупая черноголовая птица! (Резко оборачивается, стоит, обхватив локти). Жизнь моя ужасна. Я живу в бревенчатой избе, с мужем, которого не люблю и не уважаю. Его многочисленное семейство меня боится и ненавидит. А этот ребенок! Я его не хотела, я не испытываю к нему совершенно никаких чувств кроме досады и раздражения! Зачем он кричит по ночам, зачем требует молока, зачем пачкает пеленки! А ведь я могла бы жить иначе. Я могла бы уехать, заняться каким-нибудь делом или хотя бы просто додремать до старости. Но Костя привязал, околдовал, отравил меня… Какой он был красивый! Только я это видела, больше никто. В последнее время мне стало казаться, что он посматривает на меня по-другому. Нет, не с любовью, не с нежностью – я не настолько слепа. Но он мужчина, ему нужна женщина, а кроме меня около него никого не было…
Полина Андреевна. Что ты говоришь! Опомнись!
Шамраев. Бесстыжая тварь! (Бросается к дочери, но Дорн крепко берет его за локоть и останавливает.)
Маша (словно никто ее не прерывал). Я думала, рано или поздно он будет мой. Но тут появилась она и снова вскружила ему голову. О, она актриса, она отлично умеет это делать. И ведь ей он даже не нужен – она просто упражнялась в своем искусстве… Я стояла за окном и думала: довольно, довольно. Даже чайка, если ее долго истязать, наверное, ударит клювом. Вот и я клюну его в темя, или в высокий, чистый лоб, или в висок, на котором подрагивает голубая жилка. Я готова была смотреть на эту жилку часами… Освобожусь, думала я. Избавлюсь от наваждения. И тогда можно будет уехать. Уехать… Уехать…
Медведенко. Маша, ты не в себе. Ты на себя наговариваешь.
Шамраев (громовым голосом). Молчи, жалкий человек! А ты, мать, рыдай. Наша дочь – убийца! Горе, какое горе!
Аркадина (Тригорину, вполголоса). Теперь «благородного отца» так уже не играют, разве что где-нибудь в Череповце.
Тригорин (оживленно). Потому что вот это (показывает) не театр, а жизнь. Я давно замечал, что люди ведут себя гораздо естественней, когда притворяются. Вот о чем написать бы.
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться.
Проходится по сцене, заложив руки за спину. В задумчивости подбрасывает носком ботинка разбросанные клочки рукописи.
Полина Андреевна. Снова рукописи рвал. (Аркадиной.) Это с Костей часто бывало – рассердится, что плохо пишется, и давай рвать мелко-мелко. После прислуга откуда только эти клочки не выметает. (Всхлипывает.) Теперь уж в последний раз… И у кого только на нашего Костеньку рука поднялась? (Опускается на корточки, начинает собирать обрывки.) Надо бы склеить. Вдруг что-нибудь великое?
Аркадина. Вряд ли. Откуда ж великому взяться? Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Полина Андреевна (перебивает). Чей это шарфик? Ирина Николаевна, ваш? У нас с Машей такого нет.
Аркадина (подходит). Это креплизетовый, и расцветка вульгарная. Я этакую безвкусицу не ношу.
Полина Андреевна. Откуда бы ему взяться?
Подходит Дорн, берет шарфик, рассматривает, сосредоточенно напевая «Расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты». Приближаются остальные, тоже смотрят.
Шамраев. Странно. Очень странно.
Полина Андреевна. Видно, кто-то приходил, пока нас здесь не было.
Дорн (качает головой). Кажется, я догадываюсь, кто именно. (Присвистнув.) Вон оно что. Семен Семеныч, вы давеча рассказывали, что повстречали Нину Михайловну Заречную неподалеку отсюда и что она обещалась наведаться в гости.
Медведенко. Точно так. Только мне показалось, что она не придет, а про гости сказала из одной вежливости.
Дорн. Да нет, судя по всему, не из вежливости.
Полина Андреевна. О, Господи! Да неужто! (Крестится). Страх какой…
Маша (обернувшись, звенящим голосом). Так она была здесь, с ним? Она приходила? Я знаю, он все это время любил ее. Но зачем она пришла? Она хотела забрать его с собой? У них было объяснение?
Полина Андреевна. Машенька, милая, успокойся. Теперь это неважно, ведь Кости больше нет.
