Институтки Лухманова Надежда
— Странная сказка, — сказала Шкот, внимательно выслушав, — откуда ты ее выкопала?
— Это Андрюша, мой брат, сочинил ее и принес мне, а я выучила наизусть.
Глава IV
Новенькая. — Украденная ложка
Как в детском калейдоскопе сотни стеклышек самой разнообразной формы и величины, сбегаясь беспорядочным потоком, составляют все же правильные рисунки, так и институтская жизнь бежала, полная волнений и шума, и укладывалась все в те же утомительно однообразные рамки.
Чужеземка отбыла срок своей ссылки «в места не столь отдаленные», то есть во второй класс, и вернулась на родину, к «кофулькам»[68], где за нее пока справлялась дежурная «мышь».
М-lle Нот, желтая, худая, с видом тоскующего попугая, снова дежурила у вторых и вполне заслуживала того, чтобы ей, как набожной католичке, дежурства эти сочлись «чистилищем». Шум и гам тараторивших девочек мучительно нервировали ее, но едва она обращала на кого-нибудь свои умоляющие бесцветные глаза, как девочка вскакивала с вопросом:
— Mademoiselle, вас тошнит?
И три-четыре других, сорвавшись с места, бежали за водой, повторяя:
— М-lle Нот тошнит!
— С чего вы взяли? — спрашивала с раздражением классная дама.
— Ах, m-lle, вас непременно тошнит, это видно по лицу, — вам нужно на воздух!
Минаев мало-помалу спокойной, но твердой рукой стягивал бразды правления, и девочки держали себя с ним вежливо, хотя все еще с подавленным недоброжелательством.
Надя Франк торжествовала. Шкот хотя и не одарила ее своей дружбой, но «приблизила» к себе. Франк читала ей громко Белинского и, хотя понимала в книге только общие места, все-таки гордилась, что читает «серьезную книгу». С инспектором у нее установились курьезные отношения. Девочка «покровительствовала» ему, и ее веселый голосок, кричавший при всякой встрече: «Bonjour, monsieur»[69], ее предупредительность, услужливо поданный журнал, мел или карандаш не раз выручали его от умышленной неповоротливости других. Приводя в порядок шкафы с жалкой институтской библиотекой, он назначил себе в помощницы Франк и Ермолову из старшего (первого) класса. Ермолова, «из парфешек», жеманно, но безучастно сортировала книги и записывала авторов. Надя Франк относилась к книгам с каким-то жадным трепетом; ей хотелось бы их все унести к себе и читать хоть по ночам; она задерживала работу, потому что беспрестанно открывала книги, перелистывала их, читала отрывками и обращалась к Минаеву с тысячей вопросов. Минаев отвечал охотно, и ответы его большей частью удовлетворяли девочку. Однажды, широко открыв свои серые глаза, она подошла к нему близко и, глядя в упор, сказала с восхищением:
— Я никогда, никогда не предполагала, что вы такой умный!
— Почему? — спросил ее Минаев.
— Не знаю, вы выглядите таким… — девочка чуть не сказала «цирюльником», но покраснела, опомнилась и добавила: — Тихоней…
Минаев рассмеялся, его вообще забавляла переполненная институтским жаргоном простодушная болтовня девочки. Часто из ее метких слов он составлял себе ясную картину отношений между детьми и учителями и мало-помалу разбирался в лабиринте характеров и событий.
Второй класс уже неделю как ждал события: им было объявлено о поступлении новенькой. Это было новостью, выходившей из ряда вон, — никто не помнил, чтобы в институт поступали прямо в «зеленое» отделение[70], — а тут ожидается новенькая, которая будет учиться меньше, чем полтора года. Скоро весна, учеба заканчивается, и ей останется только год в старшем классе.
В одно из воскресений, во время приема родных, в залу вошел высокий, худой старик генерал, с ним под руку молодая, красивая и очень нарядная дама, перед ними шли два мальчика, прелестные, как средневековые пажи. Длинные белокурые локоны их ложились на широкие воротники желтых кружев, черные бархатные курточки, короткие панталоны буфами[71], черные чулки и башмаки с большими пряжками дополняли изящный костюм. Рядом с ними шла девочка лет пятнадцати-шестнадцати в бледно-зеленом легком шелковом платье с массой мелких зеленых лент, разлетавшихся у пояса и на плечах; длинные светло-пепельные волосы связаны пучком. Необыкновенно изящная девочка была нежна, как ундина[72].
Эта семья обратила на себя общее внимание, разговоры смолкли, родственники и воспитанницы с любопытством разглядывали гостей, а они ходили по зале между скамеек так же спокойно, как если бы гуляли в поле; мальчики смеялись, девочка громко болтала с ними по-французски.
Дежурные «синявки» вдруг стали тревожно оправлять свои воротнички и рукавчики, «мыши» побежали к входной двери встречать Maman.
Maman вошла в дорогом синем шелковом платье и в «веселом» чепце с пунцовыми лентами.
Зеленая нимфа и ее хорошенькие братья бегом побежали через всю залу и стали обнимать и целовать Maman, объясняя ей наперерыв по-французски, что «c'est trs joli, le salon, les grands tableaux, et Paulixine s'est dcide de rester aujourd'hui pour tout de bon»[73].
Не только воспитанницы, но и все родные, поддавшись невольному движению, встали. Maman просила всех садиться и направилась прямо к гостям.
Генерал звякнул шпорами, молодая дама протянула обе руки. Maman с гостями обошла еще раз всю залу и затем направилась в четвертый класс, дверь которого выходила в залу.
