Незримое, или Тайная жизнь Кэт Морли Уэбб Кэтрин
— Конечно можно.
Когда небо за окном начало темнеть, они прекратили поиски и, как будто сговорившись, уселись в кресла друг против друга, чтобы почитать. Лия во второй раз пробежала глазами брошюру викария. Стиль у него был цветистый, похвалы, по меньшей мере, несдержанные. Безграничное восхищение викария этими элементалями, как он называл их, изливалось с каждой страницы, равно как и восторг по поводу Робина Дюррана, «выдающегося и высокоученого теософа», который показал их всему миру. Он писал так, будто узрел сонм сияющих ангелов, а вовсе не мутные контуры девушки в белом платье. Она снова присмотрелась к этому предполагаемому духу природы, пытаясь различить в зернистом пятне черты лица. И чем дольше она всматривалась, тем больше убеждалась, что замечает у танцующей фигурки тонкую темную линию надо лбом.
— Это же парик! — объявила она, поднимая глаза на Марка, чтобы поделиться с ним своим открытием.
Он крепко спал, уронив голову на подлокотник кресла, стиснув губы и сурово насупив брови. Лия немного понаблюдала за ним, заметив блеск седины в щетине на щеках и в волосах на висках, темные тени под скулами, небольшую ямочку на подбородке. Он подтянул к себе костистые колени, обхватив руками, будто ребенок, играющий в прятки. Если бы она подошла к креслу сзади, то ни за что не заметила бы его. На носках у него были дырки. Он дышал медленно и глубоко, так же размеренно, как размеренно билось сердце Лии. Было что-то успокаивающее, умиротворяющее в том, как он спал. Лия улыбнулась про себя и нацарапала для него записку, оставив на подлокотнике кресла. «К ужину вернусь. Только омлета не надо, спасибо». Потом тихонько поднялась и вышла из дома.
Вечер был прохладный и ясный, после заката небо обрело оттенок бледного изумруда, и узкий месяц висел, похожий на серебристый ноготок. Несмотря на прохладу, воздух был напоен влагой и теплом. Зеленый запах, постепенно вытесняющий серые и коричневые запахи зимы. Лия отправилась в старый дом викария пешком, сверяя свой путь через поля и от бечевника по карте. Ботинки промокли от росы, луч фонарика метался перед ней по земле. В доме светились окна, отчего он был прекрасно виден, одиноко стоящий между живыми изгородями на краю деревни. Она остановилась, немного запыхавшись после быстрой ходьбы. Интересно, Эстер Кэннинг видела когда-нибудь эту картину? Или Робин Дюрран? Скорее всего, нет. Для жены викария эдвардианской эпохи или для его гостя было бы странно скитаться по полям с наступлением темноты. Но Лия все равно немного постояла, наблюдая, и с легкостью представила себя в ту эпоху. Вот дверь дома открывается, внутри тепло и оживленно, чисто, светло. Возможно, играет пианино, из-за двери гостиной доносятся голоса, отголосок смеха разносится по лестнице из кухни… Лия заставила себя остановиться. В конце концов, Эстер Кэннинг запомнила этот дом совсем не таким. Она писала о тенях и тайнах. Писала, что чувствует себя будто в тюрьме, боится этого дома или чего-то спрятанного в нем. Лия поежилась и быстро прошла оставшийся отрезок пути, сосредоточившись на дороге в темноте.
Марк, по своему обыкновению, с силой распахнул дверь, улыбаясь, и вслед за ним вырвалась волна ароматов.
— Да, пора уже ввернуть сюда лампочку, — произнес он, вместо приветствия.
— Пахнет вкусно. На горелый омлет не похоже, — сказала Лия.
— Я вам открою одну тайну: я, на самом деле, отменный повар. Просто… до сих пор не пробовал готовить.
— Я так и подозревала, — улыбнулась Лия.
— Честно говоря, я немного удивился, что вы напросились на ужин после того провала.
— Простите. Это, конечно, было невежливо. Зато я принесла вино. — Она протянула ему бутылку, пока они шли в сторону кухни. Все конфорки горели, в углу шумел обогреватель с вентилятором, и в помещении было тепло и почти уютно.
Марк зажег свечи и расставил их по всей кухне.
— Не столько для атмосферы, сколько для тепла, — пояснил он, улыбаясь немного застенчиво. — И весьма кстати — вы, кажется, замерзли.
— Я шла пешком, — пояснила Лия, снимая многослойные одежды.
— Правда? А зачем?
— Просто так захотелось. И напрямки действительно гораздо быстрее. К тому же я хочу выпить вина, — сказала она. Марк поднял бутылку и посмотрел на этикетку. — Ой, только не говорите, что вы разбираетесь в винах! Это простое столовое вино. — Она вздрогнула.
— Я действительно разбираюсь в винах. И это не такое уж плохое. В верхнем ящике лежит штопор; может, откроете? — Он вернулся к плите, а Лия открыла бутылку. Волосы Марка до сих пор были влажными после мытья и лицо казалось чуть менее понурым, чуть менее напряженным.
— Хорошо поспали? — спросила она.
— Недурно. Но слишком долго. Я проснулся с жуткой болью в шее, а ноги совсем затекли. Лучше бы вы меня разбудили.
— Ну нет. Вы так мило смотрелись в этом кресле. Прямо мышь-соня.
— Здурово. Чувствую себя таким мужественным, — скорбно проговорил Марк, и Лия улыбнулась. — Вы какой прожарки любите бифштекс?
Они быстро прикончили бутылку, принесенную Лией, и Марк скрылся в чулане под лестницей, чтобы принести еще. Они ели и допоздна болтали о своей прежней жизни, об Эстер Кэннинг и фотографиях с феей, об истории семьи Марка. Лия поняла намек и не стала упоминать о его брате и об отце, дожидаясь, пока он сам не захочет говорить, о Райане она не заговаривала вовсе. Наверное, она все напридумывала, но ей казалось, что она ощущает в комнате присутствие Райана, чувствует, как они осторожно обходят в разговоре его и все, что между ними было. Как будто бы любопытство Марка было материальным, его можно было увидеть или коснуться, пока оно расползалось по комнате, исследуя пространство. Его взгляд был таким пристальным, ей даже казалось, что Марк прочитает ее мысли, если она будет слишком долго смотреть ему в глаза, — она выдаст все свои тайны, не сказав ни слова.
— Было вкусно. Все воспоминания об омлете совершенно стерлись из моей памяти.
— Я очень рад, — сказал Марк, снова наполняя ее бокал.
Лия сделала глоток, чувствуя, как алкоголь согревает ее, вселяя апатию.
— И чем же вы займетесь потом? Когда… закончите здесь? — спросила Лия, чтобы нарушить затянувшееся молчание, которое сделалось слишком уж напряженным.
— Вы имеете в виду, когда перестану прятаться и зализывать раны? — Он приподнял бровь.
— Вы сами так сказали, не я.
— На самом деле… не знаю. Наверное, буду искать работу. Как только все уляжется.
— Между прочим, все, вообще-то, уже улеглось. Я понимаю, что для вас это выглядит иначе, однако я действительно понятия не имела, кто вы такой, когда вы назвали мне свое имя. Я лишь обрадовалась, что нашла Кэннинга, не более того.
— Да, однако у меня создалось впечатление, что вам в последнее время было ни до чего. Вы выпали из обоймы. Без обид, — сказал Марк, взмахивая длинной рукой в знак извинения.
