Дорогой мой человек Герман Юрий
Вот на досуге Вам и пишу.
Все было, Аглая Петровна, всего я навидалась Носила раненых на вторую подставу, ползала, таскала раненых на шинели, на лодке-волокуше. В общем, это тяжелая, лошадиная работа, от которой болит поясница и хочется охать. Еще я была граблями, санитарными граблями. Дело в том, что тут можно потерять раненых, очень уж дикая природа — кочки, болота, всякие разные коряги, валуны неожиданные. Вот мы и ходили цепью по тому пути, по которому, допустим, наступала рота. Просто и полезно.
Вам кажется, что я пишу в каком-то неправильном тоне?
Мне почему-то грустно, Аглая Петровна. Хотите, я Вас немножко развлеку, напишу, как мы еще весной ранней были в бане? Когда мне бывает невесело, я эту историю вспоминаю, иногда помогает. Может быть, и Вы улыбнетесь?
Вот пошли в баню: знаменитая наша хирургическая сестра Анна Марковна — она очень толстая и носит мужское трикотажное белье, — потом „служба крови“ — экспедиторши Капа, Тася и я. Тася очень у нас хорошенькая, глаз не оторвать — высокая, длинноногая, совсем не такая разлапистая, как я.
А баня у нас не в землянке, а в такой палаточке. Полупалатка, полупостройка. Разделись, Анну Марковну горячей водой плескаем, подняли страшный тарарам. Капа обожглась и кричит:
— Рассулов, давай похолоднее. С ума сошел, что ли?
Рассулов у нас боец, который автодушевой установкой заведует. Потом все наладилось, вода пошла нормальная, мы головы моем, обсуждаем, у кого какая фигура. Главный судья, конечно, Анна Марковна: у Таси ноги слишком длинные, у меня слишком маленькие, у Капы плечи слишком покатые.
— Теперь посмотрите на меня, — говорит Анна Марковна и становится в позу статуи.
Мы собираем консилиум и выносим решение: надо вам, Анна Марковна, немного похудеть, слишком уж у вас рубенсовские формы.
В это время как загремит что-то, как завоет. Анна Марковна сразу на корточки и на четвереньках скок-поскок в угол. Мы все тоже кто куда. А Тася объясняет:
— Это, девушки, налет!
Оно опять как даст! Щепки летят, кирпичи сыплются, железина какая-то оторвалась, дым, пожар, из трубы горячая вода хлещет. Анна Марковна кричит:
— Девочки, по щелям!
А мы все голые, и на дворе снег идет. И одежда наша неизвестно где, вся погребена. Представляете положение? А уже Тася наша дверь выворотила и на улицу как припустит: пар от нее так и валит. А за ней Анна Марковна короткими перебежками скок-поскок, словно лягушка. И эмалированной миской голову прикрыла!
Потом Капа побежала, потом я — в простыне, как привидение.
Конечно, ничего не соображаем.
А самолет-то давно улетел. Пока разобрались — хохоту было, глаза невозможно людям показать. Ведь мы голыми-то в снег попрыгали, в щель.
Анна Марковна сделала философское замечание:
— И ничего особенного. Я, девочки, слышала, что женщины, когда они без мужчин, очень легко поддаются массовым психозам. В данном случае был массовый психоз страха. И повальное заражение этим психозом.
Не смешно?
Нисколько я Вас этой историей не развлекла, Аглая Петровна?
Если бы Вы знали, как плохо у меня на душе!
Кончаю писать. Пришел Козырев, он низко Вам кланяется и просит передать, что много о Вас слышал и был бы счастлив когда-нибудь познакомиться. Впрочем, он сам желает приписать от себя и взял с меня слово, что я не загляну в его приписку.
Целую Вас, милая, дорогая Аглая Петровна.
Ваша Варя.
Уважаемая Аглая Петровна! Счастлив сообщить Вам, что Варвара Родионовна два месяца тому назад, а именно 23 мая с.г., вытащила меня на лодке-волокуше из переплета, из которого, как правило, живыми не вылезают. Так что теперь я дважды обязан Варваре Родионовне тем, что существую на этом свете. Где-то когда-то в дни мирной жизни я прочитал такую фразу: „Если тебе понадобится моя жизнь — приди и возьми ее“. Эти красивые и сильные слова я адресую Варваре Родионовне, лучшему человеку из всех, которых я когда-либо встречал на дорогах войны.
