Дорогой мой человек Герман Юрий

Володя опрокинул рюмку и заметил взгляд Ашхен, брошенный на его пальцы.

— Ничего, — усмехнулся он, — рюмку удерживаю.

— А я и не волнуюсь. Слушайте: в тридцать втором году летом тяжело больному Оппелю врачи предложили срочно извлечь глаз, пораженный раком. Оппель подумал несколько дней, потом пришел к себе в клинику, завязал больной глаз платком и, как обычно, приступил к очередной операции. Только абсолютно убедившись в том, что оперировать можно и с одним глазом, Оппель согласился на собственную операцию. Право остаться хирургом было для него дороже самой жизни.

— И правильно, — сказал Володя. — Разве я спорю с этим? Если вы решили меня немножко повоспитать, Ашхен Ованесовна, то примерчик неудачный…

Глаза его смотрели зло и насмешливо, лохматые ресницы вздрагивали.

— Оппель именно в эти дни написал, — неуверенно продолжила свою историю Ашхен, — написал, знаете, эти знаменитые слова…

— Какие?

— Разве вы не слышали? — беспомощно спросила она.

— Нет.

Устименко налил себе еще коньяку и выпил. Оганян посмотрела на него с ужасом.

— Вы — пьяница! — воскликнула она.

— Нисколько, я — алкоголик! — поддразнил он ее. — Так где же эти знаменитые слова?

Ашхен вынула из внутреннего кармана кителя бумажник, порылась в нем и положила перед собой узкую бумажку, испещренную мелкими, бисерными строчками Бакуниной.

— Шпаргалка, заготовленная специально для меня, — сказал Володя. — Воображаю, сколько времени у вас ушло на эту писанину, сколько книг перелистала бедная Зинаида Михайловна, сколько вы с ней переругивались. Ну, нашли?

— Нашла.

— Огласим примерчик?

— Вы уже пьяненький, Володечка, — укоризненно покачала головой с прической из загогулин старуха. — Пьян, как фортепьян, вот вы какой…

— В доску и в стружку! — пугая Ашхен, сказал Устименко. — И в бубен…

— Надо скорее кушать больше масла. И семгу! Почему вы не едите семгу? Дедушка, принесите подполковнику еще чего-нибудь жирного, он уже напивается…

— Я шучу, — улыбаясь, ответил Володя. — Шучу, Ашхен Ованесовна. Я просто вас очень люблю и рад вам необыкновенно…

Старуха с грохотом высморкалась и, слегка отвернувшись, сказала:

— Ну, ну, знаю я вас. Слушайте цитату!

И, криво посадив на нос пенсне, прочитала с выражением:

— В те дни знаменитый хирург Оппель писал: «Настоящие, истинные хирурги обычно ищут трудностей, чтобы эти трудности преодолеть. К разряду хирургов, ищущих трудности, чтобы их преодолеть, я, кажется, имею право себя причислить». Понятно?

— Абсолютно понятно. Только ко мне не имеет никакого отношения. Пожалуйста, поймите, Ашхен Ованесовна: меня замучила неврома. Я больше не сплю, как спят нормальные люди. Я потерял голову от этих болей и от всего, что с ними связано. Мне нужно ампутировать руку, а они не желают. С хирургией — кончено, но они не берут на себя ответственность, черт бы их побрал. А сам себе я не могу это сделать. Не хватает мужества. Да и трудновато, наверное. Поговорите с ними, хорошо?

— Хорошо, — задумчиво прихлебывая шампанское, сказала баба-Яга. — Я поговорю. Но руку вам мы не ампутируем. Неврому вы переживете, нет, нет, не приходите в бешенство, дорогой Володечка, я знаю, что такое неврома. Неврому, повторяю, вы преодолеете со временем, а вот потерю профессии вы не переживете никогда. Понятно вам?

— Я ее потерял, свою профессию, — с тихой яростью в голосе ответил он, — я же не мальчик, Ашхен Ованесовна, я — врач, и опытный.

— Нет, вы — мальчик, я опытнее вас.

— Но вы же ничего про меня не знаете!

— Да, ваши руки я не смотрела, но все, что требуется, видела в Москве, мне посылали. А сегодня буду смотреть ваши руки.

Вечером в перевязочной она долго осматривала эти его проклятые, несчастные руки. От Устименки несло перегаром. Он был бледен, возбужден и зол. Ашхен молчала, посапывала и ничего решительно не говорила.

— Ну? — спросил он ее.

— Я скажу вам правду, Володечка. Абсолютную правду. Вас уже дважды оперировали, и состояние ваших рук, конечно, улучшилось. Нужно еще минимум две операции, вы сами знаете это. Но главное не операции. Главное — вы!