«Вторые» сразу сообразили, что Поликсена была та самая новенькая, о которой им уже говорили. Едва перед обедом пропели молитву, как в столовую снова вошла Maman, и на этот раз уже с одной новенькой. Подойдя к первому столу второго класса, Maman обратилась к почтительно вставшей Кильке:
— Вот дочь генерала Чиркова, она поступит во второй класс, прошу вас приучить мою маленькую протеже[74] ко всем нашим порядкам. Mesdemoiselles, voil une nouvelle amie pour vous[75].
Новенькую посадили на край стола около самой классной дамы. Maman еще раз поцеловала ее в лоб со словами «Bonjour, mon enfant»[76] — и вышла. Такой новенькой институт еще не видал. На ее прелестном и недетском личике не было ни слез, ни смущения, а лишь холодное самоуверенное любопытство: она, казалось, пришла в театр посмотреть, что здесь происходит, и была уверена, что, когда представление надоест ей, она уйдет домой. Никто из сидевших за столом не решился заговорить с нею, но все с нескрываемым любопытством разглядывали ее. Новенькая была высокая, тонкая, грациозная девочка, ее густые пепельные волосы лежали крупными волнами и завитками вокруг овального личика. На темени они были связаны зеленой лентой и локонами падали до плеч. Тонкие брови, темнее волос, лежали правильной дугой. Глаза — большие, зеленовато-серые, дерзко-холодные, выражали высокомерие и надменность. Рот — довольно большой, бледный, и не совсем правильные зубы портили общую красоту лица. Платье, вырезанное у ворота, открывало длинную нежную шею с голубоватыми жилками. Руки девочки удивляли более всего: узкие, нежные, с длинными крепкими ногтями, отполированными до блеска.
— Vous ne dnez pas avec ces demoiselles?[77] — спросила новенькая классную даму, увидев, что перед нею не поставлен прибор.
— Я обедаю в своей комнате, chre enfant[78], — ответила ей очень кротко Килька. — После обеда у нас часовая рекреация, меня сменяет дежурная пепиньерка, а я иду к себе обедать и отдохнуть.
— C'est a, я тоже буду ходить к вам или к другой даме обедать и пить mon chocolat по утрам, je n'aimerais pas dner cette table[79], — отвечала спокойно новенькая.
Девочки переглянулись.
Швейцар Яков и его помощник внесли в столовую корзину с гостинцами, за ними второй солдат принес еще громадную корзину и шкатулку и поставил их на скамейку второго класса, проговорив: «Госпоже Чирковой».
– а се sont mes articles de toilette et mes sucreries, — новенькая указала на шкатулку. — Vous me ferez porter a dans le dortoir, — почти приказала она огорошенной Кильке. — Et а, се sont des petites friandises pour ces demoiselles[80], — и она указала рукой на класс.
Гостинцы были разделены, каждая девочка получила фрукты, конфеты и petits fours[81]. Шкот отказалась наотрез от угощения. Франк тоже не взяла под предлогом, что у нее сегодня много своих гостинцев. Салопова отдала свою порцию горничной, потому что предпочитала «истязать свою плоть» и отказываться от искушений. Зато Буракова и Неверова, оказавшиеся соседками новенькой по кроватям, ухаживали за нею как могли.
Вечером, ложась спать, девочки с молчаливым любопытством и затаенной завистью рассматривали тонкое белье, батистовую с кружевами кофточку новенькой. Затем она открыла свою шкатулку, и оттуда посыпались чудеса: духи, кольд-крем, кожаные папильотки[82], перчатки, жирные внутри, которые Чиркова надела на ночь на руки.
Девочки, отданные с восьми-десяти лет в институт, привыкли к спартанскому образу жизни. Мыло и холодная вода были их косметикой. Чистота, красивый бант у передника да разве еще тонкая талия были единственными проявлениями их кокетства.
— Зеленая ящерица влезает на ночь в новую шкуру, — объявила с презрением Чернушка, глядя на ночной туалет новенькой.
А Ящерица, за которой так и осталось это прозвище, не обращала никакого внимания на окружающих. Буракова и Неверова сразу подпали под ее очарование. Неверова помогала ей раздеваться и даже сняла с нее чулки, что возбудило негодование многих. После ухода Кильки Буракова пододвинула к изголовью Чирковой табурет, надела на него второй, третий и, образовав таким образом стол, поставила на него хорошенький подсвечник с зажженной свечей, зеркало и конфеты.
Новенькая болтала громко, ей было холодно, и она велела Бураковой достать из корзины, которую заранее поставили ей под кровать, теплый пушистый плед и окутать ей ноги; затем она рассказала, что ее папа est trs riche[83], что братьев ее зовут Анатоль и Авенир, что молодая дама — ее мачеха и что именно из-за нее она захотела на год, пока не станет совсем большой, уйти в институт; ей тут будет хорошо, потому что «Maman est une grande amie de la maison»[84], а затем, как только окончит курс, она выйдет замуж за petit Basil[85] — папиного адъютанта: у них это давно решено.
Ночью Чиркова просыпалась два раза, ей было страшно, она будила то одну, то другую свою соседку и, наконец, приказала девочкам выставить из промежутков шкапики, а свои кровати придвинуть вплотную к ее кровати.
Со дня поступления новенькой класс разделился на три партии.
Одна, стоявшая всегда в стороне от всякого движения, — группа ленивых, слабых здоровьем, парфешек и Салоповой.
