Бархатный диктатор (сборник) Гроссман Леонид
– Граф Петр Александрович, вы, вероятно, пожелаете высказать ваш взгляд.
Хладнокровный и скептический граф Валуев поворачивает к царю свой горделивый облик английского пэра. Ученик и сотрудник Сперанского, он ценит западные формы высшего управления. Зять поэта Вяземского, он тоже принадлежит отчасти литературе, как полемист, публицист и даже романист на великосветские темы. Ко всем правительственным кризисам он подходит с иронической критикой и дальновидной усмешкой. Он собственно конституционалист, но так как в данный момент обсуждается не его проект, а программа его опаснейшего соперника – «Мишеля Первого», «ближнего боярина», «вице-императора», к которому старый премьер питает жестокую ненависть, он равнодушно и плотно сжимает свои тонкие гладко выбритые губы. Все происходящее представляется ему пляской над бездной: почва зыблется, зданию угрожает падение… Более чем когда-нибудь царская власть кажется ему призраком, готовым разлететься от малейшего дуновения. Первое марта вскрыло ему всю тщету самодержавия. Византийские регалии, статуты о престолонаследии, манифесты и циркулярные ноты державам, – оказывается, все это вековечное и незыблемое вдребезги разлетелось от удачной химической формулы соединения динамита с гремуче-кислой ртутью. Стеклянные трубочки разрывного снаряда казались не более хрупкими, чем самый титул всероссийского императора. И все они, члены правительства с европейскими именами, казалось, бледнели, таяли и гасли от этого густого облака ядовитых газов, развернувшихся веером по набережной Екатерининского канала. Да уж не марево ли все это историческое заседание? Не в последний ли раз опустили они, фантомы былого, в эти массивные гамбсовы кресла малиновой гостиной свои призрачные тела властителей под бдительными взглядами исторических портретов Романовской династии, словно начавшей клониться к упадку и гибели?..
Глухой голос председателя продолжает аргументировать свое приглашение:
– Ведь вы, граф, возглавляли комиссию по рассмотрению проекта о созыве гласных.
Валуев словно встряхивается. Он должен вступить в тончайшую игру правительственных комбинаций. Даже на распадающихся обломках власти нельзя давать соперникам возможность обойти себя.
Против него, по ту сторону стола, как у вражеского барьера, переливает орденами и лентами пестрая фигура лукавого азиатца. Холодный Валуев ненавидит этого удачливого соперника, который сумел за год своего пребывания у власти достичь того, в чем сам он безуспешно уговаривал царя в течение двадцати лет. Ловкий временщик, в чаду выпавшего ему случая, играя на дешевой популярности и пользуясь неразборчивыми средствами своих восточных воздействий на женщин, сумел овладеть утомленным мозгом старого императора, заключив теснейший союз с княгиней Юрьевской. Актер и плагиатор, он похитил идею валуевского проекта, чтоб разыграть, как на подмостках, роль великого преобразователя России. Но настала пора срезать этого факира. Слегка взмахнув тонкими бакенбардами, Валуев отгоняет марево своих исторических созерцаний. Призванный к действию, он сокрушит противника.
– Вам, государь, небезызвестно, что я давнишний автор, могу сказать, ветеран рассматриваемого предложения. Оно было сделано мною в несколько иной только форме – в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, во время польского восстания…
Бесстрастным тоном спикера Валуев устраняет Лорис-Меликова от всякого прикосновения к «его» реформе. И, покончив с ненавистным соперником, оратор в двух-трех фразах заключения погребает самый проект.
– Что же касается вопроса о своевременности издать это положение (и Валуев скептически подчеркивает «своевременность»), то… разрешение этого вопроса должно зависеть исключительно от державной воли вашего величества.
И, завершив интонацией безнадежности свой отзыв, председатель Комитета министров многозначительно смыкает свои тонкие губы лорд-канцлера: искуснейшим приемом, ни в чем не изменяя своей программе, но каждым словом подрывая позиции соперника, он хоронит конституцию Лориса.
По правую руку царя другой «либерал» – дядя царя, генерал-адмирал Константин. Угрюмо и мрачно он словно прячет лицо в густую бороду и скрывает взгляд под мерцающим пенсне. Первый инициатор конституционных проектов в России, великий князь не станет поддерживать меликовский проект: минута слишком опасная. Он знает, что политические противники уже привели в движение старинные клеветнические мифы о притязаниях его, Константина, на русский престол как старшего сына императора (ведь Александр Николаевич родился, когда отец его не только не был царем, но даже не носил титула наследника). Этот вздор имел некоторый успех в сферах, когда Муравьев-Виленский вел следствие по делу о покушении Каракозова и пытался привлечь в качестве обвиняемого «тайного претендента на российский престол» – Константина Николаевича. Говорили в то время о целой партии великого князя. И вот эта нелепая легенда снова пущена в ход кликой интригующих царедворцев. Старший родственник нового императора, патриарх романовской фамилии ощущает себя на опаснейшем подозрении у молодого царя. Он не уверен в завтрашнем дне. Сохранит ли он начальство над морским ведомством и председательство в Государственном Совете? Оставят ли его вообще в Петербурге? И вот он решает историческим анекдотом добить ставку соперника на успех и влияние.
– Покойный мой отец, дед вашего величества, неоднократно говорил мне, что любимою поговоркою императора Александра Первого было: «Десять раз отмерь, а один раз отрежь». Мне кажется, что поговорка эта как нельзя более применима к настоящему предмету первостепенного государственного значения.
И, напомнив собранию, что он – сын Николая Первого, старейший из Романовых, заканчивает свое короткое и убийственное слово.
На защиту Лориса поднимается один только старый Милютин.
Знаменитый военный министр заметно постарел и осунулся. Он словно сгибается под грузом своего многообразного государственного опыта: борьба с кавказскими горцами, кафедра в военной академии, восстановление суворовского культа и коренная реформа русской армии – сколько заслуг, знаний и подвигов! И, словно чувствуя свое право на решающий голос в собрании, старик сурово и почти повелительно заявляет молодому царю:
– Предлагаемая вашему императорскому величеству мера совершенно необходима. В начале царствования новый монарх должен заявить народу свои намерения. Покойный государь по вступлении на престол предпринял ряд благих преобразований. К несчастью, выстрел Каракозова остановил их исполнение. Все в России затормозилось, почти замерло, повсюду стало развиваться глухое недовольство. Только в самое последнее время возникли предположения, рассматриваемые нами теперь. Им сочувствуют все благомыслящие люди, весть о них проникла за границу…
Царь с явным неудовольствием слушает поучение. Наконец, нарушая обычные формы заседания, он прерывает оратора:
– Да, но император Вильгельм, до которого дошли слухи о том, будто батюшка хочет дать России конституцию, умолял его в собственноручном письме не делать этого…
Тон остальным речам дан этой репликой высочайшего председателя. Срывается вихрь сокрушительных доводов, откровенно развертывается борьба за власть. Министры как бы состязаются в отстаивании абсолютной монархии: ограничение самодержавия приведет Россию к гибели, в смутное время нужно укреплять власть и искоренять крамолу.
Но речи их бледны и трафаретны. Необходим последний удар для окончательного решения великого вопроса о будущем царствовании. Нужно страстное слово и сокрушительный аргумент высокого красноречия.
И вот поднимается сухой человечек в черном глухом мундире, с изможденным лицом необычайной бледности, опушенным короткими седыми бачками и с резко оттопыренными ушами. В лице его застыла пугающая мертвенность. Казалось, мумия в тонких овальных очках шевелила скопческими бескровными губами, изрекавшими необыкновенно точные и законченные фразы на чуть старообразном и чрезвычайно выразительном, почти художественном языке. Политическая речь звучала как проповедь с амвона, расцвеченная словесными узорами древних риторов.
Это был любимый учитель нового царя, недавно лишь выдвинутый Лорисом на пост обер-прокурора Святейшего Синода – Константин Петрович Победоносцев. Он заговорил с чрезвычайным волнением, почти в трагическом тоне, быть может, намеренно приподнятом и напряженном.
– Ваше величество, по долгу присяги и совести я обязан высказать вам все, что у меня на душе. Я нахожусь не только в смущении, но и в отчаянии. Как перед гибелью Польши говорили: «Finis Poloniae», так теперь едва ли не приходится сказать и нам: «Finis Russiae»… Да, мы накануне гибели России!
