Сибирская роза Санжаровский Анатолий
Александру Ильичу Фёдорову — сибирскому Далю.
Не следует краснеть, заимствуя у народа средства, служащие к его излечению.
Гиппократ
Если в прошлое выстрелишь из пистолета, будущее выстрелит в тебя из пушки.
Восточная пословица
Анатолий Никифорович!
Роман «Сибирская роза» удался. Народные типы, народные образы. С интересом прочёл. Нравится, что Вы смело пошли на показ неофициальной медицины, народной медицины. Роман прекрасно скомпанован, хорошо выстроен каждый эпизод. Так и действуйте дальше. Прекрасное начало. Чувствуете народное слово, любите его.
Дело Ваше нужное, важное.
БОРИС МОЖАЕВ
1
Крайние дни осени отходили, отмывались в тяжёлых, неистовых дождях. Рывучие, пенкие ручьи потопно заливали улицу.
Врач-онколог Таисия Викторовна Закавырцева, возвращаясь с работы, привернула в продуктовый, взяла молока, пельменей, хлеба и вприбежку засеменила домой.
Она шла, не выбирая пути. Скорее, скорее в благостное тепло, в уют от этого обвального секучего проливня!
Она машинально глянула в сторону и споткнулась взглядом о пустое пространство в глухом дощатом заборе. Странно. Ещё вчера, когда приходила сюда, на этом месте вздрагивала под ветром старая калитка, а теперь сиротливо чернел прогал, и сама калитка, сорвавшись с петель, распято лежала на земле, её забрасывало жидкой шипучей пеной злобного потока. Откуда-то из-под крыльца покинуто плакала голодная кошка.
Дождь гулко остукивал Таисию Викторовну.
«Нина, Нина… В такие годы… Хоть и была лишь вчера у тебя, а завтра снова зайду, наведаю… Что я ещё могу?… Гм… А почему завтра? А почему не сейчас?»
Таисия Викторовна с опаской прожгла мимо собачьей будки и подивилась. Вовсе напрасно боялась! Пёс даже не шевельнулся, только скорбно посмотрел и вздохнул, не поднимая головы с передних лап.
Дом был слепой, без огней.
Таисия Викторовна, часто бывавшая в этом доме и знавшая его, как свою ладонь, быстро прошла в комнату к больной и словно вкопанная остановилась у порога, медленно притворяя за собой дверь.
Плотные, тугие сумерки заливали комнату. Никого не видно, кругом темнота, и откуда-то из темноты сочился охриплый Нинин стон — Таисия Викторовна ни с чьим его не спутает, — и в этот тяжкий стон вплетался усталый детский плач. Казалось, это сама темь плакала с простоном.
Слёзы поджали к горлу.
Таисия Викторовна судорожно щёлкнула выключателем.
Нина с крайним усилием перекатила голову по подушке.
— А-а… Докторь… Лёгонькая на поминках…
— Ниточка! Роднуша! Что же вы без света?
Нина собрала на лице зыбкое подобие улыбки.
— Я… Таись Викто… Из мене весь пар вон… Впласть лежу… на дре… Навовсе никудышка… Сама уже не доползу до выключателя, а синюшата мои ещё мелки… Не дотянутся… От мы в потёмочках и кричим… Ох, детки… детки… Нету тех лавок, где продают мамок…
Сыновья-погодки, двух и трёх лет, мокрые, поди, и под мышками мокро, только что из-под дождя — одни прибежали из садика, — сидя у койки на полу, присмирели, перестали рёвушком реветь, с удивлением, с твердеющей надеждой взглядывают на докторицу. Мамка, мамка-то уже говорит! Не плачет!
— А сам где? — тихо спросила Таисия Викторовна.
— А где ему быти… В смене… А там, можа, зацепится где… оформит с кем горький стакашек. Не-е… Вы, докторь, не смотрить на мене так… Я к свому Слепушкину без претензиев… Я-то что? Меня уже не отладить… не всподнять… Невылечимая я… Эко шар подкатила под мене судьбина… Не век кричать… Смёртную одёжу уже собрала… Я-то сложу белы ручки на груди… Мне… Мене, барыньку, снесут… А мому бле[1] каковски выть? Один-разбженный… одним один… Как без мене возростит этих крох?… Что жа я накуделила? Родить родила и помираю… Не по судьбе… Ка-ак ему жити? Без мене он… как в сиротстве остаётся… От другой и разбежистый, и провористый, из воды дно достане, а мой страдалик на печке заблудится. Пропадё-ё ить без меня… пропадё-ё… Жалко… Шибко смирный, задавит его жизня… Ну почё он у меня такой?… Был ба хотько чудок с задачей…[2] Будь сила, я б утащилась в город… Христом-Богом усватала б ему под масть каку тиху одинарочку…[3] Тогда б я легко-о ушла в доски…[4]
С минуту Нина напряжённо смотрела прямо в глаза Таисии Викторовне и, отважившись, заговорила горячечно, захлёбисто:
— Таись Викторна!.. Миленька… Вы мне уж не помощница… Так подмогнить мому Слепушкину…
Нина слабо, молитвенно потянула руки к Таисии Викторовне.
— Дайте вашу руку.
Таисия Викторовна подала.