Искренне Ваш инженер-подполковник Козырев».
Письмо второе
«Здравствуй, дорогая моя жена!
Товарищ, который передаст тебе посылку и вручит письмо, — капитан-лейтенант Звягинцев Алексей Александрович, командир эсминца „Серьезный“, на котором я держал свой флаг. Сейчас вышеуказанный корабль направлен на ремонт, а т. Звягинцев отбыл в краткосрочный отпуск к семье в Казань. Ты его обласкай, у него горе в личном плане: скончалась мамаша. В прилагаемой посылке мой дополнительный паек, это все ты должна скушать: масло сливочное, консервы — треска в томате, кондитерские изделия. Остальное — подарок командования, начальство случайно узнало, в каких ты находилась обстоятельствах, и в приказном порядке велело мне переслать в твой адрес прилагаемый пакет. Что в нем — мне неизвестно.
Как воюем — тебе доложит капитан-лейтенант Звягинцев. Он вполне в курсе дела. Вообще, можешь на него положиться. Товарищ проверенный в боях и волевой командир. Боевые эпизоды излагать не умею, в одном тебя могу заверить — стараюсь служить Советскому Союзу и быть достойным такой жены, как ты. Извини, если неловко выразился.
Гибель Алевтины и героическое ее поведение под пятой проклятых оккупантов очень меня поразили. Даже слов не найду, чтобы описать тебе мое состояние.
Что касается до учительницы Окаемовой и бухгалтера Аверьянова, то я как раз вовсе здесь не удивляюсь. Слишком мы иногда поверхностно судим людей и за их пустяковыми недостатками не видим главной сути. Мне, по долгу службы, пришлось в этом убедиться.
Теперь, дорогая жена, растолкуй мне некую загадку: явилась на мой корабль недавно очень красивая молодая женщина, капитан медицинской службы т. Вересова Вера Николаевна, и сказала, что она обращается ко мне с большой и важной просьбой по поводу известного мне военврача Владимира Афанасьевича Устименки. Я, разумеется, очень обрадовался, услышав про Володьку. Она описала мне переход партизанского отряда и вывела Владимира в очень красивом свете, чему я, конечно, тоже обрадовался, иного от него никогда и не ждал. В дальнейшем т. Вересова вывела мне также Владимира как человека, заболевшего почками в боевой обстановке, и в ходе беседы заявила, что надеется на мою помощь в смысле решения вопроса о прохождении Владимиром дальнейшей службы на нашем флоте. На мой вопрос — желает ли этого сам т. Устименко — т. Вересова В. Н. ответила уклончиво, а я, по вежливости, не смог настоять. Тут же она заявила, что уже имела беседу с начсанупром т. Мордвиновым, а также с флагманским хирургом генерал-майором м. с. профессором т. Харламовым. Они будто бы не против, но хорошо бы мне (т.е. Степанову Р. М.) „подтолкнуть решение вопроса“. Я, разумеется, заявил, что „подталкивать не научен“, вышло даже грубо, но не смог сдержаться. Напиши, пожалуйста, дорогая моя жена, в чем тут загвоздка и что говорит по данному вопросу сам Владимир.
Поправляйся и набирайся сил.
Целую тебя, всегда твой
Родион Степанов».
Письмо третье
«Тетечка моя, тетка!
Судя по твоему снисходительно-ироническому письму, ты меня простила. А тебе ведь еще неизвестно, что, когда меня выписали, я заходил к тебе в третий корпус, но у вас там происходил какой-то обход с профессорами, и я не был допущен. Время же поджимало, как выражаются ораторы. Да и боялся я, что меня загребут и засадят обратно, ушел ведь твой племянник из госпиталя, что называется, „оставаясь под подозрением“. Только, пожалуйста, не волнуйся — я здоров и чувствую себя превосходно.
Рад, если Варварина личная жизнь наладится. Писать же ей по этому поводу не собираюсь. Ну, Козырев так Козырев. Я тут совершенно ни при чем. Что она молодец — я это всегда знал и нисколько в ее человеческих качествах не сомневался, а что судьбы наши разошлись — тут никуда, тетка, не денешься. Конечно, виноват только я, никто больше, но ведь я не собираюсь никого винить. Так что давай поставим на этом вопросе точку. И возвращаться к тому, что решено раз навсегда, не будем.