Маша. В последнюю минуту жизни он думал о ней! Он порвал рукопись, потому что решил бросить писательство и уехать с Заречной!
Полина Андреевна. Нет-нет, уверяю тебя, ничего подобного не было! Не терзай себя!
Дорн (нахмурившись). Минутку! А откуда, любезная Полина Андреевна, вам, собственно, известно, что здесь было и чего не было? Вы что, были свидетельницей их разговора? Кстати уж заодно – куда вы-то отлучались из столовой?
Пауза. Полина Андреевна в замешательстве смотрит на Дорна, потом на мужа. Молчит.
Шамраев (тряхнув головой). Оставьте Полину. Она виновата только в том, что слишком любит и жалеет дочь. А Треплева застрелил я, вот этой рукой. (Высоко поднимает руку. От него шарахаются. Полина Андреевна смотрит на мужа с испугом.) И нисколько о том не жалею. О, я долго был слеп. Подозревал, мучился, но терпел. А все из подлости. Куда, спрашивается, мне деваться, если лишусь этого проклятого места? Где преклонить голову на старости лет? И оттого был глух, слеп и нем. Делал вид, что не замечаю постыдной Машиной страсти, поощряемой собственной матерью! (В волнении закашливается.)
Тригорин (Аркадиной вполголоса). Здесь что-то с грамматикой не то.
Шамраев. Сегодня вечером я вышел из столовой на террасу подышать воздухом… Часу не прошло, а кажется, что это было тысячу лет назад… Заглядываю в окно (показывает на окно) и вижу: Константин Гаврилович с госпожой Заречной. Разговаривают. Я был удивлен, но подслушивать, конечно, не стал бы – не в моих правилах. Только Заречная вдруг спрашивает: «А как та девушка в черном, кажется, Марья Ильинична?» (Маша оборачивается.) Он презрительно так засмеялся и говорит: «Пошлая девчонка до смерти надоела мне своей постылой любовью». Да-да, Машенька, именно так он сказал! Представьте себе, господа, муку отца, услышавшего такое! Все во мне заклокотало. Решил: уничтожу оскорбителя собственной рукой, а после хоть на каторгу. Пусть только Заречная уйдет – она не при чем. Так и сделал, рука старого солдата не дрогнула. А когда дым от выстрела рассеялся, вдруг затрепетал. И не стыжусь того. Боже, думаю, ведь я погубил всех! Жена, дочь, внук – что они без меня? Кто их защитит, прокормит? Не этот же червь? (Кивает на Медведенку.) За что им-то страдать? Нет-с, думаю, Константин Гаврилыч над нами и при жизни покуражился предостаточно. Хватит-с. Вот и придумал интригу с этим вашим эфиром. Да, видно, не судьба – плохой из меня хитрец. (Протягивает вперед обе руки.) Что ж, вяжите Илью Шамраева – он готов держать ответ перед людьми. А перед Богом моя душа ответит.
Дорн. Хм, что-то здесь не так…
Полина Андреевна (перебивает). Илюша, прости меня, прости! Я тебя не ценила, не любила, а ты благородный человек. Виновата я перед тобой. Его, его (показывает на Дорна) любила много лет, а тебя теперь словно впервые увидела! Но есть и во меня душа. Это я застрелила Константина Гавриловича! Илья на себя наговаривает, чтобы от меня подозрение отвести! Илюшенька, ты и в самом деле был глух и слеп, ты ничего не знаешь! Ведь было у Машеньки с Костей, было! И ребеночек от него! (Медведенко вжимает голову в плечи.) Ладно бы от любви или хоть бы от сладострастия, а то обидным образом, спьяну. И ведь после сам еще нос воротил! Уж как я ее жалела, как умоляла его быть с Машенькой поласковей! Мне ли не знать, как нужна нелюбимой хоть малая ласка… (Мельком оглядывается на Дорна.) Я все думала, голову ломала, как бы сделать так, чтобы Константин Гаврилович навсегда исчез из нашей жизни. Мечтала: уехал бы он в Америку или пошел на озеро купаться и утонул. А давеча вышла из столовой на террасу – посмотреть, убрали ли перед грозой белье с веревки. Вдруг вижу – здесь, в кабинете Заречная, и Константин Гаврилович с ней! Встала у окна, смотрела, слушала… Костя все револьвером размахивал, а я думала: «Застрелился бы ты, что ли». Перед тем как Заречная ушла, у нее с шеи шарфик соскользнул. В эту самую секунду мне будто голос некий шепнул: «Вот он, выход. Убить его, а подумают на нее».
