Дорогой мой человек Герман Юрий
— Вздор! — сказал Устименко. — Вы будете летать еще сто лет!
— Дурак Уорд тоже так говорит, — грустно усмехнулся летчик. — Но я-то знаю. И я понял, что он со своими подушечками не заметил толком самого главного. Я понял, как вы рассердились там, в операционной…
— Уорд — знающий врач, — не глядя на Невилла, солгал Устименко. — Мы придерживаемся разных взглядов в деталях, но в основном…
— Уорд — тупица, — упрямо и зло повторил летчик. — Он просто не замечал меня, покуда не узнал, кто я такой. А я нарочно молчал, потому что это нестерпимо противно. Зато, когда приехал коммодор и пришла шифровка от мамы…
Тонкое лицо юноши изобразило крайнюю степень гадливости, он мотнул головой и замолчал.
— А кто же вы такой? Принц? — тихо спросил Володя. — Или герцог инкогнито? Я что-то читал в этом роде — довольно скучное.
— Вы знаете, что такое правящая элита Великобритании? Слышали?
— Ну, слышал, — не очень уверенно произнес Володя. — Это двести семейств или в этом роде, да?
— Я — то, что у вас называется «классовый враг». Я — ваш враг.
И он посмотрел на Володю с петушиным вызовом в глазах.
— Вы — мой враг?
— Да. Элита!
Теперь Володя вспомнил: это лорды, пэры, герцоги, кавалеры ордена Бани, Подвязки и разное другое.
— Ну так я лорд!
— Байрон тоже был лордом, и ничего! — не слишком умно произнес Володя. — Лорд Байрон!
— Байрон? — удивился Невилл. — Впрочем, да.
— У нас есть очень хороший писатель, — вспомнил Устименко, — Алексей Толстой. Граф, между прочим. И еще Игнатьев — генерал, тоже граф.
Они смотрели друг на друга во все глаза. Потом Устименке стало смешно.
— Это все вздор, — с вызовом в голосе сказал летчик. — Но сейчас вы перестанете улыбаться: меня зовут Лайонел Ричард Чарлз Гэй, пятый граф Невилл.
— Ого! — произнес Володя. — Здрово! Я такое видел только в театре в мирное время. Входит официант и докладывает: «Баронесса, к вам его высочество…»
Лайонел брезгливо усмехнулся:
— Почему официант?
— Ну, камердинер!
— И не камердинер.
— А кто? Эрцгерцог? — нарочно осведомился Устименко. Он и про официанта сказал нарочно.
Но Лайонел понял его игру.
— Бросьте, — сказал он сердито. — Во всяком случае, я вам не товарищ!
Володя вздохнул. Ему становилось скучно.
— Мне все эти камердинеры и эрцгерцоги не интересны, — сказал он. — Для меня вы просто раненый летчик, я же для вас — врач. И не будем утруждать друг друга всяким вздором, понятно вам, господин пятый граф Невилл?
— А, боитесь свободного обмена мнениями! — со смешным торжеством в голосе воскликнул Невилл. — Боитесь даже спорить со мной. Я знаю, мне говорили, что все вы тут как железные…
— Вот что, сэр Лайонел, — уже решительно поднимаясь, произнес Устименко. — Когда вы поправитесь, мы обстоятельно с вами поболтаем на все интересующие вас темы. А сейчас вам надо поспать, а у меня есть работа…
— Но вы еще придете ко мне?
— А как же? Я вас лечу.
— Но я же…
— Вы мой классовый враг?
— Да. И вы не обязаны возиться со мной.
— У вас в голове мусор, — начисто забыв «персону грату», сердито сказал Володя. — Помои! Я надеюсь, что, когда мы вас поставим на ноги, вы поумнеете, сэр Лайонел. Кстати, вы сказали: не товарищ! Я думаю, что тому парню, который тащил вас на спасательный плот и сам едва не погиб, это ваше важничанье не пришлось бы по душе. У нас вот люди, воюющие рядом, все товарищи — от матроса до адмирала. Ну, поправляйтесь!