Лия поглядела на него, на мгновение испугавшись, что все ее мысли снова на виду.
— Откуда вам это известно?
— Рыбак рыбака… — Он пожал плечами. — Хотя, вероятно, вы правы. О моем провале забыли. Просто… иногда кажется… Впрочем, дом все равно продам. Это я решил.
— О-о-о, — протянула Лия, ощутив укол сожаления, хотя и не понимала, почему вообще испытывает из-за этого дома какие-то чувства.
— Вы не расскажете мне? О вашем боевом ранении, из-за которого у вас временами делается каменное лицо? — попросил он мягко, с пристальным вниманием.
— Что? Неужели? — переспросила она легкомысленно, окидывая взглядом кухню.
— Вы же знаете, что это так. Расскажите, Лия. — Он наклонил голову, чтобы перехватить ее взгляд.
Лия вздохнула, пожала плечами:
— На самом деле нечего тут рассказывать. В прошлом году рассталась с бойфрендом. Сердце разбито. Не до конца избавилась от эмоционального груза и т. д. и т. п.
— Он спал с другой?
— Если честно, мне не хочется об этом, — сказала она резче, чем собиралась.
По неизвестной причине обсуждать Райана с Марком оказалось невыносимо. Ей хотелось выскочить из-за стола и убежать. Но почему же она так себя стыдится? Почему из них двоих именно она испытывает желание забиться куда-нибудь в темный уголок, где ее больше никто не увидит и не сможет тронуть? «Потому что не догадалась. Потому что я чертова идиотка, — ответила она на собственный вопрос. — Потому что до сих пор его люблю».
— Ага, видите? Не так-то это просто. В наши дни считается, что люди способны говорить вслух о чем угодно, — пробормотал Марк, внимательно глядя на нее.
Лия посмотрела на него, хмурясь, старательно обдумывая ответ.
— Когда это случилось, я говорила об этом часто и в подробностях. Да, он спал с другой, однако слова не отражают всей чудовищности ситуации. Некоторое время назад я только об этом и говорила, как будто… могла словами пробить себе выход. Но теперь… теперь мне кажется, что об этом больше нечего сказать. И когда я все-таки говорю… то злюсь на себя за это, — попыталась объяснить Лия. Марк ничего не ответил. Их руки лежали на столе, покоились в паре дюймов друг от друга, сжатые в кулаки. — А как было с вами? Вы… говорили о том, что случилось с вашим братом? — Не успев договорить, Лия пожалела о своих словах. При упоминании брата Марк отпрянул, как будто она ударила его. — Простите, — прибавила она быстро. — Мне не следовало об этом упоминать. Это… совсем другое, и я знаю.
— Откуда вам знать? — спросил он печально, а не зло. — Откуда кому-либо знать о таком? Я лично даже не подозревал, пока сам не пережил.
— Вы правы. Я не знаю, — проговорила Лия с раскаянием. От смущения она сделала большой глоток вина.
— Я никому об этом не говорил. Да и с кем было говорить? С отцом?
— С другом.
— Друзья исчезли. Почти все. Это было… чересчур, — пояснил он, подливая вина. — Им было неловко со мной. — Он умолк; пламя свечей, мерцающее от множества сквозняков, проникавших в кухню, словно плясало под собственную музыку.
— Вы можете рассказать… мне. Если хотите, — предложила Лия.
— Вы ведь уже все знаете, — отрывисто сказал Марк.
— Я знаю то, что написано в газетах. Правды я не знаю. Не знаю, как это было.
— И действительно хотите знать?
— Если вы захотите рассказать мне, — ответила она.
Марк отвернулся к черному оконному стеклу, в котором было его собственное отражение. Лия заметила, как у него начал дергаться глаз, как судорожно сжались челюсти. Физическая реакция на одну лишь мысль о том, чтобы рассказать. Поддавшись порыву, она сжала его руку. Под слоями одежды его рука была твердой и неподатливой. Каждая клеточка напряжена.
— Вы не обязаны этого делать, — сказала она.
— Знаю. Но хуже уже не станет, а может быть, станет лучше… Не знаю, что вы прочли в газетах, потому просто расскажу все с самого начала. Мой старший брат Джеймс в детстве был для меня героем. Он был воплощением самого лучшего. Помогал мне клеить модели самолетов, учил бросать крикетный мяч, учил попадать в цель из воздушного ружья. Учил ухаживать за девочками — должен признать, что вот в этом он совершенно не разбирался. Мы почти никогда не ссорились. Возможно, разница в возрасте была достаточно велика и нам просто нечего было делить. Он был старше меня на пять лет. Но это все не важно. Я его любил. У нас сохранились близкие отношения, даже когда мы выросли и уехали из дома. Пятнадцать лет назад он женился, и я полюбил его жену Карен как родную. Подозреваю, что с женщинами он вел себя не лучшим образом. Не по злому умыслу… просто он привлекал их, и ему было трудно устоять перед соблазнами. У него было множество подружек, иногда даже несколько одновременно, однако с Карен все было по-другому. Она сразу его раскусила и дала понять, что не собирается потакать его глупостям. Она была католичка, поэтому первым делом они поженились, и я должен признать, что никогда еще не видел его более счастливым. Карьера у него сложилась прекрасно, он был юристом, зарабатывал приличные деньги. Потом пошли дети, все было чудесно. Семейная идиллия. Я всегда приезжал к ним сюда на Рождество. Мама с папой тоже. Он любил принимать нас, ему нравилось быть гостеприимным.
Потом он заболел. Начал терять душевное равновесие, в некоторые дни чувствовал себя совсем плохо. Становился угрюмым и рассеянным, — несомненно, происходило что-то неладное. Джеймс всегда был жизнерадостным. Да и почему бы ему не быть таким? У него была чудесная жизнь. — Марк помолчал, вертя стоявший перед ним бокал. Медленно-медленно, против часовой стрелки. — У него случались необъяснимые приступы боли, суставы тогда как будто заклинивало. Он не мог удерживать в руках вещи. Стал неуклюжим, постоянно спотыкался. Давился едой, а иногда… давился даже без всякой еды. Просто смотрит телевизор и вдруг начинает захлебываться собственной слюной. Речь стала невнятной. В конце концов он отправился к врачу. Оттягивал до последнего, как и все мужчины. Он никогда раньше не болел. Его отправили сдавать кучу анализов, и я ждал, что он придет и скажет: мол, это какое-нибудь там воспаление среднего уха или что-то с кровообращением. В худшем случае — какой-нибудь вирус. Но оказалось — болезнь двигательных нервов. Диагноз сразил его… сразил всех нас. Боковой амиотрофический склероз, если точно. Вероятная продолжительность жизни от трех до пяти лет. Через девять месяцев после постановки диагноза Джеймс уже сидел в инвалидной коляске. Он, кто четыре года подряд выигрывал соревнования теннисного клуба; он, у которого было трое маленьких детей, моложе двенадцати лет!.. — Марк поднял глаза на Лию.
Она отставила свой бокал и слушала, потеряв дар речи. Она ничего не могла сказать, ничего не могла сделать. Заключенная в неотвратимость чужой беды, она ощущала себя как в тюрьме.
