Я отвечаю за все Герман Юрий
— Это тоже результат опыта?
— Некоторым образом.
— Ну и дурак, — отвернувшись от Устименки, голосом, которого тот еще ни разу от него не слышал, сказал Золотухин. — Ей-ей, дурак, и уши холодные. С тобой как с товарищем, а ты как с врагом. Нам ты живой нужен, а не колонка в кумаче, или тумба, как оно называется, что над нашими могилами водружают за нашу веселенькую жизнь прожитую…
Устименко улыбнулся своей мгновенной улыбкой.
— А я вот он — живой, — сказал Владимир Афанасьевич. — Сижу перед вами, как лист перед травой…
— Богословский тоже вот так передо мной сидел, как лист перед травой, — помрачнев, тоскливо произнес Золотухин. — Ну и что с того? На износ работаете, невозможно так, товарищ Устименко. Щадить себя нужно, а вы…
— А мы что? — удивился Владимир Афанасьевич. — А мы себе сами подгребаем еще должностишки, да? К примеру, должность начальника здравоохранения области? Так? Сами, для удовольствия, рвем у хозяйственников железо и цемент, уголь там и доски. Для развлечения?
— Бандит, ну прямо бандит, — чему-то радуясь, произнес Золотухин. — Ты ему слово, он тебе десять. Трудно мне с вами, ребята, ужасно трудно. Упрямые, злые, на рожон лезете. Вот, например, Штуб, некто Август Янович…
Но об этом говорить было нельзя решительно ни с кем, и Золотухин лишь рукой отмахнулся от невеселых своих мыслей. А Устименко и не спрашивал, у него своих докук хватало, он даже в собеседованиях ухитрялся о делах думать, если только собеседование не касалось впрямую именно работы. И замечая это свойство за собой, усмехался, вспоминая формулировочку деда Мефодия: «А ежели оно мне без надобности, то какая в том мне надобность?»
— Ладно, иди уж, — отпустил его Золотухин. — Только прямо отсюда в свой департамент наведайся. Там, наверное, дым коромыслом, товарищ Степанов уже и недееспособен, в курином обмороке небось находится. С министерством мы все согласовали еще вчера, они вполне на тебя надеются. Иди, действуй, управляйся со всем хозяйством и Габай в курс дела вводи…
Женечка действительно пребывал в состоянии «куриного обморока», и главным образом после короткой беседы с Инной Матвеевной, которая наотрез и в весьма жесткой форме отказалась считать себя соучастницей трагического происшествия, повлекшего смерть Богословского.
— Так ведь позвольте, — залепетал Евгений и почувствовал, что язык плохо подчиняется ему, вместо «з» выговорилось «ш», — пошвольте, на основании вашей информации о бочонке…
Инна Матвеевна отвернулась от него и сказала утомленным голосом:
— Перестаньте устраивать истерики. Я оказалась случайно в вашем кабинете, и вообще вся эта гадость совершенно меня не касается. А вам достаточно истории с Пузыревым, с особняком, со всей вашей системой руководства…
Вот и все. И она ушла. Стройная, в отличных туфлях, разве только немного бледнее обычного. Ушла, и пришел Устименко. «Боже мой! — подумал Евгений. — Боже мой!» Он думал протяжно, тоскливо, а в ушах у него звенело, и правой рукой он считал себе пульс. А телеграмма из министерства уже лежала на его столе, и Беллочка ее прочитала, и Горбанюк, и другие разные, и вот указанный в депеше Устименко В. А. явился в его, Степанова, кабинет. Тут Женечка и позволил себе, тут он и закатил, тут он и выложил все, что думал о своих губителях, погубителях и грязных карьеристах, которые «на крови друзей» (он именно так и выразился) «строят здание своего благополучия». «Но шаткое, — взвизгнул он, — шаткое, товарищ Устименко, так как на беде и несчастье друга детства никакие злаки произрасти не могут». От отчаяния он опять пришепетывал, вновь стал заскакивать язык, но остановиться он никак уже не мог, пока Устименке не надоело и пока он не постучал палкой по паркету.
— Очень ты, Женюрочка, поглупел, — сказал Устименко миролюбивым тоном, — даже жалко тебя, честное слово. Ну, что визжишь?
— А то… — завелся было опять Степанов, но Владимир Афанасьевич пристукнул палкой сильнее. — Не стучи здесь! — крикнул Евгений, но под тяжелым и усталым взглядом Устименки внезапно совсем размяк и, распустив лицо, плюхнулся в кресло, в то самое, в котором умер Богословский. — Замучился, — тихо произнес он. — Поверишь ли, дохожу.
— Теперь полегче станет, — спокойно и без тени иронии, даже дружески сказал Устименко. — Поедешь на периферию. Ираида — врач, Юрка у вас один, у тебя какая специальность, я что-то не помню?
Женька проглотил комок в горле, осведомился:
— Почему это на периферию?
— Ну, не на периферию, здесь, какая разница. Специальность-то у тебя точно какая?
— Практически в медицине последние годы…
— Погоди, а в войну?
— Я же тебе писал, Володечка, мой шеф никуда меня не отпускал, и я все время…
— Так ты что же, в холуях служил, что ли, будучи врачом?