И он вышел, запомнив почему-то выражение сердитого отчаяния в настежь распахнутых мальчишеских глазах необыкновенного пациента. В кабинете Уорда, не садясь, Устименко посмотрел рентгеновские снимки и насупился.
— Ну что? — спросил Уорд.
— Пуля засела слишком близко к корню легкого, — сказал Устименко. Видите?
Конечно, Уорд видел. Именно поэтому он и считал операцию решительно невозможной.
— Да, но опасность вторичного кровотечения? — сказал Устименко. — Эта штука будет сидеть в его легком, как бомба замедленного действия. Механизм когда-нибудь сработает, и кровотечение приведет к катастрофе.
— Будем надеяться на лучшее, — не глядя на Володю, произнес Уорд. — В конце концов, мы только люди…
— Черт бы нас побрал, если мы только люди! — расшнуровывая ботинки в ординаторской базового госпиталя, где он ныне ночевал, вдруг рассердился Володя. — Только люди, только люди!
Утром он ассистировал Харламову и думал о своем Невилле и о том, как и когда сработает проклятая бомба замедленного действия. В том, что она «сработает», он не сомневался почти, а закрывать на такие истории глаза и утешать себя тем, что мы «только люди», еще не научился…
— Что-то вы не в духе сегодня, майор, — сказал ему Харламов, размываясь, — не влюбились ли?
Володя натянуто улыбнулся и неожиданно для себя рассказал Алексею Александровичу вечерний разговор с Уордом и свои собственные размышления. «Мужицкий профессор», как называли Харламова завистники, сел, потер большими руками морщинистое, действительно «мужицкое» лицо, обдал Володю светом блеклых, нынче василькового оттенка глаз и сказал задумчиво:
— Да-да! Тут сразу не решишь. Но только с моей, знаете ли, нахальной точки зрения, — а я, как вам известно, в некотором роде хирург нахальный, — оперировать следует. Аналогия уместная. Кстати, когда эти самые бомбы нашими товарищами обезвреживаются, — риск неминуем, и бо-ольшой риск! Думайте, майор, думайте! Ну, а ежели совет понадобится, милости прошу в любое время…
Часов в двенадцать Володе позвонила Анюта. Приглушенным голосом, но явно чему-то радуясь, она говорила:
— Владимир Афанасьевич, очень некрасиво получается, и я сама даже вся запарилась. Этот летчик на перевязку не идет, а желает только к вам. И другой — старичок механик из иностранцев. И еще трое. А летчик сильно скандалит, он, по-моему, выпивши — свою виску всю выпил, и еще ему принесли.
— Это все вздор! — сухо сказал Володя. — Уорд сегодня справится, нечего потакать всяким капризам.
— Так не придете?
В голосе Анюты Володе послышалось отчаяние.
— А вы как считаете?
— Я не знаю. Но только, если вы не придете, я сама отсюда сбегу. Он говорит, этот летчик, что через ихнего адмирала вам ваше начальство прикажет. Тут наш офицер связи пришел — совсем запарился, как и не я…
Анюта всегда говорила вместо «как я» — «как и не я».
Днем Володя ассистировал флагманскому хирургу, а когда пошел обедать, дежурный с «рцы» на рукаве крикнул:
— Майора медицинской службы Устименку — на выход!
Володя подошел к двери.
— Вы — Устименко? — спросил молоденький румяный офицер связи. И заговорил шепотом, словно доверяя Володе вличайшую военную тайну: — Простите, что оторвал вас от обеда, но меня срочно послали. Там эти раненые союзники крайне возбуждены, они недолюбливают своего врача. Требуют вас в госпиталь к Уорду, их начальство дважды обращалось к нашему. В общем, вы сами понимаете!
Что тут было не понимать!
Уорд заперся в своем кабинетике и даже не вышел навстречу Володе. Халат ему принесла Анюта, сказавшая про себя, что она «вся до ниточки измученная этими инглишами».
С силой хлопая картами, матросы пели «Три почтенные старушки». Володю моряки-американцы приветствовали короткими свистками и одобрительными выкриками.
— Ну? — спросил Володя, открыв дверь в палату и вглядываясь в прищуренные и торжествующие глаза пятого графа Невилла. — Что это за шутки?