— Спасибо! — поклонился он. — Воля, собранность, вера в конечную победу человеческого разума над самим собой. Букет моей бабушки. Все это я и сам умел говорить до поры до времени. А теперь хватит. Спокойной ночи, Ашхен Ованесовна, я что-то устал за сегодняшний день.

— Спокойной ночи, Володечка, — грустным басом ответила Оганян.

На следующий день он ее проводил на аэродром. Она предложила Володе поместить его в Москве в госпиталь, но он отказался. И самолет, старенький самолетишко, важно улетел из Стародольска, а Володя не скоро вернулся в свою пятую палату, большую часть знойного осеннего дня просидел в госпитальном парке. И на следующий день он сидел там, и вечером, и так изо дня в день, из вечера в вечер, сидел, думал, слушал, как в городском саду над рекой Сожарой играл оркестр, и это напоминало юность, музыку в бывшем купеческом, ныне имени Десятилетия Октября, саду, том самом, где умер Пров Яковлевич Полунин.

Два пальца левой руки служили Володе безотказно — ими он брал из разорванной пачки тоненькие папироски-гвоздики и курил их одну за другой, сдвинув свои кустистые брови и неподвижно глядя в темнеющие глубины старого парка. Там уже сгущался, оседал мрак наступающей ночи. А оркестр все играл и играл, совсем как тогда, когда все было впереди, когда видел себя «длинношеий» Устименко настоящим хирургом, когда буйная его фантазия сочиняла немыслимые и сейчас операции, когда, задыхаясь от волнения, оставлял он далеко за собою современную хирургию и запросто перешагивал столетия, бешено шепча о великих своих современниках:

«Ретрограды! Знахари! Тупицы! Чиновники от хирургии!»

Ну что ж, уважаемый Владимир Афанасьевич, хирург, имеющий опыт Великой Отечественной войны, доктор, находящийся в центре современных знаний, единственный и подлинный революционер в науке, почините себе ручку! Не можете? И мыслей даже никаких нет? А как просто находил он слова утешения для своих раненых, как разумно, именно разумно рекомендовал им другие специальности и профессии, как раздражался на тех, которые отказывались есть и подолгу молчали, замыкаясь и уходя от того, что называл он «коллективом».

— Эти нытики! — так он именовал их, людей, потерявших самое главное дело, которому они служили. — Эти нытики!

Иногда с ним заговаривали здешние доктора — медведеобразный, с животом, кривоногий Николай Федорович, высокая, худая и жилистая Антонова, старый и насмешливый Заколдаев и еще совсем молоденькая докторша Мария Павловна. По всей вероятности, для того чтобы не причинять ему излишнюю боль, они все словно забыли, что он врач, и говорили с ним о чем угодно, кроме того дела, без которого он не мог жить. Они отвлекали его болтовней на самые разные темы, а он только помалкивал, хмуро и остро поглядывая на них из-под лохматых ресниц и нетерпеливо дожидаясь окончания бесед «из чуткости».

Они «все пели», так же как он в свое время.

Пел и допелся!

Так теперь попляши — умный, талантливый, подающий такие надежды, железный, несгибаемый, высокопринципиальный, требовательный до педантизма подполковник Устименко! Бывший врач Устименко, а теперь подполковник, находящийся на излечении. Попляши!

ДВЕ ТАБЛЕТКИ — ДОБРЫЙ СОН, ПЯТЬДЕСЯТ — ТИХАЯ СМЕРТЬ

Он уже собрался уходить в госпиталь, когда рядом тяжело опустился на скамью майор Малевич — сосед по палате, преферансист и выпивоха.

— Это вы, подполковник?

— Я.

— Все размышляете?

— А что еще делать?

— Делать, конечно, нечего.

Володя промолчал.

— Я вот спиртяжкой разжился, — все еще пыхтя, сказал майор. — Разувают здесь проклятые шинкарки за это зелье, да куда денешься. Желаете войти в долю?

— Могу.

— Расчет наличными.

— Деньги в палате.

— Сделано. Начнем?

А почему же и нет? Почему не выпить, когда представляется возможность? И в преферанс он будет теперь играть — это тоже средство убить время, так, кажется, выражаются товарищи преферансисты?

— Луковка есть, хлебушко тоже, — сладко басил Малевич. — И стакашечка у меня имеется. Все средства для подавления тоски.

Засветив огонь зажигалки, он ловко налил спирту из флакона, долил водой из поллитровки, отломал хлеба, протянул Володе луковку.

— Ну-с, кушайте на здоровье, подполковник…

Стакан двумя пальцами было держать куда труднее, чем папиросу, и майор почти вылил Володе в рот обжигающую, пахнущую керосином жидкость. Потом выпил и сам, потом разлил остатки.

— Полегчало? — спросил Малевич.

— Похоже, что полегчало.

— Наше дело такое, — со вздохом сказал майор. — Мамке не пожалуешься.

