Звездный билет (сборник) Аксенов Василий
Я бросил письма обратно в тумбочку и встал. Увидел свое лицо в зеркале. Сейчас, что ли, ее сбрить? А как ее брить, небось щеки все раздерешь. Я растянул себе уши и подмигнул тому, в зеркале.
— Калчанов, — сказал я. — Подонок.
— Хе-хе, — ответил тот.
— Катишься ведь по наклонной плоскости, — я его.
— Хе-хе, — ответил он и ухмыльнулся самой скверной из своих улыбок.
— Люблю тебя, подлеца, — сказал я ему.
Он потупился.
В это время постучали. Я открыл дверь, и мимо меня прямо в комнату прошла румяная Катя.
Она сняла свою парку и бросила ее на Стаськину постель. Потом подошла к зеркалу и стала причесываться. Конечно, начесала себе волосы на лоб так, что они почти закрывали правый глаз. Она была в толстой вязаной кофте и синих джинсиках, а на ногах, как у всех нас, огромные ботинки.
— Ага, — сказала она, заметив в зеркале бутылку, — пьешь в одиночку? Плохой симптом.
Я бросил ее парку со Стаськиной кровати на свою и подошел поближе. Мне нужно было убрать со стола проект, но я почему-то не сделал этого, просто заслонил его спиной.
Катя ходила по комнате и перетряхивала книги и разные вещи.
— Что читаешь? «Особняк»? Правда, здорово? Я ничего не поняла.
— Коньяк хороший? Можно попробовать?
— Это Стаськины гантели? Ого!
Не знаю, что ее занесло ко мне, не знаю, нервничала она или веселилась. Я смотрел, как она ходит по нашей убогой комнате, все еще румяная, тоненькая, и вспоминал из Блока: «Она пришла с мороза, раскрасневшаяся, и наполнила комнату…» Как там дальше? Потом она села на мою кровать и стала смотреть на меня. Сначала она улыбалась мне дружески-насмешливо, как улыбается мне Сергей Орлов, потом просто по-дружески, как ее муж Айрапет, потом как-то встревоженно, потом перестала улыбаться и смотрела на меня исподлобья.
А я смотрел на нее и думал: «Боже мой, как жалко, что я узнал ее только сейчас, что мы не жили в одном доме и не дружили семьями, что я не приглашал ее на каток и не предлагал ей дружбу, что мы не были вместе в пионерском лагере, что не я первый поцеловал ее и первые тревоги, связанные с близостью, она разделила не со мной».
Весь оборот этого дела был для меня странен, немыслим, потому что она всегда, в общем, была со мной. Еще тогда, когда я вечером цепенел на площадке в пионерском лагере, глядя на темную стену леса, словно вырезанную из жести, и на зеленое небо и первую звезду… Мы пели песню:
- В стране далекой юга,
- Там, где не свищет вьюга,
- Жил-был когда-то
- Джон Грэй богатый…
- Джон был силач, повеса…
Я был еще, в общем, удивительным сопляком и не понимал, что такое повеса. Я пел: «Джон был силач по весу…» Такой был смешной мальчишка. А еще мы пели «У юнги Билла стиснутые зубы», и «В Кейптаунском порту», и романтика этих смешных песенок безотказно действовала на наши сердца. И романтика эта была ею, Катей, которую я не знал тогда; а узнал только здесь. Катя, да, это бесконечная романтика, это самая ранняя юность, это… Ах ты, боже мой, это: Да-да-да. Это всегда «да» и никогда «нет». И она это знает, и она пришла сюда, чтобы сказать мне «да», потому что она почувствовала, кто она такая для меня.
— Хоть бы вы абажур какой-нибудь купили на лампочку, — сказала она тревожно.
— А, абажур, — сказал я и посмотрел на лампочку, которая свисала с потолка на длинном шнурке и висела в комнате на уровне груди. Когда нам надо было работать за столом, мы ее подвязывали к форточке.
— Правда, Колька, вы бы хоть окна чем-нибудь завесили, — посмелее сказала она.