— Вы, между прочим, довольно паршиво говорите по-английски, — сказал лейтенант. — Паршиво, но удивительно самоуверенно. Кстати, должен вас предупредить: у меня английскому не учитесь. Я подолгу бывал в Штатах, и там меня «исковеркали», как считает моя мама и мой дядюшка Торпентоу. У них очень липучий язык, у янки, и я прилип…
Он засмеялся не совсем натурально.
— Так что же это за скандал вы тут организовали? — спросил Володя. — С жалобами и чуть ли не с истерикой? Не мужское дело, сэр Лайонел!
Пятый граф Невилл чуть-чуть обиделся.
— Никакой истерики и никакого скандала не было и в помине, док, — ответил он сухо. — Я просто потребовал!
— Чего же вы потребовали?
— Матросы с «Отилии» посоветовали мне… Вернее, они сказали: будь они на моем месте и имей мое состояние…
Ему было уже неловко, и Устименко заметил это.
— Ну, имей они ваше состояние, что же дальше?
— Ничего особенного, — совсем нахмурившись, произнес Невилл. — Действительно, я имею возможность оплачивать ваши счета. Я не беден! И вы мне нравитесь, то есть, разумеется, не вы лично, а то, что вы знаете ваше ремесло лучше, чем эта самовлюбленная крыса Уорд. Меня вы больше устраиваете! Пользоваться же вашими любезностями мне неприятно, тем более что вы сами сказали, будто у вас достаточно работы. Поэтому за услуги, которые вы делаете мне, я желаю платить.
Устименке стало смешно.
— Это интересно, — сказал он, вглядываясь в юное лицо своего лорда. — Платить. За услуги. Я читал в книжках, что у вас там нужно стать светским врачом, и тогда карьера будет обеспечена. Следовательно, моя карьера теперь обеспечена?
Невилл вдруг густо покраснел.
— И много вы собираетесь платить мне за услуги? — спросил Володя. — Щедро?
— Ровно столько, сколько будет написано в вашем счете.
— Без чаевых?
— Послушайте, доктор, — воскликнул Лайонел. — Я…
— Ладно, — сказал Володя. — Я буду лечить вас, но не потому, что вы «не бедны» и вам посоветовали оплачивать мои счета, а потому, что так мне приказано моим начальством. Вам это понятно?
Невилл хотел что-то сказать, но Устименко не стал слушать его.
— В рентгеновский кабинет лейтенанта Невилла, — велел Володя сестре и пошел вперед к рентгенологу капитану Субботину, всегда печально и едва слышно напевающему арии из опер. И сейчас, раздумывая над снимками, он тоже напевал из «Онегина».
— Так он же у меня был, — сказал Субботин, когда Володя назвал ему Невилла. — Или вы желаете посмотреть его сами?
И Лайонел тоже удивился, когда его привезли на каталке в рентгеновский кабинет.
— Все с начала, — сказал он сердито. — Зачем?
— Затем, чтобы содрать с вас побольше ваших фунтов стерлингов, — объяснил ему Устименко. — Это же войдет в счет, как вы не понимаете!
Субботин выключил нормальное освещение — надо было адаптироваться. Минуты две-три прошло в молчании, потом Невилл сказал:
— За это время, что мы сидим в темноте без всякого дела, я не заплачу ни пенса! Вы слышите, док!
Володя улыбался. Хитрый пятый граф Невилл понял, что со счетами попал в глупое положение, и теперь делал вид, что это просто игра. Ничего, он его еще допечет по-настоящему, этого сэра!
— Поверните мне его больше направо, — попросил Устименко. — Еще больше, еще чуть-чуть!
Невилл коротко застонал. Конечно, ему было больно, очень больно. Врачи в таких случаях деликатно выражаются, что больному «неудобно». Но Володя знал, как ему больно: кроме пули, которую он отчетливо видел, видны были и сломанные ребра — третье и четвертое.
— Придется потерпеть, сэр Лайонел, — попросил Володя. — Пожалуйста! Тут ничего не поделаешь, мне надо самому все увидеть.
— А что вы видите?
— Я вижу, например, ваше сердце.
— И как оно?