Так же как Лорис, Победоносцев прекрасно понимает: сейчас решается вопрос о том, кто поведет нового царя, кто станет фактическим властелином России в наступающую эпоху Александра Третьего. Уже целую неделю он искусно, исподволь, настойчиво и осторожно пытается овладеть мыслью и совестью молодого императора. Когда ночью первого марта, среди всеобщего смятения и паники, Александр с истерическим рыданием обнял своего давнишнего наставника, тот с суровостью духовника призвал его к покаянию: все ли предпринял в свое время наследник для спасения отца? Взрыв на Екатерининском канале – не есть ли это преступное попустительство сына? Не повинен ли новый самодержец в особого рода отцеубийстве?.. Не умеющий возражать и спорить, грузный питомец Победоносцева бледнел, терялся и чувствовал себя совершенно ошеломленным потрясающим обвинением обер-прокурора. Тот же действовал наверняка: он понимал, как гигантски вырастал его моральный авторитет в глазах осужденного им сына убитого монарха, он ожидал, что именно к нему обратится слабовольный цесаревич за руководством его на троне. Крупная и рискованная игра! Но только этим победишь «армянского фокусника», который уже пытается опутать своими кознями сына загубленного им императора.
Приподнятое вступление искусно подготовляет взвинченность остальной речи Победоносцева. Выходец из среды духовенства и кафедральных словесников, он вносит в политическую речь богослужебную выспренность и густую расцвеченность архаизмами и славянизмами. Обер-прокурор проповедует, обвиняет, кликушествует.
– Новому царю опасность грозит отовсюду: беды от разбойника, беды от сродника (он кидает гневный взгляд на генерал-адмирала), беды от лжебратии (и молниеносный взор сквозь тонкие очки испепеляет Лориса).
По-своему Победоносцев ненавидит всю эту толпу сановников, считая ее бесчувственной, страшной и подлой. Власть изветрилась, измочалилась. Нужна решимость, сила.
Оратор разгорается. Вспыхивают и пылают от возбуждения его огромные хрящеватые уши, словно вобравшие в себя все его существо. («Константин Петрович даже глядит на человека ушами», – говорили чиновники Синода.)
– При соображении проекта, предлагаемого на уважение вашего величества, сжимается сердце. В России хотят ввести конституцию, орудие всякой неправды, источник всяких интриг!
Опытной кистью изощренного витии он рисует картину страны в результате четверти века реформ.
– …Открыты повсюду кабаки, и бедный народ, предоставленный самому себе, стал несчастной жертвой целовальников, кулаков, жидов и всяких ростовщиков. Были открыты земские и городские учреждения, в которых разглагольствуют вкривь и вкось о самых важных государственных вопросах, вовсе не подлежащих ведению говорящих. И кто орудует в этих говорильнях? Люди негодные, безнравственные, между которыми видное положение занимают лица, не живущие со своими семействами, предающиеся разврату, помышляющие лишь о личной выгоде, ищущие популярности и вносящие во все всякую смуту…
Лорис слушает с отвращением и почти с испугом: «На свою беду уговорил покойного государя сделать этого ханжу обер-прокурором Синода. Недаром восточный опыт предостерегает от безволосых, жидкобородых, безусых, плешивых, вот как этот мертвец в сюртуке…»
Между тем светский глава православия (русский папа, как его называли в парижских газетах) распаляется пафосом обличения. Он громит новые судебные учреждения, он чернит свободную печать, разносящую во все концы необъятной русской земли хулу и порицание на власть.
– И когда, государь, предлагают учредить по иноземному образцу новую верховную говорильню? Теперь, когда прошло лишь несколько дней после совершения самого ужасающего злодеяния, никогда не бывавшего на Руси, когда по ту сторону Невы, рукой подать отсюда, лежит в Петропавловском соборе непогребенный прах благодушного царя…
Пред взорами всех выступает загримированный труп в глазетовом гробу, перекрытый порфирой, под гигантским золотым шатром царской усыпальницы.
В финале своей речи Победоносцев решается снова потрясти душу державного председателя тяжкой укоризной, внушить ему мысль о его ответственности перед страною, историей и своей собственной совестью. Прямо смотря в лицо царю горящими сквозь тонкие очки глазами, он словно обрушивает на его голову страшнейшие обвинения:
– …Все мы ответственны за это ужасающее преступление. Все от первого до последнего должны каяться в том, что так легко смотрели на совершавшееся вокруг нас, все виновны в том, что не сумели охранить праведника. Кровь его на нас и на чадах наших. Клеймо несмываемого позора легло на нас. Согрешихом, Господи, согрешихом и крайнего твоего отвращения достойни сотворихомся…
Смущенно и растерянно огромный плотный человек в генеральском сюртуке с белым эмалевым крестиком на шее глубже упирает густые бакенбарды в свой гранитный торс. Под взглядом обвинителя он виновато опускает свои выпуклые глаза и заметно бледнеет.
– Сущая правда, – произносит он слабым голосом, как пойманный преступник, – все мы виноваты, я первый обвиняю себя…
В этой сгущенной атмосфере обвинений и покаяний произносит свое последнее слово граф Лорис-Меликов. С ним происходит нечто странное и почти пугающее его. Он пытается с воодушевлением суммировать продуманные и верные положения своей программы, столько раз признанные и хвалебно оцененные печатью, обществом, министрами, покойным царем. Ведь даже сам наследник-цесаревич, впервые теперь внемлющий ему с высоты царского сана, не раз ласкал и приветил его за мудрость и такт его государственного руководительства. И вот эти признанные страной и утвержденные правительством разумные и неопровержимые принципы спасения России звучали теперь как-то странно и неубедительно, почти фальшиво и нелепо. Взрыв ли на Екатерининском канале своей детонацией глушил полнозвучность либеральных провозглашений министра, борьба ли за власть, яростно и цинично развернувшаяся в сегодняшнем совещании, сбивала его с твердого пути, царь ли смутил своим молчанием и полунамеками, или, быть может, этот ужасный обвинитель с белыми бачками на мертвой голове леденил его мысль своей враждой и ненавистью, – но только Лорис-Меликов чувствовал, что речь его, несмотря на всю свою очевидную логичность и целесообразность, как-то поразительно никнет и почти глупеет. Он уже ощущал себя как полководец, безнадежно проигравший генеральное сражение, но еще обязанный отдавать бесцельные приказы и возглашать команды к наступлению, бросая последние остатки своих сил на неминуемую смерть.
Всем присутствующим ясно: все совещание – скрытый поединок Лориса и Победоносцева. Встретились наконец у барьера и сразились насмерть чувственный армянин и строгий ритор православной аскезы. Один – весь в лентах, звездах и параде, угодник женщин и любитель кахетинского, другой – с угрюмым обликом чернеца, отшельника и постника. Боевой генерал, герой Дербента, Карса и Эрзерума, победитель Шамиля и страж Хаджи-Мурата – противостоял в блеске и громе своей воинской славы профессору гражданского права, похожему на иеромонаха с иссохшим посохом в костлявой руке. Верховный арбитр поединка, исподлобья и чуть наклонив по-бычьи свою массивную голову, выказывал явное предпочтение духовно-политическому красноречию придворного богослова перед либеральными возглашениями российского парламентаризма, неожиданно облеченными в ориентальную оправу гортанных интонаций и красочных метафор.
Враги диктатора торжествуют: вчерашний временщик терпит явное поражение. Соперники и завистники уже испытывают затаенное и сладчайшее злорадство. Валуеву и генерал-адмиралу ясно, что проект чужой конституции провален и заслуга исторических реформаторов России еще не отнята у них. Все испытывают радостную и смутную тревогу от предвидения больших и важных перемен в составе высшего правительства: каждый намечает сложные комбинации, клонящиеся в его пользу, и предвидит новые личные успехи и достижения от предстоящего «движения воды».
– Мы можем окончить заседание, – глухо раздается голос председателя. – Благодарю вас, господа.
И крупной мясистой кистью руки император опустил тяжелого серебряного слона на пачку государственных актов.
Первый верховный совет Александра Третьего закрывался. Он ничего не постановлял, не приказывал, не утверждал. Собрание не выносило никакой резолюции. Даже дальнейший план правительственных действий не формулировался. И все же всем было ясно: программа верховного управления империей определилась. Сенаторы и министры, переходя из малиновой гостиной в малахитовый зал, соображают, взвешивают и заключают: путь к дальнейшим реформам отныне закрыт; обратный ход правительства решен; реакция установлена как принцип властвования. А главное, громоздкий и тучный Александр Третий уже нашел вдохновителя, идеолога, сподвижника и руководителя нового царствования. Лорис, Милютин и Абаза уже в отставке. Фактическим правителем Российской империи становится маленький сухой человек в тонких очках с мертвым лицом, оттопыренными ушами летучей мыши и выделанным словом византийского стилиста, сумевший ошеломить мозг молодого монарха грозным призраком отцеубийства.