— Если ты имеешь в виду адъютанта начальника управления…
— Имею, — вздохнул Устименко, — врач на должности порученца, по-моему, холуй. Так что и тут у нас разные взгляды. Значит, ты практически, как лечащий врач, и в войну не работал?
Товарищ Степанов печально покачал головой и даже руками развел, обозначая горькую свою судьбу.
— Напиши своему бывшему начальнику, — вдруг посоветовал Устименко. — Он тебя пристроит. Ведь в фельдшера ты не пойдешь, правда? А я тебе тут должности врача не дам. И никто меня к этому не сможет понудить. И не считай, Женечка, себе пульс, это противно. И не начинай истерику, я ничего этого не боюсь.
Евгений Родионович похватал ртом воздух, как делывала это Ираида, когда прикидывалась сердечницей, но Устименко не обратил на эти маневры ровно никакого внимания. Он лишь широко зевнул и со скукой оглядел стены комнаты с развешанными в образцовом порядке диаграммами непрестанно улучшающегося народного здравия в Унчанске и в области и с другими видами наглядной агитации. Женька тоскливо сопровождал взгляд Владимира Афанасьевича своим очкастым, внимательно-испуганным взглядом.
— Ведь все липа, — закуривая, сказал Устименко. — Все цифры с потолка нахватаны. Едва ноги из войны вытащили, кругом нехватка, а у тебя одна показуха…
— Так ведь это по сравнению с довоенным Унчанском, — взвился Степанов, — это сравнительно с цифрами девятьсот одиннадцатого года…
— А допетровскую Русь ты не трогал?
Он с трудом поднялся, сильно упер палку в край ковра и сказал мирным голосом:
— Иди домой, пиши своему генералу, он тебя наверняка устроит. А завтра дела с утра будешь сдавать Любови Николаевне Габай.
— Позволь, — совершенно уже отчаялся и запутался Евгений. — Как это так — Габай, когда в приказе…
— Опять ты орешь, — с укором в голосе сказал Устименко, — не ори, прошу тебя. Не могу я слышать никаких воплей. Я начальник теперь, директор, черт, дьявол, ваше превосходительство, а не ты. И я тебе приказываю. Написать?
Медленно он пошел к двери.
Но тут его догнал Евгений и протянул ему книжечку — маленькую, долгенькую, узенькую.
— Это что? — спросил Устименко.
— Питание, — скороговоркой ответил Степанов. — «Синяя столовая». Что положено, то положено.
— Болван! — с брезгливой ненавистью в голосе сказал Устименко. — Болван и подонок. Вот ведь, оказывается, в чем высокий смысл твоего сердечного припадка. А я, идиот, думал, что ты и вправду огорчен.
И, не попрощавшись, он ушел. Ушел и опять лег на тот диван, на котором спал Николай Евгеньевич, закрыл измученные глаза и вспомнил про Шарика и про то, как они вдвоем с Варварой сидели над трехцветным помирающим псом на корточках. А телефон в его ординаторской уже звонил, и вовсе не главврачу, а «действительному статскому советнику», как называл себя Устименко в новой должности. Первые голоса были скромненькие, тихенькие, дальше пошли куда более требовательные, один попозже даже заругался, врачиха со здравпункта леспромхоза имени Пасионарии требовала сантранспорт — на грузовике своего больного отправить не могла. И он направил сантранспорт этой крикунье из Горелого, а потом еще долго давал указания, разбирался «накоротке», подсказывал, обещал принять срочные меры и принимал их, и только к глубокой ночи вспомнил, что есть нынче у него и солидный аппарат, и специалисты, и помощники, и заместители. Но было уже поздно. Область, огромная Унчанская область, и город Унчанск, и пригороды, и районные центры, и здравпункты поняли, что есть теперь настоящее начальство, которое само решает, не откладывает, приказывает, принимает ответственность на себя и, главное, само берет телефонную трубку даже вечером, даже ночью, даже, как это ни смешно, после двенадцати, — можно ли это себе представить?
Последним, уже значительно позже двенадцати, позвонил Губин. Он был, наверное, изрядно выпивши, потому что очень орал, так что Устименко даже трубку держал на изрядном расстоянии от уха.
— Привет, старик, — кричал Бор. Губин, — как ты там в больших начальниках? Не забурел еще? Помнишь школьных друзей, да еще опальных? Не злишься, что разбудил? Голос что-то у тебя скучный…
Устименке не сразу удалось понять, в чем провинился старый Соловейчик и какая связь между кино — самым массовым из искусств — и больничными халатами. А когда он наконец понял, то не испугался даже фамилии Ивана Григорьевича, кинематографического министра, и иных прочих фамилий, которые называл Губин.
— Ладно, — сказал он наконец, разобравшись, — скажи, Боря, доктору Соловейчику, что если он даст твоим жуликам хоть один халат, то я его, Григория Абрамовича, немедленно с работы сниму. Ты меня понял?
Борис громко захохотал, очень громко и ненатурально.
— А дружба? — закричал он. — А школьные годы? А молодость? Или дружба дружбой, а табачок врозь?
Владимир Афанасьевич длинно зевнул в телефонную трубку, разъединился с редакцией газеты и вызвал Раменское, больницу, главврача. Старик не спал, сразу же Устименко услышал его голос.
