На войне как на войне Курочкин Виктор
— А почему ты думаешь, что это старик? — спросил его Бянкин.
— А кто ж еще в такое время умирает своей смертью?
Экипаж вытянул шеи и стал высматривать, где бы еще попытать счастья. Но в это время закричали: «По коням!»
Ефрейтор вытащил мешок с хлебом. Разрезал буханку, потом откуда-то извлек грязный завалявшийся кусочек сальца, поскреб ножом и разрезал на четыре дольки.
— Голод — лучшая приправа к хлебу, — сказал Домешек и целиком отправил свою пайку в рот.
— Надо бы и Гришке пожрать. Ты его подменишь? — спросил ефрейтор наводчика. Домешек кивнул головой.
Малешкин без аппетита жевал хлеб и думал о богатом доме, о красивой неприветливой хозяйке и сам себя спрашивал: «Почему они такие жадные и черствые? Или действительно с фрицами якшались? Или она и в самом деле попова дочка?»
— А ты это здорово, Мишка, сказал, что добродетель гнездится в развалинах. Ты это сам выдумал? — спросил Саня.
— Читал где-то. А где — убей меня, не помню.
Малешкин с любопытством посмотрел на своего наводчика.
— Ты здорово начитанный. Почему тебя не пошлют в офицерское училище?
— Посылали, даже приняли, а потом выгнали.
— За что?
— Потому что я сугубо гражданский человек, — не без гордости заявил Домешек.
Бянкин усмехнулся:
— Он мечтает стать фигфаком.
— Сколько я тебе долбил, идиоту, что буду сапоги шить, — и Домешек запустил в ефрейтора коркой.
В конце этого длинного несчастливого села они увидели подбитую «пантеру». Снаряд попал в борт и проломил броню. Неподалеку от танка застрял в канаве бронетранспортер. В нем валялись зеленая с рыжими пятнами куртка и каравай белого хлеба. За поворотом дорогу перегородило самоходное орудие «фердинанд». Саня увидел его впервые и разочаровался. Пушка у «фердинанда» была обычная, как у «тигра», — восемьдесят восемь миллиметров, с набалдашником на конце, и сам он походил на огромный гроб на колесах. Броня у «фердинанда» вся была во вмятинах, словно ее усердно долбили кузнечным молотом. Но экипаж, видимо, бросил машину после того, как снаряд разорвал гусеницу.
— Смотри, как его исклевали. Это он, гад, расколошматил наших, — заявил Щербак.
— Такую броню нашей пушкой не пробьешь, — заметил Бянкин.
— С пятидесяти метров пробьешь, — возразил Саня.
— Так он тебя на пятьдесят метров и подпустит!
Колонна стала подниматься на холм, поросший кустарником. Кустарник, видимо, рубили на дрова и вырубили как попало. В одном месте он был высокий и частый, а в другом — редкий, низкорослый. Тут зияла плешь, а там тянулась кривая лесенка. Вообще круглый холм походил на голову, остриженную для смеха озорным парикмахером. Но не это привлекло внимание самоходчиков. По холму взапуски носились зайцы, совершенно не обращая внимания на рев моторов и лязг гусениц. Кто-то по ним застрочил из автомата. Серый длинноухий русак перед Саниной самоходкой пересек дорогу.
— Ну, это не к добру, — сказал Щербак.
Саня тоже в душе ругал косого черта. А заряжающий равнодушно заметил, что стрелять их некому.
На горизонте, словно из земли, вылезала лиловая туча. Солнце, прячась под нее, разбрасывало по небу длинные красные полосы. Снег от них стал алым. И вдруг из тучи выплыл «юнкерс», за ним — второй, третий. Саня насчитал двенадцать. Они плыли медленно, гуськом и походили на огромных брюхатых стрекоз. Головной «юнкерс» внезапно, как по желобу, скользнул вниз, скрылся за лесом, а потом взмыл вверх, догнал последний бомбардировщик, пристроился ему в хвост и опять ринулся в пике. «Юнкерсы» описывали круг за кругом. Казалось, между небом и землей крутится гигантское чертово колесо. Взрывы доносились глухие, словно из-под земли. «Юнкерсы» отбомбились, а на смену им из той же лиловой тучи выползли «хейнкели», похожие на куцых ворон. Они шли еще медленней, а потом начали, как из мешка, сыпать бомбы. Им никто не мешал.