Теперь прочитай, как меня тут встретило мое начальство — майор м. с. Оганян Ашхен Ованесовна. Если хочешь ее себе представить — вспомни обличье нормальной бабы-Яги; она, кстати, сама знает, что похожа на Ягу, и даже посильно этим кокетничает.
Являюсь.
— Капитан медицинской службы Устименко?
— Так точно.
— Владимир Афанасьевич?
— Совершенно верно.
— Повесть Чехова „Ионыч“ читали?
— Читал.
— Такие доктора случаются и в наше время, вы не находите?
— Не нахожу.
— Конечно, они не столь откровенные стяжатели и свой цинизм держат при себе, но они есть. И тактика у них другая, и стратегия. В войне у них, по-моему, первая и главная цель — выжить.
— Не знаю таких, — сказал я.
— Они используют протекции…
— Для чего?
— Чтобы выжить!
Такой дурацкий разговор велся довольно долго. Наконец я высказался в том смысле, что Ионыч — исчезнувшая особь, невозможная в нашем обществе.
— Невозможная? — осведомилась Ашхен.
И нацелила на меня свое пенсне, с которым управляется, как со спаренным пулеметом.
— Невозможная? И вы это утверждаете? Вы, из-за которого меня, старую женщину, вызвал к себе начсанупр Мордвинов и дал мне понять, что некие инстанции заинтересованы в том, чтобы вы — Устименко — были бы довольны мною. Вы, который…
Представляешь себе, тетечка, что со мной произошло?
Наверное, со мной сделалось то самое, что покойный Пров Яковлевич Полунин довольно точно классифицировал как „куриную истерику“. Не помню сейчас совершенно, что я орал, одно только помню достоверно, что старуха номер два — Зинаида Михайловна Бакунина, наш терапевт, — проснулась за своей перегородкой и принесла мне ложку брому. Теперь тебе, надеюсь, понятно, что всю эту пакость с протекцией мне и подстроила та самая очень красивая Вера Николаевна Вересова, о которой тебе в свое время написал Родион Мефодиевич. Эту самую Веру я еще не имел чести видеть здесь, она тут на нашем флоте, а уж когда увижу, то поговорю! Побеседую по душам!
А пока что (ты не можешь меня не понять, тетка) мне пришлось и приходится каждым своим шагом доказывать старухам, что я не будущий Ионыч, не Остап Бендер и, как любит говорить твой муж, порядочный человек. Это — нелегкая работа. Вообще, доказывать, что ты не ты, всегда мучительно, а тут просто ужасно, еще зная, каковы мои начальницы.
Теперь — какие же они?
Ашхен — главная начальница — очень суха в обращении, строга, неразговорчива, но за этой официальностью и корректной жесткостью, за пенсне, которое она, придерживая пальцами, нацеливает на собеседника, за отрывистой речью и совершенно мужскими манерами только тупой дурак может ухитриться не разглядеть сердце, исполненное отзывчивости и подлинной доброты, сердце врача, извини, тетка, милостью божьей, такое, как у Н. Е. Богословского или у покойного И. Д. Постникова.
Одна как перст во всем мире, волею судьбы старая дева, не имевшая никогда ни мужа, ни ребенка, она никогда не знала, да и сейчас, в старости, не знает, что значит жить для себя, и хоть ни от кого не требует никакой самоотреченности, тем не менее никто не может работать у нее плохо или средне, во всяком случае ниже своих возможностей. С людьми, работающими за страх, а не за совесть, моя старуха номер один абсолютно безжалостна и беспощадна. Тех же, кто работает, не жалея своих сил, Ашхен не замечает, считая, что только такой труд и есть норма, и иногда говорит не без злорадства, что нынче война, и профсоюзный колдоговор о восьмичасовом рабочем дне недействителен.
А старуха номер два — кротчайшее и милейшее существо, маленькая, сухонькая, отличный, кстати, терапевт, но совершенно в себе неуверенный, такой, что все диагнозы ставит в форме вопросительной, обожающая Ашхен Ованесовну, с которой ее свела судьба еще в годы гражданской войны на каком-то бронепоезде, где Зинаида отчаянно влюбилась в начальника или командира, о чем Ашхен вспоминает и поныне, говоря загадочно:
— Твое известное безрассудство, Зиночка!