Нина прижала её руку к щеке и заплакала:
— Обещайте… обещайте… Сговорить ему в жёны каку-нить смирненьку… Не бойтесь, краснеть за Слепушкина не придётся… Кладить ей про него правдушку. А правдушка такая… У Слепушкина не выпадет работа. В работе не боится ломать горбушку… Горячий… С огня так и рвёт, так и рвёт. Он у мене за солнцем не лежит… Не лодыряка какой. Любому слесарьку нос забьёт… Хва-аткий, цо-опкий в деле. Про мово Слепушкина не скажешь: ни в горсть ни в сноп… В заводе на славе, кругом ему почётность… И в житье покладливый… славен норовом… Грех жалобиться. Мягкой, обходительной… лежит к душе… Не в свою лавочку не лезет. В пьяной крутанице не воевода… Не падкий на бабьи слёзки…[5] Так… на праздничек когда иль под красный под случай какой… легошко примет… А чтоб в пьянку даться… А чтоб упиться на пласт — такой беды и разу не приворачивало… Э-э… Чё попусте слова тереть?… Ладён мужик… Из десятку не выбросишь. Обещайтесь… о… ну обещаетесь… докторь…
Таисия Викторовна мелко затрясла головой. Да, да!
И, стыдясь своих хлынувших слёз, отвернула лицо, осторожно высвобождая руку.
Буркнув что-то про холод, про то, что это не дом, а волкоморня, Таисия Викторовна кинулась растапливать печку.
Наварила пельменей своих, накормила сидевших голодом ребятишек, Нину.
Тут и вода поспела, подхватилась ключом кипеть.
Выкупала в тазу Нину, уложила.
Вздохнула Нина рассвобождённо, сиротливая радость качнулась в глазах. Поскреблась под подушку, нашарила что-то, подаёт на сухой дрожащей ладонке какие-то странные изрезанные комочки.
— Докторь… добруша, в отплатку за вашу доброту… примить… Корешок… Втай от вас бегал мой Слепушкин к бабушке…[6] Уважила, дала. Сказывают, хорошо этот корешок побивает рак… ежель с умом да в час… в свой час напустить… Да уронила, упустила… прозевала я свою судьбу… Меня уже не выдернет из беды… Такая стадия… Никакому лечению не принадлежу… Коряво всё покатилось. Ни складухи ни ладухи… Получила гроб… Безо всякой надёжки остатни доплакиваю деньки… Берите…
Таисия Викторовна печально улыбнулась и отрицательно покачала головой.
— Брезгуете… Ну что ж… Каждому скворцу своя скворешня… А только я так скажу… Навпрасно отпихиваетесь от коренька… По слухам, народ извеку подпирал им своё здоровьице. А народ не глуп, ой не глуп, что попадя в рот не понесёт. Ежли в чём сомнительность ломает, так ты своим учё… научёным глазом посмотри на корешок, добавь чё от науки от своей учёной и потчуй болезника… Берите. Я не последня сгораю… не последня… Не мне уже… вам… живым… Вам живым до крика надобится это святое кореньице… Ва-ам!..
Таисия Викторовна взяла.
Совестно было обижать Нину отказом.
2
В скорых днях Нина отошла.
Её смерть сломала в Таисии Викторовне какой-то важный, прочный, отлаженный механизм, и Таисия Викторовна, в силу профессиональной привычки принимавшая смерть тяжелобольного почти как само собою разумеющееся, — рак не насморк! — вдруг почуствовала себя виноватой.
Ты сделала всё возможное, оправдывалась она перед собой, но прежняя успокоенность не приходила. Ты перед покойницей чиста. Да от этого разве она заговорит?
В анатомке она и разу не могла взглянуть Нине в лицо.
«В чём моя вина? В том, что ты в двадцать пять мертва, а я и в сорок живу? Но окажись я в твоих санках, я б тоже уже не рассуждала…»
При вскрытии Таисия Викторовна отметила про себя обычное: опухоль на десять-пятнадцать сантиметров окружена, облита нездоровой, набрякшей тканью, которая после удаления опухоли не мньшала, а росла. Несмотря на то, что первичную опухоль выхватили, злокачественный процесс, эта «зверонравная» машина, не затухал, как должно бы быть, а напротив, разгорался, разбегался ещё сильней.
Что тут предпримешь?
Хорошо бы иметь средство, которое снимало бы остаточные явления злокачественного процесса так же, как, например, снимает их при гнойниках пенициллин.
Но как — иметь, если такого средства нет?
Нет — найти!
Неправда!
Коли есть болезнь, должно быть и средство лечения.
Должно!
Озарённая этой мыслью, перебрала она ворох препаратов, в которых почему-то надеялась-таки выловить и то самое средство заветное.
Но, прокатившись на нолях, отошла от них, привернула к травушкам. Чага, марьин корень, ромашка, подорожник… Нет, нет, тоже не то. Совсем не то!
Что же тогда то? В чём же тогда то?
Нинин корень не выходил у неё из головы.
Однако как он хоть называется? Где растёт? Кто знает, как им пользовать? Шатнуться с этим катышком к бабушкам? Узнют, что я врач областного онкологического диспансера — будет куча смеха! Слушок побежит по городу. Гли-ко, наука пошла на поклон к бабушкам! На выучку к тё-ёмным баушкам пошла! Э-э, наука, наука — пустая ты штука, раз полезла на ту же ёлочку…
И потом, ещё неизвестно, как наши примут мой поход к знахарям… В какую сторону повернут…
Не-ет, надо самой всё разведать, надо самоуком дойти, что за подарок поднесла мне Нина.