— Никаких халатов, — сказал Владимир Афанасьевич, все еще зевая, — и вообще, гоните их в шею. Я обещал Губину снять вас с работы, если вы пойдете на эту мерзость. Ясно вам?
— Спасибо, — последовал ответ, очень прочувствованный, что называется «сквозь слезы». — Вы меня очень, очень морально поддержали, товарищ Устименко. И, простите, еще вопрос: когда бы вы меня могли принять по совокупности вопросов, касаемых Раменской больницы? Ориентировочно, мне больных оставлять трудно, а хотелось бы лично с вами…
— Лично ко мне вы можете приехать в любой день — я живу в больнице, — сказал Устименко. — Приемных часов у меня нет. Может быть, придется подождать, если я оперирую или на обходе…
В районе часа ночи на Унчанскую область с востока пошли грозовые тучи. Сделалось совсем парно, над Унчанском засветились зеленые молнии. Устименко распахнул окно, вгляделся в шелестящую дождем, теплом, молодой листвой черную даль. Сердце его билось толчками, словно в юности, словно в предвестии нежданного, нового, необыкновенного. А больницы, больнички, дежурные врачи, главные и их заместители в эту пору переговаривались по всей Унчанской области про него, про нового, говорили зашифрованно, удивляясь, не понимая. Загремел наконец гром, полил ливень, телефонистки соединяли:
— Старую Каменку, двадцать второй. Борис Львович, слышали?
— Какой он? Неужели тот, что на активе выступал? Он же одну правду резал.
— С Заполярного флота, полковник, хирург.
— Раненый?
— Устюжье, больницу, дорогуша, соедини, золотко, по-быстрому…
Владимир Афанасьевич все смотрел в темноту, дышал, покуривал. А по проводам врачи и врачихи сообщали друг другу его биографию: Кхару, чуму, партизанский край, войну. Рассказывали, что ходит он в шинели и по сей, нынешний, день, что его бросила жена, что он ученик покойного Богословского, человек, конечно, тяжелый, но теперь-то хоть дело, если оно дело, можно будет делать; что жена увезла с собой двух детей — до того Устименко тяжелый и даже невозможный семьянин, что он тем не менее спас от смерти какого-то английского лорда-летчика и что, как бы там ни было, но хуже толстомордого Степанова не станет…
Борис Львович, хирург из Старой Каменки, заключил свою телефонную беседу так:
— Не знаю, не знаю, друг мой, но я — старый идеалист, верю, что мы увидим на небе звезды, или что-то в этом роде, как сказал Чехов. Будем надеяться на лучшее…
Но главной темой переговоров, как телефонных, так и личных, во всю эту беспокойную ночь была история с халатами, киношниками и доктором Соловейчиком, который успел раструбить, что приемных дней и часов у Устименки не существует, что живет он в больнице и к нему можно приехать в любое время. Каждый реагировал на это согласно своему характеру. Были такие, которые радовались, были и скептики, считающие, что нового начальника хватит ненадолго. И насчет «ложного демократизма» кто-то выразился, и по поводу того, что товарищу Устименке такие нововведения даром не обойдутся. Некоторые объясняли поведение Владимира Афанасьевича его неустроенной личной жизнью и узостью интересов — «с ним не попляшешь»: Вера Николаевна в свое время успела многим поведать жестокое отношение своего супруга к Любови Николаевне, которую он «почти выгнал из дому, почти прогнал на улицу бедную девочку…».
А виновник всех этих толков сидел за столом и писал:
«Предполагаю, что данное, предельно тяжелое лечение никак не легче, чем любая полостная операция. Рентгенотехник права — в пятнадцать минут уложиться категорически немыслимо. Всю систему лечения надо менять в корне. Бедность техники тут ничем не оправдана, и мы не имеем оснований мириться с ничтожным количеством насущно необходимой нам аппаратуры.
Мелочи: необходимо очень много пить, даже когда противно.
Заняться выяснением, литературой, списаться со специалистами: облепиха? Морковный сок? Капустный?
При перекрестном облучении центра на слизистой, выдержать слизистой чрезвычайно трудно, она очень чувствительна.
Почему никто не занимается культурой облепихи?»
ПЕРЕД ИНЫМ ПОРОГОМ
Разговор начался давно, может быть даже вчера. Или позавчера. Или в тот день, когда произошла «катастрофа», — Ираида иначе не называла изгнание своего супруга. Она вообще любила сильные слова. «Мальчик тает, как свечка», — говорила она по поводу явлений колита у Юрки. «Пережить такое невозможно», — сказала Ираида по случаю смещения товарища Степанова с должности.
— Что же мне — вешаться? — выпучив глаза, заорал он.
Ираида захрустела пальцами.
— И это называется семья, — жалостно произнес Евгений, — это называется — в кругу семьи! Теперь я знаю — испытания бедой мы не выдержали. Все рассыпалось в прах…
Захлопнув дверь, он постоял в маленькой передней. Теперь у них было всего сорок три метра. Три комнаты, кухня и кладовка. А вначале давали двухкомнатную без ванны.
— Будете завтракать? — спросила Павла за его спиной.
— Стакан чаю, — ответил он, — но крепкого, прошу вас. Все пересохло.