— Он знал… знал, чем все кончится. Недержание. Утрата речи, невозможность держать ложку в руке, вообще что-то делать. Медленная смерть. Он сдавал на глазах… Все быстрее и быстрее… — Марк покачал головой, судорожно сглотнул. — Я знал, о чем он хочет попросить. Однажды днем он позвал к себе меня и Карен, отослав прочь детей. И сказал нам, двоим людям, которых он любил больше всего на свете, что хочет умереть. Карен вышла из себя. Она обзывала его трусом и даже хуже, говорила, что он не хочет бороться, что он сдается. Обвиняла его в том, что он бросает ее и детей. Господи, чего она только не наговорила! Я подумал, что она сошла с ума от горя. Подумал, что она изменит свое мнение. Потому что я был согласен с братом с самого начала. Я не хотел его терять и сделал бы что угодно, лишь бы он остался жить. Но ему ничем нельзя было помочь, он это знал, и я это знал. И я пошел бы на что угодно, лишь бы прекратить его страдания. Я думал, что Карен смирится, но она… не смирилась. Она была упрямая. Самоубийство для нее был не выход, — разумеется, убийство тоже. Так она меня и назвала, когда я попытался ее убедить. Убийцей.
Прошло еще полгода, и, хотя мы об этом не говорили, это слово так и висело между нами. Каждый раз, когда я приходил. Каждый раз, когда видел Карен, в глазах ее было все то же выражение: ужас, злость, укор. И каждый раз, когда я оставался с Джеймсом наедине, он умолял меня помочь. К тому времени он даже не мог самостоятельно вставать и садиться в свое кресло. Четыре раза в неделю к ним приходила сиделка. Начали сбываться его самые страшные кошмары. — Марк снова умолк, на мгновение зажал рот руками, как будто желая остановить поток слов. — Я написал за него письмо, в котором говорилось, что я исполняю его волю, делаю только то, о чем он сам умолял меня. Он подписал его как смог. Однажды утром он особенно долго прощался с детьми перед школой. Потом Карен повезла их на занятия, а я дал ему снотворное. Столько, сколько он смог проглотить. Я купил таблетки через интернет… Один Бог знает, что в них было. Но они подействовали. Он… умер. Он умер.
— Марк, я вам сочувствую…
— Это еще не все. Карен отреагировала… как и полагалось. Даже с перебором. Она разорвала письмо, когда я показал ей. Непростительная глупость с моей стороны, надо было сделать копию. Она разорвала письмо и отправилась прямо в полицию заявить об убийстве. Не знаю… Не понимаю, зачем она это сделала! До сих пор не понимаю… как можно было отрицать очевидное, не соглашаясь даже в душе, что именно этого хотел Джеймс. Что это было самое лучшее и доброе из всего, что можно было для него сделать. Потом было оглашено завещание, по которому он оставил все деньги мне, чтобы отец мог чуть дольше оставаться в доме престарелых и не пришлось бы продавать этот дом. Когда об этом узнали газетчики, они стали рвать меня на куски.
— Но судебный процесс быстро закончился… Все понимали, что вы действовали из сострадания. Судья даже сказал, что дело вообще не нужно было передавать в суд…
— Объясните это Карен и детям. И журналистам с их проклятыми заголовками «Каин и Авель». Лия, она наговорила детям таких ужасов. Не знаю, увижу ли я их когда-нибудь снова. Простят ли они меня.
— Но… разве они сами не знали, что отец умирает? Разве нет?
— Не уверен. Я никогда не говорил с ними об этом… Карен сказала, что все объяснила. Не знаю. Понятия не имею.
— Но… когда-нибудь они повзрослеют, когда-нибудь сами поймут, насколько он был болен… Я уверена, они захотят увидеться с вами, — пробормотала Лия.
— Что же… Время покажет. А пока что мы с отцом остались вдвоем. Он моя единственная семья. Во всяком случае, только он и хочет со мной разговаривать. Иногда.
— Какой ужас, Марк! Я… я действительно не знаю, что сказать, — проговорила Лия беспомощно.
— Что же тут скажешь? Зато теперь вы все знаете. Я хотел бы сказать, что мне стало лучше после того, как я выложил все вам. Но не стало. — Он сделал глубокий вдох, выдохнул долго, прерывисто.
— Прошло слишком мало времени, чтобы вы поняли, стало или не стало, — начала она осторожно. — Вы потеряли брата, и на вас вылили столько грязи, что у вас даже не было возможности как следует его оплакать.
— Зато теперь у меня есть время. С работы меня, разумеется, выгнали. Вот и считайся невиновным, пока твоя вина не доказана. Мне сказали, что в последнее время моя работа не выдерживает никакой критики и это никак не связано с приближающимся судом. Что, конечно, было откровенным враньем.
— Мы можем подать на них в суд, — сказала Лия. «Мы». Как неожиданно это слово сорвалось с языка. Под ложечкой что-то дрогнуло, а Марк вроде бы ничего не заметил.
— Какой смысл? Я ничего не хочу возвращать. Ничего из той прежней жизни. Да и как можно что-то вернуть? Когда все превратилось в пыль? Приходится начинать заново. Можно найти новое место. Новую работу, — сказал Марк, наконец-то делая глоток вина.
— Вам действительно приходится начинать все заново, — согласилась Лия.
Морщины у него на лице разгладились в свете свечей. Она взяла его за руки, протянувшись к нему через стол, собиралась просто быстро пожать, чтобы придать ему сил с помощью прикосновения. Однако Марк крепко взял ее пальцы в свои и не отпускал. Лия посмотрела ему в глаза, и боль, которую она испытывала за него, сменилась чем-то очень похожим на страх.
— Оставайтесь ночевать, — попросил он.
Лия раскрыла рот, но не смогла сказать ни слова. Сердце прыгнуло к горлу, отчего Лия едва не задохнулась. Она молчала, и Марк наконец выпустил ее руки.
— В конце концов, в доме полно спален, — проговорил он смущенно.
Лия сделала вдох.
— Я могу вернуться в паб. На самом деле не так уж тут далеко, — сказала она.
Губы Марка дрогнули в едва заметной улыбке.
— Конечно, — отозвался он.
Рано утром Лия проснулась и выпила кофе, стоя у окна своей комнаты в «Разводном мосте», стекла запотели за ночь, а день занимался соблазнительно солнечный. Голова была тяжелая и больная от выпитого накануне вина, и Лия никак не могла разобраться, что думает о Марке, и вспомнить о том, что он говорил. Внизу, в кухне, слышалось движение, звон сковородок и столовых приборов. Запах бекона просачивался с лестницы к ней под дверь, и в животе заурчало, однако времени на завтрак не было.
Лия стояла у библиотеки в половине десятого, когда открылись двери. Ей показали, где хранятся микропленки и как пользоваться аппаратами, и уже скоро она просматривала местные газеты столетней давности с быстро бьющимся в предвкушении сердцем. Доверившись собственной интуиции, она начала с года, когда были сделаны сомнительные фотографии Робина Дюррана, а именно, основываясь на намеках Эстер в письмах, — с лета. Когда Лия дошла до середины августа 1911 года, у нее перехватило дыхание и она невольно закрыла рот руками. Перед ней была она, история, растянувшаяся на несколько недель, до осени того года. Лия прочитала раз-другой, попыталась выписать некоторые факты в записную книжку, но рука не слушалась, буквы шли вкривь и вкось, их с трудом можно было разобрать. Улыбнувшись, она оставила свои попытки и вытащила телефон, набрала номер Марка, не обращая внимания на сердитые взгляды и негодующие возгласы человека, сидевшего за соседним аппаратом.
