Счастливая Тэффи Надежда
— Нет, я не подходила к этому полицейскому.
— Вы направились к ближайшему таксофону и позвонили в полицию?
— Я пошла на филологический факультет, чтобы отпроситься с занятий, и позвонила маме.
— Вот как? Вы позвонили маме?
В его тоне сквозила издевка. Мне вспомнились предварительные слушания, когда его коллега Меджесто смаковал слова «джинсы „Кельвин Кляйн“». Моя мама, мои джинсы «Кельвин Кляйн». Вот что вменялось мне в вину.
— Да.
— Затем вы обратились к профессору?
— Я позвонила маме, а потом позвонила знакомым, чтобы кто-нибудь проводил меня до общежития. Мне было очень страшно, но я знала, что по расписанию у меня семинар. Я никому не дозвонилась. Тогда я поднялась к профессору и объяснила, почему не могу присутствовать. Отпросилась у него, пошла в библиотеку, чтобы найти там себе провожатого из числа моих знакомых, чтобы он довел меня до общежития и поехал со мной в полицию, а потом пришла в общежитие и позвонила одному знакомому художнику, чтобы он помог мне нарисовать портрет, но он мне не помог. Тогда я вызвала полицию; одновременно с полицейскими прибыли сотрудники службы безопасности Сиракьюсского университета.
— Вы не обратились в службу безопасности, чтобы вас сопроводили домой?
Я расплакалась. В чем еще я виновата?
— Простите, — извинилась я за свои слезы. — Туда можно обращаться после пяти или в ночные часы.
Я поискала глазами Гейл и увидела, что она внимательно смотрит на меня. Уже почти все, говорили ее глаза. Держись.
— Сколько времени прошло с того момента, как вы увидели его на Маршалл-стрит?
— Сорок пять — пятьдесят минут.
— Сорок пять — пятьдесят минут?
— Да.
— Скажите, с того момента по сегодняшний день вы не опознали мистера Мэдисона, верно?
— То есть опознала ли я его в вашем присутствии?
— Опознали ли вы его в ходе официальной процедуры как лицо, совершившее над вами акт насилия?
— В ходе официальной процедуры — нет, но сегодня опознала.
— Сегодня вы его опознали. Скольких чернокожих вы видите в этом зале?
Опасаясь подвоха, я проявила излишнюю поспешность. Истолковала его вопрос как «Скольких еще чернокожих помимо ответчика вы видите в этом зале?» И ответила:
— Ни одного.
Он хохотнул, с улыбкой повернулся к судье, а потом махнул рукой в сторону Мэдисона, сидящего со скучающим видом.
— Не видите ни одного? — с нажимом повторил Пэкетт, словно говоря: «Ну и тупица!»
— Я вижу в зале одного чернокожего помимо… помимо остальных присутствующих.
Он торжествующе осклабился. Мэдисон тоже. Почва уходила у меня из-под ног. Мне в вину ставился еще и цвет кожи насильника, и недостаточный процент представительства его расы в правоохранительных структурах города Сиракьюс, и даже отсутствие других чернокожих в зале суда.
— Помните, как вы давали показания об опознании перед большим жюри?
— Да, помню.
— Это было четвертого ноября, в тот же день, что и опознание?
— Да.
— Вы помните — смотрим шестнадцатую страницу протокола заседания большого жюри, десятая строка — «Какой номер вы отметили при опознании? Уверены ли вы, что это был именно тот человек?» — «Номер пять. Нет, полной уверенности у меня нет. Я колебаласъ между четвертым и пятым, но выбрала пятого, потому что он все время на меня смотрел». Далее тот же присяжный спрашивает: «Вы хотите сказать, у вас нет стопроцентной уверенности?» — «Да, верно». — «Значит, это номер пять?» — «Да, верно». Иными словами, четвертого ноября у вас не было полной уверенности?
И опять я не понимала, что у него на уме. Я совершенно растерялась.
— В чем? В том, что номер пять — это правильный выбор? Ну да, я не была уверена, что номер пять — это правильный выбор.
— Вы, конечно же, не были также уверены и в том, что правильный выбор — это номер четыре, поскольку вы его не выбрали?
— Он на меня не смотрел. А я была очень испугана.
— Он на вас не смотрел?
Каждый слог его вопроса источал безжалостный сарказм.
— Не смотрел.
— Заметили ли вы какие-либо особые приметы у человека, который домогался вас восьмого мая, что-нибудь такое, о чем вы еще не сообщили суду: черты лица, шрамы, отметины и тому подобное — лицо, зубы, ногти, руки или что-то еще?
— Нет, ничего особенного.
Мне хотелось только одного — чтобы это скорей закончилось.