— Тысяча лошадиных сил и тянет великолепно.
— Зато ребра ни к черту? Да, док?
— Ребра мы вам склеим очень просто.
— А пулю этого чертова боша вы видите?
— Вижу, вижу!
И по-русски Володя сказал Субботину:
— Вблизи от корня правого легкого, больше сверху, верно?
Субботин задумчиво напевал.
— Слишком вблизи, очень уж вблизи, — ответил он не торопясь, словно отвечая на мысли Устименки. — Совсем вблизи. И кстати, Владимир Афанасьевич, кровь в полости плевры…
Володя разогнулся, попросил сделать снимки и вышел из рентгеновского кабинета. В коридоре с сигаретой в зубах стоял Уорд.
— Еще вчера вы сами опасались кровотечения, а сегодня вертите его для ваших проекций, — корректно улыбаясь, но грубым голосом сказал Уорд. — Это небезопасно, док.
— Мы поговорим попозже, с вашего разрешения, — ответил Устименко. Это «с вашего разрешения» должно было означать язык дипломата.
Из рентгеновского кабинета Невилла привезли в операционную. Лицо летчика было мокрым от пота, но он все еще пытался шутить.
— Вы здорово взяли меня в оборот, — сказал он, облизывая губы. — Стоило мне посулить вам деньги, как лечение пошло по-настоящему. Американцы-то правы!
— Да, — подтвердил Устименко, — деньги делают все. Я слышал, что за них можно даже купить себе титул. Вот я и стану маркизом, например…
Невилл вздрогнул. Игла вошла сразу, Володя медленно потянул к себе поршень.
— Вы меня оперируете, док?
— Нисколько! У вас в плевре скопилась кровь — я ее убираю.
— Это будет дорого стоить?
— По-божески возьмем! — сказал Володя. — Люди свои, союзники! А можем, как и вы, в кредит!
Потом Устименко занялся перевязкой, это тоже было достаточно мучительно для Невилла, но он держался, хоть слезы и вскипали в его нарочно широко раскрытых глазах.
И только в палате он пожаловался:
— Здорово вы меня намучили сегодня, док!
— Я не мог иначе, — сказал Володя. — Я должен был во всем разобраться.
— И разобрались?
— Я теперь подумаю.
— А я выпью. Хотите виски, док? У меня тут отличное, шотландское…
Виски Устименко пить не стал. Ему предстоял еще разговор с Уордом. Разговор, судя по вчерашнему началу, безнадежный, но Володя не мог его не продолжить, не имел на это права.
— Сигару, чашку кофе? — спросил Уорд, когда Устименко вошел к нему в кабинетик.
Еще мокрые рентгеновские снимки висели перед экраном — Володя догадался, что сюда их принес Субботин.
— Это Невилл, — с приличным случаю вздохом произнес Уорд и протянул Устименке большую чашку черного кофе. — По-моему, ничего хорошего!
Устименко разглядывал снимки по очереди — все три: да, ничего хорошего!
— Неприятные снимки, — произнес Уорд, но по выражению его голоса можно было предположить совершенно обратное: именно такие снимки его устраивали — они укладывались в его концепцию. — Разумеется, жалко мальчика. Чрезвычайно богатые люди. Было пятеро сыновей — Лайонел последний. Единственный наследник крупного состояния…
Вдруг Володя различил глаза Уорда под очками: в глазах застыло мечтательное выражение.
— Богатые люди, — лаская голосом это такое недостижимое для него богатство, сказал Уорд. — И мать, которая совсем ничего не ценит и не понимает, бедняжка почти помешалась от горя. К ленчу накрывают пять приборов — как будто все они живы и все сидят с ней за столом. Отец — покойный бригадный генерал — давно забыт, а мертвые мальчики с ней всегда. Понимаете, войну эти ребята восприняли как большой спорт, как олимпиаду или еще что-то в этом роде. Немного бренди, док?
Бренди Володя не хотел.
За окном все сыпался и сыпался мелкий, унылый весенний дождь, колотил в фанеру, заменяющую стекла. Поэтому и тихо так, что все затянуло дождем и туманом, иначе бы немцы показали себя. Весенний дождь, летний, осенний! Здесь всегда дожди…
— Ладно, — после паузы сказал Устименко. — Перейдем к делу. Я думаю, что Невилла все-таки нужно оперировать!