Вторая составила штат Ящерицы, они угождали ей, дежурили около нее по очереди, одевали, рассказывали сказки и получали от нее щедрые подачки не только конфетами, пирожками, но и разными тонкими закусками и винами, которые ей нередко тайком проносили братья и ее прислуга. Не в пример всем прочим, мальчики допускались в дортуар. По вечерам, после ухода классной дамы, там страивались маленькие пиры, слышались смех и шептание, кровати сдвигались вместе, и в тесном кружке шла какая-то особенная, не детская, не институтская жизнь. Там были и слезы, и сцены ревности, и ссоры со злыми, странными намеками. Кружок этот вскоре определился в пять человек и держался отдельно, уже более не сливаясь с классом до самого выпуска. За Ящерицу эти подданные делали все письменные уроки, устные громко читали, вдалбливали, как роль неграмотному актеру. На уроках ей подсказывали и помогали всеми силами. Смелая, дерзкая девочка помыкала своими пятью приближенными; она целовала одну, чтобы воз будить ревность другой, шепталась с третьей, чтобы поссорить ее с четвертой, и полновластно, с презрением третировала всех.
Но были минуты, когда она бледнела от злости и рвала в клочки свои тонкие батистовые платки; это были минуты, когда она получала отпор от третьей части класса. Это были Шкот, Назарова, Франк, Вихорева и другие девочки, презиравшие ее в силу своего здорового детского инстинкта. Все в ней казалось им ломаным, лживым, противным, они не брали ее гостинцев, звали ее в глаза Ящерицей, брезгливо сторонились ее «приживалок» и зло смеялись над хвастливыми рассказами о «petit Basil».
Авениру и Анатолю вскоре запретили появляться в дортуаре.
Двенадцатилетний Авенир, с распущенными по плечам локонами, как у девочки, был особенно противен Чернушке. Его изысканная вежливость, красные губы и льстивые глаза неимоверно злили прямую и вспыльчивую девочку; однажды, когда он рассказывал о том, как на детских балах все девочки хотели танцевать непременно с ним, Чернушка вспыхнула:
— Ты лжешь, наверняка лжешь! Девочки совсем не любят таких мальчиков, как ты!
— Каких же они любят? — тряхнув кудрями, спросил Авенир.
— Таких — волосы щеткой, глаза смелые и голос крепкий, ну… настоящих мальчиков.
— А я-то кто же?
— Ты? Кукла, парик, болонка, так… дрянь.
Авенир гордо поднял голову:
— Вы никогда не видали порядочных мальчиков, вы видали только кадетов или гимназистов с грязными руками, те и говорить-то не умеют.
У Чернушки был брат гимназист, гнев ее так и рвался наружу.
— А хочешь, я тебе докажу, что и ты совсем простой мальчик, что и у тебя и голос, и лицо могут быть совсем другими!
— Вы можете говорить что хотите и поступать как хотите: девочке не удастся вывести меня из себя.
— Не удастся? — Чернушка размахнулась и со всей силы хватила Авенира по щеке.
Вся изысканность слетела с брата Ящерицы, он схватился за щеку и заревел, как простой уличный мальчишка.
Рука у Чернушки оказалась очень тяжелая, все ее пять пальцев отпечатались на щеке мальчика. Чиркова бросилась на кровать и хохотала до слез над ревущим братом. Шум и гвалт ссоры дошел до ушей m-lle Нот, и по ее просьбе вход в дортуар мальчикам был запрещен.
Кроме явных посылок через посредство классной дамы, одна из учениц, Петрова, получала еще и тайно разные деревенские гостинцы. Рыжая Паша, спавшая при дортуаре второго класса, была родом из Новгородской губернии, Боровичского уезда, и каждый раз, когда ее родичи появлялись в Петербурге, они, по поручению матери Петровой, помещицы, привозили всевозможные домашние припасы для ее дочери. На этот раз, между прочим, Паша передала ей банку варенья фунтов в десять. Хлеб тоже доставляла Паша, но беда была в том, что ни у кого не было большой ложки, чтобы доставать варенье.
— Петрова, если ты дашь мне варенья, я достану тебе столовую ложку, — предложила Маня Лисицына.
— Надолго достанешь?
— Ну, пока не съешь варенья, дня на три достану.
— Хорошо, я тебе дам три полные ложки варенья.
— Идет.
В этот день перед обедом Маня Лисицына, проходя в паре между столами, незаметно взяла с края стола пятого класса столовую ложку и опустила ее в карман. В большую рекреацию Лисицына с Петровой побежали наверх, в дортуар, Лисицына чисто-начисто вымыла под краном свою фарфоровую мыльницу и с торжеством принесла ее и столовую ложку Петровой. Помещица приняла ложку и щедрой рукой положила полную мыльницу варенья. Ложка весьма облегчила дело, варенье черпалось из большой банки и раздавалось друзьям. Между тем пропажа столовой серебряной ложки не прошла незаметно. Классная дама потребовала дежурную горничную и приказала подать недостающую ложку, та кинулась к дежурному по столовой солдату, солдат сбегал в буфетную. Девочки давно поели и ушли из столовой, а пропавшая ложка не была найдена. После обеда оказалось, что одна ложка исчезла, об этом донесли эконому[86].
Девочкам пятого класса был сделан допрос, результатом которого было только то, что слух о пропавшей ложке распространился по всему институту и встревожил всех, кто знал об участи злополучной ложки. Классные дамы объявили во всех классах, что в шкапиках и партах будет сделан обыск.
— Возьми ложку, Лисицына, и подсунь ее как-нибудь обратно на стол, — попросила Петрова, вымыв ложку и отдавая ее назад.
— Нет, душка, я боюсь; как стану класть на стол, меня и поймают.
— Так брось ее в такое место, где ее никто не найдет, — советовала Евграфова, — мы не выдадим.