Шамраев. Что ты несешь! Господа, не слушайте, это она меня выгораживает! Она и стрелять-то не умеет! Не знает, куда нажимать! А я в полку призы брал! Честное благородное слово!
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться. Для начала предлагаю установить, где каждый из нас находился в это время.
Тригорин (нервно). Какое «это»? Разве вы точно знаете время, когда произошло убийство?
Дорн. Резонный вопрос. Когда я вошел в комнату после хлопка, тело было теплым, из раны, пузырясь, стекала кровь, а по стенке еще сползали вышибленные мозги…
Маша вскрикивает и зажимает руками уши. Аркадина, покачнувшись, прикрывает кистью глаза – Шамраев подхватывает ее под локоть.
Шамраев. Доктор, говорить при матери такое!
Дорн. Ах, бросьте, сейчас не до мелодрамы. Между моментом, когда я обнаружил труп, и самим убийством миновало не более четверти часа. Ну хорошо, возьмем для верности полчаса. Таким образом (смотрит на настенные часы, потом, сердито тряхнув головой, достает свои), Константина Гавриловича застрелили между восемью и половиной девятого. За этот промежуток – поправьте меня, если я что-то путаю – (поочередно обращается к каждому) Полина Андреевна минут на десять отлучалась по каким-то хозяйственным делам. Мария Ильинична выходила в сад. Илья Афанасьевич по всегдашней своей привычке на месте почти не сидел – то выйдет, то войдет. Господина Медведенки в столовой не было вовсе. Я отсутствовал в течение семи или восьми минут – пардон, по физиологической надобности. Борису Алексеевичу нужно было удалиться, чтобы записать какую-то свежую метафору. И даже Ирина Николаевна на некоторое время исчезла, после чего вернулась посвежевшей и благоухающей духами. Надо полагать, обычное дамское прихорашивание?
Аркадина (резко). Уж хоть меня-то увольте от ваших изысканий. Я мать! Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн (терпеливо дослушав до конца, с поклоном). При всем почтении к материнским чувствам уволить от изысканий вас не могу – иначе нарушится математическая чистота эксперимента. Получается, что все, включая и вашего покорного слугу, имели физическую – я подчеркиваю, чисто физическую возможность….
Сорин. Кроме меня. Я-то как раз физической возможности, увы, лишен. Да и из столовой никуда не отлучался по причине (обезоруживающе разводит руками) затруднительности перемещения.
Полина Андреевна. Да, вы без посторонней помощи и не дошли бы, бедняжка.
Дорн (внимательно смотрит на Сорина). Вы, ваше превосходительство, действительно, все время находились в столовой. Причем, если я не ошибаюсь, сразу после окончания чаепития, когда все разбрелись, вы остались там совершенно один. Что же до вашей неспособности к самостоятельному перемещению, то это не совсем верно. И даже вовсе неверно. Уж я-то как лечащий врач отлично знаю, что ваша болезнь – в значительной степени плод вашего воображения. Оттого и настоящих лекарств вам не выписываю, одну валерианку. Захотели бы – бегали бы, как молодой.
Сорин (дрожащим голосом). Евгений Сергеевич, это низко! Вы, кажется, намекаете… Я Костю любил, как родного сына!
Аркадина. Скажите, какие нежности! Значит меня, мать, подозревать можно, а тебя нельзя? Нет уж, пусть будет математическая чистота. (Дорну.) Продолжайте, мосье Дюпен, это даже интересно.
Дорн (по-прежнему глядит на Сорина). Ведь ваше кресло стояло у окна, не так ли? Перед грозой было душно, вы попросили распахнуть створки и, перегнувшись через подоконник, все смотрели в сад. Что такого интересного вы там увидели?
Сорин. Просто смотрел в сад. Сполохи зарниц так причудливо выхватывали из темноты силуэты деревьев.
Дорн. Понятно. Скажите, а зачем вы вызвали телеграммой сестру? Никакого удара у вас не было – это мы с вами установили сразу.
Сорин. Это не я, это они вызвали…
Шамраев. А как было не вызвать, когда вы стонали и повторяли: «Умираю! Ирочку, Ирочку…»?
Дорн. И еще мне рассказали, что вы в последние дни от Константина Гавриловича не отходили ни на шаг. Куда он, туда и вы. Даже стелить вам велели в его комнате. Это, собственно, зачем?