Дипломатический курьер французского министерства иностранных дел молодой Морис Палеолог, экстренно посланный 2 марта Бартелеми де Сент-Илером в Петербург, запомнил погребение Александра Второго. Представитель республиканской Франции был изумлен театральной пышностью обряда: гул всех колоколов, отряды конной гвардии, вереница церемониймейстеров ордена и царские регалии, знамена и мечи городов и областей, тяжелая императорская корона, сверкающая бриллиантами, рубинами и топазами на высоко поднятой золотой подушке; а там, за митрами и византийскими ризами митрополитов и архиереев, представляющихся взору иностранца движущимися иконами, медлительно колышется погребальная колесница, влекомая восемью вороными лошадьми, в траурной сбруе с белыми султанами. Гроб, покрытый мантией из горностая и золота, окружен по углам четырьмя генерал-адъютантами, а колесницу эскортируют тридцать пажей с пылающими факелами.
Тяжеловесно катила погребальная процессия свои пестрые человеческие волны вдоль черных драпировок балконов и креповых уборов фонарей. Маршалы и конюшенные офицеры сменялись литаврщиками и трубачами, гербоносцы и знаменщики – гренадерами и скороходами, Святейший Синод и дипломатические представители – купечеством и земством. Колыхались на ветру зажженные свечи духовенства, и вспыхивали на парче подушек династические короны двенадцати поколений – от казанской Иоанна Грозного до погребальной Николая Павловича. Медленно шагала любимая лошадь царя, лейб-пферд императорская, под богатою попоною, ведомая двумя штаб-офицерами в мундирах и в трауре. По-оперному выступали средневековые латники – верховой в позолоченном панцире на узорном чепраке с обнаженным мечом у плеча и пеший в черных латах с опущенным мечом при эфесе, обвитом дымным флером.
– За этим театральным кортежем ждешь картонного мертвеца, – замечает Палеологу секретарь французского посольства Мельхиор де Вогюэ.
В день погребения собор пылал огнями. Императорские регалии на горностае и малиновом бархате напоминали грозные образы и возрождали страшные события из истории государства Российского. Сибирская корона малолетнего Иоанна Алексеевича и польская императрицы Анны словно хранили предания кровавых интриг петербургского барокко; грузинская – императора Павла напоминала о первом мартовском цареубийстве; таврическая наподобие шапки Мономаха венчала ужасающий лик Петра после казней, военных разгромов и смертоносных строек. На золотых подушках с серебряными кистями вспыхивали ордена и медали всех империй и королевств, вырывая из чужеземного прошлого легенды и мифы, военные бюллетени, исторические анекдоты и политические биографии: персидский орден Льва и солнца, испанский – Золотого руна, великобританский – Подвязки, ганноверский – Гвельфов, французский – Святого Духа, португальский – Христа невидимо развертывали старинные притчи, сказания и реляции. Мусульманский Восток и католическая Европа переливали лучами и красками в геральдических изображениях целого бестиария орлов и львов, соколов, слонов и носорогов рядом с эмалевыми миниатюрами знаменитых воителей и безвестных подвижников внутри крестов, звезд, комет и солнц.
Отпевание закончено. Военные и сановники медленно подымаются под гигантский балдахин на ступени высокого катафалка. Красный тюль окутывает голову мертвеца, слегка скрывая раны и ссадины на посиневшем лице. Подготовленное знаменитыми хирургами и подкрашенное придворными куаферами, оно и под вуалью выступает страшной маской в рассеянном свете бесчисленных свечей. Нижняя часть тела перекрыта пышной пурпурной мантией.
Рыцарской поступью всходят на верхний уступ катафалка принц Уэльский Эдуард и кронпринц германский Фридрих.
Наступает очередь дипломатического корпуса. Послы со своим персоналом приближаются к раскрытому гробу. Но в этот момент главный церемониймейстер князь Ливен подает им знак остановиться и поворачивается к ризнице.
Из глубины церкви показывается министр двора Адлерберг, поддерживающий молодую женщину под длинной креповой вуалью.
Она подымается неверными шагами по ступеням катафалка и, отбрасывая черную завесу, выполняет последний погребальный обряд. Парадная толпа в глубоком безмолвии любуется тонким лицом с газельими глазами и бронзовыми прядями под густым крепом.
«Из всех впечатлений о моем пребывании в России, – записал через сорок лет Палеолог, – наиболее ярко сохранилось у меня в памяти мимолетное появление в крепостном соборе княгини Юрьевской».
Внешность морганатической супруги Александра Второго, поразившая царя еще в облике десятилетней девочки, оказала на молодого парижанина впечатление более сильное, чем весь императорский Петербург с нарядным великолепием его траура и блеском военных парадов перед новым всероссийским самодержцем.
Кандидат в министры
Юноша спросил у святого мудреца Джиафара:
– Учитель, что такое жизнь?
Хаджи молча отвернул грязный рукав своего рубища и показал ему отвратительную язву, разъедающую его руку.
А в это время гремели соловьи, и вся Севилья была наполнена благоуханием роз.
В. Гаршин
«Муравьевы делятся на тех, которых вешают, и на тех, которые вешают», – определил судьбу своего рода знаменитый усмиритель польского восстания, заклейменный историческим прозвищем «Муравьева-вешателя».
Молодой его родственник, товарищ прокурора и доцент по кафедре уголовного судопроизводства Николай Валерьянович Муравьев твердо решил избежать участь злополучных членов своей фамилии и безусловно примкнуть к ее благоденствующей половине, хотя бы ценою службы для эшафота.
Последнее, впрочем, нисколько не смущало его. Прокуратуру считал он своим призванием. Было известно, что блестящий юрист был в жизни сух и даже жесток: говорили, что вогнал в могилу отца грубым требованием у него отчета в распоряжении наследством, оставленным знаменитым дядюшкой графом Муравьевым-Амурским. Был прямолинеен, строг, настойчив, неумолим. В обвинениях и карах видел личную цель и стремился к ней с нервною страстностью. Обвинительный исход громких процессов считал делом чести; оправдания переживал как тяжелый удар, почти как болезнь. Из предков больше всех уважал Муравьева-Виленского: сотни виселиц, тысячи сосланных. С ненавистью вспоминал своих крамольных родственников – Муравьевых-Апостолов, Михаила Бакунина. Охотно сообщал сослуживцам и ближайшим начальникам, что в гербе его рода – меч и черный орел. Был сторонником сильной и грозной власти, пронизывающей все отправления жизни в стране.
С кафедры учил своих слушателей: «Суд должен быть прежде всего верноподданным проводником самодержавной воли монарха». – «А как узнать ее в делах с сомнительной виновностью?» – раздался как-то вопрос с одной из студенческих скамей. – «Неколебимо карать всех, посягающих на достоинство правительственной власти – вот безошибочное толкование монаршей воли». – «Но так ведь можно засудить и ни в чем не повинных», – с намеренной наивностью возразил слушатель. Доцент строго прищурил свои узкие, чуть раскосые, «муравьевские» глаза: «Подобными расспросами вы уже невидимо колеблете государственный порядок». – «А раз вы, как товарищ прокурора, не предаете меня за, это суду, – с серьезнейшей миной возразил студент, – то тем самым вы, очевидно, нарушаете самодержавную волю монарха».
Лектор молча проглотил неслыханную дерзость, поняв, что имеет дело с нигилистом. Ограничился извещением инспектора студентов.
Прокурорскую деятельность Муравьев считал наиболее отвечающей своим крупным ораторским данным. Уверенный в своих средствах, он вводил новый тон в государственное красноречие. В традициях русской обвинительной кафедры было строгое и холодное изложение фактов, сухая и бесстрастная система доказательств, ледяная и четкая цепь умозаключений. Пафос и лирику, страстность и драматизм, образ и эмоцию представители стоячей магистратуры в новых судебных учреждениях с ироническим пренебрежением предоставляли адвокатам, наемным судейским словесникам, ловцам гонораров, ремесленникам и жонглерам закона. Себе же они оставляли только логику и сарказм.