Тем не менее у Зиночки на пальце обручальное кольцо. И она краснеет, как краснеет, тетечка!
Ашхен мне про нее рассказала так:
— Зиночка была очень бедной и всегда голодной, всегда! А ее отец — действительный тайный советник — проклял Зиночку, и, когда она привела свою угрозу в исполнение и убежала учиться, этот тайный даже истребовал ее через полицию. Но она убежала во второй раз, и не для того, чтобы стать знаменитостью и прославиться, нет, у нее и данных для этого не было, она только хотела приносить пользу людям. И прямо из Сорбонны приехала в Мордовию — земским врачом. Урядник говорил ей „ты“, потому что она была под надзором, мужики лечили люэс у знахаря, и у Зиночки не было дров, чтобы натопить избу. И никакой протекции, как например у вас, Владимир Афанасьевич! Решительно никакой…
Понимаешь, тетка, каково мне все это было выслушивать? И снова Ионыч. Например, такая беседа:
Ашхен: — И вы продолжаете настаивать на том, что Ионычи у нас не существуют?
Я: — Продолжаю.
Зинаида: — Вы очень упрямы, Владимир Афанасьевич!
Ашхен: — Если желать блага нашему советскому обществу, то не надо делать ему реверансы и льстить. Ионычи существуют. Чехов был на редкость хорошим доктором и умел видеть вперед. Например, вы — молодой Ионыч.
Я: — Опять Ионыч?
Зинаида: — Посмотрите-ка на этого молодого человека. Он даже удивлен!
Ашхен: — Сколько сейчас времени?
Я: — Виноват, проспал! Но я…
Ашхен: — Как я предполагаю, Зиночка, Ионыч, наверное, тоже начинал свое скатывание по наклонной плоскости с того, что опаздывал к себе в больницу. У него там не было реальных интересов, у него вообще не было никаких интересов, он лишь развлекал себя, подсчитывая ассигнации…
Зинаида: — Стриг купоны…
Я: — Не понимаю, какая связь между моим опозданием и стрижкой купонов…
Ашхен: — И в каком вы виде, капитан Устименко. На вас стыдно смотреть. Вы не удосужились побриться. На вас жеваный китель, жеваный и пережеванный. И неужели вы не можете даже почистить ваши башмаки?
Я (в очередной хвастливой, развязной, отвратительной, в общем не свойственной мне, но все-таки в куриной истерике): — Ну хорошо, я всем плох. Я Ионыч, попавший к вам по протекции. Моя главная идея — выжить. Так слушайте теперь, в какую передрягу я попал…
Ашхен: — Ты слышишь, Зиночка, он, оказывается, попал в передрягу!..
Зинаида: — Все-таки, может быть, мы выслушаем его, Ашхен. Он очень уж нервничает. И посмотри, какой он бледный. Даже немножко синюшный…
Я: — Я не нуждаюсь в вашей жалости. Вы сами отправили меня вечером в полковой пункт, и именно там…
Дальше я рассказываю, что было именно там.
Это небезынтересная история, тетка.
Представляешь — идет группа наших матросов из морской пехоты. Среди них раненый, но бодренький, шагает сам, без всякой помощи, и громко покрикивает:
— Разойдись, подорвусь! Расходись, подрываюсь! Не подходи близко опасно для жизни! Давай собирай медицину с саперами…
Подхожу к этому матросу. Удалой парень, видно выпивший изрядную толику для бодрости и храбрости. Как впоследствии выяснилось, он разведчик из прославленного у нас подразделения капитана Леонтьева, зовут его Сашка Дьяконов. Поднесли ему спирту уже после происшествия. А происшествие, как объяснили мне эскортирующие раненого товарищи, заключалось вот в чем: Сашке в плечо попала пятидесятимиллиметровая мина и не разорвалась. Разорваться она может каждую минуту, колпачок у мины из пластмассы, одним словом хитрая штуковина. Мину или взрыватель надобно удалить, но тут одна хирургия бессильна, необходимо привлечь сапера, и такого, чтобы был парень сообразительный.
Сашка все это издали подтверждает, стараясь не жестикулировать.
Ему подносят закурить — он покуривает, стоя за валуном, чтобы, если мина взорвется, не поранить других.