— Вы сказали, что, войдя в парк, посмотрели на свои наручные часы, это так?
— Да.
— Который был час?
— Двенадцать.
— А придя в общежитие, вы тоже посмотрели на часы?
— Нет, не посмотрела. Но я… очень хорошо знала, который час, потому что вокруг были полицейские… но, возможно, и на часы посмотрела: когда я добралась до общежития, было два пятнадцать.
— Когда вы добрались до общежития, было два пятнадцать? После вашего возвращения в общежитие была вызвана полиция?
— Да.
— Когда вы вернулись в общежитие в два пятнадцать, полиция еще не была вызвана?
— Верно.
— Полиция приехала через какое-то время?
— Да. Сразу же после того, как я вернулась в общежитие.
Он меня окончательно измотал. Впечатление было гнетущим: как я ни старалась, последнее слово всякий раз оставалось за ним.
— Продолжим. Согласно вашему официальному заявлению, тот человек вас целовал; это правда?
— Да.
— Один раз, дважды или много раз?
Я хорошо видела Пэкетта. За его спиной сидел Мэдисон, который оживился, услышав такой вопрос. Эти двое могли взять меня голыми руками.
— Раз или два — стоя, а потом, когда он повалил меня на землю, еще несколько раз. Да, он меня целовал.
У меня по щекам катились слезы; губы дрожали. Осушить глаза не было никакой возможности — бумажный носовой платок насквозь пропитался потом.
Пэкетт знал, что сломил меня, и тем удовлетворился. А слезы — это уже был явный перебор.
— Позвольте мне на минутку прерваться, ваша честь.
— Не возражаю, — сказал Горман.
У стола защиты Пэкетт посовещался с Мэдисоном, полистал свой желтый адвокатский блокнот, перебрал папки.
Подняв голову, он обратился к судье:
— У меня все.
Мне сразу стало легче. Но тут поднялся Мастин:
— Позвольте пару вопросов, если суд не возражает.
Я устала, но не сомневалась, что Мастин по мере возможности будет обращаться со мной деликатно. Голос у него звучал жестко; тем не менее я ему доверяла.
Мастин задался целью пропахать территорию Пэкетта и отметить уязвимые места. Он вкратце остановился на пяти пунктах. Во-первых, выяснил, в котором часу я давала показания после изнасилования и ощущала ли усталость. Велел перечислить все без исключения процедуры, которым меня подвергли, и уточнил, как долго я оставалась без сна.
Вслед за тем он перешел к моему заявлению от пятого октября, которое так смаковал Пэкетт, упивавшийся разницей между ощущением и уверенностью. Мастин умело подчеркнул, что, как я и сказала, эти два понятия фигурируют в моем заявлении в хронологическом порядке. Сначала я увидела ответчика со спины, и у меня возникло ощущение, что это он. Позже я увидела его лицо, и у меня появилась уверенность.
Далее был вопрос, пришел ли кто-нибудь со мной на это заседание. Мастину хотелось довести до общего сведения, что я отказалась от услуг Кризисного центра, поскольку меня сопровождал отец.
— Да, меня ждет папа, — сказала я.
И сама с трудом в это поверила. За дверью, где-то в середине длинного коридора, сидел мой отец и читал по-латыни. Я выбросила его из головы, как только вошла в зал судебных заседаний. Иначе не могла.
Потом Мастин спросил, как долго я лежала под Мэдисоном в тоннеле и на каком расстоянии от меня было его лицо.
— На расстоянии одного сантиметра, — ответила я.
А под конец он задал неприятный для меня вопрос, которого, впрочем, можно было ожидать, учитывая позицию Пэкетта.
— Не могли бы вы дать судье представление о том, скольких молодых людей черной расы вы обычно встречаете за один день в транспорте, на занятиях, в общежитии или просто городе?
Пэкетт попытался отвести вопрос, и я знала почему. Его аргументация оказалась под угрозой.
— Возражение отклоняется, — сказал Горман.
Я сказала: «Очень много», и Мастин попросил меня дать ответ в цифрах:
— Больше пятидесяти или меньше?
Больше, ответила я. Эта тема мне претила: даже знакомых студентов я никогда не делила по расовому признаку, не разносила в столбцы и не подсчитывала процентное соотношение. Не в первый, но и не в последний раз я пожалела, что насильник не оказался белым.
У Мастина больше вопросов не было.
Поднялся Пэкетт, по настоянию которого я должна была повторить один ответ. Он хотел, чтобы я повторила расстояние от лица Мэдисона до моего во время самого акта насилия. Я повторила: один сантиметр. Позднее он попытался использовать мой уверенный ответ против меня. Процитировал эту цифру в последнем заявлении как свидетельство того, что меня нельзя считать заслуживающим доверия свидетелем.