— А, окна! — Я бессмысленно посмотрел на темные голые окна, потом посмотрел Кате прямо в глаза. В глазах у нее появился страх, они стали темными и голыми, как окна. Я шагнул к ней и задел плечом лампочку. Катя быстро встала с кровати.
— Купили бы приемник, — пробормотала она, — все-таки надо жить по-челове…
Лампочка раскачивалась, и тени наши метались по стенам и по потолку, огромные и странные. Мы стояли и смотрели друг на друга. Нас разделял метр.
— Хорошо бы еще цветы, а? — пробормотал я. — А? Цветы бы еще сюда, ты не находишь? Бумажные, огромные…
— Бумажные — на похоронах, — прошептала она.
— Ну да, — сказал я. — Бумажных не надо. Лесные фиалки, да? Вот фиалки лесные. Считай, что они здесь. Вся комната полна ими. Считай, что это так.
Я поймал лампочку и, обжигая пальцы, вывернул ее. Несколько секунд в кромешной темноте прыгали и расплывались передо мной десятки ламп, и тени качались на стене. Потом темнота успокоилась. Потом появились синие окна и темная Катина фигура. Потом кофта ее выступила бледным пятном, и я увидел ее глаза. Я шагнул к ней и обнял ее.
— Нет, — отчаянно вырываясь, сказала она.
— Это неправильно, — шептал я, целуя ее волосы, щеки, шею, — это не по правилам. Твой девиз — «да». Мне ты должна говорить только «да». Ты же это знаешь.
Она сильно, резко отворачивала свое лицо. Она вся стала в моих руках сильной, твердой, упругой, уходящей. Мне казалось, что я ошибся, что я поймал в темноте какое-то лесное животное, козу или лань.
— Калчанов, ты подонок! — крикнула она, и я ее тут же отпустил. Я понял, что она имела в виду.
— Да-да, я подонок, — пробормотал я. — Я все понимаю. Как же, конечно… Прости…
Она не отошла от меня. Глаза ее блестели. Она положила мне руку на плечо:
— Нет, Колька, ты не понимаешь… ты не подонок…
— Не подонок, правильно, — сказал я, — сорванец. Колька-удалец, голубоглазый сорванец, прекрасный друг моих забав… Отодрать его за уши…
— Ах! — прошептала она и вдруг прижалась ко мне, прильнула, прилепилась, обхватила мою голову, и была она вовсе не сильной, совершенно беспомощной и в то же время властной.
Вдруг она отшатнулась и, упираясь руками мне в грудь, прошептала таким голосом, словно плакала без перерыва несколько часов:
— Где ты раньше был, Колька? Где ты был год назад, черт?
В это время хлопнула дверь и в комнату кто-то вошел, споткнулся обо что-то, чертыхнулся. Это был Стаська. Он зажег спичку, и я увидел его лицо с открытым ртом. Он смотрел прямо на нас. Спичка погасла.
— Опять эта бородатая уродина куда-то смылась, — сказал Стаська и, громко стуча каблуками, вышел из комнаты.
— Зажги свет, — тихо сказала Катя.
Она села на кровать и стала поправлять прическу. Я пошел и долго искал лампочку, почему-то не находил. Потом нашел, взял ее в ладони. Она была еще теплой.
«Да, — подумал я. — Катя, Катя, Катя! Нет, несмотря ни на что, невзирая и не озираясь, и какое бы у тебя ни было лицо, когда я зажгу свет…»
— Что ты стоишь? — спокойно сказала она. — Вверни лампочку.
Лицо у нее было спокойное и ироническое. Она вдруг посмотрела на меня искоса и снизу так, как будто влюбилась в меня с этого, как бы первого взгляда, как будто я какой-нибудь ковбой и только что с дороги вошел сюда в пыльных сапогах, загорелый, видавший виды.
— Катя, — сказал я, но она уже надевала парку.
Она подняла капюшон, задернула «молнию», надела перчатки и вдруг увидела проект.
— Что это?! — воскликнула она. — Ой, как здорово!
— Катя, — сказал я. — Ну хорошо… Ну боже мой… Ну что же дальше?
Но она рассмотрела проект.
— Какой дом! — воскликнула она. — Потрясающе!
Я ненавидел свой проект.