И вот молодой Муравьев вопреки традиции решил ввести художественные приемы знаменитых криминалистов в прокурорскую речь. Всех этих светил защиты – Урусовых, Спасовичей, Куперников – он решил поражать их же собственным оружием. Творческий пафос, изобразительный дар, остроумные реплики? Так этим же будет блистать и обвинение. Николай Валерьянович в высокой степени развил в себе способность к картинности в изображении преступления, к драматизму в характеристике подсудимых, к афористической формулировке выводов и увлекательной страстности заключений. Нет красноречия, если нет восхищения слушателей! И вся эта артистичность словесной лепки получала тем большую силу и действенность, что речь его строилась по строжайшим правилам риторики, заранее продумывалась во всех подробностях, планировалась с тщательностью чертежа и расчислялась по точным параграфам уголовного кодекса.
– Молодой Муравьев принадлежал к тому поколению русских судейских чиновников, которое пришло на смену первому призыву либеральных реформаторов шестидесятых годов. Программа его предполагала возврат к монархической диктатуре Николая Первого и реставрацию дворянских прав и преимуществ во всей их «екатерининской» цельности.
Мой предок Радша службой бранной
Святому Невскому служил,
– любил цитировать знаменитую родословную Николай Валерьянович на том основании, что Муравьевы, как и Пушкины, происходили «от мужа честна именем Радша». При этом второй стих особенно и многозначительно акцентировался.
Не имея призвания к «службе бранной», поздний потомок Радши решил посвятить себя высшей политике.
Весьма рано Николай Валерьянович стал оставлять свою ученую и судебную работу для поручений государственного характера. Недавно был он командирован в Париж с важнейшей секретной миссией: во что бы то ни стало добиться французского правительства выдачи крупного террориста Льва Гартмана, организовавшего под Москвою осенью 1879 года покушение на царский поезд. Государственный преступник скрылся за границу, но был опознан и арестован в Париже. Молодой Муравьев напряг все усилия, чтобы вырвать из французских тюрем новую жертву для петербургских виселиц. «Право убежища – это право укрывательства и безнаказанности убийц», – убеждал он республиканских министров. Правительство Жюля Греви колебалось. Слишком важно было, при откровенных вожделениях Бисмарка, сохранить дружбу России. Но левая печать подняла энергичную кампанию в защиту неприкосновенности эмигрантов. Престарелый Виктор Гюго выступил на защиту заключенного. Гартман был освобожден. Товарищ прокурора Муравьев безнадежно проиграл свою первую политическую ставку.
Вскоре ему предоставили возможность реабилитации. Именно ему, выдающемуся судебному оратору, прошумевшему обвинителю червонных валетов и всех уголовных знаменитостей последнего пятилетия, было предложено выступить прокурором в особом присутствии правительствующего Сената по делу об убийстве Александра Второго.
Удача подобного выступления определила бы всю будущность молодого судейского. Но труднейшее испытание чрезвычайно усложнялось рядом случайных обстоятельств.
Десятого марта под вечер прокурор палаты Вячеслав Константинович фон Плеве экстренно пригласил к себе Николая Валериановича.
– Большая победа следственной власти. Задержана одна из главных участниц покушения. Молодая женщина лет двадцати семи. Только что лично допрашивал ее. Сразу поставил в тупик, оглушив ее последними разоблачениями Русакова. Созналась во всем: принадлежит к партии «Народной воли», принимала участие в покушении первого марта. Полагаю, что с этим арестом полиция завершила свое задание: все злодеи в наших руках…
– Поздравляю в вашем лице государственную прокуратуру. Непоколебим закон, в силу которого преступивший не избегнет карающего меча. Обвинительная власть всегда счастлива в правом деле. Как фамилия задержанной?
– Софья Перовская. И представьте, дочь члена совета при министерстве внутренних дел, бывшего петербургского губернатора.
– Софья… Перовская?..
Муравьев был изумлен и даже несколько растерян. Это не ускользнуло от зоркого взгляда Плеве.
– Вы, вероятно, пожелаете, Николай Валерианович, участвовать в дальнейших допросах арестованной.
– В зависимости от общего хода следствия. Не думаю, чтоб это вызывалось необходимостью.
– Но ведь в допросах Желябова, Михайлова и Геси Гельфман вы приняли непосредственное участие?
– Полагаю, что этим пока исчерпываются мои следственные обязанности. Копии же допросов прошу доставлять мне без промедления.
В карете Муравьев соображал: «Несомненно она… Сонечка Перовская, двадцати семи лет, дочь губернатора…» Впечатления детства неожиданно заслонили все обстоятельства дела о цареубийстве. Товарищ прокурора вспоминал.
Отец его – Валерьян Николаевич Муравьев был в начале царствования псковским губернатором. К нему-то и был назначен на должность вице-губернатора потомок Алексея Кирилловича Разумовского, сухопарый чиновник Лев Николаевич Перовский. Фамилию вел от подмосковного имения Перово, где венчалась веселая царица Елизавета со своим придворным певчим. Семьи двух начальников губернии жили рядом. Сад Перовских граничил с усадьбой губернаторского дома. Молодое поколение приезжей семьи подружилось с Николинькой Муравьевым. Вместе разъезжали в коляске, запряженной мулом (вдовец-губернатор ни в чем не отказывал единственному своему ребенку), переправлялись через пруд на пароме. Общность детских забав навсегда связала его самой прочной сердечной связью с детворою соседей – Машинькой, Колей, Васютой и светловолосою Сонечкой.
Вот почему известие об аресте Софии Перовской в первую минуту сильно смутило Муравьева. Он слишком понимал обязанности прокурора в предстоящем деле и единственно возможный смысл обвинительного заключения. Что-то дрогнуло в его холодном сердце. Неужели же ему придется требовать смертной казни для этой прелестной белокуренькой, резвой и смелой девочки с открытым и решительным взглядом необыкновенной прозрачности и с легкой складкой настойчивости у сжатых губок? Недаром презирала куклы и любила только воинственные забавы мальчиков. По-мужски защищалась от нападений братьев. Он вспоминал елку у Перовских, каток на реке Великой, санный бег вокруг зубчатого «детинца», чтение вслух английской книжки. Детские балы, танцмейстер со скрипачом, матросская пляска: Сонечка в белом кисейном платье плывет перед ним с розовым шарфом в руках… И эти гладко расчесанные волнистые волосы над высоким чистым лбом, спадающие шелковистыми прядками на филе-англэ кружевного воротничка.
Не без тревоги прочитывал он все сведения, получаемые из прокуратуры. Вячеслав Константинович Плеве срочно и во всех подробностях сообщал ему по мере хода допросов все результаты следствия. Дополнял в обворожительной личной беседе все акты и допросы. Сомнений не оставалось: дочь действительного статского советника и бывшего псковского вице-губернатора Софья Львовна Перовская была одной из важнейших преступниц по делу 1 марта.
Из следственных опросов выступали и различные обстоятельства прошлого подсудимой. Муравьев не без интереса следил за развертывающейся перед ним биографией подруги его детства. Сличал показания, просматривал справки жандармов и опросы арестованных. Поразительная судьба! Добровольно ушла от счастливого быта девушки-аристократки, от придворных балов и дворцовых приемов, от ласки императрицы и поклонения блестящих гвардейцев, от будущей праздной, изящной и пышной жизни под панцирной защитой древнего титула и придворного звания. Жила как отшельница, всех поражала монашеской суровостью, отречением и жертвенностью самосожигателей. Из губернаторских гостиных ушла в народные школы, в земские больницы: спала на досках. Была простой сиделкой при деревенских больных, бинтовала, лечила, ухаживала. Заведовала больничными бараками. Свою красоту, породу, утонченный высшею культурою ум, облагороженный изысканным европеизмом характер она унесла в нищету и безвестность, в дикость и грязь, в глухое убожество вшивых ребят и хворых крестьянок. Неслыханно… и возмутительно! Так это – русская дворянка?.. Отпрыск знатного рода, она берет на себя слежку за выездами царя? Предводительствует метальщиками? Прокурор Муравьев чувствовал, как все его существо преисполняется гневом и ненавистью к этой сословной отступнице, перебежчице в стан заклятых врагов правительства, предательнице их общего дворянского дела. Среди врагов это, конечно, опаснейший! Это соратница позорных отщепенцев муравьевского рода – всех этих Апостолов и Бакуниных, «Муравьевых, которых вешают»…
Три дня уже длилось судебное следствие. С кафедры своей, прямо перед собою прокурор Муравьев три дня уже видел за барьером, на длинной скамье, под охраной обнаженных лезвий, среди пяти других подсудимых тонкую, белокурую молодую женщину в черном гладком платье, с белым воротничком и нарукавничками, с глубокими светлыми глазами необычайной прозрачности, округлыми детскими щеками и чуть заметной складкой непреклонной решимости у крепко сжатых губ. Спокойно и безразлично смотрела она из-за загородки подсудимых на своего блестящего и грозного обвинителя. Бесстрастно и кратко отвечала на его вопросы. Надеялась ли на сердце и память живого и бойкого Николиньки Муравьева? Или с презрением относилась к его званию прокурора особого присутствия, облеченного высшим правом требовать смертных казней для революционеров и настаивать на их полном истреблении?