— Попрошу без повторных вопросов, — сказал Мастин.
— Можете быть свободны, — обратился ко мне судья Горман, и я встала.
Ноги подкашивались, а юбка, чулки и комбинация намокли от пота. Пристав-мужчина уже ждал, выйдя на середину зала.
Он вывел меня в коридор.
Мэрфи, сидевший поодаль, заметил нас первым и помог отцу собрать книги. Пристав посмотрел на меня.
— Тридцать лет я на этой работе, — сказал он. — Лучше вас свидетеля в деле по изнасилованию не встречал.
Этот миг запомнился мне на долгие годы.
Пристав вернулся в зал.
Мэрфи стал меня поторапливать.
— Нам нужно убираться от двери, — сказал он. — Вот-вот объявят перерыв на обед.
— Как ты, ничего? — спросил папа.
— Прекрасно, — сказала я, не узнавая в нем отца.
Это был просто один из присутствующих, такой же, как и все остальные. Меня трясло, я не могла идти. Мы втроем — Мэрфи, отец и я — вернулись все к той же скамье.
Мне что-то говорили. Слов не помню. Все кончилось.
Из зала выплыла Гейл и направилась к нам. Повернувшись к моему отцу, она сказала:
— Ваша дочь — отличный свидетель, Бад.
— Спасибо, — ответил отец.
— Я ничего держалась, Гейл? — спросила я. — Ужасно волновалась. Он здорово подличал.
— Это его работа, — сказала Гейл. — Но ты выдержала. Я следила за судьей.
— И какой у него был вид? — спросила я.
— У судьи? Изможденный, — ответила она с улыбкой. — Да и Билли по-настоящему выдохся. Дорого бы я дала, чтобы быть на его месте. У нас сейчас перерыв до двух, а потом очередь врача. Еще одна беременная дама!
Прямо эстафетный бег, подумала я. Мой этап оказался тяжелым и длительным, но предстоят и другие: новые вопросы и ответы, новые важные свидетели и еще много часов рабочего дня Гейл.
— Если я что-нибудь узнаю, передам через нашего детектива, — сказала она, повернувшись ко мне, а потом протянула руку отцу. — Рада была знакомству, Бад. Вы можете гордиться дочерью.
— Надеюсь, в следующий раз мы с вами встретимся в более приятной обстановке, — сказал он.
До него только теперь дошло, что мы уходим.
Гейл обняла меня. Я никогда раньше не обнималась с беременной женщиной, и мне показалось неловким, чуть ли не манерным, это соприкосновение на уровне плечевого пояса.
— Ты невероятная молодчина, детка, — тихо сказала она.
Мэрфи опять доставил нас в отель «Сиракузы», где мы упаковали вещи. Кажется, я даже поспала. Отец позвонил маме. Совершенно не помню тот промежуток времени. До этого я была как натянутая пружина, а теперь расслабилась. Пока мы в ожидании Мэрфи, который должен был заехать за нами под вечер, аккуратно расправляли и складывали одежду, я вспомнила, что процесс по моему делу еще продолжается. Мы с отцом сидели на краешках одинаковых кроватей. Нашим общим невыразимым желанием было поскорее убраться из города Сиракьюс. Помочь в этом мог только самолет, и нам не терпелось его дождаться.
Мэрфи приехал заблаговременно. Он привез нам известие.
— Гейл сама хотела сообщить вам об этом, но не смогла вырваться, — сказал он.
Мы с отцом уже стояли на ковре в вестибюле, а рядом был наготове наш багаж: красные чемоданы фирмы «Америкэн туристер».
— Его «закрыли»! — радостно выпалил Мэрфи. — Виновен по шести пунктам. Определен под стражу!
У меня потемнело в глазах, ноги стали ватными.
— Хвала Господу, — сказал отец.
Он произнес это тихо, словно в благодарность за услышанные молитвы.
В машине Мэрфи говорил без умолку. Его просто распирало от радости. Я сидела на заднем сиденье, отец — впереди, рядом с Мэрфи. Ладони у меня стали холодными и липкими. Хорошо помню, как они неподвижно, бесполезно лежали по обе стороны от меня на сиденье.
В аэропорту я отошла от отца и Мэрфи, сидевших в буфете, и позвонила маме по таксофону. Мэрфи тем временем заказал для отца какой-то напиток.
Торопливо набрав домашний номер, я ждала ответа.
— Алло, — отозвалась мама.
— Мам, это Элис. У меня есть новости.
Я отвернулась к стене и прикрыла трубку обеими ладонями.
— Мы победили, мамочка, — сказала я. — По всем шести пунктам, кроме оружия. Он определен под стражу.
Я смутно представляла, что значит «определен под стражу», но именно так и выразилась.
Маминому восторгу не было границ. Она носилась по нашему дому в Паоли и кричала вновь и вновь, не в силах сдерживаться: «Она победила! Победила! Она сделала это!»
Я сделала это.
Мэрфи и отец вышли из бара. Скоро должна была начаться посадка на наш рейс. Я выяснила, что такое «определен под стражу». Это означало, что Мэдисона не выпустят на период между оглашением обвинительного заключения и вынесением приговора. На него надели наручники прямо в зале суда, как только было зачитано обвинение. Мэрфи сиял.
— Эх, жаль, я не видел его морду!
Для Джона Мэрфи это был долгий, но счастливый день, и, как поведал мне в самолете отец, он крепко выпил. У кого бы повернулся язык его упрекнуть? Он ликовал и предвкушал свидание со своей Элис.
А мной овладела полная опустошенность. Прошло немало времени, прежде чем я поняла: меня тоже в каком-то смысле определили под стражу. На длительный срок.
Второго июня я получила письмо от Отдела условного осуждения и надзора округа Онондага. Мне сообщили, что «в настоящее время проводятся следственные действия, необходимые для вынесения приговора лицу, признанному виновным по статьям „изнасилование первой степени“, „изнасилование в извращенной форме первой степени“, а также по ряду смежных статей. Обвинения по указанным статьям, — говорилось далее, — были предъявлены в результате судебного разбирательства инцидента, в котором Вы являлись потерпевшей». Письмо заканчивалось вопросом: есть ли у меня пожелания относительно приговора?
Мой ответ не заставил себя долго ждать. Я рекомендовала наказание по всей строгости закона и процитировала слова Мэдисона, назвавшего меня «грязной сукой». Мне было известно, что в тот год, согласно опросам общественного мнения, Сиракьюс был признан седьмым в стране среди самых благоприятных для проживания городов, поэтому я написала, что присутствие на городских улицах таких лиц, как Мэдисон, вряд ли укрепит высокую репутацию города. Чтобы быть услышанной, мне, как я понимала, следовало нажимать на то, что вынесение сурового приговора будет благим делом. Тогда получится, что служители закона действуют как бы не в моих интересах, а в интересах своих избирателей, которые, собственно, и платят им жалованье. Все мои способности пошли в ход.
Письмо я подписала своим полным именем, а ниже для официальности добавила: потерпевшая.
Тринадцатого июля тысяча девятьсот восемьдесят второго года суд под председательством Гормана, в присутствии Мастина, Пэкетта и обвиняемого, вынес обвинительное заключение Грегори Мэдисону. За изнасилование и изнасилование в извращенной форме полагался самый большой срок: от восьми лет четырех месяцев до двадцати пяти лет. Сроки меньшей длительности, назначенные по другим обвинениям, поглощались максимальным сроком.
Мне сообщил это по телефону Мастин. Еще он сказал, что Гейл родила. Мы с мамой отправились покупать подарок. Через пятнадцать лет я снова увиделась с Гейл, и она показала мне тот самый подарок, который сохранила на память.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Тем летом началась мое перерождение. Да, надо мной совершили насилие, но я ведь выросла на журналах «Севентин», «Гламур», «Вог». У меня в сознании прочно засели представления о том, какие возможности открываются «до того» и «после того». Вдобавок окружающие — точнее, мама, так как сестра работала в Вашингтоне перед командировкой в Сирию, а отец был в Испании — убеждали меня двигаться вперед.
— Ты же не хочешь, чтобы тебя всю жизнь воспринимали сквозь призму этого проклятого изнасилования, — сказала мама, и я согласилась.
Я устроилась на работу в захудалую лавку, торговавшую футболками, и вкалывала там в полном одиночестве. В чердачном помещении без вентиляции я своими руками делала трафареты и штамповала символику местных команд на спортивной форме. Мой босс, которому было двадцать три года, в основном носился по городу в поисках заказов. Напиваясь, он заваливался в магазинчик с толпой приятелей, чтобы посмотреть телевизор. Я в то время шила себе одежду необъятных размеров — мама говорила про мои балахоны: «чехлы на танк». Даже в жару, которая обрушилась на город в июне-июле восемьдесят второго, я ходила только в них. Однажды, когда мой хозяин и его дружки стали куражиться, требуя открыть хоть кусочек тела, я развернулась и ушла. Перепачканная краской, села в отцовскую машину и уехала домой.