Они еще посидели, покурили, потом майор заспешил «до дому, до хаты — кушать», как он выразился. Когда затихли его тяжелые, грузные шаги, слышнее стал оркестр из сада, и под эти медленные медные мирные звуки старого вальса Устименко вдруг серьезно и даже деловито впервые подумал о самоубийстве. Это был такой простой выход из положения, что ему даже перехватило дыхание.

Если у человека отнимают его дело, рассуждал он, если у него отнимают смысл его жизни, отнимают смысл самого понятия счастья, то для чего тянуть лямку, убивать время преферансом и спиртом и, по существу, затруднять других процессом своего доживания, не жизни, а именно доживания? Зачем?

Как просто, как предельно просто и ясно ему все стало после этого открытия…

И опять потянулись дни и вечера, похожие один на другой — с преферансом, шахматами, тихими выпивками, письмами от Веры, на которые он отвечал открытками. Сестра или нянечка писала со вздохом под его диктовку: «Лечусь, целую, настроение нормальное, привет товарищам по работе».

Другое он продиктовать не мог.

Ашхен и Бакуниной на их коллективное послание ответил бодро: «Самочувствие улучшается, настроение боевое, условия отличные, уход первоклассный, просьб и пожеланий не имеется». А Харламову вовсе не ответил, как не ответил и Родиону Мефодиевичу на его невеселое письмо, в котором тот сообщил, что лежит с инфарктом. Эти двое, ежели не своей рукой им напишешь, начнут разводить чуткость, а для чего?

Зачем затруднять немолодых и больных людей процессом своего доживания? Какой в этом смысл?

Как-то, когда уже зарядили длинные дожди, поздним тоскливым вечером он вышел из палаты своего первого этажа и сел в пустовавшее, с торчащими пружинами креслице дежурной сестры. То решение, которое он принял душной ночью в госпитальном парке, теперь окончательно и прочно укрепилось в нем, он только ждал случая, чтобы привести «приговор в исполнение». И нынче здесь, в кресле, как всегда, оставаясь наедине с собой, он стал думать о «конце», упрямо глядя своими всегда твердыми глазами на дверцу белого шкафчика с красным крестом. На душе у него было спокойно, он решительно ничего не боялся, даже Веру оставлять было не страшно. «В сущности, я только облегчу ее жизнь, — думал он, — слишком она порядочная, чтобы бросить меня сейчас, а веселого будущего со мной ей, разумеется, не дождаться». Так рассуждая, он все глядел на белую дверцу шкафчика, пока не заметил торчащий из замка ключ. Нынче дежурила всегда буйно-веселая, пунцово-румяная и черноглазая сестра Раечка, — это, конечно, она позабыла запереть свою аптеку.

Не вставая, Володя протянул левую руку — дверца открылась. Здесь, как и в других госпиталях, все было расставлено по раз навсегда установленному, привычному порядку; он знал и помнил этот порядок, так что долго искать ему не пришлось. Вот слева, на второй полочке: две таблетки — добрый сон, пятьдесят — тихая смерть. Сон, переходящий в смерть. А для того чтобы у Раи не было никаких неприятностей, он насыплет таблетки в карман, а склянку поставит обратно в шкафчик, таблетки тут не считаны…

С угрюмой радостью он выполнил свой план и, тяжело опираясь на костыль, ушел в палату, где обожженный танкист Хатнюк и флотский капитан-лейтенант Карцев, скучно переговариваясь, резались в «козла».

«Хоть бы в коридор их выманить!» — раздраженно подумал Устименко, ложась на кровать. Стакан с водой стоял рядом на тумбочке, но не мог же Володя начать процедуру глотания на глазах у этих людей: непременно спросят, что это он делает? И почему он «пьет» столько таблеток? «Отложить, что ли, это занятие на ночь?» — спросил он себя. И слабо усмехнулся, понимая, что ищет повод для того, чтобы с честью отложить приведение приговора в исполнение…

Аккуратно повесив халат на крючок, чтобы не высыпались из кармана таблетки, он разобрал постель и мгновенно уснул таким сном, как в молодости, когда уставал от работы, и проснулся с наступлением рассвета — в палате уже серело, а в изножье его кровати кто-то стоял, какая-то тоненькая беленькая понурая фигурка…

— Это… кто? — шепотом спросил он.

— Это я — Мария Павловна, — тоже шепотом, но совсем уже тихим, едва слышным, произнесла докторша.

— Мария Павловна?

— Да. Вы не можете выйти… со мной? — еще немножко приблизившись к нему, спросила она. — На несколько минут… Если, конечно, вы хорошо себя чувствуете.

«Видела, как я таблетки украл, — со злобой подумал он, — испугалась, как-никак в ее дежурство. Или Рая видела».

— Дайте халат! — велел Устименко.