Сегодня закончилось следствие. Завтра начало прений. Речь прокурора особого присутствия.
Ночью в своем кабинете, отпустив секретарей и кандидатов, в полном и глубоком уединении Николай Валерианович в последний раз обдумывал свое завтрашнее историческое выступление. Ведь слова, которые он произнесет через десять часов по этим вот заметкам и документам, прозвучат на весь мир. Ведь каждая фраза его будет прочитана царем, всеми членами императорской фамилии, министрами, сенаторами, учеными, военными, всей страной. Через несколько часов, завтра, 28 марта, между одиннадцатью утра и ночи, он определит навсегда свою судьбу: министр юстиции или же – жалкий провинциальный член судебной магистратуры… Стоило напрячь до последней степени свои способности, вызвать искусственный подъем мысли и воли, развернуть потрясающую программу государственной власти. Он мог наконец использовать свой пост публичного обвинителя для мощной политической пропаганды и выступить перед всей страной взыскателем высшей кары во имя геральдического меча и черного орла Муравьевых.
В последний раз он просматривает документы и распределяет заметки. Задача чрезвычайно усложнялась непрерывным всероссийским конкурсом красноречия на ту же тему. Уже в течение целого месяца епископы, протоиереи и архимандриты, губернаторы, городские головы и предводители дворянства не переставали состязаться в речах о событии 1 марта. Необходимо было в этом неудержимом потоке духовного и гражданского красноречия установить рекорд и произнести перед всей страной незабываемое слово.
Общий принцип обвинения был ясен. Судебная речь против цареубийц должна совместить провозглашение государственной программы высшего дворянства с поминальной хвалою почившему императору. Речь будет одновременно судебной, политической и парадной. Как ораторы Древнего Рима, он произнесет свой панегирик императору.
Государственные моменты завтрашнего выступления заострены и отшлифованы до степени крылатых формул. Во вступительной части – «всеобщий плач отечества, потерявшего так неожиданно и так ужасно своего незабвенного отца и преобразователя». Через всю речь проходит основной мотив о «вековой русской преданности престолу». И наконец проповедь воинствующего монархизма отливается в высокопарные ритмы заключения с надрывным возгласом о «ныне вступившем на царство августейшем вожде». Согласно основному принципу Муравьева, речь прокурора прежде всего выражает волю монарха и служит самодержавию.
Но она должна служить и судопроизводству. По системе своей Муравьев разрабатывал строжайший план обвинительной атаки, четко разделенной на главные части. Каждый раздел заносился конспектом на особый лист: главные мысли, ударные слова, юридические выводы, статьи свода. В остальном полагался на свой дар слова. Только зачин и концовка прорабатывались заранее во всех деталях. Запоминались почти буквально. Вся речь свободно отливалась в законченные и стройные формулы в самом процессе судоговорения, ответвляясь от тезисов сжатого плана и сохраняя горячность и непосредственность импровизации. Обвинение цареубийц было расчислено и размечено, как логарифмическая таблица. Листы-разделы речи стройной стопкой лежали перед ним на письменном столе. Он тасовал, раскладывал, перечитывал, дополнял свои сводки сжатой заметкой, острым речением. На отдельные листы спешно набрасывал узловые афоризмы, сигнальные формулы, остроконечные фразы: «Преступление, какого не знает история человечества…»; «Новая общественная формация интеллигентных убийц…»; «Это не факт, это история, господа сенаторы…»; «Покушение Засулич и Соловьева – это пробные взмахи расходившейся руки убийц»; «У них софизм и цинизм, у обвинения – неотразимые, еще дымящиеся кровью факты».
Такие изречения заполняли страницы конспектов. В последний раз Муравьев пересматривал свою будущую речь, занесенную на просторные и четкие карты.
Первый лист – вступление, второй – изложение события, третий – анализ улик, четвертый – психологический портрет Рысакова, пятый – Желябов, шестой… Но шестой лист, шестая карта в колоде прокурорских инвектив еще не заполнена. Это абзац о Софье Перовской.
Факты собраны. Но какое освещение придать им? Как истолковать роль и деятельность этой необычайной участницы цареубийства? Не ослабить ли здесь обвинения, не сократить ли эту часть речи?
Муравьев задумывается. Он не может отделаться от одного странного впечатления. С прокурорского пульта он заметил сегодня в местах для публики старую даму. Что-то ударило в голову: кто это? Где он видел эти крупные черты лица, этот взгляд, эту восточность выражения? Из-под черной маленькой шляпки свисали седеющие пряди, и большие, еще достаточно молодые глаза смотрели на него внимательно и пристально, почти умоляюще. Вдруг вспомнил: Варвара Степановна Перовская, псковская вице-губернаторша. Как постарела за двадцать лет! Неузнаваема… Да, несомненно, вот этими руками, беспомощно сведенными теперь у борта салопа, она как-то под вечер обсушивала и одевала его, когда он, резвясь, свалился с парома в пруд вице-губернаторского сада. Наливала коньяк серебряной ложечкой в чашку горячего чая, чтоб вернее предотвратить простуду. Сама поила его и давала наставление бонне (ведь матери не было, он никогда не знал ее, умерла от родов при его рождении). До сих пор, когда слышал случайно, нередко в речах знаменитых защитников, патетические возглашения о материнской любви и заботе, представлял себе Псков, диванную в мезонине, Варвару Степановну и жгучий, пахучий и крепкий чай, глотаемый с серебряной ложечки… Он всматривается – никаких сомнений. Те же глаза, ласково убеждавшие его когда-то выпить всю порцию горячего питья, теперь обращали к нему невыносимо мучительную мольбу, последнюю, отчаянную, почти невероятную, словно уже вобравшую в себя весь ужас смертельного часа. И Николай Валерианович, нахмурившись, отвел свои раскосые глаза от мест для публики и наклонил ниже свою тяжелую голову к заметкам и выпискам… «Закон должен бесстрашно вершить свое дело, – автоматически двигались в сознании привычные юридические афоризмы. – Меч правосудия да примет вертикальное положение над головою преступника»… Но большие, измученные, горящие глаза упорно глядели на него, словно моля и заклиная…
Он просматривает доставленное ему на днях тюремное письмо Софьи Перовской к ее матери. Снова быстро перечитывает отдельные абзацы.
«…Я о своей участи нисколько не горюю, совершенно спокойно встречаю ее, так как давно знала и ожидала, что рано или поздно, а так будет. И право же, милая моя мамуля, она вовсе не такая мрачная. Я жила так, как подсказывали мне мои убеждения, поступать же против них я была не в состоянии. Поэтому со спокойной совестью ожидаю все, предстоящее мне. И единственно, что тяжелым гнетом лежит на мне, это твое горе, моя неоцененная, это одно меня терзает, и я не знаю, что бы я дала, чтобы облегчить его»…
Прокурор размышлял, взвешивал, соображал, заключал.
Главная виновность подсудимой Перовской не подлежит сомнению. Но в высшем круге знают о давнишней близости их семей. Кое-кто осторожно и тонко намекал на возможность высочайшего помилования для некоторой части обвиняемых: прокурор мог лавировать, сгущать или ослаблять краски…
И самому ему ясно: что бы там ни было, а ведь Софья Перовская для него, для всего состава суда – свой человек. Среди предков и родственников сколько у нее министров, губернаторов, градоначальников, генерал-адъютантов, членов Государственного Совета. Она принадлежит к лучшему цвету того сословия, которое представлено за этим подковообразным судейским столом под гигантским императорским портретом. Она сродни этим сословным представителям. Ведь граф Перовский был попечителем покойного наследника-цесаревича. Все прочие обвиняемые – из крестьян, рабочих, мещан, духовенства, одна она – дворянка. С этим никак нельзя не считаться. Суд ведь обязан щадить высшее сословие в стране.