Три года к Таисии Викторовне не подпускала покой, звенела комаром Нинина загадка.
Вечерами толклась то в одной, то в другой библиотеке, всё выискивала книжки про растения.
Только теперь она дотумкала, почему корень исполосовали до неузнаваемости. Раз по раку, наверняка из ценных, в прибыли наваристый, и знахарь, боясь, что корень может попасть к врачу, и, держа впотаях секрет фирмы, изрезал до краю, сбил форму — замуровал, заминировал. Но и обезображенный он оставался самим собой, с ним было всё его: запах, цвет, плотность.
Таисия Викторовна читала, сравнивала и непонятно даже для себя — ну разве объяснит собака, почему она идёт по следу зверя? ну разве объяснит птица, почему она поёт? ну разве объяснит речка, почему она обегает гору с этой, а не с той стороны? — и непонятно даже для себя скорей интуитивно угадала.
То был борец.
Царь-трава.
Царь-зелье.
Царь тибетской медицины.
3
В первую же неделю радость открытия обмякла, опала, и Таисия Викторовна, нигде и никому не проронив ни звука про свою удачу, затревожилась.
Ну, знаю, был у Нины борец. Дальше-то что? Как этого царя впрячь, воткнуть в работу? У кого выведаешь, как его применять? Кому первой предложишь испробовать? Какими словами скажешь? Как в диспансере посмотрят наши на всю эту петрушенцию?…
Вопросы наползали один ядовитей другого, и Таисия Викторовна, зажатая их тисками, навалилась дотошно изучать корень. И Бог весть сколь протопталась бы над своим кореньком, не позови её неотложная чужая беда.
Однажды, обходя тяжёлых больных на дому, спросила она Катю Игнатову:
— Ну что, Катюша, как мы себя чувствуем?
Не то с укоризной, не то с сожалением Катя коротко покивала, сломленно ответила:
— Вы, я вижу, чувствуете себя ладно. А я… Что я?… Лежу пеньком. Ну да к чему про меня речи терять? Вы лучше знаете моё положение… Докувыркаюсь ли до нового вашего прихода?
У Таисии Викторовны не поднялась душа разубеждать, что обычно делают врачи в таких случаях, лишь совестливо опустила лицо.
Долгим, благодарным взглядом посмотрела Катя на Таисию Викторовну. Спасибушки, врачея вы наша добрая, что не прибрёхиваете, что не любите финтить-винтить, спасибо за прямоту. Разве с морфия кто да ни будь восстал?
— Хорошо, Таис Викторна, что не сулите золоты горы. С вами можно по правде… Знаете, обида… Зло давит… Ну почё нам дажно правды не сказывают? Лечили, лечили в стационарке… Никакой просветности… Списывают домой, на воздух, на это сим…симпа…ти…чное лечение…
— Симптоматическое.
— О, оно самое… Какое закомуристое… А нет вправде напрямуху чесануть: лихо край доспелося, не хватает наших мочей вас выздоровить, вот и ссылаем домой домирать… Сгори здеся, в диспансере, нам какой минусяка! Статистику только подгадите. А откинь лыжки дома… Это ж дома! Мы в стороне, а не в бороне. На нас не повесят!.. Кривая ариф… кривая бухгалтерия… У моих соседев сынка учится на врача. Ласковый, заботный, зря ватлать языком не станет. Я спросила почитать про это моё домашнее лечение. Он и притарань книжищу толще библии. Там я вычитала, на память положила… Для надёжности себе списала…
Она сняла с полочки над головой тетрадь. Прочла:
— «Симптоматическое лечение сводится не только к ликвидации одного тягостного для больного симптома, но и к разрыву цепи взаимосвязанных и взаимообусловленных нарушений в организме, одним из звеньев которой является данный симптом…» Фу, псарня тя прихвати, еле прожевала! В книжке всё ловко, всё ладь да гладь. Да только в себе чтой-то я не чувствую разрыва этой распроклятущей цепи… Как же, жди! Воздух разорвёт, морфий разорвёт… Что ж оне в стационарике не разрывали? Иля дома в чём сподручней? Ой лё… Пока дождь с земли на небо не падывал…
Катя задумалась, отсутствующе вперилась в бледную потолочную немочь.
— Знаете, Таис Викторна… — заговорила, не убирая слабых, покинутых глаз с потолка. — Вы знаете, про что я думаю на отходе?
— Скажешь… узню…
— Про нашу хвалёную учёную медицину. Вы не подсчитывали, сколь у нас академиков, профессоров, кандидатов там разных?… До лешего! Чёрт на печку не вскинет. Брось палку в собаку, а попадёшь в академика. И чем же эта учёная орда пробавляется?… Тут тёмный лес — никакой просветки! Вроде летом и лёд не сушит, и баклушки не сбивает, но и пользы нам, кого боль ломом ломает, ни на грошик. Книжульки лепят, диссертации друг у дружки переворовывают… Ихними кирпичами все склады под верх забиты. Складам горе, а нам вдвоя… Сдвинуться с ума… Чиликают в тех писаниях про рак. А рак неграмотный. Тех писаний умных не читает, он как ел бедолаг, так и ест… так и ест… А ну выложи те книжки в один порядок… Коль не хватит на выстелить дорогу до луны… до кладбища помилуй как хватит… Даже останется… Ой… наплантовала я вам семь бочек арестантов…
Катя приподнялась на локтях, посветила обречённой улыбкой.