— Да, — вздохнул Саня.
— Да, — повторил ефрейтор.
— Сволочи, — чуть не плача, сказал Щербак.
Самоходный полк, не снижая скорости, шел туда, к темному, как изогнутая бровь, лесу, над которым безнаказанно развлекались фашистские стервятники.
Догнали артиллеристов. Грузовики, буксуя, тащили за собой зенитные пушки. В кузовах сидели артиллеристы, хмурые и равнодушные. Скуластый сержант с красным, обветренным лицом пиликал на губной гармошке. Звук ее сквозь шум моторов доносился до Сани, как писк комара. Когда самоходка почти впритирку проходила мимо «студебеккера», сержант надулся и, выпучив глаза, дунул. Гармошка дурным голосом закричала: «Караул!», а сержант расхохотался.
Потом обогнали батальон пехотинцев. Батальон, видимо, месил снег весь день. Солдаты брели цепью один за другим, упорно глядя себе под ноги. Позади всех ковылял маленький солдатик. Сначала Сане показалось, что шинель идет сама по себе, перекладывая с плеча на плечо автомат. Когда машина с ним поравнялась, из воротника шинели на Саню глянула совсем детская остренькая мордочка, на которой горели два черных с красными жилками глаза. И столько в них было злости и зависти, что Малешкин отвернулся. Впереди батальона в новеньком полушубке, опоясанный новыми ремнями, энергично размахивая руками, шел капитан. Шапка у него сидела на затылке, а темные волосы свисали на лоб.
Уже темнело, когда полк достиг леса. Ухали пушки. Глухо рокотали гвардейские минометы. Сбоку истошно заревел немецкий шестиствольный миномет «ванюша». От взрыва Малешкин оглох. Щербак ринулся в люк, за ним ефрейтор. Миномет опять заревел. Саня бросился в машину и закрыл за собой люк. Взрыв был настолько сильный, что самоходку подбросило. Малешкин подбородком ткнулся в панораму и с кровью выплюнул на ладонь зуб.
— Один готов, — сообщил он.
— Кто? — спросил Щербак.
— Зуб. — Саня посмотрел на зуб. — Хрен с ним. Не жалко. Гнилой.
— А я располосовал фуфайку, — пожаловался Щербак.
Домешек оглянулся и оскалил зубы:
— Ну и дурак.
— Закрой люк! — закричал Щербак.
Наводчик, согнувшись над рычагами, не обращая внимания на ругань Щербака, вел самоходку с приоткрытым люком. Впрочем, стрельба прекратилась. Саня высунул из машины голову. Где-то гулко, как по пустому ведру, лупил крупнокалиберный пулемет. Но и он скоро смолк. Стало совсем тихо и совсем темно. Самоходка двигалась на ощупь, вплотную за машиной Теленкова.
— Эй, Саня, ты жив?! — закричал Пашка.
— Жив, — ответил Саня. — А ты?
— Тоже. У меня одну бочку с газойлем снесло, а другую осколками искромсало.
«Надо и мне посмотреть». Малешкин вылез и стал осматривать машину. Бочки стояли на месте, и целехонькие. Зато брезент на ящиках с снарядами превратился в кучу рванья…
— А у меня еще хуже. Брезент накрылся, — пожаловался Саня.
Теленков не ответил.
— Эй, Пашка, ты слышишь? У меня брезент накрылся.
— Слышу.
— А что ты делаешь?
— Ничего. А ты?
— Тоже.
— У тебя есть что-нибудь пожрать?
— Только хлеб. А у тебя?
— Тоже.
Полк остановился, и сразу же закричали: «Командиры батарей, к полковнику!»
Командиры машин сошлись покурить и, конечно, заговорили о налете «ванюши». Младший лейтенант Чегничка похвастался тем, что если бы он не уцепился обеими руками за край люка, то его наверняка взрывной волной сбросило бы с машины.
— А шапку унесло черт знает куда. Хорошая ушанка была. — Чегничка снял с головы шлемофон, с ненавистью посмотрел на него и опять нахлобучил до ушей.
Сане тоже почему-то стало жаль Чегничкиной офицерской шапки: шлемофон на Чегничкиной голове сидел, как конфорка на самоваре.
— Мда-а-а! — протянул Малешкин и озлобленно руганул немецких минометчиков, по вине которых он остался без брезента.
