Манечка, или Не спешите похудеть (сборник) Борисова Ариадна
— За долгана!
— Да что ты г-ришь! Кто ж он по нации-то — якут, татар или русский?
— Кто его, лешего, знает!
— Ты, Семеновна, слыхала, что Мишка переспал-таки с этой Глашкой-оторвой?
— Ась? Да ну!
— Вот и гну!
— Надо же, мандавошка какая!
Вошки были для Али пройденным этапом. Однажды в их доме на несколько дней остановилась девочка из дальней деревни. Из-за вшей ее не брали в интернат, и мама мыла голову девочки вонючим керосином. Считалось, что он помогает при педикулезе. Когда вошки у девочки вывелись, голову пришлось мыть керосином уже Але. В школе она выяснила, что перед началом каждого нового учебного года керосиновой экзекуции подвергаются почти все ее одноклассники. Однако вошки с подозрительной приставкой «манда» были Але неизвестны.
Уходить с веселых танцев не хотелось, но репетиция заканчивалась. Родители торопливо одевали дочек, отец брал младшенькую на руки, и семья храбро выходила в мрачные сумерки зимней ночи.
По дороге Аля мучила маму вопросами.
— Мам, долган — это кто: якут, татар или русский?
— Долган — это долган.
— А кто такая мандавошка?
Мама споткнулась и по инерции немножко пробежала вперед. Аля повторила вопрос.
— Лобковый паразит, — ответила мама резко.
Хорошо, что было темно, иначе бы она увидела, как Аля съежилась от ужаса, потрясенная бранным словом, вырвавшимся из маминых строгих учительских уст. Аля, конечно, слышала и знала еще не такие словечки, но мама применяла свои самые страшные ругательства «паразит(ка)» и «обормот(ка)» в чрезвычайно редких случаях. Аля помнила, по крайней мере, всего два: когда она, прыгая с Ликой на закорках со ступеней, уронила ее, и сестренка сломала ключицу, и когда Лика свалилась в помойную яму, спасая оттуда щенка.
Аля ничего не поняла про мандавошку, но совершенно правильно сообразила, что эта водящаяся на лбу штука гораздо хуже и опаснее обыкновенной вши, живущей на голове.
В воскресенье мама с папой спохватывались и вспоминали о родительских обязанностях. Читали детям книжки, вырезали с ними снежинки и водили кататься на горку. Убедившись, что рядом нет учеников, они с буйным гиканьем и визгом скатывались вчетвером на больших самодельных санях. Накатавшись всласть, румяные родители, по очереди впрягаясь в сани, с чувством выполненного долга везли дочерей домой, и все продолжалось как всегда.
— Мамочка, а почему…
— Доча, некогда, видишь, я тетрадки проверяю.
Девочки ревновали маму с папой к ученикам, которым доставалось столько драгоценного внимания. Бабушка говорила маме, что внучки — беспризорницы. Если у нее случалось свободное время, она забирала Алю с Ликой к себе. Но бабушке с дедом тоже было некогда. Они работали в вечерней школе и так же без конца проверяли чьи-то тетради с домашними заданиями.
Как бы то ни было, детство из беспризорных похождений сестер складывалось вполне здоровое и счастливое. Больше всего они любили достопримечательности, которых в деревне имелось множество.
На знаменитом «круглом» месте за клубом по выходным дням, а порой и в будни, сходились в драке две улицы — Верхняя и Нижняя. Одна находилась на горе, другая под горой у озера. Дрались и взрослые парни, и ребята после школы, а после, помирившись, «верхние» родственники ходили в гости к «нижним», и наоборот. Все были родней вдоль и поперек, и что делили, почему дрались — история умалчивает. Эти незабываемые зрелища восполняли девочкам нехватку событий и отсутствие телевизора.
Площадку между магазином и школой украшал треугольный дощатый памятник павшим героям. Кто-то сделал под ним подкоп и натаскал сена для обитающей здесь бродячей дворняги Зинки. Аля с Ликой забирались туда и подолгу играли с толстыми Зинкиными детьми. Злющая дворняга девочек не гнала. Выходя на охоту за курами, она оставляла на попечение Али и Лики непослушных щенят. Возвратившись с добычей, благодарно лизала нянькам руки.
В каменистой речке у маслозавода рыбы было немного, однако сообразительная детвора ловила ее в большом количестве. Из трубы под мостом, находящимся выше, как бы на пороге, в глубокую бетонную нишу с большим напором хлестала вода. Мальчишки и девчонки постарше становились по краям ямы и, рискуя захлебнуться или сверзиться вниз, собирали в оттопыренные майки вовлеченную мощным течением рыбу. Получасовое балансирование в студеном водопаде вознаграждалось полным подолом ельцов и гольянов. По младости лет сестры не принимали участия в этой отважной операции, но неизменно получали удовольствие от одного только наблюдения. Кто-нибудь из удачливых рыбаков иногда отваливал им полные панамки плотвы.
А еще на окраине деревни возвышался Картошкин дом, старое овощехранилище. До этого оно было церковью. Храм не простил жителям осквернения: несколько лет назад в угол дома врезался грузовик. Пьяного водителя откачали, а трезвый пассажир погиб. Поэтому овощехранилище решили снести, пока же наглухо заколотили.