— Уж если вы не хотите сознаваться, что взяли ложку, то покайтесь Богу в вашем поступке, а на ложку навяжите билетик «для бедных» и спустите из окна прямо на улицу.
— Блаженная Салопиха, ты сперва сотвори чудо, чтобы у нас была улица под окнами, ведь у нас со всех сторон сад да дворы, ложка непременно упадет на кого-нибудь из учителей и пробьет ему с благотворительной целью голову!
— Вы всегда, Франк, обо всем спорите, — покорно отвечала Салопова, — если бы вы больше верили, то поступали бы не рассуждая, а полагаясь во всем на Провидение.
— Слушай, Лисичка, — предлагала маленькая Иванова, — возьми ты эту ложку, спрячь ее в карман, а затем в первую же перемену лети вниз, в столовую, клади ее на ближайший стол и удирай назад; ведь в перемену в столовой не бывает ни души.
— Знаешь, душка, я так и сделаю, — и Лисицына сунула ложку в карман.
— Вы помните, Лисицына, — снова вступилась Салопова, — что вы все-таки украли ложку?
— Как украла? Ты с ума сошла! Я ее взяла, потому что нам нечем было есть варенье, мы так и решили — подержать ее и отдать.
— Да ведь ложка серебряная, она, говорят, очень дорого стоит, за нее, вы знаете, солдата могли сослать в Сибирь.
— Это ты теперь пугаешь меня, противная Салопиха, отчего же ты раньше не говорила ничего?
— А разве я знала, что вы возьмете со стола ложку?
— Медамочки, не ссорьтесь, — умоляла Петрова, — и не говорите таких страстей. Мы с Лисичкой будем целый месяц бить по пяти поклонов утром и вечером.
Бедная Маня Лисицына сидела весь первый урок с ложкой в кармане, и ей было так тяжело, как если бы у нее там была пудовая гиря. В первую же перемену, как только все выбежали из класса в коридор, она улучила минутку и, бормоча: «Помяни, Господи, Царя Давида и всю кротость его», бросилась по боковой лестнице вниз. Благополучно достигнув столовой, она вошла на порог громадной пустой комнаты. Внезапно на другом конце нижнего коридора скрипнула дверь бельевой комнаты, и из нее показалась Корова. Лисицына выхватила ложку из кармана и бросила ее прямо на пол, но вместе с ложкой выкинула из кармана и свой носовой платок, затем накинула на голову белый передник и понеслась, как дикий жеребенок, обратно по лестнице, взбежала в самый верхний этаж, в пустой дортуар, и моментально легла под далекую кровать. Сердце ее билось, в висках стучало, а губы все шептали: «Помяни, Господи, Царя Давида и всю кротость его». Корова, как старый боевой конь, заслышавший звуки трубы, помчалась тоже к столовой и, к ужасу своему, увидела лежащую на пороге ложку и носовой платок. Она схватила все на лету, как коршун хватает добычу, и помчалась тоже на лестницу за девочкой. Верной уликой был номер на носовом платке и мелькнувшее зеленое платье.
Лисицына, отлежавшись минуту, выползла из-под кровати, оправила волосы, передник, выпила в умывальной воды и тихонько, скромно вышла по коридору на церковную площадку, положила на паперти пять поклонов, спустилась по парадной лестнице прямо в класс и на последней ступеньке лицом к лицу столкнулась с Коровой. Девочка остановилась, вся бледная, а Корова глядела на нее глазами сыщика.
— Это вы украли ложку и потом подбросили ее в столовую? — грубо спросила она.
Девочка отшатнулась.
— Нет, mademoiselle, я ничего не знаю, какая ложка? Я ходила в дортуар вымыть руки, — лепетала девочка.
— Вы просили позволения у m-lle Нот идти мыть руки?
— Нет, m-lle, я не просила, я сама…
— А зачем вы накинули передник на голову, когда меня увидели, а это что? — Корова показала ей носовой платок с меткой № 141.
Лисицына едва стояла на ногах.
— Я не знаю, m-lle, право, не знаю, может быть, это я потеряла платок…
Корова схватила девочку за руку и потащила в класс. Второй класс, знавший уже об истории, как испуганное стадо столпился в конце комнаты за партами. Все притихли, когда отворилась дверь и Корова втащила дрожащую и бледную Лисицыну.
— Mesdemoiselles, таких поступков, какими отличается ваш класс, еще никогда не было в стенах института, вы просто не девицы, а разбойники: каждый день у вас истории, грубости, самые непростительные шалости, а теперь, наконец, преступление — воровство! Мне даже страшно сказать это слово: среди вас, христианок и благородных девиц, есть вор! Вот он! — И она тряхнула Лисицыну за руку. — Из столовой, с чужого стола, она крадет серебряную ложку! В краже этой заподозрили несчастного солдата, решили вычитать из его скудного жалованья стоимость ложки. В зачерствелом сердце этой преступницы не шевельнулось раскаяние, она не решилась сознаться, хотя вы все знали, что пропавшую ложку ищут, об этом в каждом классе сообщали ваши добрые классные дамы. Теперь, движимая не раскаянием, а страхом обыска, она подкинула ложку в столовую и думала избежать наказания. Но Отец Небесный не допустил этого, он уличил нераскаявшуюся грешницу, она сама своей рукой вместе с ложкой вытащила улику своего преступления — платок с меткой, вот он, номер сто сорок один! — Корова трясла в воздухе белым носовым платком с пятнами чернил по всем четырем уголкам — им украдкою вытиралось перо. — Если бы я доложила Maman, то Лисицыну выгнали бы из института, да, выгнали бы с позором, потому что такие преступления поощрять нельзя. Я пощажу Maman, мне стыдно сказать ей: Maman, у нас в институте, среди любимых вами девочек, есть воровка!
