Легенды Невского проспекта (сборник рассказов) Веллер Михаил
Она была белая, как синий снег, и поигрывала искристой радугой, как бриллиантовое колье королевы. Драгоценным муаром опоясывала ее орденская лента, и горделиво подрагивало стрельчатое рыцарское перо, горя алым знаком доблести. Короче, какая-то офигенная шляпа.
Фима задумчиво вернулся на свой наблюдательный пост.
Мальчики не оставили необыкновеннейшую шляпу без внимания. Тирольцу вручили шашлык и стакан. Он выпил и закусил. Мальчик указал на шляпу и изобразил, что тирольцу представился единственный в жизни шанс толково пристроить эту в общем-то малоинтересную вещь. Тиролец качнул отрицательно.
Мальчик похлопотал еще пару минут, а после перешел к более сговорчивым гостям нашего города, бо их было сорок пять, а наших умельцев всего двое, и за часок максимум надо было всех обработать.
За кустом Фима сплюнул окурок и направился к пикнику.
Мальчики приветствовали босса навытяжку, изображая ошеломление, хотя такая проверка была в порядке вещей. Шофер посмотрел на часы, а финны – на солнце, садящееся в озере: они хотели в гостиничный ресторан, но не раньше, чем выпьют все здесь.
Фиме постелили чехол у костерка, спихнув с места пару финнов, спешно ополоснули в озере и подали стакан, налили, сняли лучший шашлык и распечатали пачку «Мальборо». Такое отношение впечатлило окружающих. Фима встретился взглядом с тирольцем, поднял стакан и предложил жестом сесть рядом. «Это большой босс. Миллионер. Очень сильный человек», – значительно шепнули мальчики тупому тирольцу.
Тот достойно присел к Фиме и чокнулся. Они обменялись фразами о прекрасной природе и необходимости дружить. Мальчики кончали потрошить автобус, затискивали сумки в люльку.
Фима достал из кармана золотой паркер и подарил тирольцу на память. Тиролец с благодарностью обогатил свою память, но расстаться со шляпой отказался.
– О'кей, – сказал Фима. – Сто рублей.
– Найн.
– Двести. Я хочу сделать подарок одному знаменитому кинорежиссеру. Эйзенштейн, может, слышал? броненосец «Потемкин»?
– О, йа!
Тиролец соглашался слушать об Эйзенштейне, но решительно глох, когда речь заходила о шляпе.
– Тысячу, – сказал Фима.
Мальчики вылупили глаза. Финны приостановились допивать.
– Слушай, ты, дубина стоеросовая, – нежно сказал Фима по-русски, обнимая тирольца за трехохватную талию. – Хряк баварский. Какого хрена тебе надо, скажи? сдай чепец и канай кирять, животное!
Он кинул мальчикам ключи от машины, и через минуту тирольца в два смычка накачивали коньяком: слева армянским, справа французским. Тиролец выжрал литр благородного напитка, довольно рыгнул, утер губы и подтвердил свое намерение никогда не расставаться с дорогой его сердцу шляпой.
– Сниму и уеду, – раздраженно предложил старший мальчик.
– Не трогай, – холодно приказал Фима.
Тиролец заплакал, перешел на немецкий и стал сбивчиво бормотать романтическую историю, связанную с этим необыкновенным головным убором.
– Гитлер капут! – оборвал Фима. – Что ты делал во время войны? Служил в СС? Воевал в России?!
– Найн! – завопил тиролец. – Их бин швейцарец!
– Швейцарская гвардия французских королей, – польстил эрудированно Фима. – А в армию тебя не взяли по здоровью? – презрительно хлопнув по заколыхавшемуся животу. – Сердце больное, небось? еле ходишь?
– Я был спортсменом, – обиженно заявил тиролец.
– И что за спорт? кто больше пива выпьет?
– Ватерполо! Я даже играл за сборную Швейцарии!
– Такая туша умеет плавать?
– Жир потонуть не даст, – презрительно включился старший мальчик. – Пора ехать, Ефим Данилович.
– Да я, наверное, плаваю и то лучше, чем ты, – сказал Фима.
И вот Фима с раздразненным, как бык, тирольцем начинают сдирать с себя одежды. Вода в озере Красавица, что по Выборгскому шоссе, заметьте, и летом ледяная, а в мае просто в свиное ухо закручивает.
Фима остается в семейных трусах и первым шагает к берегу, кося на тирольца. Старший мальчик заводит мотоцикл, младший делает стойку на шляпу.
Тиролец остается в плавках и в шляпе. И в таком виде идет к воде.
Шофер непроизвольно гогочет. Фима бледнеет. Мальчик спотыкается.