— Топ-топ-топ, — засмеялась она. — Это я иду по лестнице…
— Там будет лифт, — сказал я.
— Это твоя работа? — спросила она.
— Нет, это Корбюзье.
Я закурил и сел на кровать.
— Послушай, — сказал я. — Ну хорошо… Я не могу говорить. Иди ко мне.
— Перестань! — резко сказала она и подошла к двери. — Ты что, с ума сошел? Не сходи с ума!
— Для тебя у меня нет ума, — сказал я.
— Ты идешь к Сергею? — спросила она.
— Я иду к Сергею, — сказала она.
— Ну? — И она вдруг опять, опять так на меня посмотрела.
— Считаю до трех, Колька, — по-дружески засмеялась она.
— Считай до нуля, — сказал я и встал.
«Ну хорошо, разыграем еще один вечер, — думал я. — Еще один фарс. Поиграем в „дочки-матери“, прекрасно. Какая ты жалкая, ведь ты же знаешь, что наш пароль — „да“!»
Мы вышли из дому. Она взяла меня под руку. Она ничего не говорила и смотрела себе под ноги. Я тоже молчал. Скрипел снег, и булькал коньяк у меня в карманах.
На углу главной улицы мы увидели Стаську. Он стоял, покачиваясь с пятки на носок, и читал газету, наклеенную прямо на стену. В руках у него был его докторский чемоданчик.
— Привет, ребята, — сказал он, заметив нас, и ткнул пальцем в газету. — Как тебе нравится Фишер? Силен, бродяга!
— Ты с вызовов, да? — спросил я его.
— Да, по вызовам ходил, — ответил он, глядя в сторону. — Одна скарлатина, три катара, обострение язвы…
— Пошли к Сергею?
— Пошли.
Он взял Катю под руку с другой стороны, и мы пошли втроем. С минуту мы шли молча, и я чувствовал, как дрожит Катина рука. Потом Катя заговорила со Стаськой. Я слушал, как они болтают, и окончательно уже терял все нити, и меня заполняла похожая на изжогу, на сильное похмелье пустота.
— Просто не представляю себе, что ты врач, — как сто раз раньше, посмеивалась над Стасиком Катя. — Я бы к тебе не пошла лечиться.
— Тебе у психиатра надо лечиться, а не у меня, — как всегда, отшучивался Стаська.
Мы вошли в дом Сергея и стали подниматься по лестнице. Стаська пошел впереди и обогнал нас на целый марш. Катя остановилась, обняла меня за шею и прижалась щекой к моей бороде.
— Коленька, — прошептала она, — мне так тошно. Сегодня у меня был Чудаков, и я послала с ним Айрапету белье и варенье. Ты понимаешь, я…
Я молчал. Проклятое косноязычие! Я мог бы ей сказать, что всю мою нежность к ней, всю жестокость, которую я могу себе позволить, я отдаю в ее распоряжение, что все удары я готов принять на себя, если бы это было возможно. Да, я знаю, что все будет распределено поровну, но пусть она свою долю попробует отдать мне, если может…
— Мне никогда не было так тяжело, — прошептала она. — Я даже не думала, что так может быть.
Наверху открылась дверь, послышались громкие голоса Сергея и Стаськи и голос Гарри Беллафонте из магнитофона. Он пел «Когда святые маршируют».
— Катя! — крикнул Сергей. — Коля! Все наверх!
Она поспешно вытирала глаза.
— Пойдем, — сказал я. — Я тебя сейчас развеселю.
— Развеселишь, правда? — улыбнулась она.
— Ты слышишь Беллафонте? — спросил я. — Сейчас мы с ним вдвоем возьмемся за дело.
Мы побежали вверх по лестнице и ворвались в прекрасную квартиру заместителя главного инженера треста Сергея Юрьевича Орлова. Я сразу прошел в комнату и грохнул на стол свои бутылки. Я привык вести себя в этой квартире немного по-хамски, наследить, например, своими огромными ботинками, развалиться в кресле и вытянуть ноги, шумно сморкаться. Вот и сейчас я прошагал по навощенному, не типовому, а индивидуальному паркету, прибавил громкости в магнитофоне и стал выкаблучивать. С ботинок у меня слетали ошметки снега. Стасик не обращал на меня внимания. Он сидел в кресле возле журнального столика и просматривал прессу. Катя и Сергей что-то задержались в передней. Я заглянул туда. Они стояли очень близко друг к другу. Сергей держал в руках Катину парку.