Чтобы не видеть хоть несколько минут Ираиду с ее желтым лицом и страдающим взглядом, он попил чаю у Павлы, которая поглядывала на него с состраданием. А потом, со вздохом, поплелся в столовую.
— Но почему ты не парировал? — воскликнула Ираида, увидев мужа. — Как мог ты сдаться и не отпарировать эти нелепые обвинения? Парировать и парировать — вот твоя задача на данном этапе!
Он посмотрел на жену с изумлением: еще новое слово в ее лексиконе. И попробовала бы она «парировать» — там, в свисте молний и в грохоте грома. Но спорить было бессмысленно. Он попытался съехать на другую тему.
— Минуточку! — попросил товарищ Степанов.
Со страдальческим выражением лица он ждал, покуда Павла расставляла на столе чашки, молоко, сыр, хлеб, масло. И заговорил негромко, только когда она ушла.
— Надо рассчитать Павлу, — произнес Евгений Родионович. — И пожалуйста, трэн жизни укороти хоть малость. Все эти закуски, колбаски, ветчинки, икорки… Надо варить каши и картофель. Отварной картофель — это совсем недурно. И макаронные изделия можно отваривать…
— Пощади меня! — прижав руки к плоской груди, патетически произнесла Ираида. — Пощади от своих макаронных изделий. Неужели желудок ты ставишь по главу угла? Ведь вопрос стоит трагически, я прошу тебя понять и разобраться во всем по существу…
Товарищ Степанов откусил хлеба с маслом и запил молоком. Неприятности, пусть даже в трагическом аспекте, как выражалась Ираида, обычно прибавляли ему аппетит. Только ел он с задумчивым выражением лица и вздыхал во время приема нищи.
— А квартира? — опять спросила она.
— Что ты ко мне пристала? — заорал Евгений Родионович. — Что я знаю? Отберут? Эти три свинячьи комнаты? Эту собачью будку?
— Тиш-ш-ше! — зашипела Ираида. — Ты не смеешь на меня кричать! Кто я тебе? Уличная девка? Одна из твоих дамочек? Нет, я не позволю…
Сделав лицо мученика, он распахнул окно и стал дышать открытым ртом. На улице моросил дождик, нынешняя весна не баловала солнечными днями. А Ираида рыдала в их новой столовой, заставленной вещами так, что невозможно было повернуться. Рыдала и заламывала руки.
— Не надо, голубка, — попросил он. — Зачем мучить друг друга? Безвыходных положений не бывает. Ну — трудно, ну — ошибся, ну — наказали, но ведь я признал все и в форме товарищеского письма направил Зиновию Семеновичу. Сядем, посидим!
С трудом протащив свой крепкий животик между роскошным приемником и обеденным столом-сороконожкой, Евгений Родионович, как говорилось в старину, «опустился» на диван и слегка прижал голову к сухому бедру супруги. Сидеть так было до крайности неудобно, да, наверное, и преглупо, но Ираида словно бы и не замечала этой тихой ласки своего мужа, только позванивала над ним цепями и медалями и продолжала сотрясаться от рыданий.
— В беде нас только двое на свете, — еще мужаясь, но вдруг и устрашившись, бормотал Евгений. — Мы должны поддерживать друг друга. У нас есть сын, сынушка, наше будущее. Кстати, сколько у тебя денег на книжке к настоящему моменту?
Ираида не помнила.
— Ты всегда жила как во сне, — попрекнул он ее, отстраняясь от бедра. — И, если хочешь знать, Левитан, которого ты купила, — никакой не Левитан…
К счастью, наконец дали Москву. Шервуд еще, видимо, ничего не знал, потому что приветствовал Степанова по-дружески и, пожалуй, теплее, чем старого институтского товарища. Брошюра о вреде гомеопатии, подготовленная Евгением к печати, Шервуду нравилась, он даже посетовал, что-де следовало написать книжку пообъемистее и дать выводы пошире.
— А насчет шарлатанства, астрологии, знахарства и всего прочего мракобесия прекрасно, — сказал Шервуд, — с темпераментом, убежденно, сильно. И главное, есть гражданская позиция. Что же касается до психотерапии…
Тут разговор прервался, а погодя с телефонной станции позвонили и сказали, что связи с Москвой долго не будет, так как на линии произошла авария…
Ираида смотрела на мужа выжидающе.
— Вот видишь, голубка, — сказал он ей, — дела идут, контора пишет. Ударим по гомеопатам, книжка включена в план… Так сколько же все-таки у тебя осталось денег на книжке?.. Я имею в виду сберегательную, — добавил он, довольный своим каламбуром.
Он взял карандаш, и они занялись подсчетами. Павла принесла яичницу с колбасой. Женя налил себе стопку водки на березовых почках.
— Ну, а то, что осталось после твоего папы? — осведомился Степанов. — Я никогда этим не интересовался, но вся эта кутерьма с нотариусом чем-то кончилась? Будем считать, что это деньги Юрочки, не правда ли?
«Юрочкиных» денег оказалось изрядно. «Еще Польска не сгинела», как выразился Евгений Степанович, сложив губы куриной гузкой. Потом они «приплюсовали» то, что могло быть получено в результате ликвидации излишков мебели, посуды, а также тех безделушек, приобретаемых, по мере возможности, в комиссионных магазинах Москвы и Унчанска, которые, разумеется, всегда имели ценность не только художественную, но и материальную.