— Ни в коем случае! — воскликнул Уорд.
— Сначала вы все-таки меня послушайте!
— Я не располагаю полномочиями! — веско сказал Уорд. — Я не могу решать эти вопросы.
— Но если я приглашен к больному, то вы обязаны знать мою точку зрения, — неприязненно и жестко сказал Устименко. — Понимаете?
Уорд сделал смиренное лицо. Смиренное и все-таки немножко независимое. Он заранее возражал, — не имея решительно никакого взгляда на вещи, он, на всякий случай, возражал. И всем своим видом он утверждал независимость своего образа мыслей и своей отсутствующей точки зрения.
— Пуля у самого корня легкого, — держа рентгеновский снимок так, чтобы расположение крупнокалиберной пули было видно и Уорду, медленно и старательно заговорил Володя. — Вы видите? Детям известно, что чем ближе инородное тело лежит к корню легкого, тем опаснее и сложнее операция. Но опять-таки местоположение пули в данном случае колоссально увеличивает опасность вторичного кровотечения. Вы согласны?
На всякий случай Уорд издал губами звук, в равной мере и отрицающий и утверждающий.
— Вторичные кровотечения безусловно опасны, — сказал Володя. — Так? Они могут, и не только могут привести, но, вероятнее всего, приведут к катастрофе. Операция же хоть и опасна, и трудна, и сложна, но не абсолютно невозможна, а наоборот, при хорошем общем состоянии здоровья может дать благоприятный исход. Таким образом, я считаю, что отказ от операции более опасен, нежели сама операция.
— Вы очень остро ставите вопрос, док! — сказал Уорд.
Устименко промолчал.
— Я бы лично не взялся за такую операцию, — Уорд был настойчив. — Удаление пули при ранении легкого опасно, особенно в ранние периоды после ранения. Крайне опасно, и у нас это не рекомендуется.
— Кем не рекомендуется?
— Теми, кто меня учил.
— Вас учили в мирное время, — сказал Володя. — И учили профессора преимущественно мирного времени. Я по опыту наших врачей знаю, что риск операции на легких сильно преувеличен. Что же касается консервативного лечения вторичных кровотечений, правда, на опыте конечностей…
— Конечности ничего не доказывают! — воскликнул Уорд. — Решительно ничего! А смерть пятого графа Невилла у меня на операционном столе будет и моя смерть, — понимаете вы это? И опытом русских хирургов, да еще на конечностях, я ничем себе не помогу. Надеюсь, тут-то вы со мной согласитесь?
— Флагманский хирург генерал Харламов не откажется прооперировать Невилла, — произнес Устименко. — Я понимаю, что мой возраст…
— Ну, ну! — воркующим голосом возразил Уорд. — Мы высоко ценим ваши знания и ваш опыт, док! Но тут вопрос принципа, понимаете ли.
— Пожалуй, да, — поднимаясь, сказал Володя. — Пожалуй, действительно, принципа. И это самое трудное. Но, может быть, вы запросите разрешение у вашего главного медицинского начальства? Может быть, вы сообщите ему, этому вашему начальству, точку зрения и вашу и нашу.
— Вы хотите привести сюда генерала Харламова?
— А почему бы и нет?
Уорд испуганно заморгал под очками.
— Разумеется, я буду очень рад, но сэр Лайонел, конечно, не должен знать… Он может потребовать, при его решительном характере…
— Ладно, — сказал Володя, — он ничего не будет знать. Но генерал Харламов и доктор Левин посмотрят вашего графа и изложат вам свою точку зрения…
Вот тут-то он, по всей вероятности, и совершил ошибку — непростительную, трагическую ошибку: он ушел из госпиталя, не заглянув к Невиллу и не сказав ему все, что думал насчет операции.
Да, разумеется, несомненно, конечно, есть традиции, и соответствующие правила, и столетиями выработанная практика тонкостей врачебного обихода — что этично, а что не этично, как надобно поступать, а как не следует, что может знать больной, а что рекомендуется от него скрывать, но тут-то ведь дело касалось не столько больного, сколько доктора Уорда и его будущего.