Он почему-то не любил эту докторшу, как, впрочем, не любил тут многих. Они ни в чем не были перед ним виноваты, все здешние доктора и докторши, но он, как казалось ему, знал, чего никогда не узнать им, и потому считал себя вправе смотреть на них насмешливо, неприязненно и даже презрительно.

«Герои в белых халатах! — раздраженно думал он, стараясь не оскользнуться калошкой костыля на кафельных плитах пола. — Спасители человеков! Ну какого черта нужно этой унылой деве от меня?»

Тоненькая, маленькая, с бесконечно усталым и каким-то даже слабым выражением светлых глаз, она растерянно и быстро взглянула в хмурое лицо этого всегда злого подполковника и опять попросила:

— Вам не трудно будет дойти со мной до ординаторской?

Нет, дело, видимо, вовсе не в таблетках. Тогда в чем же? В его политико-моральном состоянии? Может быть, Ашхен нажаловалась на краткость писем, и эта фитюлька сейчас будет проводить с ним душеспасительную беседу и объяснять ему, что такое основные черты характера золотого советского человека?

Пусть попробует!

Пусть рискнет!

Дорого это ей обойдется!

Ее постель на клеенчатом диване была нетронута — наверное, не ложилась. Конечно, она из таких, вся ее жизнь — подвиг! Не будет спать, хоть вполне можно поспать! Как же, она служит страждущему человечеству!

— Ну? — спросил он, садясь и пристраивая возле себя костыль. — Я слушаю вас.

— Видите ли, доктор, — начала она, и Устименко заметил, как вдруг эта тихая Мария Павловна зарделась и внезапно похорошела какой-то девичьей, незрелой, юной красотой. — Я бы хотела, доктор…

— Я ворон, а не мельник, — угрюмо прервал он ее, — какой я доктор…

— Нет, вы доктор, — преодолев свою мгновенную застенчивость и даже с некоторой силой в голосе произнесла Мария Павловна, — вы доктор, я знаю. И мне нужен ваш совет, понимаете, ваша консультация. Дело в том, что я слышала о вас от Оганян, и, в общем, я еще получила письмо. И тут как раз такой случай…

Маленькими, короткопалыми руками с тщательно обрезанными ногтями, все еще смущаясь, она разложила перед ним рентгеновские снимки — много снимков, толково и четко выполненных: здесь, в госпитале, был отличный рентгенолог. Не торопясь, осторожно Володя вгляделся в один снимок, в другой, в третий, потом тяжело перевел дыхание. Даже пот его прошиб — так это было неожиданно и страшно…

Точно такие же снимки рассматривал он тогда, в кабинетике очкастого доктора Уорда — там, в заполярном госпитале на горе. Точно так же был ранен английский летчик Лайонел Невилл, милый мальчик, воспоминание о котором до сих пор невыносимой тяжестью вдруг сдавливало сердце. Ну да, так же лежит пуля, так же, у корня легкого. Ну да, все так же, и что? Что хочет от него эта мучительно краснеющая девица?

Она говорила, а он слушал и перебирал снимки. Понятно, что эта операция известна ей только из литературы, этого незачем стесняться, — если он не ошибается, она молода? Четыре года тому назад кончила институт, и сразу война? Ну что ж, война для хирурга — это не четыре года, это все двадцать. Чем же, собственно, он может быть полезен? Она, вероятно, понимает, что его руки не пригодны сейчас к работе? Или ей, как и многим другим врачам, кажется, что этими вот двумя пальцами он может что-то сделать еще полезное? Так он заверяет ее, что она глубоко ошибается…

— Нет, я по другому поводу вас пригласила, — тихо произнесла докторша. — Мне, вернее не мне, а всем нам здесь нужен ваш совет, товарищ подполковник! Дело в том, что полковник Оганян говорила и из письма, которое мы тут получили, нам известно, что вы оперировали на легких…

«Из какого еще такого письма, — догадываясь, что письмо написала Вересова, и злясь на эту ее „деловитость“, подумал он. — Наверное, что-нибудь жалостное про калеку-врача…»

— Вы в вашем флоте много оперировали… — продолжала докторша.

— Не «во флоте», а «на флоте»! — совсем уже неумно поправил он Марию Павловну, понял это, но из упрямства все-таки разъяснил: — Не говорят «во флоте»! «На»!

— На! — растерянно повторила она. И заторопилась, видимо стыдясь его ничем не сдерживаемой злобы, его бестактных замечаний, стыдясь того, что он даже не пытается обуздать свое раздражение: — В общем, короче говоря, доктор, у нас тут лежит полковник Саранцев — вот снимки. Все сейчас хорошо, но мы думаем, что это не подлинное, не настоящее, вернее, ненадолго благополучие. Полковник Саранцев очень настрадался, неблагополучно у него с ногой, вообще поначалу наломали дров не слишком опытные товарищи. И вот мы хотели просить вас, Владимир Афанасьевич, поскольку вы под руководством Оганян и самого Харламова и лично сами…

— Понятно! — сказал Устименко, перелистывая историю болезни Саранцева А. Д. — Все понятно!