— Вообще, девуля, — ковыряя в зубах спичкой после яичницы, произнес Евгений Родионович, — нам с тобой эти родные пенаты вот где! Надо отряхнуть прах и двинуть отсюда. Никакие пути советскому врачу не заказаны. Даже если предположить самое тяжелое — я исключен из партии, даже если это так, то все же на новом месте и перспективы другие. Политически — я чист.
— А Аглая Петровна? — тихо осведомилась Ираида, и ошейники ее звякнули.
— Аглая Петровна здесь. Кроме того, она сактирована.
— Но не реабилитирована.
— Не будь занудой, солнышко, — терпеливо попросил Евгений Родионович. — Мы поедем на какую-либо крупную новостройку, и там меня оценят. Нет, конечно, я и сам не пойду на ответственную должность. Но заместителем — почему же нет? А с моим медицинским и административным опытом, со знанием людей, с войной за плечами, с организационной хваткой…
— Не допускай, чтобы тебя исключили из рядов партии, — посоветовала жена. — Как ни говори, а исключенный совсем не то, что имеющий даже строгача. Восстановление — процесс сложный, на него уходят годы, представляешь — годы!
Он представлял!
Еще как!
И не только представлял, но и знал — Золотухин его не восстановит. Не таков был мужик Зиновий Семенович, не из тех, что на полпути останавливаются. Нет, Евгений Родионович, спета твоя песенка, надо искать иную стежку-дорожку, проторенной больше не шагать.
«Все с начала, — сказал себе товарищ Степанов скороговоркой, — все с самого начала. Уехать в далекий край. Построить дом. Да, дом! Свой дом! Больничка, небольшая, чистенькая, как на картинке в учебнике. Блок питания. Садик. Благостные выздоравливающие. Колхозница бросается на колени и целует Евгению Родионовичу руку. Он спас ребенка. Хирург-новатор. Небывалая операция. Хирург т. Степанов вылетел на самолете…»
— Ты обещал написать письмо своему шефу, — сказала Ираида. — Попросить совета. Неужели до сих пор у тебя не хватило времени?
— О господи!
Нет, Евгений еще ничего никому не посылал. Как он выразился, ему нужно было «собраться» после нравственных потрясений этих дней. Полностью взять себя в руки, совладать с нервной системой, надорванной последними событиями. Добиться у этой гадины Горбанюк формулировки по поводу того, за что именно он снят с работы. Может быть, пройдет что-нибудь вроде «собственного желания»?
Посчитав себе пульс, Евгений Родионович облекся в плащ цвета горохового супа, вдел голову в шляпу и отправился пройтись и подышать воздухом. На прощание он поцеловал Ираиде руку чуть выше запястья и зашагал переулочками к Унче, к бывшему Купеческому саду, где недавно, стараниями Лосого, были поставлены удобные скамейки со спинками и откуда открывался широкий вид на пойму многоводной реки и на поросшие ивняком кусты заречной Рыбацкой слободы. Здесь Евгений предполагал несколько отдохнуть и охладиться после имевших место в семье раздоров и задушевности, которая ему обходилась, пожалуй, дороже самых грубых перебранок…
Дождь миновал, подул ветерок, разогнал тучи. Евгений философически сопоставил явления природы с человеческой жизнью; раньше, в круговращении ответственной работы, ему не хватало досуга побыть наедине со своими мыслями, которые, как он нынче заметил, в нем пошевеливались.
— Да, да, — тихо сказал Женя, — диалектика, все меняется, одно за другим, или что-то в этом роде. Единство противоречий.
Он вздохнул. Надо быть ближе к природе — вот в чем дело. Оторвался он от ее явлений, а в ней имеется нечто врачующее, успокаивающее, некоторым образом — вечное. Был дождик, и нет. Солнца не было, а глядь-поглядь — засветило. «Так и в жизни», — с умилением на свою прозорливость и глубину мысли подумал товарищ Степанов. Подумал, посчитал себе пульс, нашел его хорошим и вспомнил, что дома нет аппарата Ривароччи для измерения давления.
Так, размышляя на различные темы, Евгений Родионович поднялся и, чувствуя легкую, но приятную усталость от непривычки ходить пешком, направился вдоль Приреченской в сторону пристани. Здесь внимание его привлек аккуратный особнячок, выходивший четырьмя хорошо промытыми и протертыми окнами на простор Унчи. Не так давно к этому именно особнячку товарищ Степанов подбирался лисьими заходами, ожидая возвращения адмирала, и уж совсем было подобрался, даже залег перед прыжком, как вдруг особнячок взяли да и передали унчанской епархии. Что оно такое означает — епархия, Евгений Родионович, разумеется, толком не знал, но, раскумекав, что оно есть элемент религии, довольно лихо проспекулировал на ту тему, что-де адмирал и Герой Советского Союза не имеет где преклонить седую голову воина, в то время как служители культа, пользуясь ротозейством тех, кому ведать надлежит, хватают для своего мракобесия целые дома…
Сейчас, располагая досугом, Евгений Родионович подошел поближе к особнячку и подивился, до чего ладно и умело он отремонтирован. И забор был вокруг новенький, из хорошего штакетника, и крыша железная покрашена солидно, и угол дома, развороченный снарядом, заделан так, что любо-дорого смотреть. И кот в три масти, солидной корпуленции, отлично упитанный, умывался на крыльце лапочкой, выражая сытое презрение и сытую обособленность свою в этом небогатом послевоенном мире…
Еще поглядел Евгений. Заметил плотные, недешевой ткани, занавески, заметил коврик на ступеньках, ровно засыпанный желтым песком двор, дощатые тротуарчики к службам, собственную водонапорную колонку…
«Знаменито отремонтировали, — определил Евгений Родионович. — И денег всадили бессчетно. Конечно, без всяких там оформлений, дело известное — из лапы в лапу. Фундамент-то какой подвели — камень. Гранит, что ли?»