Корова закрыла лицо руками. Салопова, Петрова и маленькая Иванова рыдали. Чиркова безучастно сидела на задней парте и с улыбкой глядела на эту сцену; на лице Франк, Шкот, Чернушки и нескольких других появилось недоброе выражение, сознание жестокости и несправедливости закрадывалось в их сердца; девочки были близки к явному возмущению.
— Я сама примерно накажу вас, m-lle Лисицына, подайте мне лист бумаги! — приказала Корова.
Ей подали чистый лист, она оторвала от него четвертушку и крупными буквами написала: «Воровка».
— Mademoiselle Лисицына, я вас спрашиваю, и помните, что Господь Бог слышит ваш ответ. Вы унесли ложку из столовой?
— Да, я унесла, нам нечем было есть варенье, я не знала, что она серебряная, что она дорогая.
— Значит, вы сознаетесь! Подите сюда.
Корова пошарила на своей сухой груди, достала булавку, повернула девочку к себе спиной и пришпилила ей к пелеринке бумажку с позорной надписью.
Лисицына рыдала судорожно:
— M-lle, простите, простите меня!
Надя Франк и Вихорева бросились вперед.
— Этого нельзя, нельзя, — кричали девочки, к ним присоединилось еще человек десять. — Мы старшие, мы переходим в первый класс, с нами нельзя так обращаться, она не воровка, она не крала, мы скажем нашим родным, мы заплатим этому солдату, мы купим дюжину новых ложек, — кричали девочки, и чья-то рука сорвала бумажку с надписью «Воровка». — Скажите Maman, скажите Maman, пусть она сама рассудит.
— А, так вы бунтовать?! — визжала Корова. — Так я же вот что, я вот как!..
Но она не могла ни так, ни этак, она видела, что зашла слишком далеко, что история могла скверно кончиться. В эту минуту совершенно потерявшаяся Лисицына бросилась целовать ее руки. Салопова встала на колени и умоляла Корову быть христианкой… Корова сделала вид, что ее трогают эти просьбы.
— Ну, Бог вас простит, я не могу видеть ваших слез, я вас прощаю, но за дерзости Франк, Вихоревой и других весь класс будет сегодня стоять за обедом.
За обедом весь класс стоял, но зато ночью Корова оказалась в дортуарном коридоре с вывихнутой ногой.
Окна дортуаров, выходившие в коридор, были снизу до половины закрашены белой краской. Чтобы заглянуть в дортуар, надо было поставить по крайней мере два табурета, один на другой. Девочки, зная это, всегда по вечерам утаскивали все табуреты из коридора в спальню. Они знали, что хоть Корова редко является ночью в дортуар, но зато часто подсматривает в окна и записывает читающих или разговаривающих. Уверенные, что сегодня Корова непременно захочет подсмотреть, нет ли у них ночного заседания по поводу ложки, девочки приготовили под окном дортуара второго класса как бы забытую пирамиду из трех табуретов. Нижний был только на трех ногах и, чуть-чуть прислоненный к стене, держал равновесие. Девочки не ошиблись. Часов в двенадцать в пустом гулком коридоре раздался страшный грохот. Корова влезла на табуреты, но едва потянулась к окну, как потеряла равновесие, табуреты полетели, полетела и Корова. На ее крик в дортуаре ответили неистовым криком. Бедная m-lle Нот выбежала из своей комнаты в одной рубашке и как привидение металась по дортуару, горничные выбежали в коридор.
Крик второго класса отозвался в соседнем дортуаре третьего класса, — там с какой-то «слабенькой» сделался припадок. Корову почти отнесли вниз, она едва могла ступать. Никто хорошенько не знал, отчего произошел весь шум, но все уже таинственно передавали друг другу о злой проделке со сломанным табуретом, чуть было не кончившейся так печально. Все были взволнованы, почему-то вначале всем казалось, что будет очень смешно, очень шумно, когда полетят табуреты, теперь же девочкам было не по себе и как-то стыдно; падения, а тем более увечья никто не желал.
Корова пролежала неделю, и — о чудо! — о своем падении ничего не сказала Maman. Это молчание было гораздо красноречивее всякого наказания, оно дошло до сердец девочек, ни одна не хотела сознаться, что она раскаивается и жалеет больную, но беспрестанно то та, то другая забегали в «Чертов переулок»; встретившись там, они принимали равнодушный вид, трогали чахоточные растения, стоявшие на окне, или читали на стенах расписания музыкальных уроков Метлы, а между тем цель каждой из забегавших туда была узнать, поправляется инспектриса или нет.
Глава V
Каникулы. — Спасение погибавших
Прошел Великий пост с длинными службами и запахом постного масла, заполнившим все коридоры. Прошла веселая Пасха; кончились экзамены, с вечными мелкими подлогами, зубрежкой по ночам, сотенными поклонами на паперти перед церковными вратами; промелькнул волшебным сном публичный экзамен, надели выпускные свои воздушные белые платья, пропели последний благодарственный молебен[87] в институтской церкви и разлетелись по домам — на горе, на радость, на роскошь, на нужду — словом, ступили в действительную жизнь.
В опустевший первый класс перешел второй, а в седьмой, младший, набрались новые маленькие кофульки и ходили пока еще с красными носами и заплаканными лицами и каждый вечер просились домой.
М-lle Нот, еле живая, все по-прежнему завивала свои тридцать шесть волосков и прикрывала их фантастическим тюрбаном из кружев. Корова, Килька и Метла «оселись», оставили в покое старший класс.