Он не очень слушал ее — докторшу, спрашивая сам себя: не благотворительность ли все это, не спектакль ли, устроенный для того, чтобы занять его работой, не результаты ли приезда Ашхен и Вериного жалостного письма? Но тут вдруг заметил свой голос, услышал свои отрывистые вопросы по поводу Саранцева и забыл о тех сомнениях, которыми только что мучился. Он узнал тот свой бывший голос, от которого сам отвык. Так он говорил, работая, капитану Шапиро, если тот что-то подробно, но неточно объяснял в деле, которое они делали сообща.

Но разве сейчас он работал?

Впрочем, все это не было важно, все свои сомнения он сейчас же забыл. Его завтрак и его какао принесли сюда, в ординаторскую, где он, угрюмо сбычившись, прослушал утреннюю «пятиминутку», после которой Мария Павловна, вновь быстро залившись румянцем, объявила, что она по поручению коллектива позволила себе пригласить доктора Устименку на консультацию к полковнику Саранцеву и Владимир Афанасьевич дал согласие…

«Дал согласие! Глупо!» — подумал Володя и настороженным взглядом проверил всех — не перемигиваются ли они, нет ли тут «заговора чуткости», не спектакль ли приготовлен для него?

Нет, ничего подозрительного он не заметил. Медведеобразный Николай Федорович закручивал самокрутку из знаменитого филичевого табака. Доктор Антонова писала в блокноте. Сестры деловито что-то выясняли у Заколдаева.

— Так что же? — благодушно осведомился Николай Федорович. — Сходим, подполковник, к Саранцеву? — Предупреждаю только, издерган он сильно и может вдруг нахамить…

— Пойдемте! — согласился Устименко.

Проклятая калошка костыля дважды оскользнулась, прежде чем он удобно ею уперся. Но никто здесь словно бы и не заметил этих его усилий. Потом они пошли по коридору — не раненый и врач, а два врача, неторопливо беседуя о своих профессиональных делах и о насущных нуждах госпиталя в нынешнюю пору…

— Это что еще за чучело? — изумленно осведомился голубоглазый Саранцев, когда Володя не без труда сел возле его койки на табуретку.

— Подполковник Устименко не чучело, а врач, — своим ворчащим медвежьим басом отрезал Николай Федорович. — Ведите себя прилично, Саранцев, и не обижайте людей, которые пришли к вам, чтобы…

— Меня не так уж легко обидеть! — перебил Устименко.

Разумеется, он мог за себя постоять! И постоял бы без всякого заступничества. Или уж настолько жалок он, что вызывает желание заступиться?

Минут через десять Николай Федорович ушел, и Володя остался один на один с маленьким, поджарым бритоголовым танкистом. Ясными, недобрыми, ястребиными глазами полковник все всматривался в своего нового врача, все как бы оценивал его, все решал какую-то задачку. И Володя помалкивал, куря в открытое окно маленькой палаты, за которым, как в те дни, в Заполярье, когда гудели в порту буксиры, сеял мелкий, длинный дождь.

— Ну? — наконец спросил полковник. — Долго молчать будешь, военврач?

— А мне спешить некуда, — ответил Устименко. — Я из пятой палаты, здесь же на этаже.

— Значит, для препровождения времени пришел?

— Все мы тут нервные, Саранцев, — сказал Володя. — Всем хреново.

Полковник вдруг раскипятился.

— А я ни на что не жалуюсь, — закричал он, сердито тараща глаза. — Я требую и настаиваю на выписке. Я здоров! Какого они тут черта разводят вокруг меня тонкую дипломатию? Ну, сидит пуля, ну и пусть сидит, коли-ежели она меня совершенно не беспокоит. И не с такими кусками железа в ливере люди живут. В костях даже, бывает, засядет — так не только живут, воюют неплохо, между прочим. А здешние — ни мычат ни телятся. Между собой на своей собачьей латыни, а я как пешка…

— Оперироваться надо! — сухо сказал Володя.

— Чего оперировать?

— Пулю вам надо извлечь.

— Это из ливера, что ли?

— Из легкого.

— Не буду! — угрюмо отозвался полковник. — Риск больно велик. Я тоже тут маленько грамотным стал, наслушался. Пятьдесят процентов на пятьдесят, это, брат, себе дороже.

— Ну, а если без операции, все девяносто пять за то, что прихватит вас такое вторичное кровотечение, знаете, из которого никто уж не вытащит…

— Не врешь?

— Не вру.

— Ладно, можешь быть свободным, подполковник, до вечера. Думать стану.