Командиром первой самоходки на место Беззубцева срочно назначили лейтенанта Зимина, который до этого был при штабе на побегушках. Его машину огневой налет не задел ни одним осколком. Однако и Зимин не упустил случая похвастаться, как удачно избежал смерти:
— Если б я от вас не оторвался, меня бы «ванюша» как пить дать накрыл, — и, не получив ответа, добавил: — Видимо, фрицы пока решили повременить с этим телом, — он похлопал себя по груди.
Лейтенант Теленков тяжко вздохнул:
— Надолго ли, Вася? Лучше б ты служил при майоре Кенареве.
Зимин усмехнулся:
— А что же ты у него не стал служить?
Сане было известно, что Теленкову долго не доверяли машину и все это время он был офицером связи при начальнике штаба. Служба при майоре так надоела Теленкову, что он не выдержал, обратился к замполиту и заявил, что если ему не дадут машину, то он сбежит. Говорят, Овсянников накричал на него, но вскоре Теленкова посадили на машину. Трудно сказать, что здесь сыграло роль — ходатайство ли замполита или ранение одного из командиров машин. Вероятно, и то и другое вместе.
Уловив в словах Зимина слишком прозрачный намек, Теленков щелчком подбросил окурок и, когда окурок, описав красную дугу, упал, ответил:
— Просто я был дурак тогда, Вася.
Саня давно заметил, что Пашка стал теперь совсем другим. Он как-то вдруг на глазах свял и потускнел. Стал жаловаться, что устал, возмущаться, почему его до сих пор ни разу не ранило. Какой бы разговор ни завели, Пашка сворачивал на госпиталь, на кровать с чистыми простынями, под которыми можно спать сутками и не просыпаться. Саня поначалу считал, что Пашка не знает, куда девать себя от успехов, так внезапно свалившихся на его голову, а потому нарочно ломается и распускает жалость с тоской. Однако от слов «просто был дурак» у Малешкина неприятно екнуло сердце, и он понял, что этот отчаянный Пашка теперь страшно боится смерти. Саня посмотрел на темные силуэты самоходок, от которых несло холодом и газойлем. Ему тоже стало жутко. По обеим сторонам дороги плотной темной стеной стоял лес. Саня поежился, помотал головой и, придав голосу возмущение, спросил:
— А жрать-то мы сегодня будем, в конце концов?
— Будем. Кухня на подходе, — отозвался из темноты комбат.
Он повел батарею на огневые позиции. Проехав по дороге метров двести, свернули в кустарник, четверть часа продирались сквозь него и наконец выбрались на поляну, на которой стоял бревенчатый дом. Беззубцев разбросал самоходки по поляне, указал секторы обстрелов и приказал немедленно закопать машины в землю.
Экипаж младшего лейтенанта Малешкина тихо охнул. Еще бы не охнуть! Это означало махать лопатой всю ночь.
Очертили границу капонира, взяли лопаты и стали соскребать снег. Работали молча, остервенело. А когда сняли мерзлый слой земли, Саня едва стоял на ногах и лом из рук сам вываливался.
— Головой ручаюсь, что это мартышкин труд. Вот увидите — завтра с рассветом отсюда уедем, — сказал наводчик.
— А где эта кухня проклятая шатается? — Щербак оглянулся, словно кухня должна была шататься у него за спиной. Но там, куда он посмотрел, взлетела ракета, гукнул миномет, а ему ответил автомат длинной трескучей очередью.
— Уверен, завтра чуть свет снимемся. А если останемся, то утром можно и дорыть капонир. Как вы на это смотрите, лейтенант?
Саня с радостью бы с ним согласился. Но он командир! А приказ есть приказ.
— Нельзя, — сказал он. — Теперь быстро пойдет, тут сплошной песок.
Однако сплошной песок не ободрил ни экипажа, ни его командира. Малешкин с завистью покосился на огонек в хате, отвернулся и опять посмотрел.
— Вы здесь покурите, а я схожу водички попью.
В дом сбежалась почти вся батарея с комбатом. Беззубцев со своими офицерами и солдатами ели картошку. Хозяйка с сержантом из экипажа Теленкова чистили еще. «Второй котел заваривают», — догадался Саня. Под ногами шныряли ребятишки, выпрашивали сахар. Босоногий черноглазый пацан, схватив Саню за рукав, настырно клянчил:
— Дядько… цукерку! Коханенький, цукерку!