— Лия, нашлось что-нибудь? — отозвался он, и в его отрывистом тоне она уловила ту же двусмысленность, какую сама ощутила поутру. Не придав пока этому значения, она сделала глубокий вдох.
— Нашлось все, Марк! Здесь все, и фотографии… Потрясающие фотографии Эстер, и Альберта, и теософа — все!
— Вы хотите сказать, что-то действительно случилось? Когда?
— В то лето. В то лето, о котором пишет Эстер. Летом тысяча девятьсот одиннадцатого года, — сказала Лия напряженным от волнения голосом. — Мне кажется… Кажется, я поняла, почему наш солдат сохранил именно эти два письма Эстер…
— Ну и что же произошло? Неужели убийство?
— Да, убийство. Страшное и жестокое.
— Вот как? Кого же убили? И кто убил? — требовательно спросил Марк.
Глава одиннадцатая
4 августа 1911 года
Дорогая Амелия!
Как бы мне хотелось, чтобы ты была рядом, помогла, придала мне сил. Наш дом больше уже не то уютное местечко, что прежде. Я даже не знаю, с чего начать. Альберт. Альберт сам не свой. Чужой, отстраненный, он так поглощен желанием снова увидеть проклятых элементалей, что в его сердце не осталось ни одного уголка ни для меня, ни для прихожан, ни для его работы — ни для чего. Он мало ест, он больше не притрагивается ни к какому мясу, я давно не видела, когда он спит. Постоянно торчит где-нибудь рядом с окрестными гостиницами и пабами, уговаривает прохожих покаяться в грехах. Эми, от всего этого можно сойти с ума! И я вижу лишь одну вероятную причину всех этих неприятных перемен — мистер Робин Дюрран. Он по-прежнему живет у нас, уже столько времени, хотя ничего не вкладывает в домашнее хозяйство. Когда я указала на это Берти, он, кажется, счел мои слова почти смешными. Меня счел смешной. Он называет мистера Дюррана не иначе как «наш почетный гость», и, поверь мне, почет ему оказывается большой. Что бы ни предложил мистер Дюрран, Альберт немедленно соглашается. Вот так запросто. Как будто бы мой дражайший муж совершенно лишился собственного мнения!
Кэт, наша горничная, тоже не в себе. Альберт однажды увидел ее в пабе в Тэтчеме и объявил, что ее немедленно нужно изгнать за недопустимое поведение. Я возражала, заступалась за нее, потому что успела полюбить и оценить эту девушку, но ей было позволено остаться только тогда, когда за нее вступился Робин Дюрран. Альберт требует, чтобы на ночь ее запирали в комнате, и ее запирают, но я поняла, что после тюремного заключения в Лондоне она просто не может сидеть под замком, это для нее невыносимо. Я нахожу это жестоким и бессмысленным, однако Альберт настаивает, и на этот раз Робин счел за лучшее не спорить с ним. Может быть, Робина забавляют ее жалобные крики. Да, я знаю, что пишу о нем ужасные вещи, однако я вдруг поняла, что не доверяю ему, не люблю его, не хочу, чтобы он был здесь!
У Кэт в городе есть кавалер. Потому она и убегала по вечерам, чтобы видеться с ним. Когда она впервые упомянула об этом, я решила, что она встречается с Робином Дюрраном. Я видела их вместе во дворе. И они разговаривали как старые знакомые. Однако он уверяет, что совершенно здесь ни при чем, и я сомневаюсь, чтобы Кэт могла им увлечься. Возможно, поэтому я и испытываю к ней такое сострадание, ведь если она любит кого-то так же, как я люблю Берти, то держать ее под замком против ее воли с нашей стороны просто бесчеловечно. Я предложила ей написать ему письмо, объяснить, почему она больше не видится с ним, но она сказала, что он не умеет читать. Какой он, наверное, простой, несчастный человек. Я устроила так, чтобы Альберт ничего об этом не узнал. В его нынешнем состоянии он, наверное, погнал бы их в церковь венчаться, даже если они, самое большее, обменялись поцелуем или рукопожатием. У меня разрывается сердце при мысли о том, что я помогаю их терзать. Потому что сама я чувствую именно это — терзаюсь разлукой с Альбертом. Я так скучаю по нему, Эми!
Не могу доверить подробности бумаге, однако примерно неделю назад, в последний раз, когда Альберт ночевал в постели, случилось кое-что, наглядно показавшее мне, как именно происходит то, что и должно происходить между мужем и женой. Я наконец-то поняла, и ты, без сомнения, услышишь об этом с облегчением. Но не успела я сделать свое открытие, как тут же оказалась от мужа еще дальше, чем была до сих пор. Он отшатнулся от меня, Амелия. От одного только прикосновения моей руки. Вот так-то. И в каком направлении мне двигаться дальше? Ведь я знаю, хотя и не могу объяснить словами, что, если в наших с Альбертом отношениях и возможны какие-то улучшения, они попросту не смогут произойти, пока в нашей жизни, да и в нашем доме, остается Робин Дюрран. Когда он здесь, то Альберта как будто нет. Или же нет меня. Наверное, я непонятно объясняю?
Что ж, вероятно, ты уже прочла в газетах о наших элементалях? Насколько я знаю, об этой истории написали даже в паре столичных газет, после того как на местную газету, написавшую об этом первой, обрушился шквал писем. Кажется, Эми, многие разделяют твое мнение по поводу фотографий. Мистер Дюрран до сих пор не получил официальной поддержки от Теософского общества, что сильно его раздражает. Он убеждает их прислать какого-нибудь свидетеля, когда он будет проявлять новые снимки, чтобы доказать подлинность изображений. Откуда я узнала об этом? Подслушала под дверью, дорогая сестричка. Да, в своем собственном доме! Брошюра Альберта расходится и того хуже. Он так и не нашел книжного магазина, который согласился бы взять весь тираж, а потому поместил объявление в газете. Он рассылает их каждый день по две-три штуки наложенным платежом, по три пенса за экземпляр.
Как бы мне хотелось, чтобы ты была здесь, я желаю этого всем сердцем, но в то же время я так рада, что тебя здесь нет, — ни одной живой душе, не говоря уже о любимой сестре, не пожелаю окунуться в нынешнюю атмосферу нашего дома.
Как дела у тебя? Уладились ли неприятности с Арчи? Я очень надеюсь, что вам удалось вернуться к прежней гармонии и твой дом счастливее моего. Мне хотелось бы помочь тебе советом, но я чудовищно невежественна. И не представляю себе, что бы ты могла посоветовать мне в моем нынешнем, необычном и неприятном положении. Однако, если у тебя есть совет, прошу тебя, дорогая, напиши как можно скорее. Я не знаю, что делать, чего не делать и сколько я вообще смогу это терпеть.