— Я всёжки счастливей Нины… Лежали мы с ей в стационарке вприжим, койка к койке. Задружились. У нас же всё однаковое… И года наши, и болячки, и семьи. Всё горем горевали, да как это спокидать мужиков однех с детишками в малом виде?… Аха-а… Мой-то, похоже, не ротозиня, пооборотистей её Слепушкина. Как списали меня с диспансера, я и вижу, нараз[7] совсем прокис. Ни жив ни мёртв таскает ноги. То был… Он у меня, извиняюсь на слове, регулярный воин. Без ласки не заснёт… А тут не то что ласки, разговоров на эту тему не подымает. Иль тоска его задавила, до время хоронит меня, иль наискал чего на стороне? Я говорю: как на духу сознавайся, уже завёл ночну пристёжку? Клянётся-божится: нет и нет и на план не занашивал. Вот, напрямок отстёгиваю, за это-то — и на план не занашивал! — я те и повыцарапаю ленивы глазюки! Нашёл чем фанфарониться! Напрок[8] обдумляй… Я не нонь-завтра перекинусь, кто детишкам уход даст? Кто накормит? Кто поджалеет?… Ты на ночь добра не лови — на изнь ищи! Чтоб была моей фасонности… Всё вам не проходить деньги[9] на одёжку ей… Я б отдарила ей всё своё, вплоть до нашиванки…[10] ежли не возбрезгует… Да и… Увидишь ты её в моём и подумаешь — я это… И тебе было б легче, и мне, может, там будет легче, что ты не забываешь меня… Ну… намечталась… Через неделю чтоб как штык стояла туточки твоя чепурилка… Покажешь… Игнатик мой вялую руку к виску, как-то подбито поклонился: слушаюсь. И через неделю потомяча мой леший красноплеший привёл-таки! Напримерно моих так лет, с ловкой фигуркой… Лицо смешливое, простецкое, в золотых конопушках. Свеженька, опрятненька так… Думаю, чисто себя водит. С одуванчиком[11] на голове, в нарядной коротенькой татьянке…[12] Лежу я… Ни суха ни мокра… Мне ни хорошо ни плохо, как-то навроде и без разницы… Всё гадаю, а будет она моим горюшатам мать але ведьма? Вроде б так к матери ближе… Не какая там бардашная девка… не распустёха… Мне девчошечка поглянулась… Красивая… Ну, красоту не лизать, жили б в одно сердце… Ну, стала она захаживать. То постирает что, то сготовит да меня ж и подкормит… Мы даже немноженьку сошлись… Какой-то особенной любови я промежду ними не вижу. Да оно и к лучшему. Надо порядок додержать. Уж как сойду, наполно развяжу им руки. Я покойна… Муж, детки не будут у такой сиротами. Наказываю ей: ты за самим зорче карауль, а то он рюмашке мастак кланяться, не давай ему воли выше глаз, сгорит же с вина!.. Ухватила кавалерка моего пантюху крепенько, ни разу не был при ней и под малым градусом. Мой даже взглядывает на неё слегка полохливо. А ничё… Мужик в строгости не испортится… Я сделала, что могла… Семья без меня не падёт… Это главное… На душе тихий рай, покойность… Можно и в отход… чем так мучиться…
Катя вдруг сморщилась, закрыла лицо руками и заплакала навскрик.
— Доктор! Миленька!.. Брешу, брешу всё я!.. Каки ни египетски боли, а помирать больней!.. Тупая… спесивая… распроклятка наука! Чем помирать по этой науке, лучше жить без науки!.. Таис Викторна, миленька, — изнурённо зашептала Катя, — поджалейте мою молодость, помогите!.. Морфий добьёт… Как Нинушку!.. Я слыхала… Слухи бегают… сурьма помогает…
— Не знаю, Катюша, помощница ль тебе сурьма, — на раздумах сказала Таисия Викторовна. Вспомнила о своём борце, опасливо добавила:
— Вот травки…
— Травок-то полны леса. Да тольке наросла ль травка от погибели?
— Нарос… ла… — заикаясь, ответила Таисия Викторовна. Ладони у неё запотели, невесть отчего перехватило дыхание. Ей стало вдруг страшно, страшно оттого, что делает она что-то такое, чего не следовало бы вовсе и делать. — На траве сидеть, траву пить… — машинально проговорились сами собою эти слова. — Вот… — нервно достала из сумочки крохотный флакончик. — Это настойка. Должна бы помочь…
Было такое чувство, будто этот флаконишко жёг ей пальцы, и она суетливо поставила его на тумбочку у Катиного изголовья.
— Я ведь, К-катюша… В голове гудит, как на вокзале… Уж сколько дней хожу по больным по своим с этим борцом, а предложить боюсь… Ядовитый корешок…
Катя посмелела глазами.
— Да не ядовитей морфия! А отравиться и морковкой можно. Вон врач прописал одной моей знакомке морковный сок. Уж чего проще! Знакомка и рада стараться, навалилась хлестать почёмушки зря. За раз выдудолила четверть и откинула варежки.
— Осторожничай… Не дай Бог из детворы кто хватит.