Странное сочетание — голубые глаза и ястребиное выражение этих глаз танкиста — весь день тревожило Устименку. И про свои таблетки он просто-напросто забыл. Разумеется, не следовало пугать полковника вторичным кровотечением, но Саранцев не из пугливых. И можно ли не говорить всю правду в таких случаях? Ведь вот от лейтенанта Невилла скрыли правду…

В предвечерние, сумеречные, такие нестерпимо тоскливые в госпитале часы он забрался в ординаторскую и один опять занялся рентгеновскими снимками, опять медленно перелистал историю болезни и вновь надолго задумался, а потом, выкурив подряд две папироски, двинулся в палату Саранцева. Глаза его сурово поблескивали, и все лицо было исполнено выражения энергии и силы.

— Ну? — спросил он в дверях.

— Резолюция — отказать! — произнес полковник. — Исчерпан вопрос. Иди, подполковник, гулять. Можешь быть окончательно свободным.

— Пятьдесят процентов ваши — вранье! — сказал Володя, садясь и укладывая поудобнее костыль. — Ерунда! Риск, конечно, есть, но хочу я вам рассказать одну историю, а вы послушайте внимательно…

— Слезливое не рассказывай! — велел своим командирским тенорком полковник. — Вот если смешное, послушаю.

— Смешного не будет! — предупредил Устименко.

И рассказал про Лайонела Невилла все. Никогда он не был хорошим рассказчиком, военврач Устименко Владимир Афанасьевич, всегда рассказывал как-то чуть рвано, без плавности и переходов, не умея амортизировать, но здесь, именно в этом случае, пожалуй, иначе и нельзя было рассказывать…

И ЕЩЕ РАЗ ЛЕЙТЕНАНТ ЛАЙОНЕЛ НЕВИЛЛ

Дождь по-прежнему ровно и покойно шумел за открытым окном, когда в маленькую палату танкиста Саранцева Александра Даниловича как бы вошел и остался с ними втроем Лайонел Невилл, маленький англичанин, мальчик, ставший мужем, юноша, который понял все, когда слишком поздно было понимать. И теперь лейтенант со своими кудряшками на лбу, с твердой улыбкой на мальчишеских еще губах, давно мертвый пятый граф Невилл через посредство военврача Устименки как бы говорил мужицкому сыну Саранцеву: «Бросьте, полковник, видите по мне, что оно значит — этот самый консервативный метод, когда дело идет о жизни нашей с вами. Не валяйте дурака, старина, слава вашему богу, что нет у вас Уорда и нет у вас дядюшки Торпентоу, дуйте на операционный стол, положитесь на то в вашем мире будущего, что я понял слишком поздно и среди чего вы имеете счастье пребывать всегда».

И еще раз просвистал над Володей холодный ветер той последней в жизни Невилла арктической ночи, и еще раз, закладывая виражи, прошли над «Пушкиным» английские истребители, и еще раз отдал он тете Поле корабельной стюардессе — ее оренбургский платок, когда наконец полковник Саранцев вздохнул и спросил:

— Значит, имеет смысл?

— Полный.

— Мне бы ее повидать, — вдруг шепотом произнес Саранцев и, наверное, от стыда, что говорит об этом, приспустил веки. Так ему было, видимо, легче, и он добавил: — В песне поется в какой-то, помнишь? «Жалко только чего-то там… солнышка на небе да любви на земле». Вот это — в точку. Я танкист, началось — у меня времени ни минуты не было, от нее — от теплой — из постели вынули. Помню — челка ее ко лбу припотела. Ты, военврач, попробуй, оторвись от такой на все годы. Теперь пишет челка моя, пишет, седая: выбрось свои глупости из головы. А мне смешно, честное слово, подполковник, смешно! Глупости! Вот освободите мне ливер от пули, я ей такие глупости напомню, обомрет!

Володя слушал, смотрел в черный, шуршащий дождем осенний госпитальный парк. Лайонел Невилл уже ушел от них в свою страну мертвых. Он не знал про глупости и про то, как припотела челка. И Володя вполне мог ничего этого не знать, и давно мертвый Лайонел мог бы не помочь полковнику Саранцеву, не вызови живой Устименко из небытия доктора Уорда и дядюшку Торпентоу. Оказывается, жизнь помогает жизни, и никому не дано право самовольно покидать эту вечно живую жизнь…

В ординаторской он спросил у Марии Павловны, что за письмо они получили. Письмо было действительно от Веры — короткое и деловое. Назвав здешних врачей «дорогие товарищи», она писала им, что угнетенное состояние подполковника Устименки, о котором ей известно, связано, конечно, с тем, что он никак не работает, а он принадлежит к тем людям, которые, не работая, не могут жить. А дальше коротко и опять-таки очень деловито, без единого лишнего слова и без всякого приукрашательства, перечислялось, чем и в чем как консультант он мог бы помочь госпиталю. Красным карандашом было подчеркнуто: «операции на легких». И ссылка на «самого» Харламова и на Ашхен.