И потом – казнить женщину! Ведь этого еще не бывало в России… Казнили Разиных, Пугачевых, Пестелей, Муравьевых, Каракозовых, Млодецких – но женщина еще ни разу не всходила у нас на эшафот. Как на это посмотрит Европа? Не раздадутся ли во всяких «Фигаро» и «Таймсах» новые окрики о дикой свирепости российского медведя?
Все это необходимо учесть. На суде развить атаку против прочих пяти – здесь именно сосредоточить несокрушимую силу ударов – и, может быть, обойти, облегчить, ослабить обвинение Перовской? Ведь можно маневрировать так, чтоб она как бы выпала из общей цепи аргументов, неожиданно отступила в тень, осталась на втором плане.
Да, все бы это было возможно и даже отчасти желательно – если бы только… быть уверенным в воле молодого царя. А что, если он требует смерти для всех шестерых обвиняемых? Не будет ли речь прокурора провалом, если он неуклонно и прямо не приведет к шести виселицам?
Никогда еще диалектика предстоящего обвинительного слова не растравляла такой мучительной проблемой логику, совесть и правосознание товарища прокурора Муравьева. Никогда еще накануне ответственнейшего выступления главное задание речи до такой степени не оставалось для него неразрешенным, лихорадочно бросая его мысль к полярным выводам – от милости и снисхождения к обвинению и казни. Нужно было спешно остановить этот размашистый маятник. До начала судебного заседания оставалось каких-нибудь шесть часов.
Чтоб освежить уставшую мысль, Муравьев поднялся и подошел к зеркалу. Как в студии Сары Бернар, в рабочем кабинете прокурора высилось гигантское трюмо, во весь рост отражавшее его сухопарую и гибкую фигуру. Здесь разучивались ответственные моменты судебных речей и запоминались жесты, позы и взгляды. На него глянуло из палисандровой рамы тяжелое, округлое лицо с плоским угрюмым лбом и широким хищным ртом, – голова тигра с мертвой хваткой железных челюстей. Боковые канделябры отбрасывали своими трехсвечниками яркие лучи на этот бледный и массивный облик с пронзительно испепеляющим взглядом сквозь татарскую прорезь век, нервно сжатых теперь предельным напряжением мысли, тщетно пытающейся разрешить задачу непреодолимой трудности.
В переполненном зале палаты, под доносящийся сквозь огромные окна гул толпы на Литейном, начал свою обвинительную речь Муравьев.
Он поднялся уверенно и прямо. С высоты быстрым взглядом окинул знакомую картину судебного зала. За выгнутым гигантским столом в орденах и цепях – сенаторы высокого присутствия. Слева на высокой скамье в деревянной ложе, словно в узкой раскрытой коробке, тесно сжавшись, сидят вряд шесть подсудимых. Вокруг обнаженные лезвия сабель и медные каски жандармов. Внизу, у подножья скамьи, белоснежные пластроны и черные плечи адвокатов. Под траурным балдахином в углу гигантский портрет Александра Второго. Сбоку сословные представители – в руках перчатки, цилиндры и каски с султанами. Рядом алтарь и пышная ряса священника. В центре зала обыкновенный будничный стол, уставленный вещественными доказательствами – свертками, банками, пачками. За перилами плотная масса чиновной публики.
Он чувствует непомерную трудность задачи: этот живой, изменчивый, многоликий и неуловимый сгусток мыслей и воль нужно теперь захватить и включить в один поток Цицеронова слова.
И вот с твердой решимостью, громким и воинствующим голосом, не приберегая сил и тона для дальнейших подъемов, угрожая с первых же слов и властно призывая к мести, обратился прокурор к членам особого присутствия:
– Господа сенаторы и сословные представители! Призванный быть на суде обвинителем величайшего из злодеяний, когда-либо совершившихся на русской земле, я чувствую себя совершенно подавленным скорбным величием лежащей на мне задачи.
Прокурор действительно необычайно бледен. Иссиня-черный бархатный воротник мундирного фрака выделяет бескровную белизну его тяжеловесной и широкой маски Чингисхана. Повелительный голос вибрирует лирическим волнением. С первых же слов обвинитель устанавливает характер предстоящей речи, он ищет «яркого и могучего слова», он хочет ударить по сердцам судей.
– Трудно, милостивые государи, быть юристом, слугою безличного и бесстрастного закона в такую роковую историческую минуту, когда и в себе самом и вокруг все содрогается от ужаса и негодования, когда при одном воспоминании о событии первого марта неудержимые слезы подступают к глазам и дрожат в голосе, когда все, что есть в стране верного своему долгу, громко вопиет об отмщении…
Словно стремясь сдержать обуревающее его волнение, прокурор переходит к изложению обстоятельств дела. Пафосом фактов он ошеломит сознание слушателей. Драматически и почти театрально рисует он картину взрывов на Екатерининском канале. Кое-где фантазирует, сгущает краски, восполняет воображением пробелы созидаемой легенды. Он даже сочиняет момент, когда «опечаленный повелитель русской земли» якобы «наклонился над истерзанным сыном народа».
Наступает момент для грозного и величественного жеста, тщательно разученного перед палисандровым трюмо прокурорского кабинета.
– …Когда миновали острые мгновения народного ужаса, первой мыслью России было: кто же виновник страшного дела? И я считаю себя счастливым, что на этот грозный вопрос моей родины могу смело ответить и суду и слушающим меня согражданам: вы хотите знать цареубийц? – вот они!
И размашистый жест трагического гнева словно мечет смертоносную молнию от прокурорского пульта к ложе подсудимых.
Властность движения обращает все взгляды в направлении, указанном прокурором. Весь огромный зал палаты, переполненный военными, чиновниками, судейскими, штатскими, женщинами, оборачивается, как один человек, и жадно смотрит за полированную ограду скамьи подсудимых: там, спокойно и молчаливо, вытянуты в ряд шесть голов – вихрастый юноша Рысаков, спокойный и благообразный Михайлов, остробородый Кибальчич, с головой молодого ученого, крохотная Геся Гельфман и мужественный красавец Желябов, напоминающий античного мудреца или русского витязя – не то Платон, не то Микула Селянинович; посреди – белокурая женщина с детским овалом лица, ясными глазами и властной линией у губ – Софья Перовская. Все шестеро уже охвачены неумолимым кольцом смерти. Несколько сот человек, уверенных в своей жизни и будущности (не для них же эшафот и казематы!), молча взирают на шестерых обреченных. Неумолимая черта отделяет страшным неравенством самодовольную и полноправную толпу судебного зала от маленькой горсточки безнадежных смертников, тесно сжавшихся за перилами узкого деревянного ящика. Торжественный трибунал чем-то напоминает бойню.
Между тем Муравьев от вступления и наррации переходит к аргументации обвинения – анализу улик и характеристике виновников. С рассчитанным эмоциональным подъемом он приступает к психологическому портретированию преступников.
– …Из кровавого тумана, застилающего печальную святыню Екатерининского канала, выступают перед нами мрачные облики цареубийц…
По залу внезапно проносится неудержимый раскат веселого хохота. Все повертывают головы к скамье подсудимых. Сидящий с краю красавец с длинными волосами и окладистой бородой заразительно хохочет в лицо прокурору, откинувшись на спинку высокой и узкой ложи обвиняемых. Всем своим видом он словно опровергал казенную формулу о своем «мрачном облике» заговорщика.
Муравьев на мгновение застывает. Нарастающий пафос обвинения сорван непредвиденной дерзостью. Это момент, когда знаменитые ораторы находят убийственную реплику и произносят историческую фразу. И заполняя неприятную паузу незначащими вставками: «Меня останавливает на минуту смех Желябова», «Я решаюсь еще раз подвергнуть общую печаль его глумлению», – Муравьев напряженно ищет сокрушительной ответной формулы для мгновенного посрамления противника. И вот прорезает сознание сокрушительная антитеза. Оратор напряженно выдвигается вперед и решительно срезает безразличное наполнение речи негодующим возгласом:
– Ведь когда люди плачут, Желябовы смеются!
За полуциркульным столом легкий ропот одобрения. Сенаторы в цепях и орденах оценили историческую реплику прокурора.
Сплошным потоком низвергается и льется возмущенная речь государственного обвинителя. Сменяются карты-конспекты на прокурорском столике. Разобраны, обрисованы, разоблачены, осуждены и уничтожены «апатичный, безвольный, растерянный Рысаков», «революционный честолюбец и театральный агитатор Желябов, весь задрапированный в свою конспиративную тогу»… Из-под кипы листов выступает шестая карта.