Испытывая привычное в эти последние дни чувство заинтересованности во всяких постройках и ценах на строительные материалы, Евгений Родионович, томясь духовно, прогулялся вдоль епархии разок и другой, и еще третий, а так как особнячок двумя окошками глядел и в переулок, то товарищ Степанов и по переулку прошелся, привлеченный видом черепицы, недавно, наверное, доставленной с оплатою тоже, разумеется, «из лапы в лапу». И железо из переулка было видно — новое, черное, красивое, отнюдь не ржавое; и отличного качества водосточные оцинкованные трубы; и ошкуренные круглые бревна; и — мечта застройщика — доски-шпунт, аккуратно уложенные на покоты…
Удивительно, как умели они устраиваться, эти священнослужители…
В переулочке было совершенно безлюдно и безмолвно, и отсюда Евгений Родионович понаблюдал за запасами строительных материалов, ничего не опасаясь, прикидывая в уме, в какую сумму обошлось епархии все это богатство, но прикидывая, разумеется, не для ради епархии, а для себя — как-де он бы построил себе домочек. Покуда товарищ Степанов так рассуждал, среднее окошко вдруг бесшумно раскрылось и его приветливо окликнули из комнаты, слегка раздвинув бордовые занавески.
— Вы не ко мне ли, Евгений Родионович? — услышал он веселый голос — Я вас увидела в окно и подумала — может, вы меня ищете? Здравствуйте!
Евгений Родионович слегка поклонился из-за штакетника, не узнавая ту, которая с ним так приветливо говорила.
Именно в это мгновение на Степанова просыпался густой и обильный дождь. Задать стрекача в переулок показалось Евгению Родионовичу по меньшей мере несолидным, и он, оглядевшись на ходу, не видит ли его кто из недругов, и убедившись в полной безопасности, взбежал на крыльцо и очутился перед что называется «дамой» крупного роста, хорошо одетой, в накинутой на плечи шали.
— Бедняжечка! — воскликнула дама. — Да вы совсем промокли!
Истине это сочувственное восклицание нисколько не соответствовало, но Евгений Родионович как-то мгновенно отогрелся душой и, еще раз слегка поклонившись, повесил плащ. И повинился наконец, что никак не может, простите великодушно, вспомнить, где, когда и при каких обстоятельствах…
— Я вдова вашего покойного учителя, профессора Полунина, Прова Яковлевича. Не припоминаете? Елена Николаевна.
— Как же! — воскликнул Евгений. — Еще бы! Простите, пожалуйста, зрение, война, знаете ли, тысячу раз простите…
Вдова была еще, несомненно, хороша собой, но, как подумал дока Евгений, «красотой увядания». Большой рот ее был ярко накрашен, глаза смотрели остро и ласково-насмешливо…
— Да заходите же, — сказала она настойчиво, — все равно дождь вон как льет. Заходите, у нас не кусаются. Родственник ваш Устименко сразу после войны навестил меня, но что я могла ему сказать? Его, как, видимо, и вас, интересовал архив покойного Прова Яковлевича…
Никакой архив, разумеется, Евгения Родионовича ни в малой мере не интересовал, и не знал о нем ничего Степанов, но не зайти было как-то неловко, и, тщательно обтерев ноги о коврик, он проследовал за Полуниной в канцелярию епархии, где холодно сверкал великолепно натертый паркет, лаком поблескивала новая мебель и сияла роскошная, огромная конторская пишущая машинка на письменном столе. Были еще и полки, на которых лежали и стояли папки с делами, ярко-красная ковровая дорожка пересекала натертый воском пол, и пахло здесь чистотой, сухими травами и листьями, собранными в букеты, желтеющие в дорогих хрустальных вазах, и еще чем-то пахло — может быть, ладаном, или кипарисом, или это были духи вдовы Полунина?
Замшелый попик-лесовик писал что-то разгонистым почерком на большом листе бумаги и зло поглядел на Евгения, когда тот, войдя, слегка приподнял низко насунутую шляпу…
— Входите же, входите, — идя впереди Евгения, говорила Елена Николаевна, — ужели вам Володя ничего о судьбе полунинского архива не рассказывал? Присаживайтесь. Курите, если желаете. Вот папиросы, пепельница…
Она подвинула ему «Северную Пальмиру».
— Ну, так что же архив? — не зная, о каком именно архиве идет речь, осведомился, присаживаясь, Евгений Родионович. — Как обстоит дело с архивом?