— Это кто подчеркнул? — спросил Устименко.

— Николай Федорович, — вздрогнув от начальнического голоса Устименки, ответила Мария Павловна. — После беседы с полковником Оганян, когда в тупик зашли, — он и подчеркнул.

Володя едва заметно улыбнулся: эта маленькая докторша любила такие выражения, как «катастрофа», «его ждет гибель», «мы в тупике». И тоном выше: «дороги науки», «скальпель победил смерть», «человеческий разум все может!»

И вдруг Устименке стало совестно. Он ведь тоже когда-то что-то провозгласил тетке Аглае насчет разума — ночью за едой. Что-то совершенно патетическое и сногсшибательное…

— Что же Саранцев? — спросила Мария Павловна. По выражению ее лица, она спрашивала второй раз — наверное, он так задумался, что не слышал ее слов. — Вы говорили с ним, Владимир Афанасьевич?

— Да, говорил, — совершенно спокойно и вежливо ответил Володя. — Он будет оперироваться, Мария Павловна. И я бы на месте Николая Федоровича операцию не откладывал…

У себя в палате он долго и педантично перекладывал таблетки из кармана халата в конверт, потом отложил две, принял их, как положено человеку для легкого сна, а остальное запрятал подальше в ящик тумбочки. Когда настанет час, он разведет их в своей эмалированной кружке и выпьет…

Но, думая так, он уже понимал, что этот час не настанет.

* * *

«Медведь в очках! — подумал Володя, глядя на размывающегося после операции Николая Федоровича. — Как это мне раньше в голову не пришло. Впрочем, я не видел его раньше в очках».

Рядом размывалась голубая от усталости Мария Павловна. «И вовсе она не старая дева, — укоряя себя за свои прошлые мысли, решил Устименко. — Она просто измучена до крайности».

И сказал об этом погодя, наедине, Николаю Федоровичу.

Тот посопел, подумал и ответил сердито:

— У нее нолевая группа крови. Разбазаривает ее как может, а мне не уследить, я стар, одышка, иногда такая сонливость нападет — хоть караул кричи. Сама себе хозяйка, вытворяет, что в голову взбредет…

Они сидели вдвоем в ординаторской, за окном золотом сиял осенний погожий холодный день. Позевывая от усталости, «медведь в очках» произнес мечтательно:

— В такую погоду в лесу благодать!

Устименко улыбнулся: твое дело, конечно, медвежье! И вдруг представил себе этого старого доктора в лесу — оборотнем-медведем, идет: «скирлы-скирлы», на костыль опирается, радуется благодати, остро чувствует бегучие запахи осени, остановился вдруг на пригорке — смотрит в дальние дали, лесной хозяин.

— Чему это вы? — с интересом вглядываясь в Устименку, спросил старый доктор. — Чего веселитесь?

— Да так… Лес представился…

— Хорошее дело…

Он все еще смотрел на Володю, потом неожиданно прямо, даже грубо сказал:

— Я никогда не видел, как вы улыбаетесь.

И, словно смутившись, подтянул к себе поближе рентгеновские снимки голени майора Хатнюка, повертел один так и сяк, сердито буркнул:

— Ни черта не понимаю! Вы понимаете?

Глаза его остро следили за Володей. Все понимал этот старый оборотень в голени майора Хатнюка, чего тут было не понимать! И не голень его интересовала нынче, а этот свет в глазах подполковника медицинской службы Устименки, этот пропавший и вновь загоревшийся свет, эти совсем еще недавно пустые и вдруг вновь исполненные жизни глаза под мохнатыми ресницами…

— Так что же вы думаете?

Устименко заговорил. С ходу, после операции, где, как ему казалось, он командовал, после его, как ему казалось, удачи, после его указаний во время труднейшего извлечения пули почти из корня легкого — после всей той победы, которую впоследствии «медведь в очках» именовал «спаренной операцией», имея в виду спасение одновременно двух жизней — Устименки и Саранцева, — Володя уже не замечал, что над ним «работают». Мог ли он знать, что Николай Федорович не раз оперировал на легких и что указания Володи просто совпадали с тем, к чему он был готов заранее, но что он как бы слушался его, потому что полностью отдавал себе отчет в нынешнем дне искалеченного войной своего коллеги. И блеск в Володиных глазах, и этот легкий румянец возбуждения, и этот голос хирурга, а не раненого, — это все были результаты спаренной операции, маленькой хитрости, подготовленной ими всеми в этом далеком тыловом госпитале. Операция прошла успешно, дело было только за благополучным течением послеоперационного периода. Работа — вот что называлось благополучием для Устименки, завал дел, чтобы, как говорится, «не продохнуть»…

— Так, так, так! — все кивал и кивал в такт Володиным рассуждениям старый доктор. — Так, так, так!