В народе о Картошкином доме ходили дурные слухи, и дети не упускали возможности погулять поближе к жуткому месту. Здесь Аля и Лика познакомились с одной из самых удивительных особенностей деревни — Матрешенькой. Так, с патриархальной жалостью ко всем убогоньким, сельчане звали карлицу с телом хрупкого ребенка и большой продолговатой головой. Наверное, тоненькая шейка уставала держать увесистый череп, и красные ленточки подрагивали в жидких косицах в такт мелкому трепету удлиненного лица. Оно было похоже на печальную лошадиную морду. Говорят, слабоумные любят все красное, и Матрешенька любила. Но светло-голубые, как прополосканное небо, Матрешенькины глаза вовсе не были бессмысленными. Они умели меняться. При взрослых заволакивались сонной пленкой и ясными, выразительными становились при разговорах с детьми. Говорила Матрешенька тихим певучим голоском, слегка заикаясь. Словарный запас имела небольшой, неправильный, но какой-то по-особому живописный и ласковый. Она знала массу детских поговорок и научила Алю многим из них. Если, например, одалживаешь кому-нибудь любимую книгу или игрушку, следует быстренько свернуть в кармане дулю и проговорить: «Эта книга (кукла, машина) принадлежит, никуда не убежит, ни в столицу, ни в село, ей у (имя) весело!» И вещь вернется обратно целехонькая, а иначе ты с ней распрощаешься.
Матрешенька рассказала, что в Картошкином доме живет племя комаров с человеческими лицами и ручками. На сотню обыкновенных комаров обязательно попадается один такой. Тот, кому повезет поймать в ладонь это волшебное насекомое, узнает от него всю правду.
— О ком? — в страшном волнении выдохнула Аля.
— Об себе и об любых людях, — объяснила Матрешенька, неверно поставив ударение в двух последних словах. — Слухай тонко, как писчит, и услышишь.
Алин одноклассник Толик принес из дома отцовский бинокль. Дети полчаса скармливали себя комарам в надежде услышать пророчества. Потом Лика не выдержала и расплакалась.
— Ты наврала! — заорал на Матрешеньку Толик, яростно расчесывая зудящие руки. — Ты наврала, нет говорящих комаров!
— А это что? — спокойно сказала карлица и показала крепко зажатый кулачок.
— Покажи!
Толик пригнулся с биноклем к Матрешенькиной ладони, с которой комар тут же взлетел, как с аэродрома.
— Эх ты, — укорила Матрешенька. — Я-то ловила-старалася, а ты упустил!
— Я успел, — пробормотал виноватый Толик, — я успел увидеть, какое у него лицо…
— Какое? — выкрикнули сразу несколько голосов.
— Кажется, человечье…
— А хотите, скажу, чье у него было лицо? — вдруг загадочно усмехнулась Матрешенька.
— Ну чье, чье?!
— Дяденьки того, что в машине разбился, — прошептала она.
Детей будто ветром сдуло. Больше никто, кроме Али, не смел приблизиться к ужасному овощехранилищу, да и она старалась обходить его как можно дальше. Но не было другой дороги к дому Матрешеньки, стоящему на самом отшибе, а Але нравилось бывать у нее в гостях.
Карлица жила с бабушкой, не по годам резвой старухой, бегавшей в деревне по подружкам.
— О-хо-хо, всего-то за семьдесят имям, совсем девчонки ишшо, а на ноги ленивы, — осуждала подруг бабка, собираясь в дорогу с гладко выструганной клюкой и объемистой сумкой. — Ну, вы тут покукуйте сами, чаю попейте, вот токась свежий заварила со зверобойником…
Дряхлый домик был похож на своих жиличек. Он, наверное, был ровесником бабушки и, как она, охал-покряхтывал. Единственное широкое окно светилось празднично и доверчиво. Время в избенке будто шло-шло, да и остановилось. Опрятные половички покрывали крашенные суриком щелястые половицы. Над столом блестела медная кухонная утварь, и белым лебедем выплывала из середины комнаты нарядная печь. Только деревянную икону в углу так засидели мухи, что лик святого еле угадывался.
— Почему вы с иконы грязь не смываете? — поинтересовалась Аля и получила резонный ответ:
— Мухи на святого садятся и сами святые делаются. Нельзя отмывать.
Матрешенька могла ответить на любой вопрос, хотя никогда не училась в школе. Аля спрашивала:
— Матреш, а чем долганы отличаются от русских, татар и якутов?
Карлица размышляла несколько секунд.
— Они долгие, потому — долганы. Телом долгие и жизнем, до ста лет живут.
— А мандавошки?
— Ну, эти-то — слова. Есть красивые слова — солнце, небо, котенок, а эти — плохие, вредные, я их и сказать боюся. И ты не говори.
— Разве котенок — красивое слово?
— А нешто — нет? Ты же котенков любишь? Ну вот. То, что любишь, — все красивое.