— А никак. Нету больше архива, как раз туда, в то место, где мы с вашим Володей закопали все записки Прова Яковлевича, угодила немецкая бомба…
— Ай-яй-яй, — покачал головой Степанов. — Прямо туда?
— Прямехонько.
— Ужасно, — сказал Евгений Родионович. — А мы предполагали…
— Что ж, с другой стороны, предполагать, — возразила Полунина, — муж собирал преимущественно историю медицинских нелепостей, ошибок и заблуждений. Владимира Афанасьевича эта тема всегда интересовала, что же касается до какого-либо издания, то вряд ли такой тенденциозный подбор мог…
Но она не договорила.
Резко, властно зазвонил звонок, Елена Николаевна быстро пошла в кабинет, где, как казалось Евгению, сидит директор, или замдиректора, или заведующий этим учреждением, и тотчас же возвратилась, сказав попику, что отец Василий его приглашает. Попик мешкотно засуетился, забрал свою бумагу и, шаркая старыми, рыжими сапогами, исчез за тяжелой дверью ихнего главного.
— Ну, а живется вам здесь как? — спросил Евгений исключительно из вежливости.
— Ве-ли-ко-леп-но! — твердо сказала женщина и так же твердо взглянула в стекла степановских очков. — Судите сами: получаю я около двух тысяч рублей, не считая разных там пособий и премий — за переработки, за сверхурочные, на дополнительное питание, на лечение…
Ее низкий, глубокий голос придавал всему тому, что слышал Евгений Родионович, какой-то особый, значительный смысл, и Степанов вдруг нечаянно, будто не от себя, а от кого-то иного, вроде бы по поручению, осведомился, разумеется не совсем серьезно, опять-таки вроде бы с любознательным юмором:
— Ну, а священники, вернее, служители культа, они как живут? Ведь этот мир мне совершенно неизвестен, вы, конечно, понимаете…
Еще бы Полунина не понимала. Все она отлично понимала. И, закурив «Северную Пальмиру», рассеянно постукивая длинными, в кольцах и перстнях, пальцами по клавишам машинки, с некоторой скукой в голосе рассказала, что священник получает в месяц шесть тысяч рублей и еще дважды в год по шесть тысяч на питание и лечение. Доходы за требы в некоторой мере тоже воздаются священникам.
— Простите, что значит «треба»? — моргая под очками, вежливо осведомился Евгений.
— Ну, человек при смерти, исповедь, ну, причащают дома…
— Простите, но, по-моему, у вас медицинское образование? — вдруг вспомнил Евгений Родионович. — Если я не ошибаюсь…
— Не ошибаетесь, — ответила Елена Николаевна. — Я — фельдшерица. Ну и что из этого?
Лицо ее стало вдруг злым, она вскинула голову и сказала:
— Возиться с сопливыми и золотушными человеческими детенышами в больницах? Сажать на горшок? Выслушивать вопли мамаш и брань врачей? Благодарю покорно, весьма признательна…
— Но религия как таковая… — осмелел несколько Степанов.
— Религия как таковая меня не касается. Я — служу, — последовал ответ. — Вот если бы мой покойный муж не витал в облаках и не коллекционировал человеческую глупость и всякий вздор, а написал несколько учебников, то я жила бы спокойно и, может быть, на досуге даже стала активисткой здравоохранения, читала бы по шпаргалкам докладики о пользе мытья рук. Впрочем, это никому не интересно…
— Нет, отчего же, — поднимаясь, произнес Евгений и хотел еще что-то сказать вежливое, но не успел, так как именно в это мгновение главная дверь широко распахнулась и в ней, как в белой раме, появился высокий, в длинной, ловко сшитой рясе с широкими рукавами, чем-то напоминающий профессора Щукина, если бы тот носил длинные волосы и бороду, статный, элегантный отец Василий — секретарь епархии, как был он представлен Степанову, про которого в свою очередь Полунина почтительно, но сухо сказала, кто он по должности и как его фамилия, имя и отчество.
— Как же, как же, — произнес отец Василий, — кто в нашем городе Евгения Родионовича не знает!
Степанов слегка кивнул головой.
Поп-замухрышка, неслышно ступая и поклонившись отцу Василию с вдовой, прошел мимо, отец Василий проводил его суровым взглядом и вдруг так же сурово взглянул на товарища Степанова.
— Чем обязан? Не пожелали ли вы вновь отторгнуть у епархии ее скромную обитель? Малую хижину нашу? Крышу над головой? Предупреждаю: тогда не сдались и нынче не сдадимся…
Ужасно неловко, да еще в нынешнем своем положении, почувствовал себя Евгений Родионович, но вдова мгновенно его спасла, разъяснив, как интересуется товарищ Степанов архивами ее покойного Полунина. И дождь льет, дождь проливной, Евгений Родионович гость, а отец Василий…
Тут последовали просьбы простить великодушно и забыть междоусобицы. Евгений простил. Отец Василий поклонился. Евгений тоже. Елена Николаевна очень попросила извинения за то, что товарищ Степанов был поставлен в неловкую ситуацию.
— Да что вы, что вы! — замахал Степанов короткими ручками. — Мне просто смешно. Недоразумение всего лишь, не больше. Мы ведь — было дело — действительно воевали за этот особнячок. И епархия победила. Так тому, значит, и быть.