В воде Фима сдергивает с тирольца шляпу и бурля воду, как сумасшедшая землечерпалка, суматошно плывет вперед. Тиролец делает несколько мощных гребков кролем и начинает задыхаться в обжигающе холодной воде. Фима, взбивая пену, безоглядно прет по прямой, и на голове его сияет белоснежная дивная шляпа. Тиролец пытается его нагнать, оглядывается, до берега уже далеко, финны машут и свистят, мальчики стоят, расставив ноги, в позе наемных убийц. Тиролец пугается, останавливается и начинает потихоньку тонуть. Фима прет, дробя и разбрызгивая багровую солнечную дорожку, в безумную даль.
Мальчики впадают в панику, прыгают на месте, толкают финнов в воду – спасать тонущего. Пьяная орава лезет в воду, ухает, орет, булькает, выволакивает ограбленного шляповладельца и отчаянно галдит.
А Фима суетливо барахтается где-то уже посередине озера, еле голова чернеет, а озеро там километра под два шириной, а длиной – и краев не видно, оно длинное, километров в пятнадцать, не обежишь.
Мальчики в ужасе: утонет босс – заказывай гробы, головы не сносить. Прыгают, матерятся, вопят, врезают от отчаяния по морде потрясенному тирольцу, скачут на мотоцикл и прут по лесу и болоту вокруг озера на тот берег, потому что шеф, при всей беспорядочности и неуклюжести своих судорожных движений, продолжает продвигаться по прямой, и уже ближе к тому берегу, чем к этому, явно не собираясь поворачивать.
Подскакивая и кренясь на корнях, обдираясь в зарослях и буксуя в болоте, измученные поспешностью и страхом, они выбираются из чащи на противоположный берег, и видят, что Фима уже в сотне метров от спасительной суши, глаза его бессмысленно вытаращены, а изо рта и носа идут пузыри. Мальчики скачут в воду, выволакивают босса, в бешеном темпе проводят спасательные работы: зачем-то от растерянности энергично проводят искусственное дыхание, льют в рот водку из горлышка, со всех сил растирают только что сфарцованным свитером, расшвыривают барахло из сумок, укутывая Фиму во все самое теплое.
И все это время, в изнеможении подчиняясь их заботливым действиям, Фима бдительно следит за наличием на голове драгоценной шляпы.
Его посадили в люльку, пошвыряв не помещающееся барахло, довезли до машины, доставили домой, причем мотоциклист понесся вперед, и дома Фиму уже ждал личный врач, горячая ванна, перцовый пластырь, ром, малина, горчичники, аспирин, черт, дьявол, нервничающие приближенные и испуганная мама.
– Фимочка, – спросила она, – что это у тебя на голове?
– У тебя недавно новые очки, – ответил сын. – Их подобрал вполне приличный профессор, он произвел на меня хорошее впечатление. Это шляпа, мама. Я что, не могу носить шляпу?
Он стоял в твидовых брюках, верблюжьем свитере под коричневой кожаной курткой, в клетчатом шарфе на шее и высоких туристских башмаках на ногах, щурясь сквозь запасные очки взамен утонувших, и на курчавой голове его горела царской короной бриллиантовая шляпа.
Ночью мама поила его горячим молоком и разговаривала.
– Зачем она тебе? – спрашивала она.
– Нравится, – со странным выражением отвечал он.
С тех пор без этой шляпы его никто никогда не видел.
8. Зэк
Раздраженный медленным продвижением к коммунизму, Хрущев решил, что одна из тому причин – что граждане многовато воруют, и ввел новые законы за это, придав им обратную силу, – вплоть до высшей меры. Были велены показательные процессы, пару человек шлепнуть и нескольких наказать примерно, для неповадности другим.
Фимина судьба была решена на высшем ленинградском уровне, хотя его дело не приобрело такого всемирного звучания, как дело Бродского: что ж, удел поэта – слава, удел бизнесмена – деньги; каждому свое.
К нему явились домой, для пущей важности – ночью, предъявили постановление и ордер, перевернули все вверх дном и отконвоировали в Кресты. Они знали, с кем имеют дело, и на всякий случай были вежливы. Он тоже знал, с кем имеет дело, причем знал заранее, но он был прикрыт и отмазан слишком хорошо, куплены были все, и он счел правильным спокойно ждать и подчиниться Закону, чтобы потом тем чище утвердить свою чистоту и невинность.
На суде адвокат пел, как Карузо. Свидетели мычали и открещивались. Зал рукоплескал. Прокурор потел униженно. Фима действительно выходил пред лицом Закона чище, чем вздох ангела. Тем не менее двенадцать лет с конфискацией он огреб, потому что этот приговор был заранее вынесен в Смольном.
