Дикие карты Желязны Роджер

Кройд уронил кусок дерева, обхватил себя обеими руками и стал чесаться. Плащ сполз с его плеч под громкие восклицания окружающих.

Трещала одежда, по всему телу, до самой макушки, лопнула кожа. Парик съехал набок и упал.

Кройд сбросил остатки одежды и кожи и снова стал чесаться, изо всех сил. Клодия плакала — никогда он не забудет выражение ее лица… Но остановиться уже не мог, пока его огромные крылья, похожие на крылья летучей мыши, не развернулись, а длинные заостренные лопасти ушей не вырвались на свободу. Последние остатки одежды и кожи свалились с темного чешуйчатого тела.

Священник снова заговорил; взлетающие под сводами церкви слова напоминали молитву об изгнании дьявола. Раздались крики и быстрый топот ног. Кройд понял, что не может выйти в те двери, к которым бежали испуганные люди, поэтому подпрыгнул в воздух, сделал несколько кругов, чтобы почувствовать свои новые крылья, затем заслонил глаза левым локтем и ринулся сквозь витраж в правом окне.

Рассекая воздух крыльями по дороге к Манхэттену, Кройд решил, что теперь не скоро увидит своих новых родственников. Наверное, Карл пока не будет спешить с женитьбой. Интересно, встретит ли он сам когда-нибудь девушку, которая ему понравится?

Поймав восходящий поток, Кройд взмыл вверх, воздушные вихри стонали вокруг него. Оглянувшись, он увидел, что церковь напоминает встревоженный муравейник, и полетел вперед.

Уолтер Джон Уильямс

СВИДЕТЕЛЬ

Когда Джетбой погиб, я был в кино на дневном сеансе «Истории Джолсона». Мне хотелось увидеть игру Ларри Паркса, которую все превозносили до небес. Я смотрел во все глаза и мысленно делал заметки — начинающие актеры частенько этим грешат.

Фильм закончился, но никаких планов на ближайшие несколько часов у меня не было, и мне захотелось посмотреть на Ларри Паркса еще разок. Почему бы не остаться на следующий сеанс? Где-то на середине фильма я заснул, а когда проснулся, на экране уже мелькали титры и зал опустел.

В фойе тоже никого не было, даже билетерш.

Оказавшись на залитой мягким осенним солнцем улице, я увидел, что Вторая авеню безлюдна.

Вторая авеню никогда не бывает безлюдна.

Газетные киоски были закрыты. Немногочисленные попавшиеся мне на глаза машины — припаркованы. Вывеска кинотеатра не горела. В отдалении нетерпеливо гудели автомобильные клаксоны, перекрываемые ревом мощных авиадвигателей. Откуда-то тянуло тошнотворным запахом.

Нью-Йорк был охвачен гнетущей атмосферой, какая порой бывает в маленьких городках во время воздушного налета — обезлюдевших и замерших в напряженном ожидании. В войну мне приходилось участвовать в воздушных налетах, причем преимущественно с наземной стороны, и это ощущение совершенно мне не понравилось. Я зашагал к своему дому, до которого было всего полтора квартала.

Не прошел я и сотни футов, как наткнулся на источник мерзкого запаха. Он исходил от красновато-розовой лужи — как будто кто-то вывалил на тротуар несколько галлонов мороженого ядовито-малинового цвета, и теперь оно подтаяло и медленно стекало в придорожную канаву.

Я пригляделся. В луже плавали кости. Человеческая челюсть, обломок берцовой кости, глазница. Они растворялись прямо на глазах, превращаясь в воздушную розоватую пену.

В жиже еще можно было разглядеть одежду — форму билетерши. Ее фонарик закатился в канаву, и его металлические части, шипя, разлагались вместе с костями. Сначала меня вывернуло, а потом я бросился бежать.

Пока я добирался до своей квартиры, до меня дошло, что, должно быть, случилось какое-то чрезвычайное происшествие, поэтому я первым делом включил радио в надежде что-нибудь узнать. Мой «Филко»[10] прогревался, а я заглянул в буфет в поисках чего-нибудь съестного. Улов оказался невелик: пара банок консервированного супа «Кэмпбелл». Руки у меня так сильно тряслись, что я умудрился уронить одну банку на пол, и она закатилась за холодильник. Я налег на него плечом, чтобы чуть сдвинуть и достать банку, и внезапно из глаз у меня посыпались искры, а холодильник перелетел через полкомнаты. Поддон для растаявшего льда, который стоял под холодильником, перевернулся, и вся вода оказалась на полу.

Банку с супом я подобрал. Руки все так же тряслись. Я подвинул холодильник обратно — он был не тяжелее перышка, так что его можно было поднять одной рукой.

Приемник наконец ожил, и я узнал о вирусе. Всем, кто плохо себя чувствовал, было предписано явиться в любой из временных палаточных госпиталей, которые Национальная гвардия развернула по всему городу. Один из них располагался в парке Вашингтон-сквер, неподалеку от моего дома.

Мне не было плохо, но, с другой стороны, я мог жонглировать холодильниками, что, согласитесь, не вполне нормально. В общем, я пошел в Вашингтон-сквер. Пострадавшие были повсюду — некоторые просто лежали на улицах. Смотреть на них было невыносимо — такого ужаса я не видел даже на войне. Я понял, что, раз уж я чувствую себя сносно и могу передвигаться, врачи займутся мной в последнюю очередь, поэтому просто подошел к кому-то из начальства, сказал, что был на фронте, и спросил, какая помощь им нужна. Если вдруг я почувствую себя скверно, рассудил я, то, по крайней мере, буду поближе к госпиталю.

Меня попросили помочь развернуть полевую кухню. Люди кричали, умирали и изменялись прямо на глазах у врачей, а те были бессильны сделать хоть что-нибудь — разве что накормить.

Я отправился к армейской трехтонке и принялся сгружать ящики с провизией. Каждый весил фунтов примерно пятьдесят; я составил шесть штук один на другой и понес их в одной руке. Черт знает что! Грузовик я разгрузил минуты за две. Еще один грузовик увяз в грязи неподалеку, и я вытащил его, отнес туда, где ему полагалось быть, разгрузил и отправился к врачам — не нужно ли им еще что-нибудь?

Меня окружало какое-то странное зарево. Мне сказали, что я светился, когда таскал все эти тяжести, то есть мое тело окружал сверкающий золотистый ореол. Я смотрел на мир сквозь собственное сияние, и от этого дневной свет казался не таким, как обычно.

Я не стал задумываться об этом. Вокруг меня творилось настоящее безумие, не прекращавшееся многие дни. В городе объявили военное положение — все было в точности, как в войну. До этого Нью-Йорк четыре года прожил со светомаскировкой, комендантским часом и патрулированием, и теперь люди просто вернулись к той жизни. Слухи ходили самые невероятные: о нападении марсиан, утечке ядовитого газа, бактериологической атаке, произведенной не то фашистами, не то Сталиным. В довершение всего несколько тысяч человек божились, будто своими глазами видели дух Джетбоя, который летал — сам, не на самолете — над Манхэттеном. Я продолжал работать в госпитале — таскал тяжелые грузы. Там-то я и познакомился с Тахионом.