Созываем совет полковых врачей, а за время нашего совещания является сапер, угрюмый дядечка из породы тех наших офицеров, которых никогда и ничем нельзя не только удивить, но даже вывести из состояния обычной флегмы. Подошел к Сашке, сел на корточки, разглядел взрыватель и объявил его тип, словно это могло чему-то помочь. Тут и „дуольве“, и „девятка“, и несколько „а“, и еще всякие фокусы.
Я спрашиваю:
— Ну и что?
Он отвечает:
— Мне этот взрыватель сейчас не ухватить. Он едва из кожи проклюнулся. Надо, чтобы вы мясо ему дальше разрезали, этому морскому орлу, тогда мину подпихнем за ее восьмиперый стабилизатор и осуществим обезвреживание. Люди пускай разойдутся, чтобы, если ошибемся и она рванет, никто, кроме нас троих, не пострадал.
— А вы, — это Сашка говорит, — постарайтесь не ошибаться. Сапер ошибается раз в жизни, но я в вашей ошибке участвовать не намерен. Вы поаккуратнее.
Пошли мы втроем в палатку. Матросы Сашке издали советуют:
— Ты под ноги смотри, не оступись, Сашечка!
— Сашечка, твоя жизнь нужна народу!
— Саша, друг, сохраняй неподвижность.
Пришли, посадил я его. Он улыбается, но через силу. Белый, пот льется. Ну, а мне не до улыбок. Торчит из плеча у него этот самый восьмиперый стабилизатор, будь он неладен, и я все думаю, как бы мне его не зацепить. И сапер рекомендует:
— Вы, доктор, поаккуратнее. У этих самых „полтинников“ взрыватели чуткие. В любую секунду может из нас винегрет образовать.
Разрезали бритвой мы на нашем Сашечке ватник. Никогда не думал, что это такая мучительная работа — разрезать ватник. Потом тельняшку распороли. Мина вошла под кожу прямо под лопаткой, а взрыватель едва виднелся в подмышечной впадине. Дал я ему порядочно новокаину — Саше — и взял скальпель. Тут и меня самого прошиб пот. А сапер руководит!
— Нет, мне еще не ухватить, у меня пальцы массивные, вы, доктор, еще мяска ему подрежьте. Пускай шов у него будет побольше, зато мы трое живые останемся. Тут риск оправданный и целесообразный…
Наконец черненький этот пластмассовый взрыватель весь оказался снаружи. И тогда знаешь что мне сапер сказал?
— Теперь вы, доктор, уходите: третьему нецелесообразно подрываться, если есть возможность ограничиться двумя.
Выгнал, а через минуту позвал обратно: взрыватель уже был вывинчен, и сапер мой, имени которого я не узнал и теперь так, наверное, и не узнаю никогда, вместе с Сашкой, как мальчишки, разглядывали внутренности этого взрывателя и спорили:
— Видишь, какая у него папироса?
— Так это же втулка!
— Сам ты втулка, матрос. Вот гляди, запоминай: инерционный ударник…
А обезвреженная мина лежала на табуретке.
Я обработал рану, наложил швы и, бог мне судья, дал Сашке грамм сто казенного спирту.
— Закусить бы, — попросил мой Сашка. — У меня от этого приключения аппетит теперь прорезался, товарищ доктор…
Покуда я укладывал своего Дьяконова, сапер исчез, забрав с собой мину. Друзья Сашки поджидали меня на валунах. У них была водка. И под традиционнейшее „пей до дна, пей до дна, пей до дна“ я, тетка, твой любимый племянник, твой хороший пай-мальчик Володечка, упился, как последнее ничтожество. Не помню, что мы там галдели, на валунах, помню только, что я вместе со всеми пел „Раскинулось море широко“, целовался с этими усатыми альбатросами, ходил вместе с ними к их командиру, потом их командир повел меня к своему начальству, и там, как мне кажется, я почему-то дал торжественную клятву навечно остаться в кадрах Военно-морского флота.
Потом я проспал и, в конце концов, расхвастался старухам, какой я герой.
Знаешь, что сказала Ашхен, выслушав историю про мину? Она сказала с улыбкой:
— Да, капитан Устименко, тут не позовешь охрану труда!
Все это не произвело на них никакого впечатления.
Но относиться ко мне они стали чуть-чуть лучше. А может быть, и совсем хорошо, во всяком случае про Ионыча они больше не вспоминают. А в это недоброй памяти утро Ашхен сказала:
— Не позавтракать ли нам вместе? Садитесь, Устименко, мы будем пить чай! Палкин, Палкин, где вы, мы хотим пить хороший, крепкий, горячий чай с клюквенным экстрактом! Или со сгущенным молоком. И хлеб, Палкин, Палкин!