Алю притягивали к Матрешеньке не только ее ошеломительные знания и жгучее любопытство к ее внешней непохожести на прочих людей — главным было то, что карлица рисовала, как никто из Алиных знакомых. На полке над Матрешенькиной детской кроваткой возвышалась внушительная стопка альбомов с рисунками цветными карандашами и акварелью. В них помещались размышления и переживания художницы. Аля любила рассматривать рисунки и слушать, как Матрешенька их объясняет.
— Кто это? — Аля показывала на изображение головастой матрешки, рядом с которой ступеньками спускались еще три. Последняя, правда, выпадала из серии — с пропорционально сложенным телом и славным лицом, в котором чудесным образом угадывалась сплюснутая до нормальных размеров физиономия Матрешеньки.
— Это я.
Вовсе не из-за имени она ощущала себя матрешкой. В каждом воплощении прятался свой секрет: одна матрешка умела притворяться, вторая знала язык вещей, третья видела недоступное другим… Последняя не-матрешка была подлинной, настоящей Матрешенькой.
— Правда — не то, что ты видишь, а то, что есть, — пояснила карлица. — Я нарисовала правду.
По ее словам выходило, что где-то далеко существуют разные миры, и один из них, самый красивый и добрый, — Матрешенькин. Там она и должна была родиться. Но по ошибке ангелов, разносящих младенцев по разным мирам, Матрешенька родилась на этой земле, исказившей ее тело в глазах остальных людей, как в кривом зеркале.
— Потому что я — не тутошняя, и правда у меня другая.
— Покажи картинки о своем мире, — просила Аля.
Но Матрешенька его не рисовала.
— Я же там не жила.
Зато она с охотой комментировала свои «земные» рисунки. С них, сияя яркими глазами, смотрели прекрасные пушистые создания.
— Это цветы, как мы их не видим.
— А это что?
Аля всматривалась в бурные красочные мазки. Несмотря на кажущийся беспорядок, картина имела вполне завершенный вид.
— Музыка.
— А почему у этого человека внутри змея сидит?
— У каждого внутри сидит змея. У добрых малая, а у злых шибко толстая делается, перестает помещаться и глотает их изнутри.
— Ой, и здесь змея под землей!
— В земле тоже своя змея. Видишь — люди радуются, пляшут, дома у них пригожие… А разозлят змею — и она всю землю заглотает вместе с людями.
Картина почему-то называлась «Такое красивое солнце».
Все существа на рисунках слегка смахивали на саму Матрешеньку — с большими головами на тщедушных телах. Это был все-таки не земной, а волшебный мир, где очеловеченная природа улыбалась разными лицами. В нем, отмеченном наивным очарованием, жили кроткая правда и смутная тревога, жила любовь… Аля узнала, что делают взрослые люди, деревья и звезды, когда остаются одни. Все их выпуклости вкладываются в дырочки друг друга, чтобы совсем слиться, и они танцуют любовь. Матрешенька безмятежно сообщила:
— После танца рождаются детки, цветы и звездочки.
Вечером, задыхаясь от невыносимой нежности открытия, Аля рассказала о нем маме.
— Что?! — Мама отшатнулась от нее и убежала в комнату к папе.
Аля забеспокоилась. Перед сном она на цыпочках подошла к кухне. Мама, кажется, что-то не так поняла, и девочка подбирала слова, чтобы объяснить снова, не теряя всей прелести… Родители говорили о Матрешеньке. Аля притаилась.
— Карлицей она стала из-за матери, — говорила мама отцу, — та прятала беременность до последнего, перетягивалась жгутами. А ребенок оказался живучим. Ну и бросила бабке, уехала куда-то, с тех пор не показывалась.
— Сколько лет этой уродке? — спросил папа.
— Ой, не знаю. Чуть старше меня, наверное.
— Следовало бы поднять вопрос об ее вредном влиянии на детей.
— Оставь, — вздохнула мама. — Надо девочкам няньку нанять…
Больше Аля к Матрешеньке не ходила. Сестер вообще никуда не выпускали — ни к дворняге Зинке, ни на речку к рыбному водопаду, а от Ликиных восторгов по поводу побоищ на «круглом» месте мама пришла в ужас.
Неделю девочки сидели дома взаперти. Потом появилась няня Анисья Николаевна. Они проводили с ней все свободное от школы и садика время, прежде такое радостное и раздольное, а теперь обмелевшее до неузнаваемости.
…Время свернулось в снежный ком. Сестры не заметили, как покатились по нему, словно в пущенных с горы санках. Санки мчались вперед быстро и все быстрее, затем чуть спокойнее, медленнее, вбирая в себя дни, месяцы… годы… Однажды, сидя в Алиной кухне, сестры вспоминали деревню и детство. Встречались они редко — у обеих были семьи и куча работы, включая общественную.
— Помнишь танцы? А «Ятрусы» помнишь?
Они смеялись, смеялись, и вдруг Лика резко замолчала.
— Знаешь, — проговорила она спустя минуту, — я письмо от одноклассницы получила. Пишет — Матрешеньку убили…
— Как?! — закричала потрясенная Аля.