Тут уже не годилась их система облав и постыдного наказания «на часы». Корова вообще с последней экскурсии и «помещичьего» бунта, как девочки окрестили эпизод с вареньем и ложкой, «обломала рога». Килька набиралась сил, чтобы через год начать «прессовать» кофулек, так как после «своего» выпуска получив награду, должна была принять самый младший класс. Минаев был все так же справедлив, вежлив, но не завоевал симпатий старшего класса.
Пришли, наконец, каникулы. Этот раз много говорили о том, что начнут распускать девочек на лето по домам, а не имеющих родных перевезут на казенную дачу, но ничего подобного на этот год не произошло. Из каждого класса, как и всегда, отпустили двух-трех «слабеньких»; среди них уехала и Чиркова, о ней пожалела только ее «кучка», теперь перегрызшаяся между собой и распавшаяся. В каникулы институт всегда переселялся по этажам, начиная с верхнего. В громадном институтском саду были две крытые галереи, во время каникул в них помещались классы, то есть туда переносили парты и ставили по классам. На второй этаж, где были классы, переносили тюфяки, и девочки спали на полу, кровати же в это время красили и чинили. Когда ремонт доходил до второго этажа, девочки переходили спать наверх. Когда парты снова устанавливали на своих местах классах, в галереях устраивалась столовая.
Эти перемены разнообразили институтскую жизнь и нарушали утомительное однообразие. Больше было открытых дверей, окон, больше предлогов бегать туда и сюда; «синявки» не торчали вечно за спиною, родных принимали в саду, и с ними можно было болтать свободнее. Да и сад, старый громадный сад, доставлял девочкам много радости. Передняя площадка, усыпанная светлым песком, была удобна для всяких игр. Справа и слева на ней стояли два высоких столба «гигантских шагов»[88], лежали колеблющиеся бревна, закрепленные одним верхним концом, и другие гимнастические игры. В центре сада была большая круглая беседка (на месте которой впоследствии вырыли пруд для купания), направо и налево шли куртины[89] немудреных цветов, затем аллеи, большие лужайки, окаймленные группами густых кустов, внутри которых можно было прятаться, играя в разбойники; задняя аллея, обсаженная старыми ивами, была всегда темна и прохладна.
Прелесть сада составляли еще птицы и кошки. Дети отыскивали птичьи гнезда и по секрету показывали друг другу. На пение какой-нибудь пташки девочки сбегались кучами и слушали ее с замиранием сердца. Природа, вечно влекущая к себе человека, очаровывала девочек и вознаграждала их летом за длинные, длинные месяцы, когда они не видели ничего, кроме классных стен, скамеек да ландкарт[90].
Этой весною в старшем классе произошло необыкновенное событие: маленькая Назарова вывела птенчика из голубиного яйца; весь класс приходил в восторг от этого чуда, и даже классные дамы ради каникульной свободы и слишком уж большой детской радости оставили в покое этот оригинальный эпизод. Дело в том, что Назаровой, Бог весть почему, пришла фантазия упросить истопника Ефрема принести ей с чердака несколько голубиных яиц. Ефрем, угрюмый бородатый солдат, соблазненный четвертаком[91] и ласковым голосом маленькой барышни, принес ей штук пять нежных голубоватых яичек.
— А вон энто, — указал он на одно с большим темным пятном на боку, — как есть живое, коли вы, барышня, его теперь в теплую паклю обернете да куда в теплое место положите, из него завтра к утречку, а может, еще и сегодня ночкой махонький голубеночек вылезет.
— Вылезет? — с восторгом спросила Назарова.
— Отчего же не вылезти, — философствовал Ефрем, — вылезет и подохнет.
— Подохнет? — девочка всплеснула руками.
— А как же не подохнуть! Вы, к примеру, не птица, а барышня, под крыло вы его не посадите и из клювика, так сказать, кормить не будете.
— Так зачем же вы, Ефрем, такое яйцо мне принесли?
— А мне что же, играться, что ли, с ними было? Цугнул голубей да и выгреб в шапку все, что там было… А за четвертак покорнейше благодарим. — И Ефрем, хладнокровно оставив сконфуженную, почти испуганную девочку, пошел вниз; а Назарова побрела из коридора в спальню, обдумывая рандеву[92] с Ефремом; по дороге она все время грела дыханием яйцо с черным пятном.
Придя в дортуар, она достала коробочку, положила в нее ваты, обернула ею яичко и снова стала дышать на него. Весь этот день и всю ночь до рассвета яичко в коробочке переходило из рук в руки, и все по очереди грели его и дышали, и каждая прикладывала ухо к нему и ясно слышала, как птенчик стучит клювом в тонкую скорлупу. Наутро, после чаю, никакая сила не могла бы разогнать девочек, собравшихся в саду на самом припеке вокруг Назаровой, затенявшей руками от яркого света свое драгоценное яйцо. С восторгом, доходившим почти до испуга, девочки присутствовали при величайшей тайне природы: голубенок проклевал скорлупу, и его большая голова, голая, покрытая сморщенной кожей, с закрытыми выпуклыми глазами, вылезла наружу.
— Какой душка! Какая гадость! — прошептали две девицы одновременно.
— Тс-с! Вы его испугаете! — прошептала Назарова.
— Я слышала, что мать помогает ему вылупиться из скорлупки, — и Иванова протянула руку к птенцу.
— Нет, нет! Ради Бога, не тронь! — Назарова схватила ее за рукав. — Я видела дома цыплят, они сами выходят из яйца, и этот, как только будет готов, выйдет.