А Палкин, тетка, это, чтобы ты знала, необыкновенной хитрости мужик с бородой, как у Гришки Распутина, очень сильный, здоровяк, но, видишь ли, толстовец-непротивленец, как он сам изволит рекомендоваться. Он санитар, он боится крови, падает в обморок при виде раны, и мы никак не можем уличить его в симуляции. Мои старухи у него в рабской зависимости, так как не умеют ни печурку растопить, ни воды раздобыть, не умеют делать ничего, кроме своего дела. Он, подлец, что называется, и пользуется. Так вот:
— Палкин, Палкин, будем чай пить! Палкин, а где же сахар? Как съели, еще вчера полно сахару было! Как так — было да прошло, не дерзите, Палкин! Да никто вас, Палкин, не подозревает, и ничего мы вам не намекаем, просто очень странно. И сгущенного молока нет?
Ах, тетечка, милая тетечка, как я не люблю, когда обижают таких, как мои старухи! Если бы ты знала! Палкиным ведь только волю давать не нужно, и все будет в порядке.
Догнав Палкина, я его окликнул:
— Палкин, а Палкин!
Он остановился. Но не обернулся. Кто я ему? Так — капитанишка! Он и своих майорш не боится.
— Палкин, — сказал я, — как вы стоите?
— А никак не стою, — ответил Палкин. — Я не строевик. Стоять не обязан перед каждым.
— Вот что, Палкин, — сказал я ему. — Вот что, мой дорогой товарищ Палкин. Во-первых, вы у меня сейчас встанете смирно. По всем правилам! Вы это умеете делать, я видел, как вы стояли, когда приезжал начсанупр флота. Смирно, Палкин!
Он побелел. Наверное, такой вид был у Распутина, когда на него замахнулся Сумароков-Эльстон или пуришкевич. И все-таки стал смирно. А я сказал так:
— Вы, Палкин, нормальный симулянт и негодяй. Я проверил, никакой вы не толстовец. Вы просто — шкура! И вор. Отвратительный вор военного времени. Если вы мне посмеете украсть у моих майорш хоть крошечку сахара, хоть крупиночку, я вас возьму с собой прогуляться на передний край. Вы будете ползти первым, а я за вами. И если вы затормозите — я вас пристрелю. Вам понятно, Палкин?
— Понятно, товарищ капитан, — клацая белыми зубами, ответил Палкин. — Разрешите исполнять?
Что-то очень много я тебе написал, тетка.
А в общем, все идет не так уж плохо, тетка! Старухи, разумеется, продолжают меня мучить своим воспитанием, они считают, что нашему поколению не хватает „нравственных устоев“. И, с их точки зрения, врач ничего, но у меня грубые манеры (о господи!), кричу на их бедняжку Палкина, который (зачем только я взялся их опекать?) мухи не обидит, никогда ничего не украдет и без которого им ни минуты не прожить, а кроме того — как они считают, мои начальницы, — очень дурно, что у меня нет невесты.
— Вы лишены сдерживающих начал, — заявила мне как-то Ашхен.
— Почему? — удивился я.
— Вас никто нигде не ждет. А поэт Симонов написал: жди же меня, подожди же!
— Не писал этого Симонов! — ответил я.
Короче говоря, тетечка, ужинать я теперь должен с ними, они „укрепляют“ мои нравственные устои и пихают в меня всякие витамины. Бывает интересно, а бывает скучно.
Береги себя.
Если бы ты не выскочила замуж за Родиона Мефодиевича, то я, при отсутствии у меня „нравственных устоев“, вполне мог бы на тебе жениться. К сожалению, я твой племянник, это как-то нехорошо. С другой стороны, разница в возрасте у нас уж не такая большая. А с прошествием времени я бы женился на других, молоденьких, и мы бы с моими молоденькими женами катали бы тебя, старенькую, в кресле.
Пиши мне, тетка! Тетечка ты моя!
Владимир».
В МЕДСАНБАТЕ У СТАРУХ
Во время очередного нравоучительного разговора о нравственных началах в медицине Палкин принес флотскую газету «На вахте». Володе было велено читать первую полосу с начала до конца, хоть все, что тут было напечатано, они уже слышали по радио. Сначала Устименко начерно пробежал страницу глазами. Он всегда так поступал, и Ашхен Ованесовна всегда за это сердилась.