С любовью,
Эстер
1911 год
Когда в замке поворачивается ключ, в голове у Кэт такой грохот, что она боится, как бы голова не взорвалась. И не важно, что лицо миссис Белл нахмурено от тревоги и недовольства, когда она запирает дверь. Не важно, что в окне по-прежнему видна луна, которая заливает стекло серебристым сиянием. Не важно, что утром ее снова выпустят. Все это не важно, потому что она снова заключенная, не имеющая никаких прав, которая не может прийти или уйти по собственному желанию. Она как канарейка Джентльмена, которая глядит на него, наклонив головку, и не поет. Молчание — ее последнее оружие, последнее, что принадлежит ей, над чем она властна. Для Кэт последнее оружие — ее голос. В страхе, в гневе она кричит у двери, кричит, пока не начинает саднить в горле, кричит, чтобы заглушить грохот в голове. Она не будет спать, и никто в доме не будет. Она колотит кулаками по доскам, топает ногами, ругается, сыплет проклятиями и рыдает. Ей кажется, что это все очень громко, слишком громко, чтобы в доме не обращали на это внимания. Но когда наконец она в изнеможении тяжело опускается на пол, то слышит храп Софи Белл, который доносится из коридора, заглушенный двумя дверями.
И она сидит, слишком обессиленная, чтобы сражаться дальше. Сидит, привалившись спиной к двери, и грубые доски половиц колют ей ноги. Горло горит, голову стянули тугие обручи боли. Кэт пытается думать о Джордже, о том, что она чувствовала, когда была рядом с ним. О жизненной силе, которой он, как дыханием, делится с ней; о собственной душе, которую он осторожно выманил из жесткой сердцевины своей улыбкой, своим прикосновением, вкусом своих губ. Она старается думать о матери — о матери, которая была раньше, до начала чахотки; о Тэсс — в тот первый день, когда они удрали на собрание и лицо ее светилось от восторга. Однако эти мысли не задерживаются и не дают утешения. Джордж превращается в силуэт, в тень, как будто совсем давнее воспоминание. У нее остается только его контур, словно солнце всегда светит ему в спину и ее глаза не могут справиться с потоком света. Болезнь и смерть забирают ее мать; тюрьма, а теперь и работный дом забирают Тэсс. Кэт снова в своей камере с сырыми, холодными стенами, с вонью отхожего ведра в углу, со вшами в голове, доводящими ее до бешенства. Они были в постели. В ткани матраса, в швах и складках тощих одеял. Она не удосужилась проверить: она никогда еще не бывала в местах, где вши ждут в засаде — серые восковые капли, готовые всей массой одолеть неосторожного человека. Каменные стены пропитаны влагой, на них выросла пышная плесень, от которой почернел цемент в швах кладки.
Девушки из «простых» не могли рассчитывать в тюрьме на мягкое обхождение, какого удостаивались их соратницы из среднего и высшего класса. Никаких привилегий, никаких излишеств. Им не позволяли писать письма, носить собственную одежду. Им разрешалось выходить из камеры раз в день, чтобы в течение часа шаркать ногами по тесному, мощенному булыжниками двору. Кэт с Тэсс гуляли вместе, прижавшись друг к другу, переплетя пальцы. Кэт пыталась рассмешить Тэсс, пересказывая ей сплетни или выдумывая дурацкие истории о надзирательницах или о других заключенных, рассказывая о том, как, освободившись, они устроят себе пир. Одну надзирательницу особенно боялись все женщины. Она была похожа на змею, жилистая и тощая. Кожа да кости, никакого намека на выпуклости бедер или на бюст. Лицо у нее было жесткое. Темные волосы она безжалостно стягивала в узел на затылке; глаза холодные, голубые; жесткий, безгубый рот, уголки которого были приподняты, но это не имело ничего общего с улыбкой; острый длинный нос. Из-за этого носа Кэт прозвала ее Вороной и в долгие часы одиночества сочиняла о ней насмешливые песенки, чтобы спеть их Тэсс во время прогулки. Тэсс не смеялась, но силилась улыбнуться. Ее глаза постоянно были полны слез, веки распухшие, покрасневшие.
Надзирательницы били заключенных за нарушение дисциплины, а нарушением считалось то, что ты идешь слишком медленно или слишком быстро, слишком много кашляешь или ругаешься, богохульствуешь, свистишь, поешь, огрызаешься в ответ. На второе утро трехмесячного заключения у Кэт, которую за всю жизнь никто и пальцем не тронул, была разбита губа и шатался зуб. Казалось, на подобное обхождение надо ответить забастовкой. Они ведь суфражистки. Их должны считать политическими заключенными, а не уголовницами. Они должны содержаться в лучших условиях, получать лучшую пищу, с ними должны нормально обращаться, у них должны быть привилегии. Обо всем этом им говорили в Союзе женщин перед вынесением приговора. Кэт знала все это, входя в массивные каменные ворота Холлоуэя, окруженного зубчатыми стенами, словно сказочный замок, только без обещания счастливого сказочного конца. Они должны потребовать все это, и они будут отказываться от еды, пока не добьются своего или пока их не выпустят. Кэт не смущало замкнутое пространство. Сначала не смущало. В первые ночи ее нисколько не беспокоило, что дверь заперта. Она тогда не догадывалась, что это означает. Она еще не испытала на прочность границ нового мира, не поняла, насколько они тесны, как больно могут ударить, если сомкнутся.
Первый день без еды прошел легко. Хлеб вечно был черствым и заплесневелым, суп мало чем отличался от воды, в которой надзирательницы, возможно, варили себе овощи. Жидкий и дурнопахнущий. Кэт привыкла к хорошей еде на Бротон-стрит, а до этого — к домашней еде матери. От одного запаха тюремных помоев ее начинало тошнить. Желудок вскоре стал болеть и протестующе сжиматься, но Кэт с легкостью игнорировала его протесты. Еда, которую она не съела, осталась гнить. Надзирательницы били ее за непокорность, Ворона завернула руку ей за спину и таскала по камере за волосы. Но Кэт вытерпела все это, они так и не смогли заставить ее есть. Не смогли победить. Так продолжалось пять дней, а на шестой она была не в состоянии подняться с матраса. В камерах по соседству тоже было тихо, поскольку всех суфражисток держали в одном крыле и все они лежали неподвижно, прислушиваясь к тишине. Это была дружеская тишина, говорившая об их общей слабости — об упадке телесных сил, о силе и решимости их духа. Но тишина не продлилась даже до конца шестого дня.
Раздался скрип тележки. Многочисленные шаги, целеустремленные. Грохот ключей, каких-то металлических предметов. Кэт подняла голову с вшивого матраса, услышав непривычный шум. Она подумала, не встать ли, не прижаться ли лицом к крошечной решетке на двери, чтобы посмотреть, что же это? Всей кожей она почувствовала страх, причины которого не знала. Послышались новые звуки, и она поняла, что предчувствия ее не обманули. Крики, удары. Грохот стульев, врезающихся в стену, снова звон металла, ругань надзирательниц, мужские голоса. Двое из них переговаривались приглушенно, как будто сквозь зубы. Крики перешли в визг, пронзительный, полный ужаса и боли, затем сменились сипением, кашлем и спазмами рвоты. Чудовищные, животные крики, каких Кэт никогда не доводилось слышать от людей. А когда тележка выкатилась из камеры, там наступила тишина. Жуткая, оглушительная, тяжкая тишина. По мере того как колеса тележки приближались к ее двери, сердце Кэт билось все сильнее, готовое вот-вот проломить ребра.