Для лагеря, в который его этапировали, это был небывалый и длительный праздник, – точнее, для начальства лагеря. Потому что ленинградская мафия, блюдя честь корпорации, взяла начальство на содержание. Ежемесячные оклады и подарки – машинами, гарнитурами, телевизорами – получали начальник колонии, зам по воспитательной работе, начальник отряда и прочие. Авторитетные воры вдруг стали получать посылки с деликатесами и водку от неизвестных благодетелей. Фима жил, как принц Уэльский, – его оберегали от пушинок. Он был определен библиотекарем, жил в собственной комнате, не ходил на разводы, не брякал палец о палец, не прикасался к лагерной жратве, носил собственное белье, слушал радио, читал книги и занимался гантелями. Однажды, забавы ради, Фима пригласил к себе на рюмку коньяка начальника колонии и главвора зоны одновременно, видимо наслаждаясь светским профессионализмом беседы и пикантностью ситуации. Прислуживала на этой исторической вечеринке официантка из офицерской столовой, каковая и оставалась спать с Фимой, ценя французские духи, французское белье, деньги, и более всего – отдельную однокомнатную квартиру в единственном благоустроенном доме в поселке: в ее зачаточном сознании Фима был чем-то средним между царем Соломоном и Аль Капоне, если только она когда-нибудь слышала об этих двоих.
Фиминых миллионов хватило бы, чтобы купить всю Пермскую область и обтянуть ее лагеря золотой проволокой. Миллионы верно работали на него, как он работал раньше на них, и на воле за него хлопотали.
В результате седьмого ноября шестьдесят седьмого года он с удовольствием прошел в замыкающей колонне демонстрантов по Красной площади, помахав сменившимся за три с половиной года его отсидки вождям на трибуне Мавзолея, патриотично выкрикнув: «Слава труженикам советской торговли!» и громко поддержав не менее патриотический призыв «Да здравствуют славные советские чекисты!»
Он был одет в кирзовые ботинки, синие холщовые брюки и черный ватник. Его окружали несколько крепких молодых людей со значительными взглядами. Внедрение его в колонну остается загадочным, но оттого не менее достоверным фактом.
О молодецкой русской тройке Брежнева, Косыгина и Подгорного он отозвался так: «Они бы у меня не поднялись выше смотрителей районов».
Непосредственно с Красной площади он отбыл на Ленинградский вокзал, где друзья ждали его в абонированном целиком спальном вагоне с пиршеством, закончившимся как раз на Московском вокзале в родном Ленинграде.
Фима покачивал кирзачом, нехотя цедил «Наполеон», лениво пожевывал икру и рассеянно выслушивал доклады, возвращаясь к своим обязанностям. Большая амнистия к 50-летию Советской власти прервала беззаботный период его жизни, который позднее он вспоминал как самый счастливый.
И на голове его сияла, разумеется, невредимая, неприкасаемая шляпа, которую он с честью пронес сквозь все испытания. Она составляла дивный контраст с зэковским одеянием, на Красной площади балдели и оглядывались.
9. Любовь
Свой путь земной пройдя до половины и вступая в гамлетовский возраст, Фима, кремневый деляга, влюбился, как великий Гэтсби.
Анналы не сохранили ее имени, и наверняка она того не стоила. Ничем не приметная милая девочка, которая любила другого, который не любил ее, и слегка страдала от Фиминой национальности в неказистом воплощении.
Фима потерял свою умную голову и распушил свой сюрреалистический хвост. По утрам ей доставляли корзины цветов, а по вечерам – билеты в четвертый ряд, середина, на концерты мировых знаменитостей. Он снимал ей люксовые апартаменты в Ялте и Сочи и заваливал их розами, а под окнами лабал купленный оркестр. Это превосходило ее представления о реальности, и поэтому не действовало.
Лощеные хищники на Невском кланялись ей, а подруги бледнели до обмороков; это ей льстило, как-то примиряло с Фимой, но не более. Он купил бы ее за трехкомнатную квартиру, «Жигули» и песцовую шубу: дальше этого ее воображение не шло, прочее воспринималось как какая-то ерунда и пустая блажь. Как истинный влюбленный, он мерил не тем масштабом.
Когда выяснилось, что она собирается замуж за своего мальчика, уеденного соперничеством всемогущего миллионера, Фима пал до дежурств в подъезде, умоляющих писем и одиноких слез.
На свадьбу он подарил им через третьи руки ту самую квартиру и две турпутевки в Париж. А сам в первый и последний раз в жизни нажрался в хлам, поставив на рога всю «Асторию», а ночью снял катер речной милиции и до утра с ревом носился по Неве, распевая «Варяга», причем баснословно оплаченные милиционеры должны были подпевать и изображать тонущих японцев.
10. Венец и конец
А тем временем прошла ведь израильско-арабская война шестьдесят седьмого года, и все события годочка шестьдесят восьмого, и гайки пошли закручиваться, и в Ленинграде, как и везде в Союзе, но довольно особенно, стал нарастать вполне негласный, но еще более вполне официальный, государственный то есть, антисемитизм, три «не» к евреям: не увольнять, не принимать и не повышать, на службе, имеется в виду; и пошла навинчиваться спиралью всеохватная и небывалая коррупция, облегчающая расширение дел, но раздражающая буйной неорганизованной конкуренцией, на подавление которой стало уходить много сил и средств, и исчезал уже в деле былой спортивный азарт и кайф, деятельность бесперебойного механизма концерна стала отдавать повседневной рутиной; и началась понемногу еврейская эмиграция.