Отец Василий сказал:
— Сегодня доставлен мне удивительнейший кофий. Не желаете ли, доктор? И вишневка есть высокого качества. На дворе дождит, сыро, а?
Он засмеялся и голосом добрым и все еще виноватым вопросил:
— Укладывается в изображение нас нашими антагонистами? Поп непременно чревоугодник, не так ли? Что ж, грешны, невообразимо грешны, и даже лучшие из нас есть только человеки со всеми присущими им недостатками. Так как же с кофием?
Добрый его взгляд обратился к Полуниной:
— Ужели откажет нам любезнейшая Елена Николаевна в исполнении нашего желания? А мы перейдем ко мне в кабинет, где и переждем дождь, ежели, конечно, Евгений Родионович посчитает для себя такую вольность возможной. И там он, разумеется, скажет мне, что религия есть опиум для народа. Скажете?
Обняв Евгения за полненькую спинку рукою, он засмеялся немножко язвительно.
Кабинет секретаря епархии был весьма скромен по обстановке и тоже очень чист. Перед диваном тут стоял низкий столик, на который и поставила Елена Николаевна сваренный с каймаком ароматнейший кофе. Отец Василий говорил в это время по телефону, наверное с Москвой, — терпеливо диктовал, иногда по буквам, и Евгению Родионовичу было странно и даже почему-то немножко щекотно слышать эти слова:
— Подризников — четыре, — говорил своим играющим голосом отец Василий, — епитрахилей — четыре, стихарь — один, плюс один, не откладывая, в Каменку. Нет, отец Симеон, нет, дорогой мой, мы уже писали дважды, совсем вы, почтеннейшие, забюрократились, нужда у нас крайняя именно для великопостных служб. Саккос не нужен, владыко облачением обеспечен, и не шлите…
Повесив трубку, он обтер повлажневшее лицо большим шелковым платком и сказал, посмеиваясь:
— Всюду единообразие.
Отец Василий взял из раскрытой коробки папиросу и сказал приятным голосом, что ему доставляет большое удовольствие общение с доктором, да еще с таким, как Евгений Родионович, который своей персоной представляет весь врачебный мир и области и города Унчанска.
— Большую, прекрасную работу вы делаете, друзья мои, великую, я бы выразился, — немножко напирая на «о» по-волжски, сказал отец Василий. — Удивляюсь и радуюсь и молюсь за вас, — близко глядя на Евгения добрыми, влажными, очень темными глазами, продолжал он, — молюсь за ваш постоянный, невидный, неблесткий истинный подвиг…
Вишневая настойка действительно была поразительно вкусна, и, наверное, изрядной крепости, потому что товарищ Степанов и не заметил, как приятно и легко опьянел. Горькие мысли оставили его, он слушал расхаживающего по кабинету отца Василия с все возрастающим, острым, даже сосущим любопытством. Отец Василий от разговора о врачевании тела перешел теперь к врачеванию духовному, к делам православной церкви.
— И с высшим образованием идут к вам люди? — спросил товарищ Степанов в паузе.
— К сожалению, вмале.
— Что значит — вмале?
— Крайне незначителен процент, чего не скажешь о Митрофанушках, лоботрясах и неудачниках. На отсутствие таковых не жалуемся.
— А откуда вы знаете, верующий человек идет в вашу семинарию или неверующий? Ведь может произойти и обман?
Отец Василий со смаком отхлебнул кофе.
И промолчал, словно Степанов ничего не спрашивал. Елена Николаевна принесла коробку печенья и вновь плотно закрыла за собой дверь. Женя сам налил себе вишневки. Ему хотелось спрашивать, но он чувствовал, что вопросы тут задают осторожно.
— Хорошо, — сказал он вдруг решительным голосом, — если вы говорите «к сожалению, вмале», следовательно, вам нужны люди, имеющие высшее образование…
— Не нам, друг мой, а православной церкви.
— Вам, ей — какая разница. Вы же и представляете собою церковь…
— Мы лишь посильно служим ей…
— Ну, служите! Дайте сказать, а то я теряю мысль. Да, вот. Если церкви нужны люди с высшим образованием, следовательно, при поступлении в духовную семинарию они получают какие-то льготы. Скажем, так — нам нужен был контингент пролетарского студенчества, и мы…
— Мысль понятна, — красиво наклонил голову отец Василий. — И разумна. Лица с высшим образованием, дипломированные и серьезные, разумеется, принимаются в духовные семинарии на второй курс…
— И потом еще сколько лет? Несколько лет учебы?
— Лицо, не могу не заметить, серьезное и внушающее преподавателям доверие, может быть рукоположено в священники уже на третьем курсе.
— Тю! — не очень прилично произнес Степанов. — Это ловко. Значит, действительно, затирает вас с кадрами…
Отец Василий молча смотрел на Евгения. И не слишком одобрительно. Товарищ Степанов несколько подобрался: и физически — сел ровнее, и нравственно — велел себе аккуратнее выбирать слова. Но вишневка делала свое дело — он не смог не перепроверить сумму, названную Полуниной. Отец Василий подтвердил, — да, шесть тысяч и на лечение с питанием соответственно.
— Здорово живете, — не удержался Евгений Родионович. — Надо же, такие ставки назначать. А народишко как на это смотрит?