— Бабка умерла, Матрешеньку некуда было девать, и поместили ее в дом инвалидов. Она сбежала, вернулась в деревню. В домике, конечно, не смогла жить одна. Стала побираться по людям. Летом на магазинском крыльце сидела, рисовала, собирала копеечки. Там ее какой-то алкоголик походя стукнул по голове, шейка свернулась… У нее же была тонкая шейка… Рисунки по всей улице валялись, пока их не растоптали…
Лика заплакала.
— Матрешенька была мудрой, — тихо сказала Аля.
— Да, — шмыгнула носом Лика, — благодаря ей я научилась видеть правду…
— Когда? — удивилась сестра. — Ты же с ней почти не общалась!
Лика улыбнулась сквозь слезы:
— Еще как общалась. Можешь считать меня фантазеркой, но я думаю, Матрешенька умела растягивать время. Она находила его по отдельности для нас и для многих других.
— Почему ты никогда не рассказывала об этом?
— А ты?
Лика ушла. Аля помыла посуду и зашла в детскую. Четырехлетний Димка сосредоточенно что-то рисовал, но, увидев мать, бросился к ней:
— Ма, смотри, какое у меня получилось красивое дерево — с глазками и с ротом!
У нее замерло сердце.
— С ротом?..
— Ну, с губами такими.
— У деревьев есть глаза и рот?
— Есть, — уверенно кивнул малыш. — Разве ты не знаешь?
2005
Теща
О Прасковье Ильиничне Пасеевой, Пасенчихе-ведьме, ходила в деревне нехорошая слава. Хоть была одноглазой да хромой, но не из тех, на кого пальцем показывают, — откусит палец целиком и не подавится. Завидев ее, клюкой согнутую, шкандыбающую к магазину, бабы прекращали галдеж, будто рты подолами заткнуло. В строю натужных улыбок Пасенчиха проходила со своим глазным некомплектом гордо, как Кутузов на параде. Зыркала туда-сюда лютым угольным бур калом, присматриваясь то к одной бабе, то к другой. Словно обмылком по чужим глазам мазала, аж щипало. Такой жутью веяло от аспидного взора, что впору было забиться на земле в рыданиях, и однажды у беременной Таисии Волокушиной выкидыш случился. Правда, через месяц, ну так и что — порча-то сквозь любое время достанет…
Был, стало быть, у старухи дурной глаз, черный и по цвету, и по производимому от взгляда действию.
Через этот-то поганый глаз единственная дочь Прасковьи Ильиничны, красавица и певунья Наталья, чуть напрочь в девках не осталась. Как глянет мать на потенциального жениха, так его и видали. Уже все Натальины подружки до последней костлявой худобы Ульянки замуж повыскакивали, а ее не берет никто.
Поговаривали, что неродная она Пасенчихе — никто хромоножку с мужиком не наблюдал. Может, украла где Наташку ребенком. Но в подробности вдаваться страшно — вызнает колдунья, сглазит. Ну ее, злыдню, к лешему…
Спелость из Натальи так и перла. Спереди в грудях перла и сзади ниже спины, по которой пшеничная коса лохматилась с добрый канат толщиной. Глаза взглядывали загадочно, нездешне. Были они чуть косоватые и темные при коже такой белой да шелковой, что завистливые бабы говаривали: мажет, мол, ведьма дочь после бани особым маслом из крапивных семян, на выжимке из лунных лучей замешанных…
Вот на этой-то кожной блескучести и запнулся взглядом, да и ослеп бригадир Леонтий Павлович, когда Наталья сверху зарод правила. В тот же вечер, ни словом не перебросившись, ушел он от признанной деревенской модницы продавщицы Дуськи в эмтээсовскую общагу к трактористам. Даже к матери своей, тревожным сердцем о произошедшем вызнавшей, в первый раз не пришел поговорить за жизнь. Так и прокуковали Дуся с матерью одни у самовара за полным столом с городскими яствами.
А Леонтий Павлович в тот вечер лег на казенной койке рано. Успокоить надо было разгулявшееся в маяте сердце.
В обед на сенокосе торкнулся в кусты у протоки, хотел освежиться, да заметил купающуюся нагишом Наталью. Заметил — и нет чтобы уйти потихоньку, так и просидел в кустах, на радость комарам, краснея от стыда, как застуканный за подглядкой мальчишка.
Наталья была одна. Лежала на воде вниз спиной. Коса — короной, ресницы бахромчатой тенью на щеки падают, грудь вразлет рыльцами, излучинку живота течение оглаживает…
Никогда еще Леонтий Павлович не чувствовал в себе поэта. Он поэтов до того момента даже не очень уважал, какой от них толк. Ну, кроме Пушкина, конечно. А тут вспомнил из школьного: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…» и подивился: надо же, будто про него писано. Вот она, настоящей-то поэзии силища. Так хитро сплетено, что любую строчку читай — не промажешь. Все про него, Леонтия Павловича. И вдруг захотелось самому что-нибудь этакое выдать — эх! Чтобы каждый прочел и понял — любовь.
Стих получился не хуже, чем у других:
- Нет девок в нашем селе
- Н. Пасеевой стройнее.
- Пупок ее как десять копеек,
- Но только еще красивее.