— Таисия Викторовна! Миленькая! Не беспокойтесь, лиха сна не знайте. От детворы уж уберегу, а самой чего лишко хлебать? Каку дозу проскажете, та и моя.
— Доза нехитрая. В первую неделю по две капли три раза в день за пятнадцать-двадцать минут до еды. Пипеткой накапай в стопочку с сырой водой и пей. Во вторую неделю прибавляешь на одну каплюшку, в третью ещё на одну и так поднимаешь до десяти. Потом в каждую неделю сбрасываешь по капле, срезаешь норму до исходной — две капли. Ты у нас гинекологичка. Тебе надо и спринцеваться… Десять капель на пол-литра воды… Ты молодая, крепковатая, не очень запущенная… Я с тобой, шевелилочка, в полгода разделаюсь, как повар с картошкой.
— Уврачуете?… Поднимите? — робко уточнила Катя.
Таисия Викторовна плеснула руками.
— О! Да ты вся выпугалась в смерть. Думаешь, а чего это я тебе навяливаю? Не трусь. Это настойка борца. Две настаивала недели… Пять грамм корня на сто двадцать пять грамм семидесятиградусного спирта. Не бойся, свою настоюшку я уже проверила дома на коте на своём, на собаке Буяне, а вперёд на самой себе. Не баран чихал! Пила по граммульке сперва. Безвкусная. — Таисия Викторовна глянула на флакон на тумбочке. — Никакого яда не слышно. Цветом золотится. Вишь, похожа на коньяк. Коту подпускала в молоко, в суп. На пятой капле забастовал мой Мурчик, не стал лизать молоко. На пятой капле я и сама уловила лёгкий яд… Как-то угнетает, вдавливает в тоску… Но видишь, цела, не рассыпалась вдребезь…
А ночью Таисии Викторовне приснился сон.
Увидела она себя совсем маленькой, гимназисточкой-первоклашкой. В белом платьишке, на головке венок из ромашек. Вприскок бежит счастливая Таиска по лугу ромашковому, несёт перед собой мотылька на раскрытой ладонке, щебечет стишок:
- — Расскажи, мотылёк,
- Как живёшь ты, дружок,
- Как тебе не устать
- День-деньской всё летать.
И в тон ей звончато отвечает с ладошки мотылёк:
- — Я живу средь лугов
- В блеске летнего дня.
- Аромат из цветов —
- Вот вся пища моя.
- Но короток мой день,
- Он не более дня.
- Будь же добр, человек,
- И не трогай меня.
4
Отслоилось несколько месяцев.
Таисия Викторовна пришла к Маше-татарочке. Всегда мягкая, всегда стеснительная Маша ожгла её холодным, обиженным взглядом.
— Когда раздавали мудрость, в мой мешок ничаво не попал! — чуже посыпала Маша словами. — Пускай я балда осиновая, глупи, но я напрямки искажу… Я, докторица, на тебе пообиделась. Ай как сильно пообиделась, один Аллах знай!..
— Маша! Милуша! Да за что? — Таисия Викторовна бочком подлепилась на кровати к больной. — Давай сядем криво, да поговорим прямо.
— У тебе одна больной — эта! — вскинула Маша мизинец. — Другая больной — эта! — выставила большой палец. — Я эта больной! — Она пошатала мизинец.
— Маша! Не неси греха на душу. У меня все больнуши равны.
— Не все, не все… Ты зенкалки болшой не делай… Я совсема здыхот…[13] Кабы был мне сил, я б отворотился от тебе… К стенке поворотился ба… Одна стенка чесни… Я всю недель рыдал, как буйвол… Мне не был так чижало, когда работал землеройкой,[14] когда таскал потомяча на стройке кирпич на тачка… Машина такая ОСО, две ручки и колесо…
Таисия Викторовна растерянно заозиралась. Где же это я напрокудила? Чего ещё накуролесила? Вроде вина за мной никакая не бегает… Неужели кто на хвосте сплетни нанёс?
Замешательство врача вытягивает из больной огонь злости, и Маша ворчит уже тише, смятенно жалуясь:
— Равны… Кабы был равны, так ба я тожа пел. Игнатиха — вота где раздуй кадило![15] — по телефон как нарочи[16] уже мал-мала хулигански песняга поёт:
- Кабы знала-перезнала,
- Где мне замужем бывать,
- Пособила бы свекровушке
- Капусту поливать.