Сорин (лепечет). Я… Я боялся, что ночью мне станет плохо. Стану умирать, и никого рядом… Глупо, конечно.
Дорн. Не с чего вам умирать. Вы еще всех нас переживете. Здоровый желудок, крепкое сердце. Все нервы одни, мнительность. Я видел у вас в кресле книжку Файнхоффера «Маниакальные психозы в свете новейших достижений психиатрической науки». Вы что же, ко всему прочему еще и вообразили себя душевнобольным?
Сорин (быстро). Не себя… (Испуганно подносит руку к губам.)
Дорн (так же быстро). А кого? Константина Гавриловича? Мне, признаться, тоже показалось, что он нехорош. Вы наблюдали у него симптомы маниакального психоза? Какие?
Сорин (какое-то время сидит, опустив голову, и говорит после паузы). Костя в последнее время сделался просто невменяем – он помешался на убийстве. Все время ходил или с ружьем, или с револьвером. Стрелял все, что попадется – птиц, зверьков, недавно в деревне застрелил свинью.
Шамраев. Да что свинью! Он третьего дня в курятнике петуха застрелил. Видите ли, кукарекает по ночам, мешает писать. Как теперь куры будут нестись?
Сорин. Да, и петуха тоже. Прислуга его стала бояться. В понедельник Яков уронил тарелку, когда Костя сидел здесь в кабинете. Выбежал, схватил Якова за плечи и давай бить головой об стенку. Еле оттащили. Вот я и старался не отходить от Кости ни на шаг, даже спал с ним в той же комнате. Ведь неизвестно, что ему взбредет в голову. А в четверг Костя застрелил Догоняя – просто так, ни за что. Добрый старый пес, полуоглохший, доживал на покое. Тогда я и изобразил припадок. Думал, Ирочкин приезд на Костю подействует. Не помогло, только хуже стало.
Дорн. Надо было мне рассказать. Я бы его в лечебницу отвез.
Сорин. Я хотел было. Но нельзя: свяжут руки, будут лить на темя холодную воду, как Поприщину. А Костя не вынесет, он гордый и независимый.
Дорн (тихо). И поэтому вы решили, что так будет для него лучше?
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться.
Тригорин вытирает слезы рукавом. Аркадина стоит рядом, гладит его по плечу.
Аркадина. Не нужно так. У тебя слишком нежная душа. Видишь, я мать, и я не плачу. Сердце окаменело. Прошу тебя, не плачь.
Дорн. Главный вопрос: зачем? Кому мешал Константин Гаврилович? Кто ненавидел или боялся его до такой степени, чтобы раздробить голову пулей сорок пятого калибра?
Аркадина (горько качая головой). Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн (удивленно поднимает брови). Ирина Николаевна, погодите-ка… Вы сказали: «Ничком, раскинув руки»? Но ведь вы не входили в комнату. Откуда же вы знаете, что Константин Гаврилович лежит именно в этой позе? Я ведь ее не описывал.
Аркадина (судорожно схватившись рукой за горло). Я… Я вижу его именно таким. Это воображение актрисы. Сердце матери в конце концов. Да-да, сердце матери, оно ведь вещее… (Пауза. Все на нее смотрят.) Что? Что вы все так на меня смотрите? Уж не думаете ли вы… что я убила собственного сына? Чего ради? Зачем?
Тригорин (отшатывается от нее, истерически кричит). Зачем? Зачем?! Я знаю, зачем! Самка! Мессалина! О, мне следовало сразу догадаться! Ну конечно! Ты всегда, всегда мешала мне жить, всегда стояла на пути моего счастья! Ты погубила меня, высосала по капле всю кровь! Паучиха!
Аркадина (визгливо, с некрасивой жестикуляцией). Борис! Опомнись! Я люблю тебя больше жизни!
Тригорин. Вот именно – больше жизни! Больше моей жизни! И его (показывает на дверь) жизни! Сколько раз я умолял тебя: выпусти, дай дышать, дай любить, дай жить! Но нет, ты из своих паучьих лап добычи не выпустишь! Я – добыча. Добыча паучихи! (Истерически смеется.)
Шамраев. Ничего не понимаю. Какой-то бред. Евгений Сергеевич, надо дать ему валериановых капель.
Дорн. Постойте, Илья Афанасьевич, это не бред.