Подумалось: как я ловко про пупок-то завернул! Остальные поэты все про глаза, про брови норовят, а тут нате — пупок! Попробуй-ка лучше и новее придумать.
Если бы кто Леонтию Павловичу сейчас сказал, что был-де много веков назад такой царь Соломон, который со всеми прочими прелестями тоже восхвалял пупок любимой, Леонтий Павлович бы не поверил.
Сильно зудело рассказать о нечаянно открывшемся лирическом даре мамаше, но не мог. Во-первых, Дуська там ошивается, слезы льет. Во-вторых, не поймет мать. Где бедняжке понять-то с ее начальным образованием такую тонкую науку, как поэзия. А кому другому и вовсе не расскажешь — засмеют. Так и ходил, зажав рот, чтобы не выскочило ненароком.
Видно, солнечный блик от Натальиных коленок шибко ослепил сознание бригадира, если он забыл о Прасковье Ильиничне. Пришедших сватать дядек Леонтия Павловича Пасенчиха встретила неласково. Даже в хату не пригласила. Так и разговаривали во дворе, будто о кобыле с жеребцом договор вели. Ничего ни утвердительного, ни наоборот старуха не сказала. Следовательно, дала согласие.
Свадьбу сыграли скорую. Леонтий Павлович торопился прильнуть к нежным рыльцам Натальиных грудей. Да и чего годить-то, оба в возрасте, люди занятые, не до свиданий при луне.
Поначалу все было пристойно, потом народ нажрался и затеял потасовку. Зачинщицей выступила продавщица Дуська. Выдув в одиночку полпузыря водки, разобиженная отставница неожиданно подняла вопли в смысле того, что проклятая ведьма Леонтия Павловича приворожила.
Мамаша, недавно больше всех Дуську жалевшая, тоже плохо закусывала от волнения — все-таки единственный сын впервой женился. Поэтому с ходу вцепилась крикунье в бараний перманент. Ну и поднялось: те за тех, эти за этих, куча-мала выкатилась за ворота. Но и кончилось все быстро. Люди расходились довольные: какая свадьба без драки?
Из неприятного остался на памяти у Леонтия Павловича лишь царапнувший душу короткий диалог невесты с Пасенчихой.
— Старой он у тебя, Наташка.
— Так ведь и я не молода, мамань.
— Руки жадные, да не ухватистые. Голова открытая, а заглянешь — пусто. Такому в люди не выбиться.
— А это мы посмотрим, мамань. Тебя слушать — старой девкой остаться.
Сказала Наталья последнее, пунцово полыхнула щеками, поглядела на жениха с досадой и вышла в сенцы.
Ночью честно было все, что после свадьбы полагается: ложе брачное, застеленное новой простыней с кружевным подзором из приданого, тело сладкое — точно червем в яблочную мякоть вгрызался. Но в ушах еще долго стоял ехидный голос новоиспеченной тещи. Обидно: какой он старой? Тридцатник всего разменял. А что не женился допрежь, так причина была. Перебирал долго, пока о блескучие Натальины коленки не спотыкнулся. Знать, судьба.
Решил назло Пасенчихе выучиться заочно на агронома, во как. А еще — дом новый поставить.
Так схлестнулись упрямство Леонтия Павловича и тещина вредность, что за полгода выросла на унавоженной взаимной антипатией почве видная издалека пятистенка с просторным двором. И насчет учебы Леонтий Павлович расстарался: вытянул диплом всего с двумя тройками, и то «по мату», как говаривала мамаша ученого агронома:
— Оно тебе надо, кажный день башку по мату до утра трудить?
Права оказалась мать. Ни диамат, ни истмат Леонтию Павловичу в жизни и в его славном труде знатного картофелевода не пригодились. Но знатность позже пришла, а вначале, через четыре месяца после новоселья, заголосило в доме первое дитя — Анютка.
— Девка — хорошо, нянька сыну будет, — радовался Леонтий Павлович.
Когда год спустя родилась Катька, отец был уже не так рад. Однако хорохорился:
— Где одна, там две…
Ну а рождение третьей, Танюшки, вовсе раздосадовало. Даже напился вдрызг против обыкновения.
Никогда не узнала Наталья, что, пока в родилке лежала, супруг в первый и последний раз налево сходил. «Лево» было знакомое, как пять пальцев, и звалось Дуськой.
Продавщица приняла бывшего хахаля с собачьей грустью под низкими веками, с лаской в словах, будто не пролегло между любовниками лет разлуки. И снова красовались на столе колбаса копченая краковская и конфеты с орехами. А мужской природной приязни со стороны Леонтия Павловича так и не случилось, как ни старался. Опростоволосился мужик. После не шутейно думал: теща «позаботилась». Возвращался огородами с чертыханьем, спотыкаясь о полуметровые кабачки, намекающие нахальной вздернутостью на его оплошность. Неловко перепрыгнул через изгородь, во весь рост растянулся и тукнулся носом в угол теплицы. А поднял глаза, и… тута-ка она, теща окаянная! Стоит себе, руки в боки, зрячей стороной в лицо жгуче уставилась.