Саня отдал ему последнюю печеньицу. Малыш жадно схватил ее, шмыгнул на печку и оттуда закричал:
— Василь, дывись, чего я маю!
Василь, такой же босоногий, грязноносый, озорной, стремглав вскарабкался на печку, навалился на брата. Тот заревел: «Ма-а-а!»
— Василь, отчепись от Мыколы. Зараз бисов дрючком! — пригрозила хозяйка и, неизвестно к кому обращаясь, спросила: — Хиба ж це диты? Хто их тильки поганых наробыв?
Старший сержант, чистивший картошку, удивленно посмотрел на хозяйку.
— А разве они не ваши?
— Яки? Це вин? — спросила хозяйка, показывая на печку, и махнула рукой. — Та ж мои. Усю душу повытягали, чертяки.
Малешкин протиснулся к столу, выхватил из чугуна картофелину, покидал с руки на руку и, обжигаясь, проглотил. Потянулся за другой, потом за третьей. Чугун опорожнили в одну минуту. А у Сани только разгорелся аппетит. Кажется, такой картошки он никогда еще не едал.
— Удивительно вкусная, — сказал он.
— Що такэ? — спросила хозяйка.
— Картошка.
— Цэ ж усе крахмал, як цукор, — похвасталась хозяйка.
Она поставила в печку второй чугун, подкинула дров. Никто не уходил. В доме было жарко, душно, дымно. Солдат разморило. Глаза сами закрывались. Саня потеснил Чегничку, пристроился на краешек скамейки около кровати. Он вспомнил об экипаже, подумал, что неплохо бы и им погреться, поесть горяченькой картошечки, и сделал было движение подняться и пойти к самоходке, но встать не хватило сил. Саня попытался бороться со сном. Вскидывал голову, мотал ею из стороны в сторону, но голова все тяжелее, тяжелее наливалась свинцом и наконец, перевесив Санино тело, свалилась на кровать.
Проснулся он от крика:
— Кухня приехала!
На столе стоял чугун с картошкой. Солдаты поспешно хватали ее, рассовывали по карманам и выбегали на улицу. Саня тоже выбрал пяток картофелин покрупнее, положил их в сумку и пошел к машине.
Самоходка стояла в капонире. Экипаж и не подумал углублять окоп. Только вырыл под машиной для себя яму и установил в ней печку.
— Вот черти, лентяи! — без злобы руганул Малешкин свой экипаж и полез под самоходку. Щербак спал, подвернув, как гусь, под бок голову. Наводчик с заряжающим вели разговор о вшах. Бянкин молча подал Малешкину котелок с пшенной кашей, полбанки свиной тушенки, хлеб и фляжку с водкой.
Саня потрогал котелок, наполненный до краев пшенкой-размазней.
— Мне одному?
— Если мало, у нас еще есть. Повар нынче добрый, — сказал ефрейтор.
— Гришка таких два умял. Чем ругаться да бороться, лучше кашей напороться, — продекламировал наводчик.
Саня потряс над ухом фляжку, понюхал, вспомнил о зароке, поморщился и выпил из горлышка свои положенные сто граммов. Через минуту ему стало необыкновенно хорошо и весело. Аппетит разыгрался. В один миг он проглотил тушенку и приналег на кашу.
Заряжающий с наводчиком возобновили разговор о вшах.
— Сейчас их не стало. Изредка попадется какая-нибудь заблудшая. А вот в сорок втором, когда я был в разведроте, там хватало. — Бянкин вздохнул, поскреб поясницу. — Командиром разведроты был у нас старший лейтенант Савич. Сорвиголова, балагур, в общем — душа-человек. Сам из-под Ленинграда, из Колпина. Есть такой город.
— Точно, есть, — подтвердил Саня и, словно боясь, что ему не поверят, пояснил: — Там еще огромный завод. Я его видел из окна поезда, когда ездил с маткой в Ленинград. Ужасно длинный завод, километра три забор тянется.
Дождавшись, когда Саня кончит, Бянкин продолжал:
— Таких командиров один на тысячу. Бывало, выстроит роту и давай нас крыть разными выразительными словами. Удивительно, сколько он знал этих выразительных слов! У нас от них ноги одеревенеют и уши опухнут, а он все кроет и кроет. Заканчивал свою речугу он всегда такими словами: «Ну погодите, кончу пить, так я за вас возьмусь».