Аркадина. Нет, он устал, он измучен, он не понимает, что говорит.
Тригорин (смотрит на чучело чайки). Как метко, как грациозно подстрелил он эту глупую птицу… Он был похож на афинского эфеба, пронзающего стрелой орла. Зачем, зачем ты увезла меня два года назад? Ты разбила мне сердце! Ты подсунула мне ту глупую, восторженную дурочку. Вместо алмаза подсунула стекляшку! Ревнивая, алчная, безжалостная! Ты знала, что ради него я пойду на все! Я даже смогу бросить тебя!
Аркадина. Нет! Это неправда! Я всегда оберегала тебя, я желала тебе только добра! Я хотела, чтобы ты был счастлив, мой бог, мой счастливый принц! Разве я мешала твоим забавам с мальчишками и девчонками? Нет, я отлично понимаю потребности артистической натуры.
Тригорин. Конечно, ты мне не мешала. Потому что знала – то были мимолетные прихоти. Но здесь, на берегу этого колдовского озера, осталось мое сердце! Твой сын подстрелил его, как белую птицу. Я – чайка! Эти два года я не жил, а прозябал. О, как я умолял тебя привезти меня сюда…
Аркадина. Я увезла тебя отсюда два года назад, потому что иначе он и в самом деле подстрелил бы тебя. Разве ты забыл, как он вызвал тебя на поединок, когда ты признался ему в своем чувстве? Зачем только я уступила твоим мольбам, зачем взяла тебя с собой! Ты клялся, что все в прошлом, забыто и присыпано пеплом. Ты обманул меня! О, как ты посмотрел на него при встрече!
Тригорин. Да. Я посмотрел на него и ощутил сладостный трепет, ощутил всю полноту жизни и возможность истинного, неописуемого счастья. Я будто спал – и вдруг проснулся. Был приговорен к пожизненному заточению – и вдруг передо мной распахнулись двери темницы. Ты снова захлопнула их, и уже навсегда. (Плачет навзрыд.)
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться.
Тригорин (С натужной веселостью). Любопытно. Это может мне пригодиться. Я как раз пишу криминальную повесть в духе Шарля Барбара – а впрочем, таких произведений в литературе, пожалуй, еще не бывало. Столько мучился, и все никак не выходило: психология преступника неубедительна, энергия расследования вялая.
Аркадина. Криминальная повесть? В самом деле? Ты не говорил мне. Это оригинально и ново для русской литературы. Я уверена, у тебя получится гениально. (Спохватившись, оглядывается на запертую дверь и меняет тон.) Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн (задумчиво). М-да, зов утих. Как же приступиться-то? Это вам, Борис Алексеевич, не Шарль Барбара. Кстати говоря, Константин Гаврилович жаловался, что вы привезли ему журнальную книжку с его вещью, а сами даже страницы не разрезали. Все остальное в журнале прочли, а его рассказ – нет. Это вы что же, нарочно хотели его задеть? Или считали его до такой уж степени бездарным?
Тригорин (явно думая о чем-то другом). Бездарным? Совсем напротив. Он был бесконечно талантлив. Теперь могу признаться, что я очень завидовал его дару. Как красиво, мощно звучала его фраза. Там было и тихое мерцание звезд, и далекие звуки рояля, замирающие в тихом ароматном воздухе. Так и видишь летнюю ночь, вдыхаешь ее аромат, ощущаешь прохладу. А я напишу про какое-нибудь пошлое бутылочное горлышко, блестящее под луной – и все, воображение иссякает. Что до неразрезанного рассказа – маленькая гнусность, обычный булавочный укол. У нас, писателей, это в порядке вещей. А рассказ был чудесный, я прочел его еще в Петербурге.
Аркадина. Ты и в самом деле считаешь, что Костя был талантлив? Но почему ты не говорил мне этого раньше? Я бы непременно прочла что-нибудь из его вещей. Или ты сейчас говоришь это из жалости?
Тригорин (все так же рассеянно). Не из жалости, а от равнодушия. Он умер. Я ему больше не завидую. (Как бы про себя.) И мысль о нереальности происходящего. Это непременно.
Дорн. А верно про вас пишут критики, что вы все, описываемое в ваших книгах, непременно должны испытать на себе?
Тригорин. Да, нужно все попробовать. Чтобы не было фальши.
Дорн. Вы давеча сказали, что у вас с криминальной повестью «никак не выходило». (Делает ударение на последнем слове.) Так? Я не ослышался?