— Ты плакала? — строго спросил он.
— Нет. — Она покачала головой и увидела меня. — Отчего мне плакать?
Сергей обернулся и внимательно посмотрел на меня.
— Пошли, ребята, выпьем! — сказал я.
Они вошли в комнату. Сергей увидел коньяк и сказал:
— Опять «Чечено-ингушский»? Похоже на то, что Дальний Восток становится филиалом Чечено-Ингушетии.
— Не забывают нас братья из возрожденной республики, — сказал я.
Сергей принес рюмки и разлил коньяк, потом опять ушел и вернулся с тремя бутылками нарзана. Скромно поставил их на стол.
— Господи, нарзан! — воскликнула Катя. — Где ты только это все достаешь?
— Не забывают добрые люди, — усмехнулся Сергей.
— Да у него и сигареты московские и самые дефицитные книжки. Устроил же себе человек уголок цивилизации! — Стаська выпил рюмку и сосредоточенно углубился в себя. — Идет, — сказал он, — пошел по пищеводу.
Это он о коньяке.
— Ты смотрела «Мать Иоанну»? — спросил Катю Сергей.
— Два раза, — сказала Катя, — вчера и позавчера.
— А ты? — повернулся ко мне Сергей.
— Мы вместе с Катей смотрели, — сказал я.
— Вот как? — Он опять внимательно посмотрел на меня. — Ну и что? Как Люцина Виницка?
— Потрясающе, — сказала Катя.
— Прошел в желудок, — меланхолически заметил Стасик.
— Вообще поляки работают без дураков…
— Да, кино у них сейчас…
— Я смотрел один фильм…
— Там есть такой момент…
— Всасывается, — сказал Стасик, — всасывается в стенки желудка.
— Помнишь колокола? Беззвучно…
— И женский плач…
— Масса находок…
— Неореализм трещит по швам…
— Но итальянцы…
— Если вспомнить «Сладкую жизнь»…
— А в крови-то, в крови, — ахнул Стаська, — Господи, в крови-то у меня что творится!
Так мы сидели и занимались своими обычными разговорчиками. Мы всегда собирались у Сергея. Здесь как-то все располагало к таким разговорам, но в последнее время эти сборища стали напоминать какую-то обязательную гимнастику для языка, и в этой болтовне появилась какая-то фальшь, так же как во всей обстановке, в модернистских гравюрах на стене. Все это, по-моему, уже чувствовали.
Я смотрел на Катю. Она печально смеялась и курила. Мне бы с ней быть не здесь, а где-нибудь на метеостанции. Топить печь.
— Может, тебе не стоит столько курить? — сказал ей Сергей.
И только в музыке не было фальши, в металлических звуках, в резком полубабьем голосе Пола Анка. Я вскочил:
— Катюша! Катька! Пойдем танцевать?
Катя побежала ко мне, грохоча ботинками.
— «Они ушли чуть свет, сегодня с ними Кэт»! — закричал я, подлаживаясь под Анка.
— Ну как же я буду танцевать в этих чеботах? — растерянно улыбнулась Катя.
— Одну минуточку, — сказал Сергей и полез под тахту.
Я выкаблучивал, как безумный, и вдруг увидел, что он вытаскивает из-под тахты лучшие Катины туфельки. Он встал с туфельками в руках и посмотрел на Катю. Он держал туфельки как-то по-особенному и смотрел на Катю с каким-то новым, удивившим меня, дурацки-печальным выражением.
Катя насмешливо улыбнулась ему и выхватила туфельки.
Да, мы танцевали. Я показал, на что я способен.
— Ну, даешь, бородатая бестия! — кричал Стасик и хлопал в ладоши.
— Осторожно, Колька! — кричал Сергей, тоже хлопая.