— А что, разве он так много пил? — спросил Саня.
— Не больше других. Это у него такая поговорка была.
Ефрейтор достал кисет с табаком. Саня с наводчиком оторвали от газеты по клочку бумаги. Бянкин всыпал им по щепотке махорки.
— А ведь убили нашего старшого, — прервал длительное молчание ефрейтор.
— А ля герр ком а ля герр, — сказал наводчик.
Ефрейтор покосился на него и сплюнул.
— Возвращались с задания, прошли нейтралку, а на передке его фриц и стукнул. Мина ему под ноги угодила. Так без костылей мы его и схоронили. А какой был командир! — Бянкин закрыл ладонью глаза и, горестно качая головой, долго жалел своего покойного командира.
— Если толковать о вшах, — вдруг начал Домешек, — то ни у кого их столько не было, как у нас, когда мы выбирались из окружения. Если будете слушать — расскажу.
Командир с заряжающим в один голос сказали: «Давай».
Домешек свой рассказ начал из далекого прошлого. С марта тысяча девятьсот сорок третьего года, когда 3-я танковая армия попала под Харьковом в окружение. Рассказал, как сгорел у него танк, а его самого в городишке Рогань приютил сапожник и научил тачать сапоги.
— Сидим мы, работаем. Вдруг открывается дверь, вваливается немецкий унтер. Морда лошадиная, тощий и черный, как копченый сиг. Подошел к нам, поднял сапог с отвалившейся подметкой и сует в морду хозяину: «Гляйх… Шнель… Бистра. Ди тойфель!»
— Що це такэ? — спросил Бянкин.
— «Сейчас, быстро, черти», — перевел Домешек и продолжал: — Хозяин стащил с фрица сапог, стал приколачивать подметку. А немец уставился на меня, как гад на лягушку, а потом как рявкнет: «Вер ист ду?» У меня от страха волосы взмокли. Стою, молчу, не знаю, как отвечать. То ли по-немецки, то ли по-русски. А немец орет: «Кто ты?» — и ругается по-своему. Наконец я осмелился и сказал, что родственник. «Вас, вас?» — завопил фриц. «Брудер, — сказал хозяин и показал немцу три пальца, — драйбрудер, троюродный брат». Ну и хитрый же фриц попался; стал фотографии на стенках рассматривать. Всю квартиру обошел, вернулся и тычет мне в грудь пальцем: «Юде!» Потом автомат с плеча снимает. Тут у меня откуда ни возьмись храбрость появилась. Закричал: «Найн юда! Их бин кавказец». «Ви ист дайн наме?» — спрашивает немец. «Абрек Заур», — ответил я. Одно это имя кавказское и знал. И то потому, что такое кино было.
— Точно, было, — подтвердил ефрейтор. — А что на это фриц?
— Да ничего. Натянул сапог, бросил на верстак алюминиевую монету, погрозил мне пальцем: «Шён, шён, кауказус. Вир верден дих безухен Абрек Заур» — и ушел. Через полчаса и я смазал пятки.
Щербак зашевелился, поднял голову.
— А где вши?
— Ты не спишь? — удивился наводчик. — А зачем они тебе?
— А вот, — начал Щербак, — когда мы ехали в эшелоне на фронт, один механик-водитель, старшина, поймал вошь, выбросил ее из вагона и сказал: «Не хочешь ехать — иди пешком».
— Можно смеяться, Гришка? — спросил Домешек.
Саня закрыл глаза и увидел, как старшина снимает с воротника вошь, долго рассматривает ее, потом бросает на землю и говорит: «Иди пешком». «Не смешно, — подумал Саня, — глупо и противно».
Печка остывала. Угли подернулись пушистым пеплом. Переносная лампочка, свисая из нижнего люка, бросала на дно ямы холодный, мертвый свет.
«Который уже час горит переноска? И ничего. А попробуй я включить рацию, заорет, что опять аккумуляторы разряжаю». Саня хотел погасить переноску, но рука невольно потянулась к куче дров. Он набил печку дровами, завернулся в шубу и по привычке подвернул под мышку голову.