И Фима решил сваливать. Он выработал Ленинград и Союз, здесь он поднялся до своего потолка, и пути дальше не было, и стало в общем неинтересно.
Дело надо было продавать, а деньги превращать в валюту. Информация разошлась по Союзу. Колесо завертелось. Все рубли были превращены в максимальной ценности камни. Камни было выгоднее обратить в доллары на месте.
Уже пришел вызов, и было получено разрешение, и куплены билеты на «жидовоз» Ленинград – Вена, что празднично и нагло взмывал по четвергам из Пулкова.
Последнюю операцию Фима проводил лично. Речь шла о чересчур уж гигантских деньгах, и здесь доверять нельзя было никому.
Славным летним днем, под вечер, он вышел из своего дома и по Большому проспекту пешочком двинулся к Невскому. Он помахивал пузатым старым портфелем, из которого спереди торчал край березового веника, а сзади – пивное горлышко. Все знали, что он любил попариться. Точно так же все знали, что он никогда ничего не носил с собой из ценностей и барахла, и никогда не имел при себе суммы крупнее ста рублей: на то имелись мальчики, а он был чист и ни к чему не причастен, скромный стапятидесятирублевый инженер. Благодушно улыбаясь, он погулял по Невскому до молодой листвы на тихой улице Софьи Перовской, и на протяжении всего маршрута через каждую сотню метров скользил взглядом по очередному мальчику из сторожевого оцепления своих боевиков.
Во внутреннем кармане у него лежал мешочек с отборными бриллиантами и изумрудами, а в подмышечной кобуре – взведенный «Макаров».
Он шел пешком, потому что на улице, да в час пик, человека труднее взять и легче уйти, чем в транспорте.
Никто не был посвящен в его тайну. В квартире на улице Перовской ждали человека с товаром, не зная, кто это будет; посыльный. Охране вообще знать ничего не полагалось. Портфель был набит газетами.
Дом был оцеплен его людьми. За окнами следили. Максимальное время его пребывания там было им сказано. Выйти он должен был только один.
Он благополучно вошел в квартиру, где его ждали.
Он пробыл там положенное время.
Вышел один и спокойно зашагал домой тем же путем.
Камни были сданы.
Он был упакован пачками долларов, как сейф Американского Национального банка. Портфель был набит долларами плотно, как кирпич. Он нес состояние всей своей жизни.
Плюс тот же демократично торчащий банный веник и пивное горлышко.
Он шел спокойно, и через каждые сто метров мигал своим мальчикам. И мальчики мигали в ответ и снимали оцепление, освобождаясь по своим делам.
Так он дошел до своей линии и позволил себе закурить. И у подъезда глубоко вздохнул, кивнул мальчику на противоположной стороне, выкинул окурок и взялся за ручку двери.
И тут услышал за спиной властное и хамоватое:
– Стойте!
И ощутил, увидел на своем плече грубую крепкую руку в милицейском обшлаге.
С деревянным спокойствием он отпустил дверь и обернулся.
– Ну что? – осклабясь, спросил милиционер.
– Простите, не понял? – ровно ответил Фима.
– Как называется то, что вы делаете? – карающе и презрительно допросил мент.
– Что же я делаю? – еще ровнее спросил Фима и поднял брови.
– А вы не догадываетесь?!
– О чем? Я иду к себе домой.
– Домой, – со зловещей радостью повторил милиционер. – А это что?
– Это? Бутылка пива. После бани.
– Бани, значит. А в портфеле что?
– Мыло, полотенце, мочалка и грязное белье, – ровно до удивления сказал Фима. – А что?
– Что?! – грянул милиционер. – А эт-то что?! – И ткнул пальцем к окурку, брошенному в метре от урны. – Окурок кто на тротуар швырнул?! – слегка разбудоражил он в себе сладкое зверство справедливой власти над нарушителем, тупой лимитчик, белесый скобской Вася, вчера из деревни, осуществляя власть в явном своем превосходстве над этим… жидовским интеллигентом в шляпе.
– Простите, – вежливейше сказал Фима и только теперь услышал нарастающий потусторонний звон.
Он наклонился и взял окурок, чтоб бросить его в урну, и в этот миг его шляпа свалилась с головы прямо на асфальт, и нечем было ее подхватить, потому что одной руке нельзя было расстаться с портфелем, а другой следовало обязательно кинуть сначала окурок в урну. И, наклоненный, он увидел, как большой, грубый, черный, воняющий мерзкой казенной ваксой милиционерский сапог глумливым движением близится, касается белоснежной драгоценной шляпы и, оставляя отметину, откидывает ее по заплеванному асфальту в сторону.