Она была следующей. Три надзирательницы с растрепанными волосами, с расцарапанными руками и щеками. Мрачные как смерть. Среди них была и Ворона. На двух мужчинах, голоса которых она слышала, были белые халаты, как на врачах, забрызганные, запачканные какой-то жидкостью. Светло-коричневые пятна с вкраплениями красного. От всех пятерых разило путом и страхом. Кэт медленно села. Голова сильно кружилась, из-за головокружения было трудно соображать, трудно действовать. «Только попробуй сопротивляться — и тебе же будет хуже. Слышишь?» — сказала ей Ворона. Женщина, которая несколько дней назад разбила Кэт губу резким ударом тыльной стороны ладони. «Оставьте меня в покое», — сказала Кэт. Она пыталась встать, но ноги были как ватные. Она схватилась за матрас, чтобы не упасть, еще раз попыталась подняться. «Это ради вашей же пользы, юная леди», — проговорил один из мужчин. «Надо прижать ее к тюфяку», — сказала одна из надзирательниц. Кэт крикнула: «Нет!» Но они тут же набросились на нее, две женщины держали ее за руки, один из мужчин придерживал голову. Она сопротивлялась изо всех сил — а сил почти не было, — пытаясь вывернуться из их рук. Суставы хрустели, на коже от их пальцев проступили синяки. Второй мужчина наполнил из кастрюли на тележке жестяную кружку и передал Вороне. Та уперлась коленом в грудь Кэт, мужчина приподнял ей голову, край кружки вставили в рот Кэт. Она вдохнула сладковатый молочный запах овсянки и как можно сильнее стиснула зубы, чтобы не поддаться. Надзирательница надавила кружкой, жесть ее стукнула по зубам, впилась в десны, и Кэт почувствовала, как рот наполняется вкусом крови. Однако же она не поддавалась. Крошечная порция каши попала ей в рот, но, как только надзирательница убрала колено с ее груди, она тотчас же с яростью плюнула в нее. Молочной овсянкой пополам с кровью. «Господи! Ну и идиотка же ты!» — бросила ей Ворона.
Кэт тяжело дышала, борясь за каждый вдох. Она напрягала все мышцы, осыпая мучителей всеми гнусными словами, какие когда-либо слышала от уличных проституток. Мужчина, который держал ей голову, переглянулся с тем, что стоял у тележки. Они кивнули друг другу. Ее голову выпустили на какой-то миг, но затем на нее навалилась Ворона, с силой вцепилась в голову, нажимая большими пальцами на виски. Кэт закричала. Когда она открыла глаза, к ней подошли мужчины: один держал тонкую резиновую трубку, другой прилаживал к ее концу воронку. Кэт не поняла. Она снова стиснула зубы, подумав, что так сможет их победить. Но трубку затолкнули ей в нос. В одну ноздрю. Сначала было неприятно, затем невыносимо больно. Она закричала, наконец-то раскрыв рот, однако они продолжали начатое. Трубку затолкнули еще глубже. Кэт ощутила ее край в глубине горла, рот наполнился кислотой. Она не могла дышать, глаза выпучились от ужаса, она задыхалась, кашляла, хватая крупицы драгоценного воздуха. «Вот и все. Готово», — коротко сообщил мужчина, орудовавший трубкой. Его напарник влил в воронку кашу. Пять минут, показавшиеся Кэт вечностью, он наблюдал, как масса просачивается по трубке, снова вливал. Когда трубку наконец вытащили, в горле осталась липкая молочная слизь, которая стекала в легкие. Когда трубка выскользнула, у Кэт из носа полилась кровь, во рту стоял вкус крови и желчи. Ее оставили лежать на боку, грязную, захлебывающуюся кашлем. Глубоким, лающим кашлем, которым легкие пытались вытолкнуть слизь. Боль в голове и груди была чудовищная. Она кашляла несколько часов. Она кашляла неделю за неделей. «Во время чая повторим, милочка?» — проговорила Ворона слащаво. «Этого достаточно», — сурово отрезал один из мужчин. «В смесь добавлено противорвотное, однако через полчаса проверьте. Если она все выблюет, дайте мне знать, и мы повторим процедуру». Кэт лежала, страдая, клокоча от ярости и боли, чувствуя себя оскверненной, как будто ее изнасиловали. «Во время чая повторим…»
— Кэт? — Раздается тихий стук в дверь, вырывающий ее из кошмара, одолевшего наяву. — Кэт, вы не спите? — Это голос Эстер, тихий и мягкий.
Кэт моргает, озирается по сторонам, понимает, что еще темно. Она не представляет, который теперь час.
— Нет, мадам, — отвечает она и откашливается. Горло саднит, как будто мужчины с резиновой трубкой действительно побывали здесь.
— Можно войти? — спрашивает Эстер, и Кэт не знает, что ей ответить.
Затем слышится звон, радостный тихий скрежет, и дверь открывается. У Кэт со сна затекли ноги. Она с усилием поднимается на колени, разворачивается, хватается за край двери, ощущая, как в щель врывается воздух. За закрытыми веками расцветают цветки света. Она не знает, от чего они: от небольшой лампы со свечой, которую принесла Эстер, от радости, облегчения, свободы.
— О Кэт, ваши бедные руки! — произносит Эстер, ставя лампу на комод и помогая Кэт подняться. Кожа на костяшках ее пальцев ободрана до крови.
— Пожалуйста. Прошу, не запирайте меня больше, — говорит Кэт. Она не знает, сколько ночей провела под замком с того первого раза. Может быть, всего две или три, может быть, больше.
Глаза Эстер полны жалости.
— Никто не знает, что у меня есть этот ключ. Он отпирает все двери в доме, — говорит она, держа ключ на ладони. — Идемте, сядем на кровать. Я вам вымою руки. Боже, сколько заноз!
— Я сама могу, мадам. Вам нет нужды утруждать себя, — произносит Кэт без всякого выражения. Она не позволит Эстер принести извинения. Не позволит выторговать прощение. Повисает неловкая тишина. Эстер плотнее запахивается в халат, аккуратно заправляет концы пояса, нервничая.
— Неужели там было так ужасно? В тюрьме? — спрашивает Эстер.
Кэт пристально глядит на нее, не зная, как объяснить.
— Да, — отвечает она наконец, и голос у нее хриплый.
— Кэт, я давно хотела спросить… В чем было ваше преступление? Почему вас посадили в тюрьму? — спрашивает Эстер. Как будто бы здесь, в темноте, в комнате для прислуги, она больше не принадлежит реальному миру. Можно задавать вопросы, которые она ни за что не задала бы у себя, потому что здесь другие правила.
Кэт коротко улыбается холодной улыбкой.
— Все хотят спросить, — говорит она. — Я просидела два месяца, и моя подруга Тэсс, и остальные. А за что? За препятствование движению.
— Препятствование движению?
— Так говорилось в приговоре. Еще там говорилось, что мы намеревались нарушить общественное спокойствие. У меня была в кармане половинка кирпича, хотя он так там и остался. Я ничего не кидала на момент ареста, однако кирпич нашли у меня в кармане, и они знали, для чего это. И я бросила бы его. — Кэт с вызовом вскидывает голову. — В витрину галантерейщика на Вест-стрит, как собиралась. У него была самая красивая, огромная витрина с толстым стеклом, на болванках выставлены шляпки с перьями. Шляпки, которых таким, как мы с Тэсс, никогда не носить. Я хотела разбить витрину. И разбила бы!
— Тише, Кэт! Нельзя, чтобы нас услышали, — шепчет Эстер. — Но вы ведь не кинули кирпич?