Действительно, через несколько минут остаток скорлупы свалился с голубенка, и он лежал на вате голый, бессильный, похожий скорее на лягушку, чем на птенца.
— Павел Иваныч! — Степанов, возившийся в «химическом» шкафу первого класса, чуть не выронил из рук большую реторту.
— Вы чего это, господин рыцарь? Или за вами враги гонятся? — спросил он с улыбкой, узнав Франк, а главное, заметив ее дрожащий голос и взволнованное лицо.
— Павел Иваныч, мы только что высидели голубенка!
— Весьма почтенное занятие для девиц! Как это вам удалось?
— То есть высидела-то его птица, да только Ефрем нам принес его, еще в яйце, велел завернуть в вату и все греть. Вот мы все дули, грели…
— И выдули?
— Сам вылез. Мы даже вот пальчиком не тронули. А только что же дальше будет, Павел Иваныч? Кормить-то нам его как?
— Да уж не с ложечки, а уж высидели птенца, так должны и кормить. Да он у вас жив ли?
— Головой вертел, как я к вам побежала, и рот разевал. Ах, какая у него голова большая! Павел Иваныч, он совсем не похож на голубя. Я уж думаю, от голубей ли Ефрем принес нам яйцо?
— Успокойтесь, рыцарь, Ефрем не волшебник, и ему труднее достать какое-нибудь чудовище, чем простого голубя. Только возни вам много будет теперь с вашим питомцем. А коли не выкормите его, так я вас засмею. Голубиные мамаши! Ну, вот смотрите! — Степанов подошел к кафедре и вынул целый пучок гусиных перьев, обрезал с двух сторон, оставив одну пустую трубочку. — Теперь достаньте куриное яйцо, сваренное вкрутую, меленько-меленько нарубите его, положите немного в эту трубочку, затем, когда птенчик будет разевать рот, вставьте ему эту трубочку в клюв, а с другого конца тонкой палочкой выталкивайте ему пищу; и так кормите его по одному разу через каждые полчаса. Первые дни делайте только это, а потом я вас научу, как менять пищу.
Восхищенная Франк схватила перо и, блеснув на него благодарным взором, бросилась вон и уже только из коридора, почти сбегая на лестницу, крикнула ему:
— Ах, Павел Иваныч, какой вы умный!
А умный Павел Иваныч, принимавший всегда такое душевное участие во всех институтских событиях, спешил укладывать обратно в шкаф колбы и реторты, торопясь в сад, чтобы воочию увидеть новорожденного голубенка.
Голубенок оказался из очень крепких; несмотря на то что за ним ходило не семь, а четырнадцать нянек, он в свое время открыл глаза, все тело его покрылось голубоватым пушком, а сам он принял вид прелестного шелкового шарика; затем выпал пух и мало-помалу развернулось перо, и, наконец, пришло время, когда статный сизый голубок, отливавший зеленым и красным на шее, уже летал на свободе и беспрестанно возвращался к Назаровой на плечо, клевал из рук, гулял по столу в открытой летней столовой, ночевал на балках под галереей, в местечке, устроенном ему девочками, куда не могла забраться ни одна кошка. Как только девочек выпускали в сад и Назарова начинала кричать: «Гуля! Гуля!» — он слетал к ней на плечо и позволял себя ласкать, целовать и кормить.
Кошек в саду была масса; голодные, ободранные зимою, за лето они отъедались. Девочки разделяли их между собой, у каждой было по две-три хозяйки. Каждой кошке давалось имя. Пол животного определялся весьма оригинально.
— Душка, пусть у нас будет кот, мы назовем его Napolon и наденем ему желтую ленту!
— Ну, хорошо, — кричала другая, — а у нас будет m-me Roland, ей надо розовую ленту.
— А моя, душки, будет молодая девушка, я назову ее m-lle Mars, была такая знаменитая артистка, я ей надену бледно-зеленую ленточку.
Хозяйки приносили своим кошкам от обеда говядину в кармане, покупали молоко и, налив его в большой лист лопуха, сзывали гостей. Кошки, подняв хвосты, бежали со всех концов сада, и девочки были в восторге.
— Душки, какой у Наполеона маленький ротик и язык совсем розовый, а носик, носик, ах, какая прелесть!
— Якимова, позволь поцеловать мне твою Леди?
— Ах, пожалуйста, не целуй, ведь я не трогаю твоего Людовика!
Летом «первые» (то есть ученицы первого класса) много читали, Франк выпрашивала у Минаева книги; рассевшись группами по ступенькам лестницы большой галереи, девочки читали громко по очереди «Семейную хронику» Аксакова, а также Диккенса, Теккерея, Писемского.
Лето было теплое, перепадали веселые обильные дожди. Одним из острых наслаждений было, сняв пелерину и рукавчики, промчаться под проливным дождем вдоль по задней аллее и назад. Ходили девочки и на богомолье, то есть, приняв круг сада за полверсты, они узнавали расстояние от Петербурга до какого-нибудь монастыря и, собрав желающих, отправлялись. Дорогой велись только благочестивые разговоры, привал можно было делать после пяти верст, а доходя до места, становились на колени и молились.
За это лето Франк получила от класса две медали «за спасение погибавших». Медали делала Женя Терентьева, замечательно талантливая в лепке и рисовании девочка.
Первою была спасена ворона. Кто ухитрился поймать ворону и учинить над нею суд и расправу — неизвестно, но только однажды все увидели, что по институтскому саду с отчаянным криком летает ворона, на вытянутой лапе которой привязана веревка с куском жести. Ворона спускалась все ниже и ниже, а над нею со страшным карканьем, как бы призывая небо в свидетели людской жестокости, вились стаей другие вороны. Несчастная птица опустилась на ветку дерева, веревка перепуталась с жестянкой, ворона, желая снова подняться, метнулась вправо, влево и вдруг, обессиленная, разинув рот, повисла вниз головой.
— Ворона, ворона повисла! Давайте ножницы! Несите стол под дерево, так не достать! Где Франк? Где Франк? Зовите ее, она ничего не боится!
— Здесь, я здесь! Что надо? Какая ворона? — и Франк отчаянным галопом понеслась на место происшествия.
— Стол, стол, скорей!
Из галереи две девочки, запыхавшись, тащили тяжелый садовый стол.
— Низко, тащите табурет!
На табурет, поставленный на стол, влезла Франк и поймала ворону, начавшую снова биться при приближении девочки; а стая ворон, теперь с угрожающим криком, носилась низко, над самой головой. Стоявшие внизу кричали и махали сорванными ветками, боясь, как бы вороны не бросились на Франк. Девочка, быстро подсунув острые ножницы под веревку, перерезала ее, и освобожденная ворона, взмахнув крыльями, слетела на лужайку. Немедленно, без всякого страха перед толпой сбежавшихся девочек, к больной вороне спустилось штук десять из стаи. Спасенная прыгала на одной ноге, волоча другую.
— Надо ее поймать и осмотреть ногу, — решила Франк. Но едва девочки двинулись на лужайку, вороны с особым гортанным криком сбились в кучу и поднялись, причем всем было ясно видно, как здоровые поддерживают под крылья больную. Как черная туча, поднялись они и, перелетев высокий забор, опустились на соседний большой огород, прилегавший к саду.
— Женя Терентьева! Класс поручает вам выбить медаль с изображением на одной стороне вороны, а на другой — надписи: «Храброму рыцарю Баярду за спасение погибавшей!»
Талантливая Женя Терентьева вылепила из красного воска медаль, украсила ее надписью и орнаментами, проделала в ней дырочку, и выбранная от класса Вихорева торжественно надела медаль на шею Франк.
Второй спасена была маленькая белая мохнатая собака.
Девочки читали. До обеда еще оставался час, хотя в противоположной галерее уже начинали накрывать столы и расставлять приборы. В задней аллее послышался протяжный жалобный вой.
— Медамочки, в саду воет собака! — вскричала Евграфова.
— Ври больше, — остановила ее Назарова, — это разве на огороде! Ты знаешь, у нас здесь нигде нет собак.
Жалобный вой повторился.
— Душки, вот, право, у нас воет, — закричал еще кто-то, и все, повскакав с мест, бросились по дорожке.
У забора в землю была вделана старая, заржавленная железная решетка, под ней, вероятно, находилась яма. Из-под этой-то решетки и шел вой. Девочки бросились на землю, нагнулись к решетке и там, в темной яме, рассмотрели что-то беловатое, барахтающееся и визжащее. Собака, брошенная Бог знает кем и какими-то неведомыми путями оказавшаяся замурованной в темницу, сразу почувствовала, что на помощь ей сбежались друзья, — отчаянный вой ее перешел в жалобный, тихий визг.
— Mesdames, у кого есть ножи, тащите скорей сюда!
Вмиг принесли несколько ножей и даже один столовый, схваченный прямо от прибора.
— Бульдожка, смотри, опять скажут — украла!
— Ах, брось, ведь нож-то не серебряный, да я и скрывать не стану, что взяла; только Франк, душка, работай скорей, спаси собачку!
— Копай землю здесь, Лисичка, с этой стороны, подкапывай решетку, а я тут буду подрывать.
Ржавую решетку подкопали снизу и подняли, Надя Франк без малейшего страха, без мысли, что собака может быть бешеной, больной, почти легла на край ямы и, протянув вниз обе руки, вытащила неимоверно грязную, дрожащую собачонку.
— Собачка, милая, кто тебя бросил туда? — твердила девочка со слезами, укутывая собаку передником и прижимая ее к груди, а животное судорожно лаяло и только старалось лизнуть руку или лицо наклонившихся к ней девочек.
— Господи, что мы с ней будем делать? — плакала Евграфова.
— Франк, Франк, что тебе будет, ведь у тебя передник, пелеринка, рукавчики, все в грязи! Вот подымется опять история!
— Mesdames! — воскликнула Франк. — Знаете, что я вам скажу? Снесем собачку прямо Maman и признаемся ей во всем, она простит, она любит собак, а?
— Снесем, снесем! — подхватили все, и по аллее послышался топот бегущих ног.
Мимо удивленных «синявок», сидевших на одной из скамеек площадки, девочки пробежали прямиком в подъезд и исчезли в нижнем коридоре слева, где начинались апартаменты Maman.
— Ну, m-lle Нот, спешите, — сказала старуха Волкова, дама третьего класса, — наши сорванцы опять что-то выдумали. Вы не заметили, Франк что-то несла на руках?
— M-lle Нот, Франк вынула из трубы большую крысу, — доложила какая-то девочка.
— Как крысу? Какую крысу? Вы меня с ума сведете! Кто видел крысу?
— Ах, m-lle, я не видела, мне так сказали, она понесла ее к Maman, с ней побежал чуть не весь класс.
— Крысу, к Maman? Да что же это такое!
С m-lle Нот на этот раз действительно сделалось дурно, но никто из девочек не побежал за водой.
— Барышни, барышни, что вам надо? — спрашивала горничная Maman Наташа, выйдя в коридор.
— Наташа, милая, хорошая, что Maman делает?
— Баронесса книжку читают, сидят у окна.
— А какой на ней чепчик? — спросила Евграфова.