У Леонтия Павловича от ужаса волосы дыбом поднялись, уши загорелись, как свежевыдранные. Всего-то слово процедила ведьма, а точно ледяной водой окатила:
— Бракодел.
К чему было сказано — не понять. То ли к его с продавщицей недоразумению, то ли к тому, что Натальина родовая сила опять его мужицкое семя к женскому полу перехлестнула…
К счастью, обе бабы, что теща, что Дуська, про Леонтьев позор не проболтались. И на том гран мерси, культурно выражаясь.
Пока то да се, пока Леонтий Павлович занимался картофельной селекцией и ездил на всякие научно-практические сельскохозяйственные конференции как один из лучших картофелеводов края, любовь его к жене становилась все злее. Имелось с чего. Он-то с годами осел, обрюзг, а Наталье хоть бы хны, словно не рожала вовсе. Все такая же обтекаемая в талии, пышная в нужных местах, кожа на груди в вырезе кофты блестит и светится. Мужики молодые заглядываются, след да след за такой.
Мамаша Леонтия Павловича по новой моде сыщика наняла — соседского недоумка Васятку. Глупый-то он глупый, да не настолько, чтобы за скорой деревенской любовью не подглядеть. Сам до этого дела охочий, в смысле до подглядывания. Платила за слежку мамаша справно, бартером — то капустными пирожками, то миской ранних помидоров. Невдомек ей было, что на ее частного детектива совершенно безвозмездно, из чистого следовательского интереса, работает целая армия помощников-мальчишек. Всей деревне известен был каждый шаг Натальи, о чем вечно судачили бабы у магазина: кому улыбалась, с кем говорила да кому глазки строила.
А той — как с гуся вода. Ну и что — слежка. Она об этом знала и только смеялась. Не за чем следить-то. Наталья была — один Леонтий Павлович знал, хоть и не верил — на любовь замороженная, ей мужские ласки до лампочки. Только воспитание дочерей ее и занимало. Да вот еще о несостоявшемся сыне печалилась.
Уж в четвертый-то раз сын непременно получится — Леонтий Павлович в эту веру крепко уперся. Засела в нем такая заноза оттого, что тайно предпринял он, партийный человек, одно дело в городе, о котором даже мамаше нипочем бы не признался. Сходил в церковь и свечку поставил. Даже помолился, как мог, о нем, желанном. О сыне. И когда Наталья понесла, перед сном, будто ненароком коснувшись ее пупка пытливыми пальцами, старался рентгеновски напрячь селекционное умение, вызвать в эмбрионе рост необходимых для мужского пола органов. Живот у жены и впрямь был не такой, как при первых трех беременностях, непомерно большой, угловатый, и сидел низко.
— Не иначе, пацан, — льстила мамаша, ревнуя к Наталье и пытаясь выудить сыновние секреты. Он теперь ей мало что рассказывал.
А Пасенчиха молчала, загадочно поглядывая угольным оком. И чего только ни мерещилось зятю в ее взгляде: все черти в гостях, чур, сатана, тьфуй три раза через левое плечо, стук-стук по дереву…
Леонтий Павлович сидел в конторе, когда позвонила фельдшерица. Пришла, мол, Наталья, схватками мается, узнавай к вечеру о результатах своего труда.
Домой летел, как глухарь на ток: «Сын! Сын! Сын!» Не слышал, не видел ничего на пути. Чуть не раздавил торопливой подошвой перебежавшего дорогу черного котенка. Едва тот, бедолажка, пискнув, из-под сапога успел вывернуться…
И только зять ногой на порог, как теща с телефонной трубкой из комнаты высунулась:
— Тебе звонят.
По лицу ничего не понять, вылитый Чингачгук, перья ей вороньи в тощий зад…
Ну вот, а причиной того, почему спустя полчаса вызванный Пасенчихой сосед снял знатного картофелевода с крюка в сарае, была не лишенная ехидства весть акушерки, что принесла Наталья двойню девок.
Леонтия Павловича словно пришибло. Больше о сыне в доме не заговаривали, как в ином доме о веревке. Девки росли, а больная тема была закрыта наглухо, задвижкой в истомленной печи.
Там и к внукам начали годы подходить. Анютка на выданье, не дозовешься вечерами с клуба. Катька с Танюшкой в учебу крепко вдарились, но и то по танцам нет-нет да прошвырнутся. Двойня-малолетки, отцовские любимицы, в таких раскрасавиц обещали вызреть, что от одного взгляда сердце щемило в тревожной радости. Хотя, все же втайне считал Леонтий Павлович, ни одна не превзошла красоты матери.
Бывает же такое — щедрая женская природа словно законсервировала Наталью. Только лучистые белые прядки вплелись в завитки на висках. Распустит косу на ночь, расчешет волосы частым гребнем, и падают, до самых колен струятся по ласковым изгибам тяжелые пшеничные волны. Леонтий Павлович насмотреться не мог на это диво. Даже подустав в полях, стыдно сказать, все равно к ночи молодо ощущал в себе мощное брожение живых мужицких соков. Вот и успокоился на пустых, без взращения семени, но до блаженного беспамятства приятных засевах Натальина лона. А что еще делать-то. Не вешаться же вдругорядь.