— У меня не было возможности. Мы должны были выступить в шесть все вместе, отправиться в выбранные районы и ждать. Начать предполагалось, когда Биг-Бен пробьет половину часа. Но прежде, после обеда, мы отправились на митинг Либеральной партии. У нас были с собой плакаты, и мы собирались выкрикивать наши лозунги как можно громче, чтобы все те, кто пришел на митинг, слышали бы и нас, поскольку нам не позволили войти внутрь и задать вопросы или выдвинуть наши требования. Нас было всего двенадцать активисток из местных отделений Союза женщин. И Тэсс была. Тэсс — моя подруга. Она не хотела быть активисткой, это я ее заставила. Заставила. — Кэт умолкает, вздыхает долго, прерывисто и закрывает глаза. — У нас были строгие указания. Закон не запрещает делать то, что делали мы, если стоишь на тротуаре. Но если ступишь на мостовую, то это называется препятствованием движению, и тогда тебя забирают в участок. Стоять на тротуаре и выкрикивать лозунги не преступление. А встать на шаг дальше и делать то же самое — преступление. Какой справедливый и разумный закон! Так что полицейские, которые там были, начали нас сгонять. Я сначала не поняла, что происходит. Полицейские взялись за руки и двинулись на нас очень медленно. Шаг за шагом они надвигались минут двадцать или даже больше. Пока не пришлось выбирать: падать им под ноги, влезть друг другу на плечи или же сойти на мостовую. Мы сошли, и нас арестовали. Всех до единой.
— И вас за это приговорили к нескольким месяцам тюрьмы? — спрашивает Эстер, не веря своим ушам.
— Вот видите, какая закоренелая преступница у вас служит, — горестно произносит Кэт.
Эстер смотрит на нее широко раскрытыми глазами, не в силах подобрать слов. В конце концов она отворачивается, встает и подходит к окну, хотя там не на что смотреть, кроме непроницаемого черного неба.
— Кэт, я уже не понимаю, что правильно и справедливо. Но то, что вас отправили в тюрьму за такое ничтожное преступление, неправильно. Вовсе неправильно! — произносит она с несчастным видом.
— В тюрьме нас били, мадам. Били и… обходились так, что я даже не могу описать словами! И вот теперь… теперь я снова в тюрьме! Вы понимаете? Вы можете понять, что я не в силах этого выносить?
— Да, я понимаю! Тише, Кэт! Вот… возьмите. — Она протягивает Кэт отмычку, и та смотрит с недоверием. — Возьмите этот ключ. Вы сможете отпирать дверь, когда миссис Белл запрет вас и уйдет. Она вынимает ключ из замка, я проверяла.
Кэт хватает ключ, крепко сжимает его в кулаке, как будто Эстер может его отнять. Холодная, железная рука помощи, талисман более могущественный, чем ее медаль за Холлоуэй.
— Но вы должны поклясться, Кэт, вы должны обещать мне, что не будете уходить из комнаты по ночам. Прошу вас, обещайте! Потому что если вы убежите, если Альберт узнает, что я дала вам ключ… Пожалуйста, поклянитесь! — умоляет Эстер, опустившись на корточки перед Кэт и вынуждая ее глядеть ей в глаза.
— Клянусь. — Слово само сходит с языка Кэт, хотя и с большой неохотой. — Но я должна сообщить… Джорджу. Моему другу. Мы с ним повздорили. Он может подумать, что я не прихожу из-за этого, что я больше не хочу его видеть.
К недоумению Кэт, глаза Эстер наливаются слезами, губы слегка дрожат, и она крепко сжимает их.
— Вы любите его? — спрашивает Эстер.
Для Кэт так странно разговаривать о таких вещах с женой викария. Но ночь темна, комната превратилась в тюремную камеру, а Эстер Кэннинг принесла ей утешение.
— Всем телом и душой, мадам, — отвечает она.
Эстер опускает голову, и слезы капают ей на стиснутые руки. Эстер долго сидит тихо, неглубоко дыша, кажется пытаясь успокоиться. Потом она снова поднимает голову.
— Я завтра днем отошлю вас с каким-нибудь поручением. В Тэтчем. Вы сможете разыскать его. Но обещайте мне — по ночам никуда. Чтобы никто не знал, что вы свободны.
— Обещаю, — произносит Кэт и, к собственному удивлению, понимает, что намерена сдержать слово.
— Что ж, хорошо. Прячьте ключ, берегите его! Утром, перед тем как миссис Белл придет, чтобы выпустить вас, снова заприте дверь. Это неправильно держать вас под замком, Кэт. Я никогда не считала, что так нужно. Но в последнее время я, кажется, уже не хозяйка в собственном доме. Зато в нем два хозяина, — безнадежно произносит Эстер, поднимаясь и снова беря свою лампу. В ее теплом свечении, с распущенными по плечам волосами, с широко раскрытыми блестящими глазами, жена викария выглядит очень миловидной.
— На самом деле только один хозяин, — мрачно произносит Кэт. — Неужели вы не можете избавиться от него? — Раз уж у них разговор по душам, настала очередь Кэт высказаться.
Эстер моргает, встревоженная:
— Я пыталась намекнуть, что ему пора возвращаться домой…
— Насколько я понимаю — и сплетни, добытые миссис Белл, подтверждают это, — у него нет дома. И денег у него тоже нет. Отец держит его на весьма скудном пайке. От него ожидают, что он сам заработает себе состояние, — говорит Кэт, осторожно подбирая слова. Она наблюдает за Эстер Кэннинг, видит, что та осмысливает неприятные новости.
— Нет дома? Он даже комнат нигде не снимает?
— Нет, мадам. Мне кажется, избавиться от него будет непросто, пока викарий так ему благоволит.
Эстер безропотно кивает:
— Вы многое знаете, Кэт Морли.
— Никто не знает дом и его обитателей лучше прислуги, мадам. Это всегда так.
— Что еще вам известно о Робине Дюрране?
— Только это: ему нельзя доверять. Он лжец. Если вы найдете способ изгнать его, то немедленно воспользуйтесь, — серьезно говорит Кэт.
Эстер внимательно смотрит на нее, встревоженная, затем кивает и разворачивается, чтобы уйти.
— Утром, — говорит она, задержавшись у порога, — все должно быть так, будто между нами не было этого разговора. — На ее лице отражается беспокойство.
— Разумеется, — говорит Кэт невозмутимо.
Когда Эстер уходит, оставив дверь незапертой, Кэт ложится в постель и засыпает в первый раз с тех пор, как ее посадили под замок.
На следующий день стоит невыносимая жара. Кэт и миссис Белл варят в кухне варенье, высыпая малину и ежевику из корзинок, которые садовник Блай приносит в кухню. Толстая экономка весь день проводит у плиты, помешивая варенье, чтобы сахар в широком медном тазу растворился. Кэт обдает кипятком стеклянные банки, грея чайник за чайником, чтобы простерилизовать их, прежде чем наполнять. От этой работы пот катится у них по лицу и по спине, стекает в ложбинку между грудями, в складки одежды. Щеки у них красные, как и пузырящаяся ягодная масса в тазу, глаза полны сдержанного, невнятного гнева, обращенного то ли на дневную жару, то ли на ни в чем не повинную малину. В кухне витает головокружительный сладкий запах. Он впитывается в волосы, в кожу. Кэт в третий раз обжигается, шипит от боли, опуская руку в ведро с холодной водой, где стоит кувшин с молоком. У миссис Белл не осталось сил, чтобы упрекнуть ее или посоветовать быть осторожнее.