Он зашел занести какую-то экспериментальную сыворотку, которая, как он надеялся, могла снять некоторые симптомы, и сначала я подумал: ну вот, какой-то полоумный педик пробрался мимо охраны со снадобьем, которое дала ему его не менее полоумная тетушка. Он был худосочный, с похожими на медную проволоку волосами до плеч, и я тут же понял: такой цвет не может быть натуральным. Одет он был так, как будто отыскал все это на помойке где-нибудь в богемном квартале: ярко-оранжевая куртка, снятая с плеча какого-нибудь оркестранта, красный гарвардский свитер, шляпа с пером в стиле Робин Гуда и брюки гольф с веселенькими носочками в ромбик, а на ногах у него были двухцветные ботинки — чересчур даже для гомика. Он переходил от кровати к кровати с подносом, заваленным шприцами, осматривал каждого пациента и делал уколы. Я поставил на пол рентгеновский аппарат, который велено было принести, и рванул ему наперерез, чтобы он не успел ничего напортачить.

И тут выяснилось, что его сопровождает довольно многочисленная свита, включая одного генерал-лейтенанта, одного полковника Национальной гвардии — начальника госпиталя, и мистера Арчибальда Холмса, который заведовал сельским хозяйством еще при Франклине Делано Рузвельте и которого я сразу же узнал. После войны он стал главой одной крупной организации по делам беженцев в Европе, но, как только разразилась эпидемия, Трумэн отозвал его в Нью-Йорк. Я потихоньку подобрался к одной медсестре и спросил ее, в чем дело.

— Какое-то новое лекарство, — ответила она. — Доктор Тах-как-там-его принес.

— Это его лекарство? — переспросил я.

— Да. — Она бросила на него хмурый взгляд. — Он с другой планеты.

Гетры, робингудовская шляпа…

— Вы шутите.

— Нет. И не думала даже. Он действительно инопланетянин.

Присмотревшись повнимательнее, можно было увидеть и темные круги под необыкновенными фиолетовыми глазами, и утомление, отражавшееся у него на лице. С тех пор как разразилась катастрофа, он работал на износ, как и все здешние доктора, — да что там говорить, как все вокруг, кроме меня. Я же, несмотря на то что по ночам спал не больше двух-трех часов, чувствовал себя великолепно.

Полковник из Национальной гвардии указал на меня.

— Вот еще один случай, — сказал он. — Парня зовут Джек Браун.

Тахион поднял на меня глаза.

— Какие у вас симптомы? — спросил он. Голос у него был низкий, с еле уловимым акцентом — так говорят европейцы.

— Я стал сильным. Могу поднимать грузовики. Когда делаю это, свечусь.

Он заметно оживился.

— Биологическое силовое поле. Любопытно! Я хотел бы осмотреть вас — позже. После того как… — Его лицо на миг исказила гримаса отвращения. — Как теперешний кризис будет преодолен.

— Конечно, док. Когда захотите.

Он подошел к следующей койке. Мистер Холмс не последовал его примеру. Он стоял на месте и смотрел на меня, крутя в пальцах сигаретный мундштук. Я зацепил большие пальцы рук за ремень и напустил на себя деловой вид.

— Могу я чем-нибудь вам помочь, мистер Холмс?

Он слегка удивился.

— Вы знаете мое имя?

— Я помню, как вы приезжали в Файетт, в Северную Дакоту, еще в тридцать третьем, — сказал я. — Как раз после того, как был принят «Новый курс».[11] Вы тогда занимались сельским хозяйством.

— Давненько это было… Чем вы занимаетесь в Нью-Йорке, мистер Браун?

— Был актером — пока театры не закрылись.

— А-а. — Он кивнул. — Скоро они снова заработают. Доктор Тахион говорит, вирус не передается от одного человека к другому.

— Это многих обрадует.

Он взглянул на выход из палатки.

— Давайте выйдем на улицу, покурим.

— Хорошо.

Я вышел наружу, отряхнул руки и получил набитую вручную сигарету из его серебряного портсигара. Он дал мне прикурить и взглянул на меня поверх огонька.

— Когда все уляжется, я хотел бы провести кое-какие тесты. Посмотреть, как именно вы все это делаете.

Я пожал плечами.

— Пожалуйста, мистер Холмс. У вас есть какие-то особые причины?

— Возможно, я смогу дать вам кое-какую работу.

Что-то на миг заслонило от меня солнце. Я поднял глаза, и по спине у меня побежали мурашки. В воздухе, чернея на фоне неба, летел призрак Джетбоя. Его белый пилотский шарф развевался на ветру.

Я вырос в Северной Дакоте. Родился в тысяча девятьсот двадцать четвертом — нелегкое было время. Переживали трудности банки, хватало проблем и фермерам: перепроизводство сбивало цены. Когда разразилась Великая депрессия, все стало не просто плохо, а хуже некуда. Цены на зерно упали настолько, что некоторым фермерам приходилось буквально приплачивать, чтобы его хоть куда-нибудь вывезли. В здании суда каждую неделю проходили аукционы — фермы стоимостью в пятьдесят тысяч долларов уходили с молотка за несколько сотен. Половина домов на Мэйнстрит опустела.

Фермеры придерживали зерно, чтобы потом поднять цены. Я вставал посреди ночи и носил кофе и еду отцу и двоюродным братьям, которые патрулировали дороги, чтобы никто не мог продать зерно за спиной у остальных. Если кто-то проезжал мимо них с зерном, они останавливали грузовик и разгружали его; если кто-то пытался провезти скот, они пристреливали животных и бросали туши гнить на обочине. Кто-то из местных толстосумов, пытавшихся сколотить состояние, скупая пшеницу по бросовым ценам, подрядил на подавление фермерской стачки Американский легион[12] — и весь округ поднялся на борьбу и задал легионерам хорошую трепку, так что те были вынуждены с позором вернуться в город.

Мне было одиннадцать, когда я впервые увидел Арчибальда Холмса. Он улаживал чрезвычайные ситуации для мистера Генри Уоллеса из Министерства земледелия и приехал в Файетт, чтобы что-то обсудить с фермерами: не то ценовое регулирование, не то контроль за производством сельскохозяйственной продукции, не то его ограничение. Короче говоря, это имело отношение к программе «Новый курс», благодаря которой наша ферма не ушла с молотка за бесценок. По прибытии он произнес на ступенях здания суда небольшую речь.

Арчибальд Холмс уже тогда производил сильное впечатление. Хорошо одетый, с проседью в волосах, несмотря на то что тогда ему не было еще и сорока, он курил сигарету в мундштуке, как сам Франклин Делано Рузвельт — первый демократ, за которого проголосовала моя семья. Речь звучала необычно, как будто в его раскатистом «р» было что-то простонародное. Вскоре после его визита дела пошли в гору.

Годы спустя, даже после давнего знакомства, он так и остался для меня мистером Холмсом. Мне и в голову не приходило назвать его по имени.

Возможно, за мою тягу к странствиям следует благодарить именно то посещение мистера Холмса. Я вдруг понял: должно же что-то быть за пределами Файетта, какая-то другая жизнь, не такая, как в Северной Дакоте. По представлениям моего семейства, моя жизнь должна была сложиться следующим образом: мне предстояло обзавестись собственной фермой, жениться на какой-нибудь из местных девчонок, наплодить кучу ребятишек, по воскресеньям слушать, как пастор стращает прихожан адскими муками, а по будням вкалывать в поле на благо какого-нибудь банка. При мысли о том, что ничего другого нет и быть не может, внутри у меня все восставало. Какое-то чутье подсказывало мне: где-то есть и другая жизнь, и я хотел получить свою долю от нее.