Я крутил Катю и подбрасывал ее, мне это было легко, у меня хорошие мускулы, и чувство ритма, и злости достаточно. И танец был немыслим и фальшив, потому что не так мне надо с ней танцевать.
Когда кончилась эта свистопляска, мы с Катей упали на тахту. Мы лежали рядом и шумно дышали.
— Скоро мне уже нельзя будет танцевать такие танцы, — тихо сказала она.
— Почему? — удивился я, чувствуя приближение чего-то недоброго.
— Я беременна, — сказала Катя. — Начало второго месяца… — Мне показалось, что я сейчас задохнусь, что тахта поехала из-под меня и я уже качаюсь на одной спице и вот-вот сорвусь. — Да, — прошептала она, — вот видишь… Все и еще это. — И она погладила меня по голове, а я взял ее за руку.
Мы не обращали внимания на то, что на нас смотрят Сергей и Стаська. «Так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова, так и жизнь пройдет»… — вертелось у меня в голове.
— Ну, будь веселым, — сказала Катя, — давай, весели меня.
— Давай повеселю, — сказал я.
Мы снова начали танцевать, но уже не так, да и музыка была другая.
В это время раздался звонок. Сергей пошел открывать и вернулся с Эдиком Танакой. Эдик весь заиндевел, видно, долго болтался по морозу.
— Танцуете? — угрожающе сказал он. — Танцуйте, танцуйте. Так вы все на свете протанцуете.
Катя заулыбалась, глядя на Танаку, и у меня почему-то немного отлегло от души с его приходом. Он всегда заявлялся из какого-то особого, спортивного, крепкого мира. Он был очень забавный, коренастый, ладненький такой, с горячими коричневыми глазами. Отец у него японец. Наш простой советский японец, а сам Эдик — чемпион по лыжному двоеборью.
— А ну-ка, смотрите сюда, ребятки! — закричал он и вдруг выхватил из-за пазухи что-то круглое и оранжевое.
Он выхватил это, как бомбу, размахнулся в нас, но не бросил, а поднял над головой. Это был апельсин.
Катя всплеснула руками. Стаська замер с открытым ртом, прервав наблюдения над своим организмом. Сергей оценивающе уставился на апельсин. А я, я не знаю, что делал в этот момент.
— Держи, Катька! — восторженно крикнул Эдик и бросил Кате апельсин.
— Ну что ты, что ты! — испуганно сказала она и бросила ему обратно.
— Держи, говорю! — И Эдик опять бросил ей этот плод.
Катя вертела в руках апельсин и вся светилась, как солнышко.
— Ешь! — крикнул Эдик.
— Ну что ты! Разве его можно есть? — сказала она. — Его надо подвесить под потолок и плясать вокруг, как идолопоклонники.
— Ешь, Катя, — сказал Сергей. — Тебе это нужно сейчас.
И он посмотрел на меня. Что такое? Он знает? Что такое? Я посмотрел на Катю, но она подбрасывала апельсин в ладошках и забыла обо всем на свете.
— Мужчины, быстро собирайтесь, — сказал Эдик. — Предстоит великая гонка. В Талый пришел пароход, битком набитый этим добром.
— Это что, новый японский анекдот? — спросил Стасик.
Сергей, ни слова не говоря, ушел в другую комнату.
— Скептики останутся без апельсинов, — сказал Эдик.
Тут Стаська, видно, понял, что Эдик не врет, и бросился в переднюю. Чуть-чуть не грохнулся на паркете. Катя тоже побежала было за ним, но я схватил ее за руку.
— Тебе нельзя ехать, — сказал я. — Тебе же нельзя. Ты забыла?
— Ерунда, — шепнула она. — Мне еще можно.
Открылась дверь, и показался во всех своих мотоциклетных доспехах Сергей Орлов. Он был в кожаных штанах, в кожаной куртке с меховым воротником и в шлеме. Он застегивал краги. В другое время я бы устроил целый цирк вокруг этой кожаной статуи.
— Мы на мотоцикле поедем, Сережа? — спросила Катя, прямо как маленькая.
— Ты что, с ума сошла? — спросил он откуда-то сверху. — Тебе же нельзя ехать. Неужели ты не понимаешь?