Звон грохнул беззвучными небесными литаврами, Фима выдернул из-под мышки пистолет и трижды выстрелил милиционеру в грудь.
Потом поднял шляпу, медленно и бережно вытер ладонью и надел на голову.
Не взглянув на тело, растер ногой окурок и тихо вошел в подъезд, аккуратно закрыв за собой дверь.
Двое мальчиков спускались навстречу с площадки с раскрытыми ртами.
– Свободны, – устало сказал им Фима. – Вас здесь не было. – И стал подниматься по лестнице к себе домой.
– Мама, – сказал он, – я хочу отдохнуть. Если позвонят – проводи ко мне.
На суде, уже после его последнего слова, расстрел шел однозначно, судья не выдержала:
– Ну скажите, за что вы все-таки его убили?
– За шляпу, – ответил Фима.
Марина
1. Девочка легкого поведения
Родом Марина была из Соснового Бора, а это не так чтобы совсем Ленинград, а вроде бы и сливающийся с ним городок сам по себе. И, как все небольшие городки-районы, скучноватый и известный его жителям насквозь, каждый как на стекле: кто пьет, кто гуляет, кто сколько зарабатывает.
Тускло и занудно в таком месте красивой девочке, которая почуяла себе цену и возмечтала такую цену от окружающей жизни получить. Либо правильный двухсотрублевый муж с семейной круговертью, либо разведенный коньяк и дрянная группа в местном кабаке-стекляшке. Жизнь…
Марина была девочка не так чтобы очень красивая, но при всех делах, без изъянов и с известным шармом. В общем, на крепкую четверку: ножки стройные, личико овальное – милая блондиночка, и даже с мыслью в глазах.
Мысль эта была о том, что жизнь дерьмо, и надо как-то устраиваться, чтобы получить от нее удовольствие и чтоб не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы.
В пятом классе ее начали на переменах хватать за красиво развитые вторичные женские половые признаки, норовили и за первичные, к седьмому классу она прониклась своим женским предназначением, потому что больше-то проникаться ей было нечем, не считая комсомольской идеологии.
С восьмого класса Марина стала гулять. Или трахаться, – какой оборот вам больше нравится. Ей нравилось и то, и другое: в макияже, в попсовом прикиде, канать по центру с видным, хорошо одетым мальчиком старше нее, и чтоб он мог любому дать по морде и имел бабки красиво поужинать в кабаке.
А еще в идеале чтобы – цветы, шампанское и машина. Это кайф; чего еще-то.
И хорошо покувыркаться в койке для нее было состоянием желанно естественным; и то сказать, развитая женщина в пятнадцать лет – чего ж тут неестественного. Ей нравилось свое красивое тело, и красивое мужское тело, и наслаждение, и тот прекрасный и волнующий смысл, который оно придавало – еще в перспективе – самым невинным словам и поступкам.
Мать пару раз, вопя на весь двор: «Я тебя отучу блядовать!!», таскала ее за волосы и лупила по щекам, согласно канонам здорового народного воспитания, пока не смирилась с судьбой, вспомнив, вероятно, что смирение есть первейшая христианская добродетель, особенно когда все равно ничего не получается изменить. Ей некогда было убиваться поведением дочери, ей работать надо было и дом держать. А отец как пил, так и продолжал, и, жутко матеря шлюху-дочь, про себя, естественно, мечтал отодрать ее подруг.
– Ты думаешь, сука, как дальше жить будешь?!
– Думаю.
– И что же ты думаешь?!
– Или на панель, или замуж. Прокормлюсь. За сто рублей работать не буду, не волнуйтесь.
– Что ж это ты за сто-то не будешь?
– Да на одну косметику и белье больше уходит.
– Ах, вот как! А что ж ты умеешь делать-то, что сто рублей тебе уж и мало?!
Марина ответила, что она умеет делать. И это она действительно умела, все парни знали и друг другу рассказывали.
И ее даже никак нельзя было считать порочной. Естественная, как дитя природы, цветок на городском асфальте. Даже милая.
2. Влипла
Разумеется, она довольно быстро залетела, то бишь забеременела, и неделю в ужасе прорыдала по ночам. От мальчиков она не дождалась сочувствия: «А я что у тебя, один был?..», а от родителей уж не могла рассчитывать дождаться понимания: «Ну что, нагуляла пузо, шлюха?!»
Разумеется, в женской консультации она встретила внимания и такта не больше, чем встретит окурок в пылесосе, если ему понадобится справка о простуде. «Уже третья школьница сегодня…» – сказала у умывальника за занавеской врачиха медсестре. «Дорвались до сладкого. Ничего, теперь узнает, что это такое», – ответила сестра.