Я вырос в высоченного широкоплечего блондина с большими руками, которые отлично управлялись с футбольным мячом — то, что мой рекламный агент впоследствии именовал мужественной внешностью. Я играл в футбол — и неплохо, на уроках скучал, а долгими зимними вечерами выступал на сцене местного самодеятельного театра. Репертуар у нас был довольно обширный, как на английском, так и на немецком, а я знал и тот и другой языки. Играл я в основном в викторианских мелодрамах и исторических спектаклях и даже удостаивался хвалебных отзывов.

Девчонкам я нравился и считался завидным женихом. Но я очень старался никогда никого из них не выделять и крутил с тремя-четырьмя одновременно.

Все мы росли патриотами, в наших краях это естественно: суровая природа обычно прививает любовь к родной земле. О патриотизме не говорили много, не выставляли напоказ, он просто был частью нашей жизни.

Дела у местной футбольной команды шли неплохо, и передо мной забрезжил путь за пределы Северной Дакоты. Перед окончанием школы мне предложили стипендию на обучение в университете штата Миннесота. Но я туда так и не попал. Вместо университета на следующий же после выпуска день я отправился к вербовщику и пошел добровольцем в пехоту. Ничего особенного. Точно так же поступили все парни из моего класса. Был май сорок второго года.

Войну я закончил с Пятой дивизией в Италии, сполна хлебнув всех «прелестей» жизни пехотинца. Дожди лили не переставая, нормального укрытия никогда не было, а все наши вылазки происходили как на ладони у неуловимых немцев, засевших за ближайшей высоткой с цейссовскими биноклями, потому что то и дело слышался неизменный, леденящий кровь вой пикирующего «восемьдесят восьмого»…[13]

Мне постоянно было страшно, большую часть времени я валялся на земле, уткнувшись мордой в грязь, под свист снарядов, и через несколько месяцев такой жизни понял, что вернуться домой целым и невредимым мне не светит; не факт, что я вообще вернусь. Здесь не было никаких сроков, как впоследствии во Вьетнаме; стрелки просто торчали на рубежах до конца войны или пока их не убивали или не ранили так, что они больше не могли оставаться в строю. Я смирился с этим и продолжал делать то, что должен. Меня повысили до старшины и в конце концов дали «Бронзовую Звезду» и три «Пурпурных Сердца», но медали и повышения никогда не волновали меня так, как вопрос, где взять пару сухих носков.

Там у меня появился один приятель, некто Мартин Козоковски, отец которого был режиссером какого-то захудалого театра в Нью-Йорке. Однажды вечером, когда мы распивали на двоих бутылку дрянного красного вина и покуривали — к сигаретам я тоже пристрастился на фронте, — я упомянул вскользь о своей актерской карьере в Северной Дакоте, и он в приступе пьяной благожелательности ляпнул:

— Слушай, перебирайся после войны в Нью-Йорк, и мы с отцом в два счета пристроим тебя на сцену.

Пустая фантазия, поскольку в тот миг ни один из нас не верил, что нам суждено вернуться, но она запала мне в голову, тем более что впоследствии мы не раз возвращались к этой теме, и вскоре, как иногда случается, мечта стала реальностью.

После Дня Победы я приехал в Нью-Йорк, и Козоковски-старший выбил для меня несколько ролей, а я тем временем где только не подрабатывал, и любая из этих работ почти ничем не отличалась от труда на ферме или на войне. В театральных кругах было полно пылких интеллектуалок, которые не красили губы — в те времена это было нечто сродни вызову обществу — и с легкостью приглашали тебя в гости, если ты слушал их разглагольствования об Ануе и Пиранделло, а лучше всего в них было то, что они не горели желанием немедля выскочить за тебя замуж и начать производить на свет маленьких фермеров. Северная Дакота отходила все дальше и дальше, и я начал задумываться, а принесла ли война вообще хоть какое-то облегчение.

Это, разумеется, была иллюзия. По ночам я иногда просыпался от воя «восемьдесят восьмых», и живот у меня сводило от ужаса. Старая рана на икре начинала ныть, и я вспоминал, как лежал навзничь в воронке от снаряда, весь в грязи, ожидая, когда подействует морфин, и смотрел в небо, где звено серебристых «сандерболтов» поблескивало на солнце коротковатыми крыльями. Каково это было — лежать на земле и сходить с ума от зависти к парням на истребителях, которые парили там, в своем безмятежном небе, а я истекал кровью, кое-как перевязанный индивидуальным пакетом, и думал: ну, попадись мне только кто-нибудь из этих стервецов на земле, они у меня попляшут…

Когда мистер Холмс начал свои опыты, он установил, насколько я силен, и оказалось: такой силы никто никогда не видел и даже вообразить себе не мог. Напрягшись, я мог поднять до сорока тонн. Пули, выпущенные из пулемета, расплющивались о мою грудь. Бронебойные снаряды двадцатого калибра сбивали меня с ног, но я тут же вскакивал опять, целый и невредимый. Ничего серьезнее двадцатки на мне испробовать не рискнули, впрочем, я и не настаивал. Если бы в меня выстрелили из настоящей пушки, а не из большого пулемета, от меня, возможно, и мокрого места бы не осталось.

И все-таки даже у меня были свои пределы: через несколько часов таких опытов я начинал уставать, слабел, и пули уже причиняли боль. Приходилось делать передышку.

Догадка Тахиона о биологическом силовом поле оказалась верной. Когда я работал, оно окружало меня золотистым ореолом. Нельзя сказать, чтобы я управлял им целиком и полностью: если кто-то неожиданно выстреливал мне в спину, силовое поле само отражало пулю. Когда я уставал, сияние начинало тускнеть. Что произойдет, если оно погаснет совсем? Эта мысль страшила меня, и я всегда заботился о том, чтобы отдохнуть, когда нуждался в отдыхе.

Когда результаты были готовы, мистер Холмс вызвал меня к себе на квартиру на Парк-авеню — огромную, занимавшую весь пятый этаж, однако жизнь текла лишь в нескольких комнатах. Миссис Холмс умерла от рака поджелудочной железы еще в сороковом, оставив ему дочь-школьницу.

Мистер Холмс угостил меня виски и сигаретой и спросил, что я думаю о фашизме. Мне вспомнились все эти чванные офицеры-эсэсовцы и десантники люфтваффе, и я задумался, как бы поступил с ними теперь, когда стал самым сильным человеком на всей планете.

— Пожалуй, из меня вышел бы неплохой солдат, — сказал я.

Он скупо улыбнулся.

— А вы хотели бы снова стать солдатом, мистер Браун?

Я тут же понял, к чему он клонит. В мире жило зло. Возможно, мне удастся что-то с этим сделать. И этот человек, который сидел по правую руку Франклина Делано Рузвельта, который, в свою очередь, сидел по правую руку самого господа бога — по моему разумению, — просил меня что-то с этим сделать.

— Разумеется, — я ответил утвердительно. Решение было принято за три секунды.

Мистер Холмс пожал мне руку. Потом задал еще один вопрос:

— А как бы вы отнеслись к тому, чтобы работать с цветным?

Я пожал плечами. Он улыбнулся:

— Превосходно. В таком случае вам предстоит познакомиться с духом Джетбоя.

Должно быть, я вытаращил глаза. Его улыбка стала чуть шире.

— Вообще-то его зовут Эрл Сэндерсон. Неплохой парень.

Как ни странно, это имя было мне знакомо.

— Тот самый Сэндерсон, что играл за «Рутгерс»? Первоклассный спортсмен.

Мистер Холмс, похоже, поразился — наверное, спорт его не очень интересовал.

— О, — сказал он. — Думаю, вам предстоит узнать его несколько с другой стороны.

Эрл Сэндерсон-младший родился в кругу, совершенно отличном от моего, — в Гарлеме, Нью-Йорк. Он был на одиннадцать лет меня старше, и я, пожалуй, так до него и не дорос.

Эрл-старший служил проводником на железной дороге — обладатель хороших мозгов, выучившийся всему самостоятельно, горячий поклонник Фредерика Дугласса[14] и Дюбуа.[15] Он был одним из основателей движения «Ниагара», которое впоследствии переросло в Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения, и одним из последних вступил в «Братство проводников спальных вагонов». В бурлящем Гарлеме того времени он чувствовал себя, как рыба в воде.

Эрл-младший в юности подавал большие надежды, и его отец советовал сыну не растратить этот капитал. В школе парень добился исключительных успехов в учении и спорте, а когда в тысяча девятьсот тридцатом следом за Полем Робсоном[16] поступил в «Рутгерс», то несколько университетов сразу предложили ему стипендии.

На втором курсе колледжа он вступил в коммунистическую партию. Позже, когда я узнал его получше, он дал мне понять, что это был единственный разумный выход.

— Великая депрессия только набирала обороты, — говорил он. — Копы отстреливали организаторов профсоюзов по всей стране, а белые нюхнули, каково быть такими же бедняками, как и цветные. Из России в то время приходили кинохроники о фабриках, работающих на полную мощность, а здесь, в Штатах, все фабрики позакрывались, а рабочие голодали. Я считал, что революция — лишь дело времени. Коммунисты были единственными в профсоюзах, кто боролся за равенство. У них был лозунг: «Черные и белые за общее дело», и он казался мне справедливым. Им было плевать, какого цвета у тебя кожа, — они смотрели тебе в глаза и называли товарищем. И это было здорово.

В тридцать первом у него были причины, чтобы вступить в компартию. Позже все эти причины обернулись против нас.

Я не знаю точно, почему Эрл Сэндерсон женился на Лилиан, но хорошо понимаю, почему девчонка столько лет бегала за Эрлом.

Лилиан Эббот познакомилась с Эрлом, когда он был в предпоследнем классе школы. С их первой встречи она проводила с ним каждую свободную минуту. Покупала у него газеты, тратила свои карманные деньги на билеты в театры, посещала радикальные митинги, болела за него на спортивных соревнованиях. В компартию она вступила через месяц после него. А спустя несколько недель после того, как он, получив диплом, покинул «Рутгерс», они поженились.

— Я просто не оставила Эрлу другого выбора, — говорила она. — Единственный способ заставить меня молчать обо всем этом — жениться на мне.

Разумеется, ни один из них не понимал, во что ввязывается. Эрла занимали дела куда более важные, чем он сам, революция, которая, как он считал, была неминуема; к тому же, возможно, он думал, что Лилиан заслуживает немного счастья в это нелегкое время. Его «да» ничего ему не стоило.

Два месяца спустя после свадьбы Эрл сел на пароход, отплывающий в Советский Союз, и на год отправился в университет имени Ленина учиться быть настоящим деятелем Коминтерна. Лилиан осталась дома, работала в лавке своей матери и прилежно ходила на заседания партии, которые в отсутствие Эрла несколько утратили для нее свой интерес. Так она училась, хотя и без особого энтузиазма, быть женой революционера.

Проведя год в России, Эрл отправился в Колумбийский университет обучаться юриспруденции. Лилиан содержала его, пока он не получил диплом и не устроился на работу адвокатом у Азы Филипа Рэндольфа[17] в «Братстве проводников спальных вагонов» — одном из самых радикальных профсоюзов Америки. Эрл-старший, должно быть, очень им гордился.

Великая депрессия пошла на спад, и приверженность Эрла компартии ослабла — возможно, революция все-таки не была столь уж неизбежна. Стачка рабочих «Дженерал моторс» заставила правительство пойти на уступки Конгрессу производственных профсоюзов — пока Эрл в России учился быть революционером. В тысяча девятьсот тридцать восьмом Братство добилось признания «Пульман компани» и Рэндольф наконец начал выплачивать Эрлу жалованье — все эти годы он работал бесплатно. Профсоюз и Рэндольф занимали почти все время Эрла, и на митинги его почти не оставалось.

Когда Советский Союз подписал пакт с Германией, Эрл со злости вышел из компартии. Соглашения с фашистами были не в его духе.

Эрл рассказал мне, что после Перл-Харбора, когда начался набор рабочей силы на оборонные заводы, для белых депрессия закончилась, но из черных работу получили очень немногие. Чаша терпения Рэндольфа и его сторонников наконец переполнилась. Рэндольф пригрозил стачкой железнодорожников — прямо в разгар войны — в сочетании с маршем на Вашингтон. Франклин Делано Рузвельт послал своего миротворца, Арчибальда Холмса, выработать какое-то соглашение. Оно вылилось в Приказ президента за номером 8802, в котором правительственным подрядчикам запрещалось проводить дискриминацию по расовому признаку. То был один из поворотных моментов в истории гражданских прав — и один из величайших успехов за всю карьеру Эрла. Он всегда говорил об этом как об одном из самых важных своих достижений.

На следующей же после Приказа номер 8802 неделе призывная категория Эрла была изменена на 1-А.[18] Работа в профсоюзе железнодорожников не могла защитить его — правительство вознамерилось взять реванш.

Эрл решил пойти добровольцем в военно-воздушные силы, так как всегда мечтал о полетах. Для пилота он был староват, но до сих пор занимался спортом, поэтому его физическая форма позволила с легкостью пройти медкомиссию. На его личном деле значилось «РАФ» — «ранний антифашист»: так официально именовались те, кто был настолько ненадежен, чтобы не любить Гитлера еще до тысяча девятьсот сорок первого.

Его определили в 332-ю истребительную группу — подразделение, целиком состоявшее из чернокожих. Процесс отбора был настолько строгим, что в конце концов в 332-ю попали исключительно профессора, священники, доктора, адвокаты — и все эти незаурядные люди вдобавок демонстрировали задатки первоклассных пилотов. Поскольку ни одно авиационное соединение за океаном не желало принимать чернокожих пилотов, их группа многие месяцы оставалась в Таскеги, не имея никаких других занятий, кроме тренировочных полетов. Они налетали втрое больше любой обычной группы, и, когда в конце концов летчиков все же перевели на базу в Италии, их группа, получившая название «Одинокие орлы», произвела эффект разорвавшейся бомбы.

На своих «сандерболтах» они летали над Германией и над Балканами и участвовали в самых сложных операциях. Истребители произвели свыше пятнадцати тысяч вылетов, и ни один — ни один! — сопровождаемый ими бомбардировщик не был сбит самолетами люфтваффе. Когда об этом стало известно, бомбовые подразделения начали просить, чтобы их самолеты сопровождали именно парни из 332-й группы.

Одним из лучших летчиков был Эрл Сэндерсон, который закончил войну с пятьюдесятью тремя «неподтвержденными» сбитыми самолетами противника. Неподтвержденным их число было потому, что учет не велся — из опасения, что у черных пилотов результаты могут оказаться лучше, чем у белых. А результат Эрла ставил его выше всех остальных американских пилотов, за исключением Джетбоя, который был еще одним сплошным исключением из множества правил.

В тот день, когда Джетбой погиб, Сэндерсон вернулся домой с работы, подхватив, по его мнению, сильный грипп. На следующее утро он проснулся черным тузом, приобретя способность летать, по-видимому, одним усилием воли и развивать скорость до пятисот миль в час. Тахион назвал это умение «проекционным телекинезом».

Эрл тоже оказался крепким орешком, хотя и не таким, как я: пули тоже отскакивали от него. Но артиллерийские снаряды могли его ранить; и я знал, что его страшит возможность столкнуться в воздухе с самолетом. Кроме того, он мог создать перед собой стену силы, нечто вроде распространяющейся ударной волны, которая сметала все на своем пути.

Прежде чем дать знать о себе миру, Эрл пару недель испытывал свои таланты, летая над городом. Когда он наконец показался на глаза людям, мистер Холмс был одним из первых, кто ему позвонил.

Я познакомился с Эрлом на следующий день после того, как мы с мистером Холмсом подписали контракт. К тому времени я уже переехал в одну из гостевых комнат в его квартире и получил запасной ключ.

Я узнал его сразу.

— Эрл Сэндерсон! — воскликнул я еще прежде, чем мистер Холмс успел представить нас друг другу, и пожал ему руку. — Очень много о вас читал, когда вы еще играли за «Рутгерс».

Эрл воспринял мои слова совершенно спокойно.

— У вас прекрасная память, — только и сказал он.

Мы расселись, и мистер Холмс официально объявил нам, чего он хочет от нас и от остальных, которых рассчитывал набрать позже. Эрлу не очень понравился термин «туз», означавший лицо, наделенное полезными способностями, — в противовес «джокеру», как называли тех, кого вирус обезобразил. Он боялся, что подобные термины приведут к возникновению среди тех, кто заразился дикой картой, классовой системы, и не хотел, чтобы мы очутились на верхушке новой социальной пирамиды. Мистер Холмс дал нашей команде официальное название — «Экзоты за демократию», или ЭЗД. Нам предстояло стать зримым олицетворением американских послевоенных идеалов, придать вес американской попытке перестроить Европу и Азию, продолжить борьбу против фашизма и нетерпимости. Короче говоря, Соединенные Штаты собирались создать Золотой век. А нам предстояло стать его символом.

Это было очень заманчиво, и я хотел в этом участвовать. Сэндерсону решение далось несколько труднее. Холмс имел с ним предварительный разговор, в котором попросил его о том же, о чем Бранч Рики впоследствии просил Джеки Робинсона:[19] Эрл не должен был участвовать во внутренней политике, а также обязывался публично заявить, что порвал со Сталиным и марксизмом и намерен вести тихую и мирную жизнь. Его попросили держать себя в руках, терпеливо сносить неизбежное злопыхательство, расизм и высокомерие и никак на них не отвечать.

Потом Эрл рассказывал мне, чего это ему стоило. Тогда он уже отдавал себе отчет в своих силах и знал, что может изменить положение дел одним своим присутствием там, где происходило что-то важное. Полицейские на Юге побоялись бы разгонять митинги за расовую интеграцию, если бы на них присутствовал тот, кто в одиночку мог справиться со всей их компанией. Штрейкбрехеры разлетались бы перед его волной силы. Реши он войти в какой-нибудь ресторан, куда черных обычно не пускали, вся морская пехота не смогла бы выкинуть его оттуда — по крайней мере, не разнеся все здание по кирпичику.

Но мистер Холмс объяснил, что если Сэндерсон станет использовать свою силу таким образом, то расплачиваться за это придется не ему, на дубовых ветках по всей стране закачаются сотни невинных чернокожих.

Эрл дал мистеру Холмсу те гарантии, на которых тот настаивал. На следующий же день мы вдвоем начали вершить историю.

ЭЗД никогда не были частью правительства Соединенных Штатов. Мистер Холмс совещался с Государственным департаментом, но платил нам с Эрлом из своего кармана, а я жил в его квартире.

Первым делом предстояло разобраться с Пероном. Он не так давно победил на президентских выборах в Аргентине, результаты которых были известны заранее, и медленно, но верно превращал себя в южноамериканский вариант Муссолини, а страну — в прибежище для фашистов и военных преступников. «Экзоты за демократию» вылетели на юг, чтобы посмотреть, нельзя ли что-нибудь с этим сделать.

Оглядываясь назад, я недоумеваю: что нами двигало? Мы намеревались свергнуть конституционное правительство чужой огромной страны и не испытывали по этому поводу никаких сомнений… Даже Эрл согласился не раздумывая. Наверное, все дело в том, что только что закончилась многолетняя борьба с фашистами в Европе и для нас не было никакой принципиальной разницы, куда отправиться их добивать.

К тому времени нас уже стало трое: Дэвида Герштейна на самолет привел его язык. Еще недавно он был платным игроком в шахматы из Бруклина, одним из тех говорливых кучерявых молодых людей, которых можно видеть по всему Нью-Йорку: они продают страховки от Потопа, подержанные покрышки или сшитые на заказ костюмы из какого-нибудь нового чудо-волокна, которое ничем не уступает кашемиру, — и вот он уже член ЭЗД и вообще большая шишка. К нему невозможно было не проникнуться симпатией, и с ним невозможно было не соглашаться. Кожа Дэвида выделяла феромоны, от которых вас охватывала любовь к нему и к целому миру и создавалась атмосфера всеобщего дружелюбия и внушаемости. Он мог уговорить албанского сталиниста встать на голову и петь «Наш звездно-полосатый флаг» — по крайней мере, до тех пор, пока он с его феромонами оставался в непосредственной близости. Потом, когда албанский сталинист приходил в чувство, он немедленно раскаивался и пускал себе пулю в лоб.

Мы договорились держать способности Дэвида в секрете. Распустили слухи о том, что он — пронырливый супермен, вроде Тени,[20] и что он служит в нашей разведке. На самом же деле он сопровождал нас на встречи с разными людьми и заставлял их соглашаться с нами. Это неизменно ему удавалось.

Перон еще не подмял под себя всю власть — он находился на своей должности всего четыре месяца. На то, чтобы устроить переворот, у нас ушло две недели. Герштейн с мистером Холмсом встречались с армейскими офицерами, и очень скоро те клялись, что поднесут им голову Перона на тарелочке, а если впоследствии они и передумывали, честь не позволяла им отказаться от своих обещаний.

В утро переворота я определил некоторые границы своих возможностей. В армии я почитывал комиксы, и в них, когда плохие парни пытались скрыться на своих машинах, Супермен прыгал перед машиной, и она отскакивала от него. В Аргентине я попытался повторить такой трюк. Одному майору-перонисту нужно было любой ценой не дать добраться до командного пункта, я прыгнул перед его «Мерседесом», и меня отбросило на две сотни футов, прямо в статую Хуана II. собственной персоной. Загвоздка оказалась в том, что машина была тяжелее меня. Когда два предмета сталкиваются, в сторону отлетает тот объект, чей импульс меньше, а импульс впрямую зависит от веса. Насколько силен более легкий объект, значения при этом не имеет.

Это кое-чему меня научило. Я столкнул статую Перона с пьедестала и швырнул ею в машину. Больше ничего не потребовалось.

В жизни туза есть и еще кое-какие моменты, о которых ничего не пишут в комиксах. Помнится, тузы из комиксов хватали дула танковых орудий и связывали их в узел. На самом деле это осуществимо, но без рычага тут не обойтись. Нужно упереться ногами во что-нибудь твердое, чтобы иметь опору. Мне было куда проще нырнуть под танк и снять его с гусениц. После этого я перебегал на другую сторону, обхватывал дуло руками, подставлял плечо и дергал дуло вниз. Плечо при этом служило точкой опоры, и я без труда обвивал орудийное дуло вокруг себя. Так я поступал, когда у меня не было времени. Если же оно у меня было, я пробивал себе проход в днище танка и разрывал его изнутри.

Но я отвлекся. Вернемся к нашему Перону.

Была пара важных дел, которые необходимо было сделать. До некоторых махровых перонистов нам добраться не удалось, а один из них был командиром бронетанкового батальона, расквартированного в укрепленном лагере в предместье Буэнос-Айреса. Я поднял один из танков и бросил его набок перед воротами, а потом просто налег на него плечом и держал, пока другие танки сминали друг друга в попытках сдвинуть его с места. Эрл тем временем обезвредил авиацию Перона. Он просто подлетал сзади к самолетам на взлетно-посадочной полосе и отрывал от них стабилизаторы.

Демократия могла торжествовать победу. Перон со своей блондинкой-потаскушкой удрал в Португалию. А я позволил себе немного расслабиться. Пока хлынувшие на улицы толпы ликующих представителей среднего класса праздновали, я уединился в гостиничном номере с дочкой французского посла. Слушая восторженный рев толпы за окном и ощущая на губах вкус шампанского и Николетты, я сделал вывод, что это куда приятнее, чем летать.

Эта операция прославила наши имена. Большую часть времени я не вылезал из старой армейской формы, и именно в таком виде меня и запомнили. Сэндерсон носил форму офицера авиации со споротыми знаками отличия, ботинки, шлем, очки, шарф и видавшую виды кожаную летную куртку с эмблемой 332-й истребительной группы. Когда он не летал, то снимал шлем и надевал вместо него старый черный берет, который постоянно таскал в кармане брюк. Частенько, перед тем как появляться на публике, нас с Эрлом просили надеть нашу форму, чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто перед ними. Людям, похоже, и в голову не приходило, что большую часть времени мы ходим в костюмах с галстуками, как и все остальные.

Чаще всего мы с Эрлом оказывались вдвоем в бою и поэтому в конце концов стали лучшими друзьями. На войне люди сходятся очень быстро. Я рассказывал ему о своей жизни, о войне, о женщинах. Он был более сдержан — возможно, не знал, как я посмотрю на его эскапады с белыми девчонками, — но в конце концов однажды ночью, когда мы находились на севере Италии в поисках Бормана, я узнал об Орлене Гольдони.

— По утрам я рисовал ей чулки, — рассказывал Эрл. — Тогда девушки разрисовывали себе ноги, чтобы было похоже, будто на них шелковые чулки. Вот я карандашом для глаз рисовал сзади швы. — Он улыбнулся. — От этой работенки я никогда не отказывался.

— Не проще ли было подарить ей пару чулок? — спросил я. Достать их было несложно. Военные писали друзьям и родным в Штаты и просили прислать им чулки.

— Я дарил, и не одну пару, — пожал плечами мой чернокожий приятель, — но она всегда раздавала их подругам.

У Эрла не было ее фотокарточки — видимо, из опасения, что Лилиан может найти ее, — но позже я не раз видел ее в фильмах, когда ее провозгласили европейской Вероникой Лейк.[21] Взъерошенные белокурые волосы, широкие плечи, хрипловатый голос. Героини Лейк были холодны, а Гольдони, напротив, создавала образы знойных красоток. В фильмах она была в роскошных шелковых чулках, но ноги под ними были еще лучше, и в фильмах их демонстрировали крупным планом столько раз, сколько, по мнению режиссера, это могло сойти ему с рук. Могу себе представить, сколько удовольствия получал Эрл, разрисовывая ее.

Познакомились они в Неаполе, где она была певичкой в кабаре — одном из немногих, куда допускали чернокожих солдат. В свои восемнадцать она вовсю приторговывала на черном рынке, а до этого была связной у итальянских коммунистов. Сэндерсону хватило одного взгляда на нее, чтобы потерять голову. Наверное, то был единственный раз в его жизни, когда он позволил себе расслабиться. Он отчаянно рисковал: по ночам самовольно покидал аэродром, всеми правдами и неправдами обходил стороной патрули военной полиции, чтобы побыть с ней, а на заре украдкой пробирался обратно на взлетное поле, чтобы тут же вылететь куда-нибудь на Бухарест или Плоешти…

— Мы знали, что не сможем быть вместе, — продолжал Эрл. — Понимали, что война рано или поздно закончится. — В его глазах было отсутствующее выражение, воспоминание о боли, и я видел, какой след Лена оставила в его жизни. — Мы оба были взрослые люди. — Глубокий вздох. — В общем, мы расстались. Я демобилизовался и вернулся в профсоюз. С тех пор мы не виделись. — Он покачал головой. — А теперь она играет в кино. Я не видел ни одного ее фильма.

На следующий день мы нашли Бормана. Я ухватился за его монашеский капюшон[22] и так тряхнул его, что у него лязгнули зубы. Мы передали его представителю Международного трибунала для суда над военными преступниками и позволили себе несколько дней отдыха.

Таким взвинченным, как в те дни, я Эрла еще не видел никогда. Он то и дело скрывался, чтобы сделать телефонный звонок. Нас вечно осаждали толпы журналистов, и Сэндерсон дергался от каждой вспышки. В первый же вечер он сбежал из нашего гостиничного номера и не появлялся три дня.

Обычно это я вел себя подобным образом, стараясь улизнуть на свидание с очередной красоткой. От Эрла я такого не ожидал.

Те выходные он провел с Леной в крошечном отельчике к северу от Рима. В понедельник утром их снимками пестрели все итальянские газеты — каким-то образом журналисты пронюхали об этом свидании. Я гадал, узнала ли подробности Лилиан, и если да, то что она об этом думает.

Эрл, чернее тучи, появился примерно в полдень понедельника, как раз вовремя, чтобы успеть на свой рейс в Индию: он летел в Калькутту на встречу с Ганди. Закончилось дело тем, что Сэндерсон своим телом закрыл Махатму от пуль, которые какой-то фанатик выпустил в него на ступенях храма, и теперь все газеты только и писали об Индии, а об итальянском происшествии позабыли. Как мой приятель потом объяснялся с Лилиан, я понятия не имею. Не знаю уж, что он ей наплел, но совершенно уверен — Лилиан ему поверила. Она всегда ему верила.

Славное было время. Теперь, когда в Южную Америку дорога фашистам была заказана, они были вынуждены оставаться в Европе, где искать их было куда легче. После того как нам удалось выудить Бормана из его монастыря, мы вытащили Менгеле[23] с чердака на баварской ферме и так близко подобрались к Айхману[24] в Австрии, что он запаниковал и угодил прямо в руки к советскому патрулю, и русские пристрелили его без лишних слов. Дэвид Герштейн со своим дипломатическим паспортом пробрался в Эскориал[25] и уговорил Франко выступить в прямом радиоэфире с заявлением, в котором он отрекался от престола и созывал выборы, после чего Дэвид сопровождал его в самолете во время полета в Швейцарию. Следом за Испанией выборы были объявлены в Португалии, и Перону пришлось искать прибежища в Нанкине, где он стал военным советником генералиссимуса.[26] Нацисты покидали Иберию десятками, и многие из них были пойманы.

Мои дела шли в гору. Жалованье, которое платил мне мистер Холмс, было невелико, но я прилично заработал на рекламе «Честерфильда» и на том, что продал свою историю журналу «Лайф»; кроме того, я часто выступал с речами за плату — мистер Холмс даже нанял специального человека, который писал для меня тексты. Моя половина квартиры на Парк-авеню не стоила мне ни цента, равно как никто не принуждал меня платить за еду. Меня посещало такое количество девчонок, что домовладелец задумался о том, чтобы установить вращающуюся дверь. Помимо всего этого, мне регулярно приходили кругленькие суммы за статьи, выходящие под моим именем, — вроде «Почему я верю в терпимость», «Что для меня значит Америка» и «Зачем нам нужна ООН». Ребята из Голливуда были не прочь заключить со мной долгосрочный контракт и суммы предлагали поистине астрономические, но тогда они меня не интересовали. Мне хотелось посмотреть мир.

Газеты стали все чаще и чаще называть Эрла Черным Орлом, по названию его 332-й истребительной группы, «Одинокие орлы». Он был от этого не в восторге. Дэвид Герштейн для тех немногих, кто знал о его таланте, стал Парламентером. Меня, естественно, прозвали Золотым Мальчиком. Я не возражал.

Еще одного члена «Экзоты за демократию» обрели в лице Блайз Стэнхоуп ван Ренссэйлер, которую газеты тут же окрестили Мозговым Трестом. Это была утонченная бостонская аристократка, настоящая леди до мозга костей, трепетная, как породистая скаковая кобыла, и вышедшая замуж за какого-то нью-йоркского проходимца-конгрессмена, родив ему трех ребятишек. Она обладала той красотой, которую замечаешь не сразу, но, заметив, только диву даешься, как мог раньше не обращать на нее внимания. Думаю, она и сама вряд ли понимала, до какой степени хороша. Блайз умела впитывать чужое сознание. Воспоминания, способности — все.

Дама была лет на десять меня старше, но это меня не отпугивало, и очень скоро я начал заигрывать с ней. Я никогда не испытывал недостатка в женском внимании, и об этом было известно всем и каждому, так что если Блайз вообще хоть что-то обо мне знала — а я в этом не уверен, поскольку мой разум не представлял для нее никакого интереса, — то она не могла воспринимать меня всерьез.

В конце концов подонок-муженек Генри выкинул ее на улицу, и она заглянула к нам с Холмсом в поисках ночлега. Холмса не было дома, и я, изрядно набравшись его двадцатилетнего бренди, предложил ей ночевать у нас, точнее, в моей постели. Она влепила мне честно заслуженную пощечину, развернулась и вышла прочь.

Не думал, что она примет это предложение так серьезно. Уж ей-то следовало бы это понимать. Хотя, если уж на то пошло, мне тоже. Тогда, в сорок седьмом, многие с большей легкостью женились, чем позволяли себе кем-то увлечься. Я был исключением. А Блайз была слишком трепетной, чтобы играть с ней в эти игры: половину времени она балансировала на грани нервного срыва, со всеми теми сведениями, которыми была битком набита ее голова, и чего ей только не хватало, так это поползновений неотесанного деревенского парня из Дакоты в ту самую ночь, когда развалился ее брак.

Вскоре Блайз сошлась с Тахионом. Тот факт, что мне предпочли существо с другой планеты, довольно болезненно ударил по моему самолюбию, но к тому времени я уже успел неплохо узнать Таха и решил, что, несмотря на его пристрастие к парче и бархату, он нормальный парень. Если он сумеет сделать Блайз счастливой, то я и слова поперек не скажу. Наверное, в нем все-таки было что-то такое, раз даже такой синий чулок, как Блайз, согласилась жить в грехе.

Термин «туз» вошел в моду как раз после того, как Блайз вступила в ЭЗД, так что внезапно мы стали «Четырьмя тузами». Мистер Холмс был демократическим тузом в рукаве, или пятым тузом.

Поразительно, какое количество льстецов нас окружало. Публика просто не позволила бы нам сделать что-нибудь неправильное. Даже закоренелые расисты говорили об Эрле Сэндерсоне «наш цветной летчик». Когда он высказывался о расовой сегрегации, или мистер Холмс — о популизме, люди слушали их с раскрытым ртом.

Думаю, Эрл сознательно манипулировал своим имиджем. Он был умен и отлично представлял себе механизм работы прессы. Обещание, с такой внутренней борьбой данное им мистеру Холмсу, оказалось совершенно оправданным. Он сознательно лепил из себя черного героя, идеальную фигуру для подражания. Спортсмен, стипендиат, профсоюзный лидер, герой войны, безупречный муж, туз. Он стал первым чернокожим, попавшим на обложку «Таймс» и «Лайф». Он сместил Робсона с пьедестала чернокожего идола, что тот скрепя сердце признал, сказав: «Я не умею летать, зато Эрл Сэндерсон не умеет петь». Относительно этого Робсон, кстати сказать, заблуждался.

Эрл вознесся так высоко, как еще никогда в жизни. Вот только он не задумывался о том, что случается с колоссами, когда людям становится известно об их глиняных ногах.

Закат «Четырех тузов» начался в следующем, сорок восьмом году. Когда коммунисты готовы были взять верх в Чехословакии, мы спешно вылетели в Германию, а потом все вдруг отменили. Кто-то в Госдепе решил, что ситуация слишком сложная и нам будет не под силу с ней справиться, и попросил мистера Холмса не вмешиваться. Потом до меня дошел слух, будто бы правительство проводило собственный набор тузов на секретную службу, их заслали туда, и они провалили все дело. Так это или нет — не знаю.

Затем, два месяца спустя после чехословацкого фиаско, нас послали в Китай — спасать миллиард с лишним человек для демократии. Тогда это было неочевидно, но мы проиграли борьбу еще до того, как вступили в нее. На бумаге дело казалось поправимым: армия Гоминьдана еще удерживала все главные города, была превосходно оснащена по сравнению с Мао и его войсками, и все знали, что генералиссимус — гений. Если бы это было не так, почему тогда «Таймс» дважды объявляла его «человеком года»?

Однако коммунисты уверенно продвигались на юг со скоростью двадцать три с половиной мили в день — в солнце и в непогоду, зимой и летом, перераспределяя землю на своем пути. Остановить этот победный марш не могло ничто — и уж точно не генералиссимус.

Когда нас вызвали, генералиссимус подал в отставку — он делал это время от времени, просто чтобы доказать всем, что незаменим. Поэтому «Четыре туза» встретились с новым президентом, неким Ченом, который то и дело оглядывался через плечо, опасаясь, как бы его не сместили, когда «великий человек» решит вновь эффектно появиться на сцене, чтобы спасти страну.

К тому времени Соединенные Штаты были готовы отдать север Китая и Маньчжурию, которые Гоминьдан и так уже потерял, отстаивая крупные города. План состоял в том, чтобы сохранить для генералиссимуса юг, разделив страну надвое. Таким образом Гоминьдан получал шанс упрочить свои позиции на юге и подготовиться к тому, чтобы взять реванш, а коммунисты получали северные города, которые доставались им без борьбы.

Мы все были там — я имею в виду «Четыре туза» и Холмса. Блайз включили в группу в качестве научного консультанта, и она взялась просвещать местных жителей относительно гигиены, ирригации и вакцинации. Там же были и Мао, и Чжоу Эньлай,[27] и президент Чен. Генералиссимус остался в Гуанчжоу — дулся в своей палатке, Народно-освободительная армия осаждала Мукден в Маньчжурии, а остальные ее части все так же уверенно продвигались на юг, двадцать три с половиной мили каждый день, под руководством Линь Бяо.[28]

У нас с Эрлом дел было не так уж много. Мы были наблюдателями, а наблюдали мы, главным образом, делегатов. Гоминьдановцы были на удивление вежливы, хорошо одевались, а их затянутые в униформу слуги сновали повсюду, выполняя их поручения. Когда они разговаривали друг с другом, со стороны это выглядело, как менуэт.