После того как варенье простоит четверть часа, чтобы ягоды равномерно пропитались сиропом, его начинают разливать по банкам, и появляются новые ожоги. Брызги, маленькие горячие капли, находят голые запястья; подтеки варенья необходимо подтирать; раскаленные банки приходится закрывать, отдергивая пальцы.
— Господи, и если бы только это был конец! А то ведь через неделю начнется черная смородина, — вздыхает миссис Белл, поднося руку ко рту, чтобы пососать вспухающий ожог.
— Мне необходимо выйти отсюда, — говорит Кэт, упираясь локтями в липкий стол и подаваясь вперед, чтобы размять спину. — Я задыхаюсь.
— Да уж, здесь жарче, чем в аду, — соглашается миссис Белл.
Весь день Кэт поглядывала на дверь, поглядывала на лестницу, поглядывала на Эстер, ставя на буфет тарелки для обеда, дожидаясь обещанного поручения, которым она воспользуется как предлогом, чтобы сбегать к Джорджу. За целый день она так его и не получила, и ожидание раздражает ее с каждой минутой все сильнее. В четыре она берет чайный поднос, куда ставит вазочку свежего варенья и тарелку лепешек. Ноги словно налиты свинцом, когда она поднимается по лестнице, все тело задеревенело. Сколько бы она ни выпила воды, ей никак не удается утолить жажду. В столовой викарий с женой сидят в обществе Робина Дюррана, слушая, как он читает письмо. Лицо у Эстер Кэннинг усталое и потное, волосы надо лбом от влаги сбились в кудрявую массу. Она кажется погруженной в размышления и не замечает Кэт, как бы Кэт ни старалась привлечь ее внимание. И викарий, кажется, не в силах смотреть на нее. Он переводит взгляд с лица Робина на его руки, на письмо в них, а когда Кэт оказывается рядом, он закрывает глаза и отворачивается, слегка вздрагивая, как будто бы от нее исходит запах, оскорбляющий обоняние.
Стиснув зубы от злости, Кэт преувеличенно осторожно опускает поднос и переносит на стол чайные принадлежности как можно медленнее, но стараясь при этом не показать, что мешкает нарочно.
— «Мы оба с громадным удовольствием узнали, что ты на… что ты начал делать первые успешные шаги на избранном поприще. Приношу поздравления. С нетерпением жду нашей следующей встречи и будущей дискуссии о природе и значении твоих открытий, поскольку газетные статьи, за которыми мы пристально следили, весьма скупо передавали факты, зато изобиловали то восторгами, то насмешками. Я уверен, что дальнейшие старания и прилежные занятия избранным делом откроют для тебя большие перспективы и принесут известность. Твой…» — и так далее. — Робин Дюрран роняет письмо на колени и широко улыбается Кэннингам. — Вот оно! Как приятно получить от отца подобное письмо! — восклицает он. — Мне доподлинно известно, что старик за всю жизнь так и не смог понять ни одной эзотерической теории, и все же он предлагает мне свою поддержку и, как мне кажется, начинает считаться с тем фактом, что хотя бы в этой области я его превосхожу. И моих братьев тоже, — произносит теософ, и его голос звенит от волнения, он удовлетворенно улыбается. Никто из Кэннингов не отвечает, и это явно раздражает его. «Он их тыкает, как тыкают апатичного кота, чтобы тот начал играть», — думает Кэт. — Что скажете, Альберт? Эстер? Вам не кажется, что это чудесно, когда человек столь консервативного и традиционного уклада, как мой отец, обращает свой разум к новой реальности?
— О да, Робин. Вас в самом деле следует поздравить, — выдавливает из себя Альберт, все еще отворачивая лицо от Кэт и судорожно сглатывая после своих слов.
Если не считать обгоревших на солнце щек и носа, лицо у него пепельно-серое. Он выглядит нездорово. «Так тебе и надо», — злорадствует про себя Кэт. Эстер вроде бы хочет заговорить, но вместо того кашляет, теребя веер, пока взгляд теософа снова не обращается к ее мужу.
— Больше ничего, мадам? — намеренно спрашивает Кэт, перехватив взгляд Эстер и делая многозначительное лицо.
— Нет-нет, благодарю вас, Кэт, — отвечает Эстер отстраненно.
Кэт злобно зыркает на Робина, на его физиономию, гладкую, расплывшуюся в самодовольной улыбке, после чего выходит из комнаты.
— Черт бы побрал эту женщину! — взрывается Кэт, вернувшись в кухню и наливая себе стакан воды.
— Что на сей раз? — спрашивает миссис Белл. Она надписывает этикетки на банках с вареньем, склонившись над самым пером и сморщив от усилий лицо. Почерк у нее настолько мелкий и убористый, насколько сама она огромная и расплывшаяся.
— Пусть перо движется так же свободно, как мысль, — говорит Кэт, заглядывая ей через плечо. — Пусть чернила текут, как неспешная река.
Миссис Белл кидает на нее угрюмый взгляд, и Кэт отступает.
— Так мне говорили, когда я училась писать, — пожимает плечами она.
— А я не учусь. Я и так умею, — ворчит Софи Белл.
— Софи… мне нужно уйти, — неожиданно произносит Кэт.
— Что тебе нужно? — Софи не отрывает взгляда от своих этикеток.
— Мне необходимо уйти. Пожалуйста, всего на часок. Глотнуть свежего воздуха, побыть немного вне дома. Я вернусь к тому времени, когда настанет пора мыть посуду, обещаю…
— Ох уж мне эти обещания! Знаю, побежишь к Джорджу Хобсону и не вернешься, пока не переспишь с ним, — произносит экономка. Вот теперь она поднимает голову и видит, что Кэт застыла от изумления с разинутым ртом, не в силах выдавить из себя ни слова. Софи Белл улыбается вполне благодушно. — Уж тебе ли не знать, Кэт Морли, что в нашем приходе мало что случается без моего ведома. Тебя достаточно часто видели с ним, и видели многие.
— Полагаю, вы осуждаете меня за это?
Миссис Белл слегка хмурится, снова берется за перо, но не пишет.
— В жизни прислуги не так много радостей. И я не такая старая и злобная, как ты считаешь, чтобы порицать молодежь. Джордж Хобсон честный парень, хотя и грубоватый, — бормочет она.
— Софи Белл… никогда бы не подумала, что из всех людей вы окажетесь на моей стороне… — Кэт от изумления трясет головой.
— Угу, много ты понимаешь.
— Так отпустите меня, пожалуйста. Мне очень нужно увидеть его, хотя бы на минутку. Я всего лишь хочу попросить его кое о чем. А послать письмо я не могу, потому что он не умеет читать. Пожалуйста. Если меня хватятся, скажите, что мне нехорошо от жары и я пошла прилечь на полчаса… Я сразу же вернусь обратно, обещаю.
— Ну не знаю… Одно дело, когда ты сама рискуешь местом, совсем другое — когда вынуждаешь рисковать меня.
— Ну тогда солгите. Скажите им, что я убежала, не сказав ни слова, и вы ничего не знаете. Когда я вернусь… когда вернусь, открою вам одну тайну, — обещает Кэт, искушая.
Миссис Белл поднимает глаза, смотрит на нее мгновение и хихикает: