Под небом знойной Аргентины Аксенов Василий
Во всяком случае, о политической активности населения говорят эстакады мостов, заборы и стены, испещренные лозунгами. На окраинах Буэнос-Айреса часто мелькали серп и молот, «вива коммунизм» и «вива Советский Союз», «вива Куба», ближе к центру — «вива Фрондиси» (недавно изгнанный президент) и везде на окраинах и в центре — «вива Перон».
В Буэнос-Айресе часто попадались нам на глаза детские площадки с качелями, каруселями и прочими аттракционами. Это память о мадам Перон, жене бывшего президента. Сентиментальная дама повсюду строила эти площадки для детей городской голытьбы.
Сам Перон любил митинги. Он выходил на трибуну в рубашке с закатанными рукавами, что в чопорной Аргентине считалось верхом свободомыслия (вольный стиль в одежде до сих пор называют здесь стилем Перона). Он заигрывал с рабочими и яростно громил в речах плутократию. Если его прижимала какая-нибудь хунта, он апеллировал к рабочим и объявлял по стране всеобщую забастовку. В то же время сам прижимал коммунистов и социалистов. Он был ловким политиком и долгое время держал власть в своих руках, пока вконец не разозлил генералов. Потом последовал Фрондиси, потом президент доктор Гидо.
Фестиваль был представлен доктору Гидо. Длинной очередью в великолепном зале президентского дворца мы тянулись к его ручке. Маленький доктор Гидо, похожий на аптекаря, стоял впереди огромных, грудастых генералов и штатских усачей. В дверях с саблями и в треуголках высились великаны-гвардейцы. Партикулярный доктор Гидо застенчиво улыбался. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Через три дня после отъезда мы узнали, что военный флот прогнал доктора Гидо.
В дубовых дверях нашего посольства имеется несколько пулевых отверстий, а на стенах близлежащих домов начертаны сакраментальные фразы типа: «Большевиков на виселицу!» Это шуруют разные четверть-, полу— и полностью фашистские организации, а главная среди них — «Такуара».
Сотрудники посольства с легкими улыбками рассказывают, как о чем-то совсем обычном:
— Иной раз шмыгнет мимо автомобильчик, вылетит из него матерщинка, а за ней пуля. Морские пехотинцы, видели их у ворот, здоровые лбы, к нам уже привыкли, считают своими подопечными, стаскивают автоматы, стреляют в хулиганов, но автомобильчик — сразу за угол и был таков.
Мне попалась в руки газета с репортажем о «Такуара». Здесь был снимок учебного центра. Функционеры стояли в ряд, подняв над головами руки в нацистском приветствии. Программа этой организации выглядит примерно так: борьба против коммунистов, перонистов, националистов, против американского империализма и плутократии, против антисемитизма и еврейского засилья. Поди разберись. Кажется, главный пункт программы здесь тот, о котором не сказано, — бешенство. Простое бешенство, бешенство ради бешенства.
13. Мятеж
Пистолетто-Наганьеро, греясь на пляже, рассказывал:
— Лет тридцать — сорок — пятьдесят, а может быть и шестьдесят назад я командовал базой москитной артиллерии «Ла Палома». Однажды утром обнаружилось обострение геморроя и вообще недовольство политикой правительства. Я позвонил в Розовый дворец и заявил тому чикито, не помню, кто уж тогда был у нас в президентах, что «Ла Палома» начинает мятеж. Чикито, конечно, рассердился, а я поднял личный состав в ружье, вышел на крыльцо и полоснул оттуда речугой. Пожелания личного состава совпадали с моими. Запрягли мы мулов и через час поставили свои пушки перед Розовым дворцом.
Солдаты по собственной инициативе притащили какого-то скульптора и ну валять мне памятник в ближайшем сквере. А я гарцую на коне, вроде бы позирую, вроде бы революцию провожу.
Вдруг в Розовом дворце открываются все двери, и оттуда выходит гвардейский полк во главе с генералом Кортес-Писарро-Бальбоа, моим партнером по бриджу.
«Инсургенты, сдавайтесь!» — кричит Кортес-Писарро-Бальбоа.
«Нет, вы сдавайтесь, сатрапы режима!» — кричу я.
Отрыли окопы и мы и они. До обеда ругались, мы их — свиньями, они нас — шакалами.
В обед Кортес-Писарро-Бальбоа поднял белый (относительно, конечно, белый) платок и заорал:
«Эй, Пистолетто-Наганьеро, в „Астории“ сегодня фазаны и шабли!»
Сами понимаете, недолго мучилась старушка. Объявил я в революции перерыв и отправился в «Асторию». До утра там прогудели: молодость, сами понимаете…
— А памятник? — спросил Бомбардини.
— А памятник я потом на дачку отвез. До сих пор там стоит. Красивый памятник, правда, незавершенный — не все части тела на месте.
14. Kocta-Хepmoca
Вася Ливанов в скором времени стал очень знаменит в Мар-дель-Плата. Журнал «Радиоландия» отдал ему целый разворот под шапкой: «Первый триумфатор фестиваля». Бывало, Амбар Ла-Фокс как увидит Васю, так и бежит чмокнуть его в щеку, особенно если фоторепортеры крутятся поблизости. Курортники повсюду узнавали нашего очкарика и лезли к нему за автографами, а однажды благодаря Васиной популярности мы познакомились с Доменико Сьяччи, его женой Эльзой и четырехлетним Клавдио. Это было самое приятное за все время знакомство.
Доменико красивый сорокалетний итальянец, хозяин маленького кафе в центре Буэнос-Айреса. Он был солдатом и немало повидал на своем веку, посыпала ему голову война жарким песочком в Ливии и штукатуркой в Милане. Европейская почва показалась ему неустойчивой, малопригодной для нормальной жизни, и после войны он снялся оттуда курсом на Аргентину. Тут судьба подгадала ему встречу с польской девушкой Эльзой, и вот результат — итало-польский аргентинец Клавдио в красных штанишках кувыркается на пляже Коста-Хермоса, а две взрослые дочки остались в Буэнос-Айресе.
Мы приехали на этот отдаленный пляж в просторном и удобном рыдване семейства Сьяччи, автомашине марки «Кайзер». Пляж этот, в отличие от центральных мардельплатских пляжей, был почти пуст, лишь несколько компаний лежало на его белой поверхности, засунув головы под полосатые грибки и протянув в разные стороны голые ножки, похожие в этом варианте на щупальца морских звезд.
Сразу же мы познакомились с хозяином пляжа, тридцатилетним Аполлоном по имени Хосе Луис. Его избушка на курьих ножках была полна разного люда, который все что-то жарил, что-то выпивал, что-то кушал, пользуясь добротой бессребреника Хосе Луиса. Мы тут же перезнакомились и с этими людьми, засели с ними за неизменное асадо, пили вино, весело беседовали на невероятном «воляпюке», потому что среди них были и испанцы, и немцы, и один старик хорват. Хосе Луис сказал:
— Вот это номер, что вы советские. Вы первые советские ребята на Коста-Хермоса. Вот ведь брехуны в наших газетах пишут о вас черт те что, а вы нормальные ребята.
В этих словах Хосе Луиса тоже сказалась отдаленность Аргентины. В Европе к советским уже давно привыкли, и никто не заглядывает вам под фалды в поисках хвоста и под шляпу в сладком ужасе перед рожками.
Хосе Луис был очень нам рад, в самом деле искренне рад, он вынес нам шезлонги и денег не взял ни за что — ни за вино, ни за кока-колу, ни за асадо, ни за море, ни за солнце, ни за песок.
Подошла, любопытствуя, черноволосая валькирия в синем купальнике. Величие было в ее чертах и формах.
— Вы мисс Мар-дель-Плата, а может быть мисс Аргентина! — воскликнул я, пораженный монументальностью девушки. — Фотографирен цузаммен, чик-чик, порфабор. Май френд мейк пикча — ю энд ай, очень хорошо.
Но только лишь «мисс Аргентина» приготовилась к съемке, как мигом налетел ревнивец с такими усами, будто карандаш зажат между губой и носом.
— Габриэлла! — заорал он и увел девушку, шипя как кот.
Мы побежали к прибою, к шумящей, шевелящейся белой стене. На бегу я заметил в отдалении знакомую троицу — Сиракузерс, Бомбардини и Пистолетто-Наганьеро расписывали пульку.
Некоторое время прибой швырял нас с Васей, стукал друг о друга, подбрасывал в воздух, волочил по песку, а под конец просто вышвырнул на пляж.
Эльза, вся в улыбках, ямочках, в доброте и благожелательности, стояла рядом с Доменико.
— Летом, в январе, мы хотим поехать в Европу, — сказала она. — Ведь я никогда не видела Польши.
Я подумал о Польше, о Варшаве, Кракове, об Освенциме. Что будет с этой доброй Эльзой, когда она побывает в Освенциме?
Вот пляж, и океан, и солнце, подумал я, и мы, мокрые и веселые, здесь, на Коста-Хермоса, люди разных национальностей, и маленький Клавдио кувыркается в песке, и как трудно сейчас здесь, на этом месте, представить себе Освенцим. А люди в Освенциме, тогда, там, не могли поверить, что есть на свете Коста-Хермоса.
Многообразен человеческий мир, но лучше уж был бы он однообразен, как длинная и широкая полоса океанского пляжа.
15. Встреча
— Пойду выкупаюсь, — сказал профессор Бомбардини, бросил карты, игриво задирая ножки, подбежал к океану и нырнул в него.
Он долго плыл на большой глубине, пока не увидел покачивающуюся в зеленоватом сумраке на растопыренных плавниках акулу. Он сразу узнал ее, это была «акула синематографико».
— Рад приветствовать коллегу, — сказал он, подхалимски трепеща ручками и ножками.
— Слопаю, — равнодушно сказала акула.
— Много слышал о вас, — любезно улыбнулся Бомбардини, как бы пропуская мимо ушей заявление акулы. — Ваша концепция распада мирового киноискусства мне очень близка, хотя и имеются некоторые основания для полемики, для дружеской полемики, разумеется. К примеру, вы утверждаете…
— Сейчас разгонюсь и слопаю, — сказала акула и действительно стала разгоняться с открытой пастью.
— Ну, зачем же так?! — взвизгнул Бомбардини. — Давайте продолжим диалог.
В последний момент он увернулся, и акула проскочила мимо, лишь сорвав шершавым боком кожицу с его ягодицы.
— Глупо! — плюясь и рыдая, закричал Бомбардини. — Разве это аргументы? Мы могли бы стать союзниками!
Акула делала круг, разворачиваясь для второй атаки.
— Я тебя слопаю по двум причинам, — сказала она, тряся бородой. — Во-первых, ты продукт питания, а во-вторых, конкурент.
— Тогда я сам тебя слопаю! — завопил Бомбардини и бросился вперед.
Они мчались навстречу друг другу с распахнутыми челюстями. Счет пошел на мгновения. Ой, пропала! — в последний момент сообразила акула и тут же очутилась в животе Бомбардини.
Профессор поплыл к берегу, ощущая в животе приятную тяжесть и прислушиваясь к бурному процессу пищеварения. Он вылез из воды таким же стройным, как и раньше.
— Бомба, есть идея! — крикнул ему Сиракузерс. — Вечером идем в казино. Надоело по мелочи пробавляться.
16. Дунай
Большие плоские камни на берегу. На них выбивают свои имена и даты желающие увековечиться. Ничего особенного, этим занимаются люди повсюду — в Грузии, в Новгороде, в Риме, — но все же я долго стою над этими камнями и читаю: «Светозар + Амалия», «Карлос + Елена», «Хусейн + Ингрид», «Гарри + Лолита = Любовь»! Надписи эти оставили не иностранные туристы, все это имена аргентинцев.
Наша переводчица, двадцатилетняя Лиля Мышковская, познакомила нас со своим женихом, молодым шведом по имени Хуан. Швед довольно бойко разговаривал по-русски, вполне сносно по-шведски, очень хорошо по-английски, а родным его языком был, естественно, испанский.
Однажды мы гуляли по торговым районам Мар-дель-Плата, покупали кое-какую мелочишку. Хозяином первого магазинчика оказался старый поляк, служивший еще в царской армии, хозяином второго магазинчика был экспансивный одессит, в третьем, большом, магазине моментально нашелся приказчик, говорящий по-русски.
Усталые, мы зашли в маленький угловой бар, присели к стойке, взяли кофе. В баре, кроме нас и буфетчика, никого не было. Потом зашел мужчина лет сорока пяти, привалился к стойке, взял из рук буфетчика чашку, лениво заговорил с ним; видно было, что они давно знакомы. Буфетчик глазами показал на нас, шепнул:
— Сеньоры из России.
17. До свидания!
В конце марта фестиваль весь вышел, и — с помятыми лицами и отчужденными уже глазами — был отмечен его конец.
Мы начали движение к дому, я лично — к своим двадцати семи квадратным метрам в кооперативном доме у метро Аэропорт, к ложу, именуемому «кресло-кровать», что совершенно не соответствует действительности, к пельменной на Инвалидном рынке.
Для того чтобы вернуться домой, нам надо было вновь пересечь четыреста километров пампы в любезно предоставленном «шевролете», два дня провести в Буэнос-Айресе, влезть в пузо «боинга-707», полететь, опускаясь в Монтевидео, Сан-Пауло, Рио-де-Жанейро, Дакаре, Мадриде, проститься с «боингом» на парижском Орли, денек проболтаться в Париже, приехать в Ле-Бурже, влезть в родное пузико «ТУ-104», приземлиться в Шереметьево, окинуть взглядом березы и взять такси.
Всю дорогу до Буэнос-Айреса мы оживленно болтали с нашим дорогим Родольфо, потому что знали уже десятка два испанских слов, а он — десятка два русских. Родольфо говорил так:
— Вы мои друзья на всю жизнь, и моя жена — друг вашим женам, и мои дети — друзья с вашими детьми.
— И будет так, — отвечали мы.
В Буэнос-Айресе ностальгия стала приобретать уже совершенно чрезмерные формы, мы говорили только о Москве, хотя и блуждали по аргентинской столице с семейством Сьяччи, с поэтессой Лилли Гереро, с художником Карлосом Алонсо, с нашими журналистами и дипломатами, со всеми этими милыми людьми, память о которых нам дорога.
И вот наступил день отлета, и этот час, и эта минута, и мы в толпе пассажиров потянулись к самолету, оборачиваясь, помахивая шляпами, посылая воздушные поцелуи нашим новым друзьям и Аргентине в целом.
Неподалеку от барьера международной зоны стояли три оборванца с гитарами. Они услаждали публику неумелой игрой и жуткими козлетонами, а в их шляпы летели крузейро, центы, песо, сантимы и копейки. Нелегко было узнать в них Сиракузерса, Бомбардини и Пистолетто-Наганьеро, но это были они. Когда мы проходили мимо, они с новой силой ударили по струнам и запели:
- Под небом знойной Аргентины,
- Где небо южное так сине,
- Где женщины как на картине,
- Там Джо танцует с Клё…
1963–1966
Мар-дель-Плата — Москва