И нынче она тоже рассердилась.
— Ну! — крикнула Яга. — Это же не по-товарищески, Устименко! Мы ждем, а он читает сам для собственного удовольствия. Я всегда знала, что вы эгоист, Владимир Афанасьевич…
— Триста тридцать тысяч человек, — прочитал Володя. — Ничего себе! В Германии официально объявлен траур.
— Вы мне не пересказывайте, как в красном уголке, вы мне подряд читайте, — велела Ашхен. — Он с нами как с дурочками обращается, правда, Зиночка? Он нас не удостаивает прочтением!
Зинаида Михайловна обожглась чаем и согласилась, что не «удостаивает».
— Да господи же, пожалуйста! — воскликнул Володя и, придвинувшись ближе к лампочке, стал читать вслух: — «В конечном счете контрнаступление под Сталинградом переросло в общее наступление всей Советской Армии на огромном фронте от Ленинграда до Азовского моря. За четыре месяца и двадцать дней наступления Советская Армия в труднейших условиях зимы продвинулась на Запад на некоторых участках на 600-700 километров, очистив от врага районы страны…»
— Вы когда-нибудь слышали, как читает пономарь? — осведомилась баба-Яга. — Или не слышали?
— Не слышал! — сказал Володя. — Но больше читать не буду. Вы все время мною недовольны!
— У вас, Володечка, нет художественной жилки, — сказала Бакунина. Даже я лучше вас прочитала бы.
И она своим тоненьким голосом стала читать про танки и пушки, про бронетранспортеры и самолеты, про трофейные снаряды и авиационные бомбы. А баба-Яга слушала и кивала носатой головой, и на стене землянки кивала ее тень — еще пострашнее, чем сама Ашхен Ованесовна.
— Чем вы там все время скрипите? — спросила она Володю.
— Тут пистолет валяется разобранный, я хочу его собрать. Ваш?
— Мой, — кивнула Ашхен. — Я его разобрала, а сложить обратно не могу. По-моему, там много лишнего.
— Вы думаете?
— Уверена.
Зинаида Михайловна дрогнувшим голосом прочитала про поворотный пункт в истории войны. И прочитала про то, что в огне Сталинградской битвы человечество увидело зарю победы над фашизмом. И еще про то, что немцы пишут: «Мы потеряли все же Сталинград, а не Бреславль или Кенигсберг».
— Дураки! — сказала Ашхен. — Самодовольные идиоты! Правда, Володя, Зиночка хорошо читает? Она раньше декламировала, когда была молоденькой, «Сумасшедший», кажется Апухтина, и это, знаете, «Сакья-Муни». Не слышали? Когда-нибудь Зиночка вам продекламирует!
И она показала, как Бакунина читает стихи. Для этого Ашхен Ованесовна слегка вытаращила свои черные глаза, перекосила рот, попятилась к стене и воскликнула:
- Поздно, вошли, ворвались,
- Стали стеной между нами,
- В голову так и впились,
- Колют своими листами…
— Лепестками! — подсказала Зинаида.
— Ха! — угрожающе зарычала Ашхен. — Ха!
- Рвется вся грудь от тоски,
- Боже, куда мне деваться?
- Все васильки, васильки,
- Как они смеют смеяться!
— Сильн? — спросила она у Володи.
— Что сильн, то сильн, — сказал Устименко. — Я даже напугался немного.
— Я бы могла играть Отелло, — патетически произнесла Ашхен, — если бы это, разумеется, была женская роль. И знаете, дорогой Владимир Афанасьевич, я очень люблю старую школу на сцене, когда театр — это настоящий театр, когда шипят, и хрипят, и визжат, и когда страшно и даже немного стыдно в зале. А так, этот там «сверчок на печи»…
Она махнула рукой.
Зинаида Михайловна не согласилась.
— Ну, не скажи, Ашхен, — проговорила она робко, — художники — это незабываемое. Все просто, как сама жизнь, и в то же время…
— Скучно, как сама жизнь! — воскликнула Ашхен. — Нет, нет, и не спорь со мной, Зинаида, это для идейных присяжных поверенных и для таких ангельчиков, как ты в юности. Искусство должно быть бурное, вот такое!