Тригорин (быстро поворачивается к Дорну и смотрит на него с чрезвычайным вниманием – впервые за все время). Не припомню. Я так сказал?
Шамраев. Да, сказали.
Аркадина (недовольно). И что с того?
Дорн (тихо, Тригорину). Не выходило? А теперь что же, выходит?
Тригорин вздрагивает, ничего не говорит.
Дорн. Скажите, Ирина Николаевна, а зачем вы, собственно, привезли с собой Бориса Алексеевича? Человек он занятой, вон ему и повесть нужно дописывать. Насколько мне известно, никаких особенно дорогих воспоминаний с этой усадьбой у Бориса Алексеевича не связано. В прошлый раз чуть до скандала не дошло. Опять же, прошу прощения, лишнее напоминание об истории с Заречной вам обоим вряд ли приятно.
Аркадина (обожающе глядя на Тригорина). Борис сам упросил меня. Я думала ехать одна, но он сказал, что хочет посмотреть на Костю. (Тригорин делает движение рукой, как бы желая ее остановить, но Аркадина не замечает, потому что уже повернулась к Дорну.) Сказал: «Твой брат пишет, что Константин Гаврилович помешался на убийстве – стреляет всякую живность, того и гляди человека убьет. Нужно его поизучать – это поможет мне для психологического портрета убийцы».
Дорн (Тригорину). Ну и как, помогло? (Тригорин делает неопределенный жест.) Стало быть, не помогло… Но повесть тем не менее сдвинулась с мертвой точки. С мертвой точки – каламбур. Стало быть, психология убийцы для вас теперь загадкой не является? Что вы давеча такое пробормотали? Непременно описать ощущение нереальности происходящего?
Делает шаг к Тригорину. Тот отступает. Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один – или одна из нас убийца. Давайте разбираться.
Тригорин (С натужной веселостью). Любопытно. Это может мне пригодиться. Я как раз пишу криминальную повесть в духе Шарля Барбара – а впрочем, таких произведений в литературе, пожалуй, еще не бывало. Столько мучился, и все никак не выходило: психология преступника неубедительна, энергия расследования вялая.
Аркадина. Криминальная повесть? В самом деле? Ты не говорил мне. Это оригинально и ново для русской литературы. Я уверена, у тебя получится гениально. (Спохватившись, оглядывается на запертую дверь и меняет тон.) Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой – да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы – жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты – единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Шамраев (вполголоса Тригорину). Знакомый текст, где-то я его уже слышал. Это из какой-то пьесы?
Тригорин (кивнув). Евгений Сергеевич, а знаете что, давайте-ка лучше я. У меня там в повести описан проницательный сыщик. Попробую представить себя на его месте.
Дорн (усмехнувшись). Сделайте милость, а то я не знаю, как и подступиться.
Тригорин. Подступимся по всей дедуктивной науке.
Медведенко (заинтересованно). Какой науке? Дедуктивной? Я про такую не слыхал. Верно, какая-нибудь из новых.
Тригорин. На самом деле это только так говорится, что наука. Обычная наблюдательность и умение делать логические выводы.
Дорн. Наблюдательность – это превосходно. Вот объясните-ка мне одну штуковину. Вы давеча сказали, что у вас с криминальной повестью «никак не выходило». Так? Я не ослышался?
Тригорин (нетерпеливо). Про литературу поговорим после. Сначала, если не возражаете, давайте выясним, кто убил Константина Гавриловича. И тут бросается в глаза одно любопытное обстоятельство…
Шамраев. Какое?
Тригорин. Самое примечательное в этой истории – фокус с взорвавшимся эфиром… Скажите, доктор, а почему ваш саквояж оказался в той комнате?
Дорн. Когда я приехал, Петр Николаевич лежал там, в креслах. Я осмотрел его, а саквояж остался.
Тригорин. Получается, что убийца об этом знал. Мы же – Ирина Николаевна и я – приехали совсем недавно, в спальню не заходили, и о существовании вашего саквояжа, тем более о склянке с эфиром знать не могли. Логично?
Дорн. Не вполне. Вы могли увидеть саквояж в момент убийства или сразу после него и действовать по наитию.