Тогда мы с мамой были одни, как и в то лето, когда мне исполнилось пятнадцать. Я подыскивала себе другую работу. В дневнике у меня сохранилось много записей о собеседованиях в обувных магазинах, о заявлениях, поданных в отделы канцелярских товаров, но в разгар лета вакансий почти не было. Мама пыталась сбросить вес. Я решила составить ей компанию. Мы смотрели фитнес-программу популярного актера Ричарда Симмонса, энтузиаста аэробики, и даже купили велотренажер. В памяти у меня осталась знаменитая Скардейльская диета:[11] с утра до вечера мы давились небольшими порциями говядины и курицы. «На эту диету никаких денег не хватит», — сетовала мама. Никогда в жизни мы не поглощали столько мяса.
Как бы то ни было, я начала сбрасывать вес. С утра пораньше я усаживалась перед телевизором и смотрела, как тучные дамы плачут вместе с Симмонсом; таким способом в студии нагнеталось что-то вроде слезного поля. Я тоже нет-нет да и пускала слезу. Не потому что считала себя такой же толстой, как женщины на экране, а потому что в точности знала, какими уродинами они себя ощущают. Хотя моя фигура не вызывала насмешек прохожих, а живот не мешал рассматривать шнурки туфель, я чувствовала полное единение с гостьями Симмонса. Это были отверженные представительницы рода человеческого, которые никому не причинили зла.
Потому я и плакала. И без конца крутила педали. Мое тело было мне ненавистно. Благодаря этой ненависти я сбросила пятнадцать фунтов.
Как-то в конце лета, после возвращения отца из Испании, мы втроем занимались садовыми работами на заднем дворе. Мне велели сесть на маленький трактор-косилку и подстричь траву. И тут разразился типичный сиболдовский скандал. «Не хочу», «не буду» и так далее. С какой стати Мэри умотала в Вашингтон, а потом поедет в Сирию? Отец назвал меня неблагодарной. И пошло-поехало. Все, как водится, стали друг на друга орать, и вдруг я разрыдалась. Да так, что не могла остановиться. Побежала наверх, к себе в комнату. Все мои попытки унять слезы оказались тщетными. Я плакала до изнеможения, до иссушения, отчего глаза и веки подернулись мелкой сеткой лопнувших сосудов.
Я не любила вспоминать тот случай; просто мне не удавалось разом вычеркнуть из памяти изнасилование и судебный процесс.
Все лето мы с Лайлой переписывались. Она тоже сидела на диете. Наши письма больше напоминали страницы из дневников: длинные, задумчивые пассажи, написанные не столько для того, чтобы пообщаться, сколько для того, чтобы порассуждать о себе. Нам, девятнадцатилетним, застрявшим дома с родителями, было душно и тоскливо. В этих сумбурных письмах мы рассказывали друг другу истории своей жизни. Рассказывали о своем отношении к окружающим, от родственников до мальчиков из класса. Не помню, писала ли я ей подробно о судебном процессе. Если даже писала, то в ее ответах это никак не отразилось. В начале лета мне пришла от нее открытка с поздравлениями. Больше ничего. Те события исчезли с нашего горизонта.
Да и почти для всех других эта тема была закрыта. Процесс, казалось, стал надежной, тяжелой дверью, за которой осталось прошлое. Все, кто раньше входил со мной в эту дверь, бродил по коридорам или оглядывал комнаты, теперь с радостью унесли ноги. Дверь захлопнулась. Помню, мама совершенно справедливо сказала, что за год я пережила смерть и новое рождение. Из жертвы стала победительницей. Теперь у меня под ногами была новая площадка, и я могла взять старт по своему усмотрению.
Я, Лайла и Сью по переписке строили планы на новый учебный год. Лайла собиралась привезти с собой крошечного котенка от их домашней кошки. Мы с мамой вступили в сговор: если я буду усиленно скакать на диване, который она терпеть не могла, то мы, может быть, убедим отца, когда он вернется из Испании, что эту рухлядь нужно увезти ко мне на съемную квартиру. Я скооперировалась со Сью, которая жила неподалеку, и мы взяли напрокат грузовичок. Мама на радостях накупила мне с собой ворох новой одежды по моей новой фигуре. Этот год должен был стать поворотным. Как я говорила, «теперь буду жить нормальной жизнью».
Той осенью Мэри-Элис уехала в Лондон по студенческому обмену. И другие наши девчонки — тоже. Тэсс была в отпуске. Нельзя сказать, что я сильно скучала. У меня была задушевная подруга — Лайла. Мы стали неразлучны и строили безумные планы. Ни у одной не было постоянного парня. Я играла роль опытной наставницы при неискушенной девушке. За лето я сшила нам однотипные юбки, и мы носили их не снимая с чем-нибудь черным.