Осторожно, тщательно выговаривая слова, запел Щербак на мотив шахтерской песни о молодом коногоне:
- Моторы пламенем пылают,
- А башню лижут языки.
- Судьбы я вызов принимаю.
- С ее пожатием руки.
На повторе Щербака поддержали наводчик с заряжающим. Домешек — резко и крикливо, Бянкин, наоборот, — очень мягко и очень грустно. Это была любимая песня танкистов и самоходчиков. Ее пели и когда было весело, и так просто, от нечего делать, но чаще, когда было невмоготу тоскливо.
Второй куплет:
- Нас извлекут из-под обломков,
- Поднимут на руки каркас,
- И залпы башенных орудий
- В последний путь проводят нас, —
начал Бянкин высоким тенорком и закончил звенящим фальцетом.
— Очень высоко, Осип. Нам не вытянуть. Пусть лучше Гришка запевает, — сказал Домешек.
Щербак откашлялся, пожаловался, что у него першит в горле, и вдруг сдержанно, удивительно просторно и мелодично повел:
- И полетят тут телеграммы
- К родным, знакомым известить,
- Что сын их больше не вернется
- И не приедет погостить…
Саня, закрыв рукой глаза, шепотом повторял слова песни. Сам он подтягивать не решался. У него был очень звонкий голос и совершенно не было слуха. Теперь Щербак с ефрейтором пели вдвоем. Хрипловатый бас и грустный тенорок, словно жалуясь, рассказывали о печальном конце танкиста:
- В углу заплачет мать-старушка,
- Слезу рукой смахнет отец,
- И дорогая не узнает,
- Какой танкиста был конец.
У Малешкина выступили слезы, горло перехватило, и он неожиданно для себя всхлипнул. Щербак с Бянкиным взглянули на него и залились пуще прежнего:
- И будет карточка пылиться
- На полке позабытых книг,
- В танкистской форме, при погонах,
- А он ей больше не жених.
Но сбились с тона: спели слишком громко, визгливо и тем испортили впечатление. Последний куплет:
- Прощай, Маруся дорогая,
- И ты, KB, братишка мой,
- Тебя я больше не увижу,
- Лежу с разбитой головой… —
проревели все с какой-то отчаянностью и злобой, а потом, угрюмо опустив головы, долго молчали.
Первым поднялся наводчик.
— Надо пойти посмотреть, — сказал он.
Всем сразу тоже захотелось посмотреть. Вылезли из ямы, посмотрели… Ночь была темная, сырая, дул мокрый ветер. В доме ярко светились окна, а около двери словно из земли вылетали искры.
«Что же это такое там?» — подумал Саня, но так как ничего придумать не смог, то решил сходить и проверить.
— Сбегаю до комбата, поговорить надо. — Малешкину совершенно не о чем было говорить с комбатом. Но это был веский предлог посидеть в тепле, в обществе, скоротать время.
Не доходя до дома, Малешкин услышал рыкающий голос повара Никифора Хабалкина:
— Степан, куды ты заховал кочережку?
— Що воно такэ? — спросил Степан.
— Кочережка — палка с железякой на конце, чем в печке ковыряют, рыло немытое.
— Ну що вин лается, як кобель, — проворчал Степан и в сердцах пнул ногой пустое ведро.
Малешкин вежливо поздоровался с поваром. Никифор не обратил на него внимания. После командира части и своего непосредственного начальника, помпохоза Андрющенки, он считал себя по значимости третьей фигурой в полку. Солдаты прозвали его Никифор Хамло. Однако Никифор свое дело знал. Старался, чтобы солдаты у него были вовремя и сытно накормлены. Нередко сам на спине под огнем таскал мешки с хлебом и термосы с супом и при этом так громко ругался, что за километр было слышно.
— А что, Никифор, комбат Беззубцев здесь? — спросил Саня.
Вместо ответа Никифор крепко выругался.
В доме за столом сидели все четыре комбата. Они ужинали. Пашка Теленков заводил патефон. Он перевернул пластинку, и мембрана, хрякнув, затрещала, потом зашипела, потом задребезжала и, наконец, загнусавила:
- Он был в плисовой, стал быть, рубашке
- И фильдикосовых, стал быть, штанах…
На печке, свесив светлые лохматые головы, спали Миколка с Василем. Их мать сидела тоже за столом и грустно смотрела на густобрового кудрявого комбата второй батареи капитана Каруселина. У печки солдаты чистили картошку.