И зевал лесной оборотень, ведь скучно же ему было слушать, да еще после операционного нелегкого дня, подробные Володины рацеи.

— Так, так. Остроумно, пожалуй!

На секунду Устименко растерялся: что тут остроумного? Но тотчас же сообразил — старый хирург устал ужасно, ничего толком не соображает, хочет спать, и пусть бы себе шел действительно.

— И верно, пойду! — со вздохом произнес «медведь в очках». — Пойду, черт дери, щец похлебаю да на боковую. А вы уж тут с Антоновой разберитесь, Хатнюк — ее больной. И еще попрошу, если не слишком вас затрудняю, насчет нашего Саранцева. Ночь ему трудная предстоит, доктор.

Доктор!

И вдруг вспомнился ему Черный Яр, знаменитый тамошний «аэроплан» и то утро, когда Богословский сказал ему: «доктор». Что ж, тогда все было куда легче и куда проще.

Вот теперь, если ты доктор, так поди-ка попляши!

Дверь за «медведем в очках» захлопнулась, Устименко сел за стол на место врача, покурил, подумал. Потом зашла Антонова — посоветоваться, потом заглянул, подмигнув ей, участник и даже инициатор заговора «чуткости» — доктор Заколдаев. Но никакого подмигивания доктор Антонова не заметила. Она просто-напросто забыла о заговоре и сердито спорила с этим подполковником по поводу его спокойного и даже чуть иронического отношения к стрептоциду как избавителю от всех решительно бед. Помедлив немножко, Заколдаев тоже забыл о заговоре и ввязался в спор, приняв целиком и полностью сторону Устименки и набросившись на Антонову с упреками по поводу вечной ее восторженности…

Так незаметно покончен был вопрос о заговоре, он просто всеми забылся, «рассосался», как выразился впоследствии о тех днях Николай Федорович.

В спорах миновал вечер, потом и ночь наступила.

Уговорив дежурившую нынче Антонову лечь спать основательно, Устименко отправился в далекую маленькую палату, к Саранцеву, где был нынче пост с опытной и толковой сестрой. Одним пальцем, не без ловкости Устименко нашел пульс, посчитал и согласился с сестрой, что все идет хорошо — сердце Саранцева работает исправно. Так же работало бы оно и у Лайонела Невилла.

Опираясь на костыль, медленно миновал военврач Устименко стол, за которым в своем кресле дремала неправдоподобно краснощекая сестричка Рая. Ключ по-прежнему торчал в аптечке, как тогда, когда Володя украл люминал.

— Раиса, а Раиса! — потрогал он сестру за плечо.

— Аички? — глядя на него спящими, хоть и открытыми глазами, спросила она.

— Аптечку закрывать надо! — строго велел Устименко. — Слышишь? Мне известен случай, когда один идиот… Да ты проснулась или нет?

— Проснулась! — облизывая губы и тряся головой, сказала Раиса. — Даже странно, как это я не проснулась?

— Так вот, мне известен случай, когда один идиот украл банку с люминалом, развел таблетки в воде, выпил и заснул навечно. Сестру судили. Понятно?

— Кошмар какой! — сказала Раечка. — С ума сойти можно! Надо же такое человеку на ночь сказать, если я в первый раз в жизни забыла…

— Нет, не в первый! — глядя прямо в глаза Раисе, жестко произнес Устименко. — Не в первый!

Ложась, он хотел принять, как обычно, свои две таблетки, но подумал, что надо будет сходить к Саранцеву, — и поел подаренного шефами изюму. Вспомнил про голень Хатнюка, еще представил себе, как идет по лесу «медведь в очках», попытался объяснить Антоновой, что ее случай обморожения вовсе не типичный, а исключительный, и что из этого случая никакие выводы делать нельзя, но не успел, потому что уснул и проснулся только тогда, когда его позвали к Саранцеву.

Полковник лежал и улыбался — бледный, самодовольный, веселый.

— Это верно, что мне пулю вынули? — шепотом спросил он.

— Вынули! — дотрагиваясь пальцем до пульса Саранцева, ответил Володя. — Вынули, и еще как славненько!

Страницы: «« ... 2526272829303132 »»

Читать бесплатно другие книги:

Династия Рюриковичей – династия русских князей, а затем и царей, правившая 736 лет, с конца IX по XV...
Знаменитый русский прозаик и драматург Роман Лукич Антропов был известен читателям в конце XIX – нач...
Книга посвящена творчеству знаменитого русско-французского правоведа XX века, одного из основоположн...
Окрестности городка Конкарно в Бретани издавна любимы художественной богемой, – еще бы, ведь там ког...
В лондонском пансионе обнаружен труп молодой постоялицы Фанни Пенни. Но кто ее убил и почему? Возмож...