Члены НОА[29] были умными и исполненными достоинства служаками — в том смысле, в каком можно назвать служакой настоящего солдата, и крахмальное чистоплюйство гоминьдановцев было им совершенно чуждо. Они побывали на войне и не привыкли проигрывать. Это я увидел с первого же взгляда.

Это стало для меня потрясением. Все, что я знал о Китае, было почерпнуто из книг Перл Бак.[30] Да, и еще то, что генералиссимус — бесспорный гений.

— Эти ребята воюют с теми ребятами? — спросил я у Эрла.

— Те ребята, — мой приятель махнул на толпу гоминьдановцев, — ни с кем не воюют. Они прикрывают свои задницы и удирают. В том-то все и дело.

— Мне это не нравится, — сказал я.

Вид у Сэндерсона был довольно унылый.

— Мне тоже, — сказал он. Потом сплюнул на землю. — Гоминьдановские чиновники воруют землю у крестьян. Коммунисты отдают им землю обратно, и поэтому народ поддерживает их. Но как только они выиграют войну, то тут же заберут землю назад, как Сталин.

Эрл отлично разбирался в истории — а я просто читал газеты.

За две недели мистер Холмс выработал основную стратегию переговоров, и тогда за дело взялся Дэвид Герштейн. Стоило ему только войти в зал, как через несколько минут Чен с Мао улыбались друг другу, как два встретившихся после долгой разлуки школьных товарища, а после затяжных переговоров формальное соглашение о разделе Китая наконец было достигнуто. Гоминьдану и НОА было приказано стать друзьями и сложить оружие.

Идиллия не продлилась и нескольких дней. Генералиссимус, которому, вне всякого сомнения, доложил о нашем вероломстве экс-полковник Перон, разорвал соглашение и вернулся спасать Китай. Линь Бяо продолжил свое неудержимое продвижение на юг. После нескольких грандиозных сражений бесспорный гений генералиссимуса очутился на островке, охраняемом американским флотом, — вместе с Хуаном Пероном и его белобрысой лахудрой, которым снова пришлось сматывать удочки.

Мистер Холмс рассказывал мне, что, когда он летел обратно над Тихим океаном с договором о разделе в кармане, в то время как соглашение было разорвано у него за спиной, и ликующие толпы в Гонконге, Маниле, Оаху и Сан-Франциско изрядно поредели, он все время вспоминал Невилла Чемберлена с его клочком бумаги. Чемберленовский «мир в Европе» обернулся кровавой войной, превратив самого Чемберлена в мировое посмешище: этот человек, исполненный самых благих намерений, принял желаемое за действительное и слишком доверился людям, куда более него искушенным в закулисных играх.

Мистер Холмс наступил на те же грабли. Он не понимал, что, пока он продолжал жить по старинке и бороться за прошлые идеалы — за демократию, либерализм, справедливость и интеграцию, — мир вокруг него изменялся, а он оставался прежним, и именно поэтому мир в конце концов неминуемо должен был перемолоть его в своих жерновах.

В то время общественное мнение еще было к нам снисходительно, но публика запомнила, что мы ее разочаровали. Ее энтузиазм немного поугас.

Возможно, время «Четырех тузов» просто прошло. Все крупные военные преступники были пойманы, фашизм находился в загоне, а неудачи в Чехословакии и Китае продемонстрировали нам наши пределы.

Когда Сталин начал блокаду Берлина, мы с Эрлом вылетели туда. На мне снова была моя походная форма, на Эрле — кожаная куртка. Он барражировал[31] над проволочными заграждениями русских, а я получил от армии джип с личным водителем. В конце концов Сталин пошел на попятный.

Однако наша деятельность становилась все более и более единоличной. Блайз разъезжала по научным конференциям, а оставшееся время проводила главным образом с Тахионом. Эрл устраивал демонстрации за гражданские права и выступал с речами по всей стране. Мистер Холмс с Дэвидом Герштейном работали в предвыборном штабе Генри Уоллеса: близились выборы.

Я выступал вместе с Эрлом на митингах Городской лиги[32] и несколько раз, чтобы выручить мистера Холмса, высказывался в поддержку мистера Уоллеса. Кроме того, я получал отличные деньги за то, что повсюду разъезжал на последней модели «Крайслера», и за разговоры об американизме.

После выборов я отправился в Голливуд и начал работать у Луиса Майера.[33] Там я получал совершенно неслыханные деньги, о каких и мечтать даже не мог, а слоняться без дела по квартире мистера Холмса мне уже начало наскучивать. Большую часть своих вещей я оставил там, решив, что все равно скоро вернусь обратно.

Я получал по десять тысяч в неделю, завел себе агента, бухгалтера и секретаршу, которая отвечала на телефонные звонки, и еще человека, который организовывал мне рекламу, а моей единственной обязанностью остались уроки актерского мастерства и танцев. Играть я пока не играл: со сценарием моего фильма что-то застопорилось. Еще бы: никто и никогда прежде не снимал картину, главным героем которой был белокурый супермен.

В конце концов они родили сценарий, в основу которого были положены наши приключения в Аргентине (вернее, весьма вольная их интерпретация); называлось это творение «Золотой мальчик». За использование этого названия Клиффорду Одетсу[34] отвалили кругленькую сумму, а учитывая то, что произошло между мной и Одетсом впоследствии, в этой перекличке названий была определенная доля иронии.

Когда я прочитал сценарий, он мне страшно не понравился. Я сам был прототипом героя, который меня вполне устраивал. В фильме его звали Джон Браун. Но Герштейна превратили в сына священника из Монтаны, а персонаж Арчибальда Холмса вместо политика из Виргинии стал агентом ФБР. Но хуже всего обошлись с Эрлом Сэндерсоном — из него сделали полное ничтожество, черномазого мальчика на побегушках, который появлялся всего в нескольких сценах, да и то лишь затем, чтобы получить от Джона Брауна очередной приказ, отчеканить: «Есть, сэр!», и взять под козырек. Я позвонил на студию, чтобы высказать свое мнение.

— Мы не можем задействовать его в слишком многих сценах, — было мне сказано. — Иначе потом придется вырезать его из южной версии.

Я спросил своего исполнительного продюсера, о чем это он.

— Если мы собираемся пускать картину в прокат на Юге, в ней не должно быть цветных, иначе ее никто не станет показывать. Мы пишем сценарии с таким расчетом, чтобы можно было без ущерба вырезать из фильма все сцены с участием ниггеров.

Я опешил — понятия не имел, что такое вообще бывает.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В попытке уничтожить Аморфа Конкере Стас Котов, оруженосец Воина Закона, терпит поражение и превраща...
2033 год.Весь мир лежит в руинах. Человечество почти полностью уничтожено. Москва превратилась в гор...
«… Отчаянную храбрость смыло волной страха. Он так слаб – что будет, если медведь нападет на него? О...
«Сердца трех» — жемчужина творческого наследия Лондона. ...
Чтобы оценить эту книгу, надо забыть о том, сколько раз ее называли «величайшим американским романом...
Ученый-палеонтолог, мыслитель, путешественник Иван Антонович Ефремов в литературу вошел стремительно...