— Ты что, Малешкин? — спросил Беззубцев.
Саня замялся.
— Так… Пришел спросить, не будет ли каких приказаний.
— Нет. Иди к машине.
— Эй, Малешкин, — окликнул Саню Каруселин, — хочешь выпить?
— Нечего ему тут делать, — запротестовал Беззубцев.
— Ладно. Пусть погреется парень, — поддержал Каруселина комбат Табаченко. — Иди садись, Саня.
Комбаты потеснились, и Саня сел. Ему налили водки, положили на хлеб кусок американской консервированной колбасы. Саня взял стакан, подержал его, посмотрел на комбата и отставил в сторону. Беззубцев самодовольно ухмыльнулся.
Каруселин хлопнул Саню по спине:
— А ну-ка расскажи, как ты выкуривал интенданта.
Саня малость поломался для приличия и стал рассказывать. При этом так врал, что сам удивлялся, как у него здорово получается. Товарищи комбаты хохотали до слез и хвалили Малешкина за смекалку. Капитан Каруселин с ходу предложил Беззубцеву обменять Малешкина на любого командира машины из его батареи. Беззубцев решительно заявил, что сообразительные командиры ему и самому нужны. Это так ободрило Саню, что он расстегнул шинель, схватил отставленный стакан с водкой, лихо выпил, крякнул и сплюнул через выбитый зуб.
Теленков опять завел патефон, тоненький женский голосок завизжал:
- Руки, вы две огромных теплых птицы…
— Заткни ей глотку, Теленков! — крикнул Каруселин. — Сейчас мы споем нашу. Валяй, Табаченко!
Табаченко начал валять, как дьякон, речитативом:
— Отец благочинный пропил полушубок овчинный и нож перочинны-ы-ый!..
— Удивительно, удивительно, удивительно… — подхватили комбаты глухими, осипшими басами. Сане показалось, что песня родилась не за столом, а выползла из-под пола и застонала, как ветер в трубе. У печки взлетел вверх необычно звонкий и чистый подголосок: «Удивительно, удивительно-о-о…»
У Сани далее заломило скулы от напряжения: так он боялся, как бы у солдата не сорвался голос.
— Ну и голосок, черт возьми! — скрипнул зубами Каруселин. — Валяй, Табаченко!
Табаченко валял… Комбаты простуженными басами дули, как в бочку, а подголосок звенел, падал и снова взлетал.
С шумом ввалился повар Никифор.
— Что вы, начальнички, панихиду завели? Других песен мало? — и, подергивая плечами, приседая, как на пружинах, пошел выковыривать ногами. — Хоп, кума, нэ журыся, туды-сюды поверныся, — схватил хозяйку, завертел и, видимо, ущипнул.
— Отчепись, лешак поганый! — закричала она.
Микола с Василем проснулись и дружно заревели: «Ма-а-а-мка!» Комбаты стали одеваться.
Малешкин, Теленков и Беззубцев вышли вместе. Прощаясь, комбат сказал, что завтра одну из батарей придадут танковому полку Дея.
— Чью? — спросил Теленков.
— Пока неизвестно, — ответил комбат.
— Не завидую этим ребятам, — сказал Пашка.
— Почему? — удивился Саня. — Все говорят, что Дей — самый боевой командир в корпусе.
Теленков усмехнулся:
— Еще говорят, что в бою он не щадит ни себя, ни своих солдат.
Комбат вздохнул и ничего не сказал.
Лиловым утром четвертая батарея лейтенанта Беззубцева отбыла в распоряжение 193-го отдельного танкового полка. Он ночевал в трех километрах, на территории сахарного завода. Завод был наполовину разбит, наполовину сожжен и полностью разграблен. Двор завода был усыпан желтым, пахнущим свеклой песком. Щербак посмотрел на это безобразие и сказал:
— Сколько бы из этого добра самогонки вышло! Залейся.
Танкисты выводили машины на дорогу, выстраивались в колонну.
Четвертую батарею они встретили свистом.
— Славяне, глянь! Самоходы притащились.
— На що?
— Для поддержки.
— Який поддержки? Штанив? Га-га-га!
Прямо на машину Малешкина шла тридцатьчетверка с десантом. Водитель, видимо, и не думал сворачивать.