Кен Чайлдс в отсутствие Кейси, тоже уехавшего в Лондон, ходил как в воду опущенный, и мы стали водить компанию с ним. Мне он нравился, а главное — он уже знал обо мне. Мы втроем ходили на танцы в студенческие клубы и на тусовки студентов художественного цикла. Теперь я решила стать юристом. Людям нравилось слушать о таких честолюбивых помыслах, и я трепалась о них направо и налево. Под влиянием Тэсс у меня возникло желание посетить Ирландию; об этом я тоже любила поговорить. Я ходила на чтения поэзии и прозы; не пропускала ни одного фуршета. В университете выбрала поэтический спецкурс Хейдена Каррута и еще один спецкурс, который читал Раймонд Карвер — ему, по всей видимости, Тэсс поручила меня опекать.
Как-то я столкнулась на улице с Марией Флорес. В начале лета я отправила ей ликующее письмо о судебном процессе. Написала, что в зале суда ощущала рядом с собой ее присутствие, и выразила надежду, что это принесет ей хоть какое-то утешение. Ее ответ, честно говоря, показался мне слишком приземленным: «У меня на ноге металлическая шина. Колено зажило, и я могу ходить, но с палочкой, так как поврежден нерв. Суицидные наклонности уменьшились, но, честно говоря, не прошли». Она также выразила опасение, что из-за палочки ей будет неловко встречаться с людьми, и покаялась, что не завершила работу куратора в общежитии. Письмо завершалось цитатой из арабского поэта Халиля Джибрана:[12] «Все мы узники, но у одних камеры с окнами, а у других — без».
До меня это дошло только через многие годы, но если у одной из нас и было окно, то, конечно, у Марии.
— Я еще легко отделалась, — сказала я, помню, Лайле. — А она вечно будет жить под гнетом того насилия.
На танцах я влюбилась. Это был Стив Шерман — они с Лайлой были на одном потоке по математике. Мы сходили с ним в кино и надрались в баре, после чего я рассказала ему о себе всю правду. Помню, он оказался на высоте: выразил потрясение и ужас, потом от души посочувствовал и стал утешать. Нашел подходящие слова. Уверил меня, что я красавица, проводил и поцеловал в щечку. По-моему, ему нравилось меня опекать. К Рождеству он стал своим человеком в нашей квартире.
Между тем моя мама тоже переживала подъем. Она пробовала новые лекарства: элавил и ксанакс, плюс биоритмическую терапию, о чем раньше и не помышляла. Да и групповая терапия, похоже, была уже не за горами. «Ты меня вдохновляешь, дочка! — писала она. — Раз уж ты сумела пройти через все и выкарабкаться, думаю, что и эта большая девочка тоже сможет».
Мне удалось достичь некоей положительной базовой отметки; мир открывался передо мной заново.
Я сотрудничала с литературным журналом «Ревью», и на выпускном курсе меня избрали редактором. Мало этого: английское отделение выдвинуло меня на Глэскокский конкурс поэзии, который ежегодно проходил в колледже «Маунт-Холиок».
Много лет назад моя мать бежала из «Маунт-Холиок», где ей предложили аспирантуру. Она вспоминает, что ей это показалось смертным приговором. Все ее подруги повыходили замуж, а она, синий чулок, видела впереди только царство «монашек и лесбиянок».
Поэтому я поехала на конкурс с намерением победить ради мамы и со сцены заклеймить изнасилование. Победить у меня не вышло. Заняла только второе место. Я читала «Заключение» При чтении этой гневной исповеди меня буквально трясло. Диана Вакоски,[13] заседавшая в жюри, отвела меня в сторону и сказала, что поэзия не чурается таких тем, как изнасилование, но они не приносят ни наград, ни читательского успеха.
Мы с Лайлой обожали высмеивать дурацкие фильмы, и вскоре после моего возвращения с конкурса решили посмотреть «Первую кровь», с Сильвестром Сталлоне. Фильм крутили в дешевой киношке недалеко от нашего дома. Следя за карикатурным сюжетом, мы давились от хохота и отчаянно фыркали; глаза затуманились от слез, дыхание застревало в горле. Надумай кто-нибудь из публики пожаловаться билетеру, нас бы выставили за дверь, да только в этом обшарпанном зале, кроме нас двоих, не было ни души.
— Моя Рэмбо, твоя Джейн, — била себя в грудь Лайла.
— Моя хорошо мускул, твоя девочка мускул.
— Р-р-р.
— Ти-хи.
Перед самым концом фильма кто-то довольно громко откашлялся. Лайла и я замерли, но продолжали смотреть на экран.
— Я-то думала, мы тут одни, — шепнула мне Лайла.
— Я тоже, — сказала я.