Марина узнала. В абортарии, будничном, как очередь за водкой, на нее цыкнули, наорали, без всякого наркоза выпотрошили, как курицу: «Следующая!» – равнодушно, как к животному, и брезгливо, как к падали.
Плывя от смертной тоскливой боли, она доползла до туалета, непереносимо хотелось курить, затянулась под форточкой, вспомнила с резанувшей жалостью к себе, как варилась заживо в горячей ванне с горчицей, пережигая нутро водкой, надеясь избавиться так, без кошмарной операции, и с дикой ненавистью, расчетливой злобой подумала о них, которым кататься, не саночки возить.
Но и саночки, как известно, бывают разные.
Потому что вскоре она подцепила триппер, уж это как водится, уж без этого тоже не бывает, и снова сполна прошла весь круг мучений и унижений. И «приведите сначала всех партнеров», и «сообщим в школу по месту учебы», и «вы несовершеннолетняя, придите с родителями».
И после этого с циничным мазохизмом ощутила у себя на лбу соответствующее клеймо.
И тут-то ее и прихватил Карла, решив, что она уже вполне созрела для работы.
3. В борделе
Карла содержал нормальный публичный дом.
То есть дома как такового не было, а было полтора десятка девок, которых подкладывали в местной гостинице под командировочных и летчиков, приезжающих из ближнего гарнизона на выходные попить с удобствами водки.
Марина трепыхнулась, но ей врезали по почкам, показали бритву, изнасиловали втроем, и объяснили, что выбор ее – или быть изуродованной и носу из дому не показывать, или гулять сейчас спокойно в тридцать восьмой номер и спать с приятным нестарым парнем.
– А деньги?
– Тебе за удовольствие еще и деньги?
– А деньги получаем мы, лапочка. Будешь хорошо себя вести – будешь всегда иметь на тряпки и такси.
И полтора года, проклиная судьбу и все спокойнее привыкая к ней – «нормально», – Марина ишачила на Карлу, за червонец с ночи да иногда премии от щедрот. Из дому она давно ушла, снимала квартиру вдвоем с подругой по работе.
Через год план ее выкристаллизовался. Улучить день, вечер, момент, когда Карла будет нежно настроен и явно при деньгах, она, наведя на себя полный марафет, нежно напрашивается и спит с ним, только с одним, убивает, берет все деньги и резко срывается на юг, в Одессу. Ищи ветра в поле.
Она купила длинную пилку для ногтей, с массивной ручкой под слоновую кость, наждачным бруском неторопливо заточила острие и навела лезвия, и для тренировки вонзала иногда ее в спину диванному валику, обняв его двумя руками.
Она даже повеселела и вновь стала иногда выглядеть беззаботно и свежо, как в пятнадцать лет. Она научилась терпеть, а момент неизбежно должен был наступить раньше или позже.
4. Иностранцы
Но тут в жизни Соснового Бора произошли два грандиозных события, надолго взбудораживших общественность и в корне изменивших судьбу Марины.
Во-первых, Карла сгорел, и публичный дом распался. Как всегда бывает, зацепили его на мелочи, он вовлек слишком несовершеннолетнюю дочку слишком высокопоставленного и энергичного папы, который плюнул на купленную милицию и сумел подстегнуть к делу КГБ, которое всегда радо вставить милиции шпилю в нежное место. Дело решили не раздувать, и так хай до заграницы дошел, что в Ленинграде не просто проституция, а целые публичные дома, и Марина осталась целой-невредимой и в полной свободе.
Боже, что за счастье – эта свобода, пока не сообразишь, что денег-то все равно нет.
Во-вторых же, в Сосновом Бору решили строить новый химкомбинат, да не просто комбинат, а крупнейший в Европе комбинат химического волокна. Об этой новой победе советской промышленности министр окружающей среды Италии высказался по телевидению так: «Сооружение этого комбината будет очень способствовать сохранению окружающей среды Италии». Сюжет этот сдуру, как пример нашего удачного международного сотрудничества, прокрутили в программе «Время», за что ее главный редактор и был уволен с работы. Мол, соображать же надо, нельзя же так, вслух, говорить, что этот комбинатец все кругом угробит.
Строить его, конечно, решили прямо в городе, потому что это гораздо экономичнее, чем вдали: магистрали тянуть не надо, транспорт туда пускать, дома для рабочих там ставить, и так далее. Экономика должна быть экономной.
А для руководства строительством решили пригласить иностранцев вместе с ихними иностранными проектами. Мол, вы нам строите комбинат, а мы вам потом поставляем его продукцию. Гениально и просто, как вся советская власть: в наваре имеем бульон от варки яиц.
Для иностранцев выстроили прекрасную новую гостиницу, подразумевая ее люксовой.
Вообще с этими иностранцами интересно вышло.
Строить первую очередь выписали англичан. Англичане приехали, покрутили своими английскими носами, сделали какие-то пробы воздуха и воды, и сказали, что в гостинице они жить не будут, тем более что она не соответствует договорным условиям, туристский класс, и вообще они в центре жить не будут, слишком загазован, а пусть-ка им построят новую гостиницу, на окраине, в лесочке.