Еще за несколько часов перед тем не заполненная записями, теперь она сплошь насыщена конспективными заметками, подчеркнутыми тезисами и многозначными цифрами уголовных статей.
(Рано утром Муравьев был вызван к министру юстиции Набокову: точно узнал волю царя о всех шестерых подсудимых. Сомнения отпали, колебания устранены, все выводы отчетливы и резки.)
Перед каждым абзацем речи, переходя к новому обвиняемому, прокурор мечет сквозь свои монгольские веки угрожающий взгляд на скамью подсудимых. Словно пригвождает глазами очередного преступника к позорному столбу государственного осуждения.
Только что он пронизывал взглядом скуластое лицо Рысакова, густо покрытое сине-багровыми пятнами глубочайшего потрясения. Это был самый одинокий человек в судебном зале и, может быть, во всем мире: судьи безжалостно влекли этого первого метальщика на виселицу, товарищи возмущенно отшатнулись от погубившего их предателя. Софья Перовская не протягивала ему руки. И сквозь глубокий ужас своей обреченности и отверженности он, казалось, жадно ловил последние клочки надежды спасти свою молодую и сильную жизнь, безнадежно и безвозвратно от него ускользавшую.
И вот – шестая карта. Мгновенно и грозно оглядывает прокурор через зал молодую белокурую женщину с чертами ребенка и строгими глазами. Двадцать лет назад Николинька Муравьев впервые увидел этот прозрачный взгляд сквозь изгородь губернаторского сада. С холодным мужеством он в последний раз глядит теперь в эти серые зрачки, обреченные угаснуть через сорок или шестьдесят часов по его настоянию и требованию.
– Рядом с Желябовым, – раздается неумолимо разящий голос обвинителя, – соединенная с ним прямыми и крепкими узами, стоит Перовская – как и он, зачинщица и главная виновница злодеяния…
Муравьев не смотрит в публику. Но он чувствует на себе молящий взгляд старой женщины с восточными глазами, уводящими его в ласковое марево детства. Отгоняя рой возникающих воспоминаний, он продолжает неумолимую линию обвинительного слова:
– Происхождения она дворянского, родом из хорошей семьи, дочь родителей, занимавших в обществе почетное место, женщина, имевшая полную возможность получить прекрасное образование…
Голос модулирует на сдержанных, почти сочувственных нотах. Следует беглое изложение революционного прошлого Перовской, участие в покушении 1880 года: ей была предоставлена почетная в революционном смысле роль наблюдать за приближением императорского поезда и дать сигнал, по которому должна была сомкнуться убийственная цепь гальванической батареи. Еще ответственнее ее роль 1 марта: перед тем как выходить на злодеяние, нужно было сообщить участникам в точности время, место и способ действия, нужно было нарисовать план, нужно было расставить бойцов, и это последнее дело приняла на себя Перовская.
Волна ораторского прибоя невероятно вздымается. Страстная амплификация нарастает, железные челюсти крупного хищника широко размыкаются, словно готовясь перегрызть горло примятой жертве.
– Мы можем представить, что этот заговор употребляет средства самые жестокие, самые возмутительные, мы можем представить себе, что женщина участвует в этом заговоре. Но чтобы женщина становилась во главе заговора, чтобы она принимала на себя распоряжение всеми подробностями убийства, чтобы она с циническим хладнокровием расставляла метальщиков, чертила план и показывала, где им становиться, чтобы женщина, сделавшись душой заговора, бежала смотреть на его последствие, становилась в нескольких шагах от места злодеяния и любовалась делом рук своих, – такую роль женщины обыкновенное нравственное чувство отказывается понимать…
Отвращение и ненависть рвутся из каждого слова и словно влекут на позорную колесницу, на плаху, выдают обреченную жертву палачу. Последнее клеймо позора на эшафотное мясо! И вот – заключительные выводы. Уже без пафоса и страстности, размеренно и словно ударяя, как молотом, каждым словом по сознанию своих слушателей, ритмически покачивая в такт периодам своей грозной головой бульдога, Муравьев подводит итоги обвинению:
– На основании всей совокупности данных судебного следствия, на основании приведенных мною доказательств виновности подсудимых, я имею честь предложить вам произнести о них безусловно обвинительный приговор. Безнадежно суровы и тяжки последствия, определяющие ту высшую кару, которая отнимает у преступника самое дорогое из человеческих благ – жизнь, но она законна, необходима, она должна поразить преступников цареубийства.
Среди глубокой тишины завороженного зала опустился в кресла прокурор особого присутствия.
Сенаторы и сословные представители восхищены смертоносным патриотизмом обвинительной речи. В чиновной публике ропот восторга. Муравьевская школа патетического красноречия и политической пропаганды отстояла себя. Судьи полностью подтверждают надежду прокурора на «грозный смысл их согласия с выводами обвинения». Великое испытание выдержано с исключительным блеском: министр юстиции и генерал-прокурор Набоков уже имеет верного преемника.
Крыльев! Крыльев!
…И направит человек свой первый полет на хребте гигантского лебедя, наполняя вселенную изумлением и славой.
Леонардо да Винчи
В ночь на 30-е марта присяжный поверенный Герард, назначенный особым присутствием сената в защитники Кибальчича, спешно прибыл в дом предварительного заключения на Шпалерной, где содержались подсудимые.
Лишь за несколько часов перед тем была объявлена резолюция Сената, присуждавшая всех обвиняемых к смертной казни через повешение. До полуночи длилось совещание адвокатов, лихорадочно искавших путей для спасения своих подзащитных. Немногими часами исчислялись последние сроки обжалования приговора. Малейшее промедление могло стоить жизни шестерым осужденным.
Комендант проводил адвоката в камеру заключенного.
Кибальчич в буром халате сидел за чадной тюремной плошкой над листом бумаги с чертежами и вычислениями. Несмотря на шум и движение, он продолжал высчитывать, набрасывая эскизы и записывая выводы. Начальство и стража оставили их вдвоем.
– Еще не все потеряно, – сказал адвокат, торопливо сбрасывая на скамью свою медвежью шубу и привычным жестом выправляя из-под фрачного рукава манжету с щегольской запонкой. – Будьте только моим союзником и не отказывайтесь от необходимых шагов. Нужно действовать и притом быстро, без колебаний, без малейшей рефлексии. В нашем распоряжении всего только сутки для кассации.
Герард находился в состоянии того особого возбуждения, какое вызывает обычно в адвокате смертный приговор, вынесенный его подзащитному. Это был первый случай в практике знаменитого криминалиста. Участник громких процессов – фон Зона, нечаевцев, «польского дела», он еще ни разу не слышал для своих клиентов приговора «повешения» или «расстреляния». Весь проникнутый теперь сознанием возложенной на него огромной ответственности, петербургский юрист остро ощущал необходимость бороться и действовать, чтоб навсегда отвести от себя возможные укоры в проигрыше по недосмотру человеческой жизни. Ораторский турнир защитников уже сменился труднейшим состязанием в искусстве вырвать обреченную жертву из рук палача. В этом последнем акте политической защиты высшие соображения гуманитарной этики неотделимо переплетались с обычной профессиональной спортивностью в погоне за крупным успехом, надолго утверждающим приоритет счастливого имени в сословьи и публике.
– Коллеги мои уже предприняли ряд весьма важных шагов. Герке представляет Муравьеву от имени Геси Гельфман заявление о ее беременности – это должно приостановить казнь. О Софье Перовской, как о дворянке, приговор до обращения его в исполнение будет представлен через министра юстиции на усмотрение государя. Унковский и Хартулари уже подали на высочайшее имя ходатайства Рысакова и Михайлова о помиловании. Шансы на успех огромны: молодость обоих, неопытность, прежняя безупречность поведения, наконец, всеподчиняющее влияние Желябова.
– Хорошо, что ко мне неприложим этот аргумент, – довольно равнодушно заметил заключенный, как бы заранее отводя от себя возможность аналогичной защиты.
– Я все же считаю необходимым действовать в том же направлении и от вашего имени. Прокуратура и жандармы относятся к вам сдержанно, без всякого раздражения и озлобления; вы ученый, философ, теоретик, не агитатор, не метальщик, не убийца, и это действует на них примирительно. Подавать кассационную жалобу бесполезно, но необходимо сейчас же составить прошение на высочайшее имя о помиловании. Садитесь и пишите, я сегодня же ночью передам его.