Мы затихли и попытались сохранять почтительное молчание во время последних кровавых сцен с перестрелками. Для этого нам приходилось впиваться ногтями друг другу в руку и прикусывать губы. Конечно, мы давились со смеху, но не позволяли себе рассмеяться по-настоящему.
Когда фильм кончился и зажегся свет, мы снова оказались одни. Наше веселье хлынуло через край; мы прошли к выходу и увидели стоящего там директора кинотеатра.
— По-вашему, Вьетнам — это смешно?
Он выглядел внушительно, хотя былая мускулатура сменилась жирком; над верхней губой была узкая, словно нарисованная карандашом, полоска усов, как у первого адвоката Мэдисона.
— Ничуть, — сказали мы как по команде.
Он преградил нам путь к выходу.
— Что ж вы так веселились? — сказал он.
— Все здорово преувеличено, — ответила я, думая, что он поймет.
— Я там был, — сказал он, — а вы?
Лайла перепугалась и схватила меня за руку.
— Нет, сэр, — сказала я, — но мы уважаем ветеранов, которые там сражались. Мы никого не хотели обидеть. Просто нас рассмешила преувеличенная удаль.
Он уставился на меня так, словно я остановила его с помощью аргументов, тогда как на самом деле я в момент опасности просто нашла нужные слова — это был мой благоприобретенный навык.
Нам дали уйти, но попросили впредь не показываться в этом кинотеатре.
Вернуть беззаботное настроение нечего было и думать. Когда мы шли вниз по склону, направляясь домой, меня переполняла злость.
— До чего противно быть женщиной, — высказала я очевидное. — Все тобой помыкают!
Лайла еще не готова была заходить так далеко. Она пыталась понять его точку зрения. Я же мысленно делала то, чем занималась теперь все чаще и чаще: дралась врукопашную с мужчиной, но, как ни старалась, терпела поражение.
Есть хорошие парни, есть плохие; есть светлые головы и тупые качки. Мысленно я стала именно так делить их на категории. Стив, у которого было поджарое тело бегуна и мягкие движения, больше всего заботился о своей учебе. Он мог часами просиживать над учебником, пока не вызубривал наизусть нужные главы. Его родители, иммигранты-украинцы, платили за учебу сына, как и за дом, и за машину, наличными, из своих скудных и нерегулярных заработков. Так что ему сам бог велел изо дня в день корпеть над книгами.
Когда у нас со Стивом дошло до интима, я безотчетно себя обманывала. Главным для меня было доставить удовольствие Стиву — цель, так сказать, всего путешествия, — так что если при этом были какие-то ухабы, воспоминания, болезненные отблески той ночи в тоннеле, я преодолевала их в бесчувствии. Радовалась, когда был доволен Стив. Я всегда готова была вскочить с постели и пойти гулять или прочитать свое последнее стихотворение. Если мне удавалось вовремя, как из кислородной подушки, подпитать свой рассудок, секс оказывался менее мучительным.
И еще был запах его кожи. Я могла сосредоточиться на участке белого тела и начать. Поскольку Стив был нежным и пылким, я снова и снова внушала себе: «Ты не в Торден-парке, с тобой твой друг, Грегори Мэдисон в тюрьме, у тебя все в ажуре». Часто это помогало мне справиться с собой, как зубовный скрежет при катании с американских гор, которое на первый взгляд доставляет огромное удовольствие всем, кроме тебя. Не можешь получить удовольствие — притворяйся. Мозги-то еще работают.
К концу учебного года за мной утвердилась репутация этакой пухленькой продвинутой дивы. Меня знали и студенты факультета искусств, и поэты. Я устроила вечеринку, не сомневаясь, что придет уйма народу; так и случилось. Стив купил мне танцевальные версии моих любимых песен на гибких пластинках из белого винила и переписал их на магнитофон, чтобы под него можно было потанцевать.
Вернувшиеся из Лондона Мэри-Элис и Кейси тоже пришли на вечеринку. Весь дом гудел, но на этот раз от моей музыки и моих друзей. По спецкурсам Каррута и Карвера я получила пятерки и посещала теперь занятия у поэта по имени Джек Гилберт.[14] Невероятная удача: пришел даже Гилберт! По мере того, как гости пьянели, приготовленный в мусорном ведре пунш из дешевой бурды пополнялся все новыми и новыми ингредиентами. Пряности из запасов Лайлы полетели туда целиком, а мелкие предметы вроде столовых вилок и листьев комнатных растений присоединялись к мускатным орехам и арроуруту.
Вдруг стали появляться гости, которых мы не знали, — парни. Их, накачанных и бесцеремонных, как магнитом тянуло к хорошеньким девушкам. В первую очередь — к Мэри-Элис, которая успела надраться до чертиков. Танцы на пятачке стали сексуальными. Стив чуть не подрался из-за девушки с одним из чужаков. Музыка стала громче, динамик ревел, спиртное закончилось. В результате самые разумные и трезвые из тех, что еще не ушли, потянулись к выходу. Я стояла рядом с Мэри-Элис, как бойкий скотчтерьер. Когда к ней подваливали парни, я уводила их в сторону. Пришлось пригрозить им тем, что вызывало у них уважение: мужским присутствием. Я соврала, что ее парень, капитан баскетбольной команды, вот-вот придет сюда со своими игроками. Чтобы они не сомневались, я напускала на себя суровый вид и выражалась откровенно, без экивоков. У меня был большой опыт общения с полицейскими, которые неплохо владели языком улицы.
Мэри-Элис решила уйти, и мы со Стивом попросили надежного человека довести ее до дому. Прощаясь с нами у порога, она как-то резко вырубилась. Мы столпились вокруг, а она так и лежала пластом. Вначале я подумала, что это прикол, и сказала: «Кончай, Мэри-Элис, поднимайся». Когда она падала, ее роскошные волосы золотистой россыпью взметнулись вверх и в стороны.
Опустившись на четвереньки, я стала ее теребить. Все было напрасно. Сквозь группу зевак и чужаков ко мне пробился Стив. Кто-то предложил отвезти Мэри-Элис домой на машине.
Когда я это вспоминаю, мне в голову приходят только сравнения с собаками. От бойкого скотчтерьера до жесткого фокса и какого-то зверя нечеловеческой силы. Я даже не позволила Стиву нести ее. Сама подняла Мэри-Элис на руки — без малого пятьдесят кило — и потащила в комнату Лайлы, а Стив и Лайла расчищали мне дорогу. Мы уложили ее на кровать. У этой пьяной студентки был вид спящего ангела. Остаток ночи я ее сторожила, чтобы так оно и осталось. Когда соседи, устав от пьяных криков, вызвали полицию, я выпроводила последних гостей. Самых захмелевших вывели мы с Лайлой и Стивом. Мэри-Элис провела ночь у нас. Утром все поверхности в квартире оказались липкими, а на полу за кушеткой обнаружилась чья-то подруга, в полной отключке.
Летом между третьим и четвертым курсом мы со Стивом жили вместе все в той же квартире и посещали факультативные занятия летней школы. В моральном плане мама смирилась с нашим сожительством, говоря: «По крайней мере, у тебя есть бесплатный телохранитель». После летней школы я впервые попробовала себя на преподавательской работе в качестве ассистента в лагере искусств для одаренных студентов Бакнеллского университета. Если не стану юристом, решила я, то буду преподавать. Тогда мне еще не дано было знать, что преподавание станет делом всей моей жизни, дорогой к себе.
К четвертому, выпускному, курсу я стала постоянной участницей чтений поэзии и прозы в нашем кампусе. Помимо этого, я подрабатывала официанткой в пиццерии «Космос» на Маршалл-стрит, и мой рабочий график, вкупе с посещением литературных вечеров, означал, что я нечасто бывала дома. Лайла, как мне казалось, ничего не имела против. Квартира была либо в ее полном распоряжении, либо в мирном совместном пользовании с нашим новым квартирантом Пэтом.
Лайла нашла Пэта через кафедру антропологии. Двумя годами младше нас, он был только на втором курсе. В его комнате мы с Лайлой видели порножурналы, фетишистские издания вроде «Буферов» и один журнал, целиком посвященный голым толстухам. Но за комнату он платил исправно и не совался в наши дела. Я была рада, что хотя бы внешность у него не затрапезная, в отличие от остальных студентов-антропологов. Он был высок и строен, с черными волосами по плечи и гордился своими итальянскими корнями. Пэт обожал шокировать публику. Он показал нам с Лайлой «зеркало»-расширитель, который стащил у родича-гинеколога и подвесил к шнурку выключателя у себя над головой.
К концу ноября мы, все трое, стали кое-как притираться друг к другу. Еще через пару месяцев Лайла и я привыкли к его розыгрышам. Он мог коснуться твоей ключицы и спросить: «Ой, что это у тебя?» Наклонишь голову посмотреть, а он возьмет да и щипнет тебя за подбородок. Или приносит тебе чашку кофе, но, как только захочешь ее взять, отдергивает назад. Он вечно нас дразнил, но, если не заходил слишком далеко, мы не роптали. Лайла, у которой был младший брат, говорила мне, что из-за присутствия Пэта у нее такое чувство, будто она и не уезжала из дому.