Катя сбросила туфельки, влезла в свои ботинки.
— Ладно, — сказал он и кивнул мне. — Пойдем, поможешь мне выкатить машину.
Он удалился, блестя кожаным задом. Эдик сказал, что они со Стаськой поедут на его мотоцикле, только позже. К тому же ему надо заехать в Шлакоблоки, так что мы должны занять на них очередь. Катя дернула меня за рукав:
— Ну что ты стоишь? Скорей!
— Иди-ка сюда, — сказал я, схватил ее за руку и вывел в переднюю. — От кого ты беременна? — спросил я ее в упор. — От него? — И я кивнул на лестницу.
— Идиот! — воскликнула она и в ужасе приложила к щекам ладони. — Ты с ума сошел! Как тебе в голову могло прийти такое?
— Откуда он знает? Почему у него были твои туфли?
Она ударила меня по щеке не ладошкой, а кулачком, неловко и больно.
— Кретин! Порочный тип! Подонок! — горячо шептала она. — Уйди с глаз моих долой!
Конечно, разревелась. Эдик заглянул было в переднюю, но Стаська втянул его в комнату.
Я готов был задушить себя собственными руками. Я никогда не думал, что я способен на такие чувства. У меня разрывалось сердце от жалости к ней и от такой любви, что… Я чувствовал, что сейчас расползусь здесь на месте, как студень, и от меня останется только мерзкая сентиментальная лужица.
— Ты… ты… — шептала она, — тебе бы только мучить… Я так обрадовалась из-за апельсина, а ты… С тобой нельзя… И очень хорошо, что у нас ничего не будет. Иди к черту!
Я поцеловал ее в лоб, получил еще раз по щеке и стал спускаться. Идиот, вспомнил про туфельки! Это было в тот вечер, когда к нам приезжала эстрада. Я крутился тогда вокруг певицы, а Катя пошла к Сергею танцевать. Кретин, как я мог подумать такое?
Во дворе я увидел, что Сергей уже вывел мотоцикл и стоит возле него, огромный и молчаливый, как статуя командора.
3. Герман Ковалев
Кают-компания была завалена мешками с картошкой. Их еще не успели перенести в трюм. Мы сидели на мешках и ели гуляш. Дед рассказывал о том случае со сто седьмым, когда он в Олюторском заливе ушел от отряда, взял больше всех сельди, а потом сел на камни. Деда ловили на каждом слове и смеялись.
— Когда же это было? — почесал в затылке чиф.
— В пятьдесят восьмом, по-моему, — сказал Боря. — Точно, в пятьдесят восьмом. Или в пятьдесят девятом.
— Это было в тот год, когда в Северо-Курильск привозили арбузы, — сказал боцман.
— Значит, в пятьдесят восьмом, — сказал Иван.
— Нет, арбузы были в пятьдесят девятом.
— Помню, я съел сразу два, — мечтательно сказал Боря, — а парочку еще оставил на утро, увесистых.
— Арбузы утром — это хорошо. Прочищает, — сказал боцман.
— А я, товарищи, не поверите, восемь штук тогда умял… — Иван бессовестно вытаращил глаза. Чиф толкнул лампу, и она закачалась. У нас всегда начинают раскачивать лампу, когда кто-нибудь «травит».
Качающаяся по стенам тень Ивана с открытым ртом и всклокоченными вихрами была очень смешной.
— Имел бы совесть, Иван, — сказал стармех, — всем ведь только по четыре штучки давали.
— Не знаете, дед, так и не смейтесь, — обиженно засопел Иван. — Если хотите знать, мне Зина с заднего хода четыре штуки вынесла.
— Да, арбузы были неплохие, — сказал Боря. — Сахаристые.
— Разве то были арбузы! — воскликнул чиф. — Не знаете вы, мальчики, настоящих арбузов! Вот у нас в Саратове арбузы — это арбузы.
— Сто седьмой в пятьдесят девятом сел на камни, — сказал я.
Все непонимающе посмотрели на меня, а потом вспомнили, с чего начался спор.
— Почему ты так решил, Гера? — спросил боцман.
— Это было в тот год, когда я к вам попал.