– Неужели же вы хоть на миг допускаете, что нас помилуют?
Герард понизил голос, но как бы подчеркнул интонациями и мимикой особую важность сообщаемого:
– Создается, представьте, целое общественное течение в вашу пользу. Вчера в зале кредитного общества один молодой профессор публично требовал для всех судимых помилования. Весь город сегодня только об этом и говорит… В заключение лекции он выпрямился и возгласил: «Царь может и должен простить шестерых безоружных… Не то мы отстранимся, отречемся от него»… И представьте, тысячная толпа, наша петербургская, холодная, осторожная, эгоистичная толпа вынесла его на руках с криками: «Амнистия! Помилование!..»
Сам Герард, с лощеным своим обликом столичного адвоката, был, видимо, взволнован этой стоустою молвою Петербурга о наэлектризованной массе людей, заливающей накануне казни ночные улицы города с требованием пощады шести молодых жизней. Присяжный поверенный не был лишен артистического нерва, и драмы жизни вызывали невольное вибрирование его художественной натуры. Друг по правоведению поэта Апухтина и композитора Чайковского, он слыл виртуозом декламации. И теперь излагал он событие с тонкими модуляциями голоса, проникновенно и как-то интимно-театрально.
Но Кибальчич скептически пожал плечами.
– Это приведет только к новым арестам и к новым триумфам Муравьева…
– Однако этот самый Муравьев не без почтительности отозвался в своей речи о вашем лекторском таланте и знаниях. Это огромный шанс для нас.
Химик «Народной воли» слегка усмехнулся:
– Ну уж если Муравьев признал меня вразумительным лектором, вы не откажетесь, я надеюсь, прослушать мой последний доклад?
Он протянул Герарду прошнурованную тетрадь, раскрытую на странице с чертежами и цифрами.
– Это о новом изобретенном мною летательном снаряде. На листе были вычерчены заштрихованные окружности, соединенные прерывистыми линиями пунктиров и обозначенные крупными латинскими литерами и римскими цифрами. Стрелки указывали направление небесных кораблей по этой схеме межпланетного полета.
Герард еле взглянул на тетрадь.
– Прежде всего нужно сохранить вам жизнь. Это первый мой долг как вашего защитника.
– Это как раз второстепенно, – невозмутимо возразил арестованный. – Но для человечества бесконечно важно получить мой проект воздушного аппарата. Он откроет новую эру в отношениях живых существ. Он уничтожит пространство и соединит планеты.
– Но ведь завтра приговор будет объявлен в окончательной форме, а послезавтра в пять часов пополудни истечет срок для обжалования. Нужно спасать себя, – поймите вы меня.
– Нужно спасать мысль. Нужно сообщить людям тайну преодоления законов притяжения. Открыть им секрет летающей машины тяжелее воздуха. Дать им возможность заселить своим потомством весь Млечный путь. Вы скажете – фантазия? А я укажу вам на эту железную вязь литер и цифр, неумолимо ведущую к завоеванию пространства и времени. Вот это короткое уравнение промчит человечество сквозь синь ледяных пустынь к неимоверному блеску Арктура и Веги. Этой нерасторжимой формулой я научу людей высшему счастью – переноситься из одной Солнечной систему в другую. Вы не верите? Ознакомьтесь с этим докладом, вы согласитесь со мною.
«А ведь прав Муравьев, – думал Герард, – в нем несомненно гибнет отличный лектор»…
Но, не беря рукописи Кибальчича, он извлек из портфеля тяжелую папку с бумагами.
– Вот документ поважнее для вас в данную минуту, – строго произнес он, разыскав нужный листок: – «За принадлежность к означенному выше тайному обществу и за злоумышленное соучастье в посягательствах на священную особу государя императора… особое присутствие правительствующего Сената определяет… (он пропустил несколько строк) сына священника Николая Ивановича Кибальчича, двадцати семи лет… лишить всех прав состояния и подвергнуть смертной казни через повешение». Я не скрываю от вас: есть еще время бороться, но промедление здесь воистину смерти подобно.
Кибальчич слегка пожал плечами:
– Ну не все ли равно, скажите, что виселица, что каторга? Нет уж, лучше просмотрите эту рукопись. Как это там у вас говорят: не отказывают в последней просьбе, что ли?
Герард, уступая, неохотно взял тетрадь. «Находясь в заключении, за несколько дней до моей смерти, – прочел он первые строки, – я пишу этот проект.
Я верю в осуществимость моей идеи, и эта вера поддерживает меня в моем ужасном положении».
Защитник читал под нервирующий аккомпанемент своих неотвязных процессуальных соображений: сегодня оглашена резолюция, завтра приговор будет объявлен в окончательной форме, тридцать первого истекает кассационный срок; первого апреля – его могут повесить. Ему остается жить два дня и три ночи…
«…Если же моя идея, после тщательного обсуждения учеными специалистами, будет признана исполнимой, то я буду счастлив тем, что окажу громадную услугу родине и человечеству. Я спокойно тогда встречу смерть, зная, что моя идея не погибнет вместе со мной, а будет существовать среди человечества, для которого я готов был пожертвовать своей жизнью. Поэтому я умоляю тех ученых, которые будут рассматривать мой проект, отнестись к нему как можно серьезнее и дать мне на него ответ как можно скорее»…
Герард с удивлением взглянул на своего подзащитного: за несколько дней до казни этот человек был поглощен своим научным открытием и мечтал об ученом диспуте с инженерами, астрономами и пиротехниками.
– Вам трудно читать мой почерк? – поинтересовался Кибальчич. – Оставьте, я лучше объясню вам. Тайну воздухоплавания разрешит двигатель. Но какой? Пар непригоден: процент тепловой энергии ничтожен. Паровая машина тяжела. Электродвигатель требует опять-таки паровой машины. Мускульная сила человека неприложима: нельзя смастерить воздушную машину по типу птицы. Леонардо ошибался. Вы понимаете меня?
Несмотря на грозную неотложность судопроизводственных ходов и предельное напряжение нервов, Герард невольно был тронут этой непоколебимой верностью осужденного своим научным гипотезам.
– Я совершенно понимаю вас, – произнес он ласково. – Но в таком случае, какая же сила применима к воздухоплаванию? – спросил он с живым любопытством, стараясь, быть может, в последний раз порадовать приговоренного.
– Этого никто не знает, кроме меня. Но я скажу вам. Это – медленно горящие взрывчатые вещества.
Изобретатель развернул лист с чертежом.
– Это чрезвычайно просто. Взгляните: цилиндр, прикрепленный к платформе. Все. И с помощью этого снаряда вы можете отделиться от Земли. Перенестись на Сириус, Венеру, Марс, Луну. Нет больше пространства!
– Допустим. Но как же приводится в действие этот аппарат?
– Взрывчатые вещества при горении образуют газы огромной энергии: фунт пороху взрывает глыбу в сорок пудов. Нужно только замедлить и продлить мгновенную силу взрыва – и задача полета разрешена.
– И вы открыли способ регулировать действие взрыва?
– Вот он. Видите эту свечу, установленную по оси цилиндра? Это порох, спрессованный под большим давлением. Он медленно сгорает. Горячие газы наполняют цилиндр и давят на его верхнее дно. Если это давление превосходит вес платформы и воздухоплавателя, прибор поднимется вверх. И тогда он несется стремительно и неудержимо, достигая вскоре космических скоростей. Вы соображаете, к чему это приведет нас? Тысячелетние бредни человечества о перелете в другие миры на конях, на крыльях гигантских кондоров, на колесницах, даже на хвосте кометы – осуществятся теперь с помощью этого простого цилиндра.
Он быстро обвел тупым концом карандаша контуры своего рисунка.
– Только облечь эту полую свечку непроницаемым узким футляром из тугоплавких металлов – и бескрылая птица пронесет человечество через бездны заатмосферных пустынь.
Сурово и пристально всматриваясь в чертеж, Герард с трудом вникал в смысл вычерченных гипербол и парабол. Сквозь эллипсы и стрелы теорем ему навязчиво мерещились неумолимые прямоугольники виселиц и напряженная линия веревки, охватывающей это молодое, поросшее черной бородкой горло, еле прикрытое теперь воротом арестантского халата. Он отложил в сторону тетрадь.
– Ну, а теперь позвольте все же напомнить вам, что если мы не будем действовать сейчас же со всей энергией, приговор войдет в законную силу… Через пятнадцать часов он будет объявлен в окончательной форме.
– Он не сможет поколебать незыблемой верности этих вычислений.