Тригорин. Увидеть небольшую черную сумку в темной комнате? Что-то я такое читал из китайской философии, сейчас не вспомню.Там ведь только лампа горела в углу. К тому же мало было увидеть сумку, нужно было еще сообразить, что это аптечка и что в ней может быть эфир. А пороховой дым еще не рассеялся, булькает горячая кровь, и в любую минуту могут войти. И потом, кто из присутствующих имеет достаточно химических знаний, чтобы устроить этакий трюк? Я, например, только от вас узнал, что нагретый эфир, смешиваясь с кислородом, образует какую-то там смесь. У меня в гимназии по естественным наукам была вечная единица. Что до Ирины Николавны, то она вряд ли способна припомнить даже формулу воды. А вы, Петр Николаевич?
Сорин. Отчего же, помню: аш два о. Впрочем, этим мои воспоминания о химии, пожалуй, исчерпываются.
Тригорин. Так я и думал. Марья Ильинична, насколько я слышал, получила только домашнее воспитание…
Шамраев. Но очень приличное, уверяю вас! Я сам учил Машу всем предметам.
Полина Андреевна. Илья, зачем ты это говоришь? Чтобы на твою дочь пало подозрение?
Тригорин. А как с химией у вас самого, Илья Афанасьевич?
Шамраев (С достоинством). Я по образованию классик. В мои времена дворяне ремесленных дисциплин не изучали.
Тригорин. Ну разумеется. Полина Андреевна, надо полагать, тоже вряд ли осведомлена о химических процессах за пределами квашения капусты, соления огурцов и изготовления чудесных варений, которыми мы лакомились за чаем. Остается господин учитель. Что за науки вы преподаете в школе, Семен э-э-э Сергеевич?
Медведенко. Семенович. Согласно программе: русский язык, арифметику, географию и историю. Химии меня и в училище не обучали. Для земских школ не нужно.
Тригорин (Дорну). Вот ведь какая ерундовина получается, господин доктор. Кто лучше вас мог знать о содержимом саквояжа, о склянке с эфиром и о том, при каких обстоятельствах эта дрянь взрывается?
Полина Андреевна. Как вы смеете! Вы не знаете, что за человек Евгений Сергеевич! На него весь уезд молится! Сколько жизней он спас, скольким людям помог! Евгений Сергеевич – святой человек, защитник живой природы. Ему все равно кого лечить – человека или бессловесную тварь. Он подбирает выпавших из гнезда птенцов, дает приют бездомным собакам и кошкам. У него все жалование на это уходит. Некоторые даже над ним смеются! Он – секретарь губернского Общества защиты животных! Его в Москву, на съезд приглашали, и он такую речь произнес, что все газеты писали!
Тригорин. Общество защиты животных? То самое, члены которого в прошлом году в Екатеринославе совершили нападение на зоосад и выпустили на волю из клеток всех птиц? А в позапрошлом году в Москве избили до полусмерти циркового дрессировщика за издевательство над львами и тиграми? Так вы, Евгений Сергеевич, из числа этих зелотов? Ах, вот оно что… Тогда все ясно. (Поворачивается и смотрит на шеренгу чучел.)
Дорн. Ясно? Что вам может быть ясно, господин циник? Да, я защитник наших меньших братьев от человеческой жестокости и произвола. Человек – всего лишь один из биологических видов, который что-то очень уж беспардонно себя ведет на нашей бедной, беззащитной планете. Засоряет водоемы, вырубает леса, отравляет воздух и легко, играючи убивает те живые существа, кому не довелось родиться прямоходящими, надбровнодужными и подбородочными. Этот ваш Треплев был настоящий преступник, почище Джека Потрошителя. Тот хоть похоть тешил, а этот негодяй убивал от скуки. Он ненавидел жизнь и все живое. Ему нужно было, чтоб на Земле не осталось ни львов, ни орлов, ни куропаток, ни рогатых оленей, ни пауков, ни молчаливых рыб – одна только «общая мировая душа». Чтобы природа сделалась похожа на его безжизненную, удушающую прозу! Я должен был положить конец этой кровавой вакханалии. Невинные жертвы требовали возмездия. (Показывает на чучела.) А начиналось все вот с этой птицы – она пала первой. (Простирает руку к чайке.) Я отомстил за тебя, бедная чайка!
Все застывают в неподвижности, свет меркнет, одна чайка освещена неярким лучом. Ее стеклянные глаза загораются огоньками. Раздается крик чайки, постепенно нарастающий и под конец почти оглушительный. Под эти звуки занавес закрывается.