Впрочем, черт разберет все эти международные правила, эту самую «персону грату» и иную разную дипломатию. Оно все, конечно, так, дело тут сложное, но если бы он вошел в палату к своему дурацкому лордику и сказал человеческими словами примерно так:
— Вот что, сэр Лайонел: нынче вы хорошо себя чувствуете и идете на поправку, как вам кажется. Но внутри вас притаилась смерть. Вы можете умереть не завтра и не послезавтра, но вы почти наверняка умрете именно из-за этой пули. А если мы вас прооперируем — только подумайте как следует, прежде чем отвечать, — если мы удалим эту пулю и операция пройдет благополучно, вы будете абсолютно здоровым парнем. Понимаете, абсолютно! Правда, операция сложная и рискованная. Вы можете и умереть. Можете! Но я предполагаю, что все будет хорошо. Решайте.
Вот как, пожалуй, ему следовало поступить.
Но ведь это почему-то нельзя!
Это не полагается!
Так не поступают!
Нельзя, видите ли, запугивать больного!
Ему надо лгать, полагаясь на тех, кто опасается не столько за больного, сколько сам за себя, как этот Уорд.
Так и не зайдя к своему Невиллу, Устименко отправился на рейсовый катер и вечером уже был на «Светлом», сидел в салоне каперанга Степанова, мазал маслом булку, пил крепкий, хорошо заваренный чай и рассказывал Родиону Мефодиевичу историю своих препирательств с Уордом, рассказывал про Лайонела Ричарда Чарлза Гэя, пятого графа Невилла, про пулю у корня легкого и про все то, что угрожает мальчику с «сердцем начинающего льва».
— Вы понимаете, Родион Мефодиевич, — говорил Володя, — это, разумеется, не так просто, конечно, но сама история с беспомощностью перед лицом аккуратной перестраховки выводит меня из необходимого равновесия. Я просто растерялся. Говорить с этим Уордом — как об стенку горохом. Все иначе, чем у нас. Навыворот, что ли…
— Да, навыворот, — задумчиво согласился Степанов. — Это точно, навыворот…
ТЫ, АМИРАДЖИБИ, ЛЮБИШЬ СГУЩАТЬ КРАСКИ!
Попозже, когда Володя принял душ, побрился и натянул свежую хрустящую пижаму Родиона Мефодиевича, пришел вдруг в гости капитан «Александра Пушкина».
— Хотел захватить бутылочку, бренди, — сказал он, здороваясь, — но у меня железный старпом — мой Петроковский. У нас с ним немножко, правда, распределены обязанности: я — добряк и душа-парень, рубаха, одним словом. А он — рачитель! Он — скупой! Мы так с ним решили, потому что иначе все мое судно пошло бы прахом. Так он — мой Жорж, Егор Семенович — не дал. Он заявил, что когда приходят гости — то честь им и место, а когда «на вынос» — он не даст. Он, видите ли, не может обеспечить всех, куда я хожу в гости, потому что я слишком часто хожу в эти разные гости. Мне удалось украсть у себя в каюте только этот джин, и то, когда Жоржик зазевался. Он у меня тиран, но немножко ротозей, чуть-чуть. Это меня и спасает…
— А может, мы, братцы, водочки выпьем? — спросил Родион Мефодиевич. — У меня есть — с похода накоплена. И консервишки какие-то есть. Сейчас распорядимся, будет у нас гвардейский порядок…
В салоне было тепло, сухо, уютно. За отдраенными иллюминаторами посвистывал сырой ветер, визгливо орали чайки, с пирса доносились размеренные звуки вальса: там, несмотря на непогоду, танцевали матросы.
— Занятно воюем, — чему-то улыбаясь и расставляя на столе стопки, сказал Степанов. — В море всякого навидаешься, а тут вдруг старинный вальс…
— Это «На сопках»? — спросил Амираджиби.
Он слегка дирижировал одной рукой, потом, когда музыка кончилась, вздохнул и сказал:
— Красиво. И почему это именно моряки, Родион, больше всех других любят вальс?