Я, простячка, такой песняга не пою. Мой песня коротки, мой песня одна: ох-ох-ох. Припевка тожа одна: ой-ой-ой… Бессовесни Игнатиха выхваляется: боль уж малешко. — Маша чуть развела указательный и большой пальцы. — Кушает, как слон. Спит, как медведе в берлоге зимой. Как мы равны? Я не сплю… Ночку кричу, деньский день кричу без перерыв на завтрик, на обед, на вечерю. Совсемушка ничаво кушать не хочу… Высох… паличка… Вес сорок один кило. Хорошая барашка болша тянет… Сила из мне утекла… Совсемко моя жизнуха размахрявилась… К больному даже муха пристаёт… Я такой здыхот, такой здыхот… Шла на Плеханова… Нет, это трамвай шла на Плеханова, а я стояла. Трамвай шла мимо и сдула меня. Ветром от трамвая сдуло! О, как вы, врачея, лечите… Прошу своих: не троньте, не шевелите мне… Мне к земле тянет… К земле… Говорят, жизнь — колесо: то поднимется, то придавит. А мне всю времю давит, давит… Моя мужа на война голова положил… Как хорошо, что до войны я обдетилась. Четыре детишка у мне… Разве я могу помирать? Не могу. Нельзя… запрещается… Давай нараз, золотая докторица, твои золоты капельки! Почё не даёшь?… Я тожа хочу кушать, как слон, спать, как медведе, петь, как бессовесни Игнатиха… Когда подковывают коня, лягушка тожа протягивает лапку…
— И умно делает! — воскликнула Таисия Викторовна, довольная желанным поворотом встречи. — Катящийся камень, Машенька, отшлифуется, лежачий покроется мхом… Дам я тебе свои капельки. Только ты уж не копи на меня зла… Я почему раньше не давала тебе? Корпело сперва твёрдо разведать, как работают мои капельки. Горелось закончить полный курс хоть на одной больной…
Маша протестующе пронесла руку перед своим лицом из стороны в сторону.
— Ух, докторица! Это шайтан в те говорит. Не ты говоришь… Что ж мне ждать-выжидать полный курс? Я ж добыдчивая! Не нонь, так взавтре могу добыть себе могилку! Курс будешь смотреть потомокось. А сначатия[17] давай скорейко сюда твои живые каплюшки… Чего прощей… Давай сейчас, золотунечка… Или чё, обеушками[18] надо их из тебе тащить?
5
Уже оттуда, из могилы, выхватила Таисия Викторовна пятерых горюх.
В диспансере на них махнули. Безнадёжные! Медицина сделала всё, что могла, что было ей по зубам.
А теперь чего без толку тиранить людей? Чего изводить врачей и себя?
Выпишем домой. «На воздух». «На солнечные ванны».
Их выписывали умирать в кругу семьи.
А они рвались жить, рвались растить детей, рвались к делу и, поникшие, отчаявшиеся, готовые на всё — голому разбой не страшен! — шатнулись к закавырцевской травушке.
Травушка спасла, достала из гроба.
На ком камнем висела инвалидность — сняли. Все вернулись к прежней работе, к будничным семейным заботам, набавив радостных хлопот и самой Таисии Викторовне.
В обычае, она встречала с работы мужа на крыльце, ласково заглядывала в глаза. Ну что, всё в порядке?
А тут нетерпёж поджёг. Выскочила на угол улицы.
— Кока! — со всех ног бросилась к мужу, едва выворотился тот из-за дома. — Кока! Она жива! Это тебе не баран чихал!.. Жива!.. Вот телеграмма! Ёлкин дед, её телеграмма!
Малорослая, худенькая, как девочка-подросток, Таисия Викторовна с лёту ткнулась в мужнино утёсное плечо, прижалась, подбираясь всем телом под надёжную, широкую руку Николая Александровича.
— Так ну читай, крошунечка!
— «Бесценная моя Таисия Викторовна!» — на ходу разбежалась читать она и тут же осеклась, смущенно бросила взор на мужа. Ну видал, как меня?!
Он ободряюще кивнул: всё правильно.
— «Чувствую я себя хорошо. Работаю на старой работе. Домашнюю работу делаю всю сама. Воспитываю шестерых сынков. Спасибо Вам за внимательность, за жалость к больным, за горячие чувства. Вы подняли меня со смертельной постели. Прошло ровно три года после моего лечения, и когда я в мыслях иду мимо этого здания, я боюсь вспоминать. Сегодня ровно три года, как я выписалась. Сегодня ровно три года, как я живу благодаря только Вам, дорогая Таисия Викторовна. Большое спасибо за всё. Ваша якутяночка».
Таисия Викторовна очарованно смотрела на раскрытую телеграмму и не верила, что пришла она с самого Ледовитого океана. С какой дали дать голос!
Надо же…
Тогда Таисия Викторовна только начала скрадчиво работать с борцом, а шумок про неё скоро добежал до ледовитой воды. Земля сухая, как пепел, слухи бегут, бегут…
Безо всякого предупреждения заявляется якутяночка с мужем, молится-просится в стационар к Таисии Викторовне. Сам подпевает — была она у своего мужика в нахвале — и не гулёна, и сынков шесть, и оленеводиха первая… Одно слово, славная норовом. Да вот горе-запята, хворь смяла. Возьмитесь, доктор! Спасите!
Если б всё решала Таисия Викторовна!
Грицианов, главный врач, ни в какие силы:
— Нет, не примем. В такой стадии не примем. Уж всё до крайней крайности запущено.
Муж-хитрован и кинь последний козырь.
Мне, говорит, дурь молотить некогда… Я уведал… Вам нужон дворник в диспансере? Главный аж затрясся. Нужен, ка-ак еще нужен! Всё никого не усватаем! А муж и упрись в своей линии: бери жёнку лечи, я пойду дворником, всё ближе к жене… Буду за жёнкой до победы ухаживать, буду и дворничать.
Тут главный и пал, одним моментом принял обоих.
Якутяночка была пятая, кого подпёрла борцом Таисия Викторовна, и вот все пятеро живут уже по три года. Последней эту заветную черту сегодня перешла якутяночка.
Таисия Викторовна ликующе выглянула из-под мужниной руки, как из нерушимого убежища, хватила частушку:
- — Серебриста в поле липка,
- Серебрист на липке лист.