И все бы ладно, да теща взлютовалась. Совсем не стало Леонтию Павловичу житья от старухи. Теперь уже, не скрывая презрения, при жене бракоделом называла. Тоже, видать, внука ждала, старая ведьма. Начала козни строить. То куда-то спиртовую заначку затырит, ищи до умопомрачения, то изгородь вместо зятя поправит, а девок на тонкие попреки сподобит.
Накопив обиду, Леонтий Павлович молча скрипел зубами. Решил во имя любимой жены терпеть до последнего. Но от мыслей-то не спрячешься, и привычка появилась, чуть какая неудача, в уме на тешу сваливать. Неурожай, засуха или, обратно, гниль дождливая, все она виновата, глаз ее худой. И себя по секрету считал порченым. Что-то, видать, она с ним хитрое сотворила, повернула его мужскую силу на законную кровать, а в сторону шагнешь — немочь.
Разок мелькнуло: женился б на Дуське, может, сына подарила бы… Специально в магазин сходил. Не-е, не по резону, просто так, поглядеть только.
Продавщица в соломенных бобылках осталась, вот жалко. Правда, сплетничали, завклубом к ней похаживает. Бывает, и поколачивает после утех. На вид мужик вроде приличный, интеллигентный, одеколоном за версту прет… Ну да сельские и ангела в покое не оставят, найдут, как активным словцом зацепить.
Увидела Дуська Леонтия Павловича, просияла. Во рту — золото, в ушах — серебро, тощий задок яичком оттопырила, перегнулась через прилавок в расчете на то, что вырез на груди пошире распахнется. Расплылись полузасохшие титьки по столешнице медузами…
Шел Леонтий Павлович домой, весело посвистывая. Нет, не понимал он завклубом. Как эдакое страхолюдство может нормальному мужику нравиться? Поди, и метелит-то он Дуську со злости на себя. Вспомнился Натальин перламутровый коленный отлив, и от одной мысли в штанах, как у пацана, заядренило. А тут бабы навстречу. Пришлось в кармане рукой придержать, вот срам.
…С одного гектара удалось снять шестьсот центнеров картофеля. Немудрено — сорок тонн навоза на гектар вложили и столько же суперфосфата. А соли калийной сколько, а золы, а аммиачной селитры… Не за так просто выбрали Леонтия Павловича председателем. Накося, выкуси, теща дорогая, не по твоим пророчествам выбился-таки зять в начальники.
И началось: посевная, уборочная, строительство фермы, борьба со спиртным. Бумага специальная из райкома пришла за здоровый образ жизни. А в первом же ряду злостных нарушителей, смутителей трудящегося народа спекуляцией ночной водкой — она, Пасенчиха.
Опозорила на всю деревню. Прописал теще всласть по первое число. Весь день настроение праздничное было. Потом сам же ту штрафную бумагу из сейфа выкрал и, багровея шеей, изо всех сил изображал праведный гнев: куда документ дели?! Пришлось из-за Натальи грех на душу принять, больно уж убивалась. Опять позор, потому как актер из Леонтия Павловича оказался неважный. Секретарь с бухгалтером головы в смущении опустили, за его же представление стыдясь. Ну и черт с ними, главное — бумаги нет, а с тещи он за подлянку по-родственному спросит…
Потом еще было. Кто-то в товарищеский суд подавал. То ли Пасенчиха тогда часть огорода у соседей оттяпала, то ли они у нее, а она за то дрожжей им в уборную накидала. Дерьмо взошло по жаре вонючей опарой, залило задний двор… Всего не упомнишь. Люди Леонтию Павловичу в глаза кололи: не последний в районе авторитет, а с собственной вредоносной тещей совладать не умеет. Наталья пыталась мать усовестить. Добилась лишь того, что Пасенчиха вообще перестала к ним ходить. Леонтий Павлович рад был, но старшие дочери, студентки, как приедут из города, чмок-чмок родителей и, не попив чаю, сразу к бабке. Младшие после школы тоже к ней в первую очередь.
Леонтий Павлович бесился от ревности. Боялся, что нахватаются у старухи ведьминской заразы. Но запретить бегать к ней не мог, да и не послушались бы. Допрашивать начнешь — глянут в несколько пар чернущих глаз, хоть святых выноси…
Так продолжалось до тех пор, пока теща не заболела. Двойняшки вообще в открытую к бабке переселились. Наталья стала укорять: нехорошо, люди косятся, говорят, что забыли о матери, только девчонки малые и ухаживают за больной…
Леонтий Павлович взорвался:
— Снова напакостит, так другое заговорят! Не угодишь этим людям!
Наталья заплакала, ушла в комнату, а его как с цепи сорвало:
— А помрет — так нарочно зимой, в мороз, чтоб мне по мерзлоте могилу копать тяжелее было!
Откричался в воздух и пошел в комнату утешать жену. Вечером, тихо матерясь, отправился по ее просьбе поколоть старухе дрова. Зашел в тещин дом, да так и закаменел в дверях.