И им, колонизаторам недорезанным, построили дивный небольшой отель в лесочке, и они поруководили стройкой и пустили первую очередь комбината.
После чего в Министерстве посчитали убыли и прибыли, долго вопили, кто виноват в убытках, и строить вторую очередь пригласили фээргешников.
Фээргешники приехали, нюхнули заводского газку, заколдобились, особенно один, который еще в войну с газком дело имел в лагерях, этот нюхнувший больше всех и выступал, что здесь жить нельзя, этим дышать нельзя, и если хотят, чтобы они работали, то пусть создадут им жилье не менее чем в пяти километрах от комбината, а в этом бараке в полукилометре от трубы пусть живут приговоренные к смертной казни за преступления против человечества.
И им, конечно, построили два новых дома вдали, и возили на автобусе, потому что неустойка дороже бы встала, тем более они не требовали ничего, что не входило бы в нормальные технические условия для такого комбината.
Немцы, кстати, были безумно обрадованы черным обменным курсом бундесмарки на рубли и невероятно низкими ценами на спиртное и шоколад, так что один из них даже умер, приняв русскую дозу вина «Красное крепкое», хотя и закусывал его шоколадом, а может, он от того шоколада и умер, черт его знает, но только его советских собутыльников, вполне здоровых назавтра после опохмела, уволили с работы, хотя другие немцы хотели судить их за предумышленное убийство, и категорически с тех пор запретили пить с немцами, бо они оплачены валютой, а переморить их любой дурак сумеет, нашим-то рационом.
Строить третью очередь пригласили японцев, как самых технологичных, а также скромных и неприхотливых в быту.
Неприхотливые японцы еще в автобусе повытаскивали счетчики Гейгера и прочей дряни, счетчики исправно затрещали, и очень громко, японцы завопили, что двери автобуса скорей однако закрывать надо и подальше ехать, тут без спецодежды и масок нельзя находиться, и им необходимо дать жилье не менее чем в пятнадцати километрах; и этим самураям таки поставили коттеджи в лесу в пятнадцати километрах от комбината, а время на дорогу они засчитывали в рабочее, причем это было по закону, что особенно бесило наше начальство, хотя одновременно и вселяло в него несколько подобострастное уважение к японцам как к людям, уверенно плюющим тебе в протянутую мозолистую руку и ставящим себя на высоте.
Но вернемся, однако, к англичанам, этим сынам гордой нации первопроходцев и завоевателей, авантюристам длинного фунта стерлингов, принявшим на себя первый удар сосновоборского местного колорита. До этого Сосновый Бор был закрыт для иностранцев, как город секретный, имеющий атомную электростанцию и истребительный аэродром.
Первыми сделали стойку на англичан официанты и проститутки. И те и другие хотели заграничных вещей и валюты, причем ради этого проститутки были готовы мыть грязную посуду, а официанты – спать с клиентами.
Англичане находили еду несъедобной, количество питья невообразимым, а цены нереально низкими. И их чаевые в валюте приводили официантов в экстаз. При виде англичан своих посетителей просто гнали вон за двери, унося со стола недокушанные блюда и суя им недопитые бутылки в карманы: дома допьешь, родимый, столик заказан.
Проститутки же казались им чрезвычайно красивы и свежи, бо вообще практически все англичанки, как прекрасно знают все в Союзе, похожи не на лошадей даже, а скорее на лошадиные скелеты, иногда разве что украшенные веснушками. Что же касается запрашиваемых ими цен, то, как выразился один техник из Глазго, «у нас за такие деньги ты можешь переспать только с кошкой, и то лишь при том условии, что у нее нет диплома о породе».
Вот как дешево стоила в хрущевское время советская женщина. Не то ныне, когда мы поворачиваемся к свободному миру лицом, пытаясь одновременно прикрыть чем-нибудь противоположную часть тела, и огорчаясь испугу при этом Запада.
Но Марина, несмотря на свои доходы советской бедолаги, дешевой женщиной себя не считала. Ей просто нужен был хоть единственный шанс, – а там, уж она знала, она вцепится в него, как бульдог, который раньше умрет, нежели расцепит челюсти.
5. Болт
Его звали Уолтер, сокращенно-дружески, стало быть, Уолт, или Волт, по-русски и так произносить можно, а Болтом его уже потом, по созвучию, прозвали Маринины знакомые.
Он был рядовой инженер на этой стройке века и уже болтал немножко по-русски. Марина подцепила его в кабаке и женским безошибочным чутьем сразу ощутила некую добротную британскую порядочность.