- Мил высоко носик носит —
- Опусти немного вниз!
— А тебе, малышка, не кажется, что кто-то преувеличивает? — иронично глядя сверху вниз, весело спросил Николай Александрович, из-за спины вынося и подавая в поклоне жене букет из пяти роз. — Я всегда помнил… Я ждал этого дня… Я верил… С успехом тебя! Пять жизней — пять роз!
— Пять жизней — пять роз… — мечтательно повторила Таисия Викторовна. — Хорошо сказал. Спасибо. Жизнь — цветок… И во власти человека, увянуть цветку или расцвести… Как-то недавно Катя явилась в диспансер на проверку. В регистратуре долго искали её карточку, наконец нашли в ячейке, где стояли карточки умерших. Представляешь! Ее уже считали давно покойницей, выписывали-то совсем в плохом состоянии…
Вспомнилось им и то, как напрасно хлопотала Катя насчёт заменной жены своему Игнатику. Не припало Игнатику вдруголя жениться. И Катя рада, и Игнатик не горем повит. Вовсе не бил Игнатик клинья под вторую женитьбу. Как ни завороти клевучая судьба, не женился б всё равно. А что подменку приводил, так то одна видимость. Для Кати и старался, водил, чтоб её успокоить. Уклянчил у себя в цехе приятеля, и тот дал своей молоденькой жене-девчонишке поручение: набегай вечерами, стряпай-бегай по дому. И только. Безо всяких там кренделей. Да какие ещё могли выскочить кренделя, когда цвела уже замужем за любимым?
— Умница! Великая ты у меня умница! — сказал Николай Александрович. — Да вот думка давит… Живи твой татко, пришлось бы ему ай и краснеть. Ну, как он мог назвать тебя Тайгой?
— Точно так же, как твой назвал тебя Николаем.
Герой японской кампании, её будущий отец вернулся с войны к бедняку отцу в глухое местечко под Каменец-Подольском. Оженился, а земли носовым платком закроешь. И поехал отец переселением вместе с женой да с двумя своими младшими братьями в Нарымский край. В Нарым людей слали в ссылку, а эти своей охотой шатнулись за вольной землёй.
В Нарыме земля немереная. Разве что ведьма её одна мерила, да и та аршин потеряла не то в болоте, не то в тайге.
Ну, сели братья в поселочке Золотом.
Раскорчевали ложбистый лес, посеяли хлеб.
Хлеб — из тайги, живность какая — из тайги, ягодка, гриб — из тайги, дрова — из тайги, травонька какая живая — из тайги… Тайга кормила, тайга одевала, тайга согревала, тайга лечила, тайга веселила… Куда ни крутнись, всё тебе валом валит тайга. А ты-то, человече, что ей в отдачу подашь?
Отец как разумел, так и заплатил тайге.
Первеницу Тайгой назвал.
В метрику так и бухнули. Тайга! Тайга Викторовна!
Весь Золотой рты распахнул. Ну хохол! Ну вовсе тайга тайгой![19] И большатка[20] у тебя Тайга. Как же дочке с эким срамным да увечным именем в народе жить?
Отца подпекали, подкусывали и те, и те, а он в дыбки: «Твоё мытьё на моё бельё — и не надь!» Мол, не мешайся в чужую кучку.
Была маленькая, звали Таёжкой. Всем нравилось.
Вошла дочка в года, могла сменить имя, да не стала. Самой легло к сердцу лучше лучшего. А в миру навеличивали её чаще Таисией, вроде привычней так, уважительней. Она и на Таисию с охоткой откликается, негордая…
Уже дома, на скрипких ступеньках, когда поднимались к себе на второй этажишко, Николай Александрович полушутя спросил:
— Таёжка! Ну когда у тебя торжественный выход из подполья?
— Как и намечала… Завтра в девять ноль-ноль. Поклялась родом и плодом, дала зарок, если эта пятёрка осилит три года, ко всем чертям бросаю лечить в секрете, берусь открыто в диспансере. Почему от пирога народного опыта могут отщипнуть и то украдкой лишь редкие счастливцы, а не все больные? Пирог-то черствеет, зря пропадает.
— Ты у меня бабинька-ух, масштабно загребаешь! — вскинул палец Николай Александрович.
— Иначе, ёлкин дед, зачем я?
— Думаешь, главный возрадуется твоему выходу?
— Думаю, будет приятно удивлён, налегке шокирован, но не запретит. Всё-таки у меня ни одного компромата. Всё хорошо, хорошо, хорошо. Без борца мне б так до дуру не хорошило. Я у него вроде восходящая звёздочка, всё повышает, всё повышает… Ординатор-гинеколог, консультант-терапевт, завотделением, зав организационно-методическим отделом. Это тебе не баран чихал! Как отбрыкивалась, как просила: ну двиньте на отдел Желтоглазову, вместе учились, знания одинаковые. Может, страшные завидки перестанут её ломать, может, бросит злиться, как хорёк. Лыбится наш Золотой Скальпель: «Не могу-с Желтоглазову. Они хоть и академическая племянница, в просторечии племянница самого Кребса, но, извините, основательно глупы-с, основательно тупы-с…» Что главный, наш Золотой Скальпель… Я, Кока, в саму в свет Москву скакану, в минздраве доложу. Это будет тесно на планете!