— Потому, наверное, что разлука любовь бережет, — думая о чем-то своем и отвечая этому своему, сказал Степанов, но тотчас же смутился и попросил гостей к столу.
— Прошу к столу, — сказал он тем же голосом, которым говорил эти слова много лет в кают-компаниях своих кораблей, и от степановского приглашения Володе сделалось еще уютнее.
Амираджиби улыбнулся.
— Когда я сделал предложение своей жене, — сказал он Устименке, — своей нынешней супруге, то в числе прочих аргументов — не слишком убедительных — выдвинул один, решивший исход моей пламенной, темпераментной, но отнюдь не искусной речи. Я сказал: «Тасечка, дорогая Тасечка!» (Она у меня русская Анастасия Васильевна.) «Тасечка!» — воскликнул я и вручил ей теплую, полураздавленную грушу дюшес — эта груша нагрелась у меня в кармане до температуры плавления металла. «Тасечка, — произнес я, — мы, моряки, всегда тоскуем по нашим женам, потому что подолгу их не видим. Мы сходим с ума от любви, потому что не знаем, что такое будни брака, мы знаем только праздники». Ты улавливаешь мою мысль, Родион? Вы понимаете меня, доктор? Жена для мужа — праздник, и он для нее — тоже. Никогда нет разговоров про пересоленный суп или про то, что ты опять сегодня не побрился. «Не брейся, — говорит она, — не трать время на это проклятое бритье!» — «Я обожаю кушать именно пересоленный суп, — говорит он, — для меня нет супа, если он не пересоленный!»
— Так и вышло? — спросил Устименко.
— Почти так. Несколько раз она хотела развестись, но потом, когда мы немножко постарели, Тасечка поняла, какая здесь таилась романтика. И больше не жалеет, что взяла ту раскаленную грушу и скушала ее на пристани в Одессе, провожая меня.
— А когда вы были в тюрьме?
— Тасечка нашла Родиона и потом встретила меня так, как будто я был в довольно трудном рейсе. Был прекрасный обед, и сациви, как я люблю, и бастурма, и другие блюда, которые она научилась готовить у нас в Кахетии. Правда, в этот раз она поплакала больше, чем обычно. Удивительно, правда, Родион, моряцкие жены, когда встречают мужей, почему-то плачут…
Спокойным и точным движением он поднял рюмку и предложил выпить за Аглаю Петровну и Анастасию Васильевну. Потом взглянул на Володю.
— Холост еще, — перехватив его взгляд, сказал Степанов. — Ему пить за жену не положено. Пускай за наших выпьет!
Пока ели, разговор вновь вернулся к пятому графу Невиллу, а с него переехал на союзников.
— Тут тоже не так просто, — вдруг сердито заговорил Родион Мефодиевич. — Есть у них великолепнейшие люди, но существуют и некие темные силы, которые словно нарочно стараются всеми возможными и невозможными средствами помешать, сорвать, напортить. Таких людей на моем судне называют подколодными ягнятами. И офицеришки есть, которые свой же народ позорят. Давеча явились к начальству эти ферты и ставят вопрос ребром: когда, дескать, наконец решится проблема домов терпимости для моряков? Можете себе представить такого рода беседу?