Англичанин был вполне еще в цветущем мужском возрасте, не слишком виден собой, но и без изъянов. Любезен и не нахален. И когда она, наделав ему глазок и настроив авансов, сообщила, что он ее не за ту принял, у них в России так не полагается, она девушка порядочная и к нему не поедет, пусть он не обижается, он ей нравится, – англичанин рассыпался в извинениях, велел готовному халдею вызвать тачку, и отвез ее домой, пьяным нежным поцелуем чмокнув на прощание маленькую мягкую ручку.
Ночь Марина провела в размышлениях и мечтах, и глаза ее разгорались, а утром устроилась воспитательницей в детский сад. Теперь она не была тунеядкой, а была педагогом по младшему возрасту, самому ответственному.
На свидание англичанин прилетел радостный и торжественный, Марину неприятно задело, что он без цветов, и она сообщила, что у них принято дарить девушкам цветы. Англичанин осекся, посмотрел на нее новыми глазами, как на леди, у них в Англии цветы дарят только принцы и миллионеры, и купил роскошный букет, зауважав Марину еще больше.
Она манежила его два месяца, вызубрив книжку о манерах поведения, соглашаясь пить лишь полбокала шампанского и возвращаясь домой не позже девяти. Англичанин был в атасе от такой старомодной порядочности.
Наконец, она с ним переспала, сама стыдливость и скромность, и потом не видела его неделю. Он умирал от тоски и неопределенности. При встрече раскаялась, их отношения бесперспективны, она молит оставить ее в покое и не ломать жизнь, заплакала, поцеловала его и убежала.
Англичанин впал в тихое помешательство. Марина была самой милой и красивой девушкой из тех немногочисленных, с кем он спал за свою жизнь, и он совершенно забыл, что дома, в Англии, у него семья, жена и двое детей, старики-родители и вполне налаженная жизнь.
Марина пришла к нему сама, сказала, что сил жить без него у нее нет, будь что будет, ей все равно, ты меня не выгонишь, милый? правда?.. и, как бы отпустив все тормоза и опьянев, показала ему ночью небо в таких алмазах, что только железная английская самодисциплина подняла его утром на работу.
Он шатался, улыбался и ничего не понимал. Он был влюблен, как цуцик.
Когда после работы он обнаружил свой номер-квартирку вылизанным до блеска, рубашки выстиранными и отутюженными, а на столе горячий обед, он впал в экстаз умиления.
Менее всего он мог знать ее прошлое, да им и не интересовался. Взрослая и самостоятельная красивая женщина, пылкая, хозяйственная и до сентиментов порядочная.
И они стали жить как муж с женой, душа в душу и еще лучше. Марина просто в лепешку расшибалась.
Проникнувшись доверием, он рассказал ей о своей семье; ну наконец-то решился. Она изобразила изумление и попыталась уйти, что он без труда пресек.
Нет, жить в таком двусмысленном положении она не может! Ах, ничего она не знает, пусть он делает с ней все, что захочет.
Англичанин написал домой душераздирающее письмо настоящего джентльмена, который на чужбине встретил свою настоящую большую любовь, среди туземных морозов, водки и дикости.
Оскорбленная жена, тоже англичанка, написала в ответ, что англичанин может убираться ко всем чертям, надеюсь, он помнит, что закон гарантирует ей алименты, а вообще пора бы одуматься и вспомнить о детях.
Родители же, старой закваски Великой Британской Империи, не чающие души во внуках, послали ему подлинное проклятие по всей проформе, с отречением от сына и лишением наследства.
Ночью англичанин плакал, а Марина его утешала и усердно пыталась жертвовать собой, а днем он ничего не соображал на работе и, презрев священную заповедь «Не стой под стрелой!», едва не был расплющен бетонной плитой.
Интересно, кстати, на какой ответ он рассчитывал, пиша свое романтическое письмо. Наверное, что ближние снимут с него тяжесть принятия решения и возьмут всю ответственность на себя; мужчинам это свойственно.
Так прошел год, и англичанину пришел срок ехать домой в отпуск. Он заблаговременно оформил Марине приглашение по всей форме, политический климат стоял в это время сравнительно мягкий, и повез невенчаную жену знакомиться с родителями. Уж без этого он не мог; не то мира требовала его душа, не то наследства, не то Марина, стыдясь и сопротивляясь, уж больно завораживающе щебетала насчет свадебного путешествия в великую Англию.
Родители увидели Марину и прибалдели. Они не рассчитывали, что их заурядному сыну может достаться такая милая, обаятельная и домовитая жена. Они смирились, поняли, оценили, растаяли и полюбили будущую невестку. Марина расшибалась в лепешку, угождая им и хлопоча по дому. Это был собственный дом, с камином, о шести комнатах. Еще год – и она будет леди! англичанкой в Англии и хозяйкой собственного такого дома! Балдея от магазинов и машин, она в благодарности почти полюбила своего британца как кровную часть этого чудесного мира.
Жена тоже увидела Марину и поняла, что проиграла бесповоротно.