Николай Александрович с укором, рассеянно окинул жену, угадывая, что это она, и не угадывая.
— Ух ты и воспарила… Говори да оглядывайся… Не лишку ли замахиваешься? Так тебя министр и принял! А лететь в Москву… Поздороваться с министерским вахтёром… навар невелик. Ну, в лучшем случае выпоешь ему, он-то со скуки послушает. Одначе… Не с докладом… Как бы… Ну да чего названивать? Как бы какой ушлый, проворливый активник не уморщил, не сцопал твой методишко. С заявкой на авторство надо ехать! Вот… Это серьёзно… В тяжёлую телегу, крошунька, ты впряглась… Да, время наше… не ахти… Пора захоронения идей… Если твоя затея с борцом в кон… на конце концов лопнет мыльным пузырём, тебе будет проще, легко отделаешься. Но если завяжется толк, завистники, кусливые завистники ещё покатают тебя в грязи! Ух ка-ак по-ка-та-ют! Чует моё бедное сердце рентгенолога… Видит…
6
Главный врач диспансера хирург Грицианов по прозвищу Золотой Скальпель — он слышал, что за границей отличным хирургам дарят золотые скальпели, он до смерти хотел иметь такой скальпель, это знали все в диспансере, — Грицианов воспринял путаную, с девятого на десятое, исповедь Таисии Викторовны до неправдоподобия, до бестолковости радостно.
— Таисия!.. Викторовна!!.. Голубушка!!!.. Что ж вы раньше молчали?
— Ну… раньше… Это было раньше…
— Ай жа скромница! Ай жа мы! А ведь, — Грицианов церемонно поднёс руку к мохнатой груди — ворот серой рубашки был расстёгнут, из-под неё круто, дико курчавилась смоль волос, черно забрызгивая и края рубашки под горлом, — а ведь я чувствовал. Чувствовал! Только ума не дам… Гляжу, что-то у других народушко снопами валится, а ваши как ваньки-встаньки вскакивают да домой, да сшелушивают с себя проклятущую инвалидность… Думаете, за синие за глазки я вас поднимал по табели о рангах? Ей-ей, чувствую, кто-то в вас засел и сидит. Бес не бес, но силён. На поверку я не ошибся. Борец в вас засел. Сам борец в помощнички пристегнулся! Сам Самыч! Борец! — Грицианов дурашливо хохотнул. — Без клоуна! Фильм такой был. «Борец и клоун»…
В каком-то безотчётном угаре Грицианов сыпал слова, блаженно тянул широко раскрытые ручищи с угрюмыми чёрными щётками волос на пальцах, будто готовясь что-то взять, что подавали ему, тянул вперёд по краям стола, по ту сторону которого бочком сидела Таисия Викторовна, и чем дальше пускал он руки, тем всё ощутимей слышал желанное тепло невидимого божественного костра.
Лет десять назад Грицианов защитил кандидатскую.
Звание кандидата его не грело, с ним ему было как-то неуютно, холодно, и он полубрезгливо, полужалеюще под случай дразнил себя кандидатом в человеки. Выскочить в человеки значило отстоять докторскую.
Аредовы веки бился он над докторской, аки лев, бился «львояростно», что, однако не мешало ему с постоянным успехом взбулгачивать в надсадной пляске лишь старую, усталую пыль. Докторская не вытанцовывалась, по-прежнему была пустенькая, тощенькая, дохленькая. Одно слово, беззащитная.
Тут только и вздохнёшь: хоть и погано баба танцюе, зато довго.
И вот теперь, когда он собственными ушами слышит, что во вверенной ему Богом заведенции творится этакейская чудасия, он хмелеет от восторга.
«Наша Дунька не брезгунька, чужой мёд так ложкой жрёт! — со злым умилением думает он о себе и, уже твёрдо не слыша Таисию Викторовну, уходит весь в раскладку, как это он навалится чужой мёд убирать. — Ну-с, раскинем щупальца. Кто есмь я? — В ответ он подобрался в кресле, осанисто развёл, растоперил плечи. — А кто такая, извините, Закавырцева? — Скользкая усмешка лениво помялась у него на лице и пропала. — Невелика крендедюлина… Уж точно, не какая там Жозефинка,[21] а всё про всё диковатая Тайга. Приплясывать, ломать колени, увы, не перед кем. Рядовая… врач-практик… Так… лёгенькая закавычечка, на гладком месте шишулечка… конопушечка, букашечка, пчёлучка… Правда, плодовитенькая. Что выдаёт — экстра. Этого не отнимешь. А мы, упаси Бог, и не отнимаем. Всё вокруг общее, всё наше! Дружно заклеймим позором звериное слово моё. Дружно воспоём прекрасное наше. Всё — наше! Мудрая природа разве зря толкует: не на себя пчёлка медок растит, не на себя работает? Не возражаю, пускай работает. А мы своё по праву возьмём. Из чужого… брр!.. из нашего костерка выхвачу горящее полешко… другое… пятое, десятое… Выворочу поувалистей, разведу свой персональный костерок. Неправда, согрею зазябшие руки… Сабо самой… Отогреется, глядишь, наша докторская и стронется, великомученица, с мёрзлой точки… Ну, Грицианов, не спи, а то умёрзнешь!» — млея, приказал себе Грицианов и преданно-ликующе уставился прямо в зрачки Таисии Викторовне.