Родион Мефодиевич встал, закурил, прошелся. Амираджиби взглянул на него снизу вверх, подумал и сказал невесело:
— Зачем кипеть, Родион, дорогой? Тут все совершенно закономерно — для этих темных сил, не для народа, конечно. Моряки делают все, что в их возможностях, даже больше делают, но разве те, кто предал в Мюнхене интересы Англии, целиком устранены из государственного аппарата? Разве они совсем безвластны? Нет, конечно, и они демонстрируют нам свои усилия, но вовсе не для того, чтобы мы получили то, что нам так необходимо. Я не дипломат, я не историк, я просто, как и все мы тут, работяга войны — и не могу рассуждать иначе, потому что своими глазами вижу. Вижу, как они топят транспорты, которые вполне могли бы остаться на плаву. И не могу за это кланяться и улыбаться и писать «с совершенным почтением». Нет, я моряков не виню — английский флот славится своими моряками. Но я кое-какие инструкции ихние виню. Вот, пожалуйста, пример: мы в этом конвое имели повреждения несоизмеримые с теми, которые они называют смертельными, и мы как-нибудь, но причапали. Мы, дорогой Родион, выдержали тридцать девять атак авиации за трое суток, выдержали и отбили. А когда бомба попала в полубак и вызвала пожар, фашисты возобновили атаки, им понравился пожар, они хотели доконать нас, и эти атаки нам некогда было считать. У нас было, что называется, два фронта — авиация и пожар. А тут еще командир конвоя известил нас, что по инструкции должен утопить поврежденный пароход, и предложил команде «Пушкина» покинуть судно и перейти на эскортный корабль. Мой Петроковский ответил достойно, до сих пор я не знаю, какими словами, наверное, придется еще объясняться с начальством за некорректное отношение к союзникам. Но ведь у нас инструкция, сочиненная, может быть, одним из лордов адмиралтейства, силы не имела. Еще сутки мы тушили сами себя и чинили свои повреждения. Я был глухой в это время и, наверное, только мешал, поэтому все заслуги тут принадлежат не мне, я не хвастаю — ты же понимаешь! А когда мы догнали конвой, то получили сухое приветствие и не менее сухое поздравление адмиралтейства…
— Идиотизм! — сказал Володя.
— Почему идиотизм? — удивился и немножко рассердился Амираджиби. Странно, что такие простые вещи нуждаются в комментариях. Это же смешно. Родион, на твоих глазах произошла катастрофа с крейсером «Эдинбург». Расскажи своему племяннику, он не из болтливых и не вобьет клин в наши отношения с союзничками…
— А чего ж тут рассказывать, — усмехнулся Степанов, — тут все просто. Ты только, действительно, Владимир, языком не болтай, дело тонкое, дипломатическое. Фрицы атаковали «Эдинбург», повредили ему корму. Короче лишился он всего только винтов и руля. Мы вполне могли его к нам отбуксировать и даже предложение такое сделали. Куда там! Команду с «Эдинбурга» — на миноносец, и давай добивать крейсер. Потопили. И вместе с грузом золота, которым мы им платим за военные поставки. Десять тонн золота потопили, знающие товарищи говорят: сто миллионов рублей. И шум теперь, конечно, на весь мир: к ним не прорваться, это дело дохлое, вот даже «Эдинбург» потоплен! А кем? Кем потоплен-то? Да ну их всех, простите, в болото! Как они сами открывают огонь по летчикам, спускающимся на парашютах в море с подбитых самолетов! Я лично дважды выступал с протестами, когда они нас приглашали. Что опасного в летчике, когда он с парашютом попадет к нам, да еще в океане? И немец — тоже пригодится, возьмем! Случайно, наверное, четверых своих успели убить, удивительно, как этот ваш граф уцелел? Да что мы сейчас еще знаем, вот отвоюемся, тогда все узнаем. Да и то когда — вопрос…
— Мы пока знаем то, что видим, — спокойно, разливая водку, сказал Елисбар Шабанович. — Это тоже не так уж мало. Даже то, что мы видим собственными глазами, наводит на размышления, не так ли, молодой доктор, мой спаситель? И знаете, что тут обидно? Обидно, что даже после войны, когда все станет совершенно ясным, когда и подколодные ягнята напишут свои воспоминания, а мы, те, кто все видел, скажем, что они, мягко говоря, искажают действительность, все-таки — подчеркиваю, все-таки — найдутся простофили или слишком хорошие люди — такие существуют, — которые поверят им. Они скажут мне: «Ты, Амираджиби, старый дурак! Ты любишь сгущать краски! Они отличные парни — и эти инглиши, и всякие другие прочие, они делали все, что могли! Так замолчи же, бывший капитан, старый Елисбар, не вмешивайся не в свои дела!» Вот что они скажут, и это будет довольно обидно слушать. Особенно от тех, которые не нюхали войны.
— Уж эти непременно скажут! — подтвердил Степанов.
— А почему подколодные ягнята? — словно проснувшись, спросил Устименко. — Это про кого?