И, на Володину муку, она опять продекламировала:
- — Уйди, — на мне лежит проклятия печать…
- Я сын любви, я весь в мгновенной власти,
- Мой властелин — порыв минутной страсти.
- За миг я кровь отдам из трепетной груди…
- За миг я буду лгать! Уйди!
- Уйди!
— Вот и Палкину нравится! Понравилось, Евграф Романович?
— Чего ж тут нравиться, — угрюмо ответил Палкин, ставя подогретый чайник на стол. — Никакого даже смыслу нет, одно похабство… И как это вы, уже немолодые женщины…
Он всегда называл своих начальниц во множественном числе.
— Палкин хочет нас вовлечь в лоно церкви, — со вздохом сказала Ашхен. — Или в сектанты. Вы, кажется, прыгун, Палкин?
А Володе она закричала:
— Мажьте масло гуще! Выше! Толще мажьте маслом, вы отвратительно выглядите, Владимир Афанасьевич, я этого не потерплю и даже нажалуюсь вашей тетечке. Вы же знаете, какая я кляузница…
Палкин подбросил дров в чугунную печку, багровое пламя на мгновение осветило его распутинскую бороду, кровавые губы, белые зубы, разбойничьи цыганские глаза. В длинной трубе засвистало, Зинаида Михайловна заговорила томно:
— Помню, в Ницце я как-то купила три белые розы. Удивительные там розы. И на могиле у Александра Ивановича Герцена…
— Вот ваш пистолет, — сказал Володя бабе-Яге. — В нем никаких лишних частей, Ашхен Ованесовна, нет. Только сами не разбирайте.
— Вы его зарядили?
— Зарядил.
— Тогда положите в кобуру, а кобуру на полочку над моим топчаном. Я не люблю трогать эти револьверы. И Зиночкин тоже осмотрите, у нее там, наверное, мыши вывелись, она к нему не прикасалась ни разу… Зиночка, сделай Владимиру Афанасьевичу бутерброд, он не умеет…
Напившись чаю с молоком, Ашхен Ованесовна скрутила себе огромную самокрутку, заправила ее в мундштук из плексигласа с резными орнаментами, выполненными военфельдшером Митяшиным на военно-медицинские темы, выпустила к низкому потолку целую тучу знаменитого «филичевского» дыму и вернулась к проблеме, с которой начался сегодняшний разговор, — о поведении врача в разных сложных жизненных передрягах.
— Решительность и еще раз решительность! — грозно шевельнув бровями, произнесла Ашхен Ованесовна. — Извольте, Володечка, казуистический случай со знаменитым педиатром Раухфусом: родители категорически воспретили делать трахеотомию ребенку. Раухфус приказал санитарам связать родителей и, конечно, спас ребенка. Идиот юрист, выступивший в петербургском юридическом обществе, квалифицировал поведение профессора Раухфуса как двойное преступление: лишение свободы родителей и нанесение дитяти телесного повреждения. Слышали что-либо подобное?
— Идиотов не сеют и не жнут, — сказал Устименко. — Я читал, что в нынешнем веке профессора парижского медицинского факультета возмущались фактами лечения сифилиса. Они утверждали, что «безнравственно давать в руки людям средство погружаться в разврат». Тут я не путаю, у меня память хорошая…
Он отвел в сторону ТТ Бакуниной и щелкнул бойком.
— Осторожнее! — попросила Ашхен. — Почему все мальчишки так любят играть в солдатиков?
— Так ведь сейчас война! — спокойно ответил Володя. — Вы забыли?
— А вы нахал! — сказала баба-Яга. И перешла на тему, которая вечно тревожила ее, — это она называла «диагностическим комфортом». Молодое поколение врачей, утверждала Ашхен, не умеет по-настоящему «инспектировать» больного, оно целиком полагается на лабораторные и инструментальные методы исследования, которые изнежили врачей, их органы чувств утратили необходимую остроту, зрение притупилось, обонянием они почти не пользуются…
— Да, да, разумеется, — кивнула Бакунина, тасуя карты перед пасьянсом. — Конечно. Профессор Бессер справедливо утверждал, что от больного натуральной оспой пахнет вспотевшим гусем.
— А откуда мне знать, как пахнет вспотевший гусь! — изумился Володя. — Нас этому никто сроду не учил. И зачем…