Посреди горницы на гостевом столе свежо желтел новенький гроб. В нем лежала больная Пасенчиха и сумрачно глядела на него живым прищуренным глазом.
Леонтий Павлович сказать ничего не смог, лишь рукой махнул. После Сеньку-алкаша упросил за бутылку разобраться с дровами.
Снег в том году сошел рано, в марте. Все было готово к пятидесятилетнему юбилею Леонтия Павловича. Пригласили начальство, нужных людей и ту часть родни, которая не понаслышке знала о правилах поведения за столом. Обещал приехать сам Второй. Уважил, помня о совместной охоте в этих богатых зайцем и уткой местах.
Наталья с любовью накрывала столы к приезду высокого гостя, когда от Пасенчихи с круглыми от ужаса глазами, но пока еще не плача, прибежали двойняшки с сообщением, что бабушка лежит без движения и, кажется, не дышит. Наталья тут же обо всем забыла. Сначала рухнула на диван, затем подскочила и ринулась к двери. Сбила с ног как раз входившего райкомовского гостя и побежала, голося, по дороге.
Второй поднялся не без труда — зашиб копчик. Леонтий Павлович подхватил его под руки, повел к столу, бормоча извинения.
— Ничего, ничего, — морщился Второй, — понятное дело, как же… Такое несчастье, — но вид у него был оскорбленный.
Юбилей накрылся медным тазом. Однако не поворачивать же гостей несолоно хлебавши. Спешно притаранили с избушки гроб с покойницей, отрядили Сеньку-алкаша с дружками на погост, снабдив довольствием и лопатами…
Скорострельные похороны Леонтий Павлович спроворил с такой снедью и речами, о каких еще долго помнила вся деревня, потому что вся деревня и явилась в председательскую пятистенку. На поминки не приглашают, это не юбилей, а слух о смерти Пасенчихи облетел дома со скоростью гагаринской ракеты.
Райкомовец чуть было не уехал, но потом рассудил, что его дело здесь десятое. Зато по причине нежданного поворота событий можно не вручать слишком дорогого, на его взгляд, подарка — ключей от автомобиля «ГАЗ», о чем распорядился в хвастливую минуту щедрости Первый. Его тоже, конечно, пригласили, но не пожелал приехать. А теперь не совестно поприжать подарок, отдать районной библиотеке, давно просят.
Второй остался и не пожалел. Стол ломился и до погребения, и после, старушка, судя по всему, была замечательная, Леонтий Павлович плакал почти без остановки. Второй растрогался, наблюдая это неприкрытое человеческое горе. Все там будем, все, Господи, прости меня, партийного босса грешного… Смотрел на почившую с умилением. Вот простая русская женщина, труженица, мать, и красотой природа не обделила: нос прямой, черты лица правильные, сухие и благообразные, как у Богородиц на иконах. Да и дочь красавица. Сильно на мать походит, только светлее. Живая, нежная, теплая…
От обилия чувств гость толкнул на могиле речь о корнях, о родной земле, которая примет к себе славную дочь советского народа. Сказал броско, ярко, сам был в восторге. Размякнув, подумал, что в следующий юбилей, когда уже он, Второй, будет Первым, Леонтий Павлович по его распоряжению непременно получит заветные ключи от машины. Но, приехав в город, забыл об этом и не без артистизма рассказывал, как он отправился на юбилей, а попал на похороны. Женщины ахали. Второй, весьма довольный произведенным эффектом, еще долго с уважением вспоминал щедрость поминального стола и непритворные председателевы слезы.
На третий день подошла к Леонтию Павловичу Танюшка. Укоризненно глянула бабкиными глазами на испитое с горя отцовское лицо и молча вручила ему конверт. Тут же двойняшки хором встряли:
— Бабушка передать велела.
На конверте одно слово было написано: «Зятю».
Вскрыл Леонтий Павлович письмо не без опаски — вдруг змеюка какая выползет. От ведьмы и после кончины всего можно было ожидать, вплоть до террористического акта. Но выпали из конверта несколько зерен, и ничего больше, сколько он в него ни заглядывал, даже весь порвал.
Понял Леонтий Павлович, что нужно ему почему-то эти зернышки съесть. По наитию или как, но понял. «А-а-а, — вскинулся в порыве, — умирать, так пусть. Жить неохота. Все равно опозорился с юбилеем на весь белый свет. Знать, отравленные зерна подсунула ведьма перед тем, как в ад нырнуть».
Пожевал задумчиво — укроп укропом. Вкус знакомый. Тот сорт, какой в квашеную капусту кладут. Ждал день, два: нет и нет смерти, даже не прохватило. Ну, и забыл за делом. Потом посевная началась, до смерти ли.
К лету Наталья стала чего-то смурная, начала жаловаться на нездоровье, боли в спине. Сама раздалась вширь, в прежние халаты уже не влазила. «Годы, — с грустью думал Леонтий Павлович, жалея жену. — Все ж таки за сорок бабе. Может, климакс начался, или как это у них там называется…»
Осенью «климакс» зашевелился. Наталья кинулась в город к гинекологу. Там подтвердили: рожать придется, аборт делать поздно уже.
