На войне как на войне Курочкин Виктор
— Больно?.. — посочувствовал Журка.
Петр выругался.
— Не умеешь ты, председатель, драться. Кто же так бьет? Без руки можно остаться. Треснет она, как палка… Надо бить вот чем, — Журка, сжав кулак, показал костяшки согнутых пальцев. — Я одному фрею прошлый год врезал — метров двадцать летел по воздуху.
Петр пошевелил рукой — из глаз покатились золотые кольца.
— Черт… Все хуже и хуже…
Журка выплюнул окурок.
— Интересно, как ты будешь отвечать, когда спросят, что с рукой? Скажешь: дрова рубил, полено отскочило и — по руке. Так? — Журка вздохнул. — Фонарь под глазом или шишка на лбу — во всем всегда виноваты топор с поленом… Нечестные люди…
— Я знаю, что сказать, — оборвал его Петр.
— Правду не скажешь.
— Ты думаешь?
— По глазам вижу. Да и неудобно председателю воспитывать людей таким способом.
Журка все еще лежал на животе и исподлобья следил за председателем. Петр опять закурил.
— А почему не сопротивлялся? — спросил он.
— Не хотел.
— Странно…
— Срок не хотел получить.
Петр замялся.
— Я тоже ведь не очень любезен был…
— Тебе-то что. Сам прокурором был, законы знаешь… А за меня кто заступится?
Губы у Арсения слегка улыбались, а из-под густых, сросшихся у переносицы бровей тоскливо смотрели глаза. Петр не вынес этого взгляда и отвернулся. Никогда он не был в таком дурацком положении. Он пытался вызвать Журку на откровенный разговор. Но вопросы задавал совершенно не те, и они отскакивали от парня, как искры от кремня.
— Не пойму тебя, Арсений… Парень ты неглупый, а какую о себе славу пустил… Почему?
— Скучно мне.
— Я и то удивляюсь. Как ты не уехал из Лукашей? Все твои сверстники разбежались.
Журка грустно усмехнулся.
— От кого ехать? От матери-старухи? Уедешь — воды не подадут напиться.
Петр, совершенно непонятно для себя, каким-то делано веселым голосом сказал:
— Вот чудак, женись… Девок у нас много. Тогда скучать некогда будет. Вот, к примеру, Ульяна Котова…
— Это мое дело, — грубо отрезал Журка, вскочил на ноги, потянулся и пошел, громко насвистывая.
«Что с ним? Ударил я его — не обиделся, а тут… Из-за чего?» — спросил себя председатель и погладил руку.
Ночью рука не дала ему спать, а к утру посинела и распухла. Петр, как бревно, повесил ее на платок. На вопросы любопытных отвечал, что упал с велосипеда. И все верили, кроме Геньки Шмырова; когда они с Арсением перекладывали боров на стеллаж, тот заметил, что дружок слишком часто потирал стриженый затылок.
Через несколько дней Журка взял топор и пошел строить завод. Петр же к этому времени опять вернул Копылова на скотный двор, на место Ульяны.
…Как ни хотелось председателю обойтись без наемной силы, а нанимать пришлось. На станции, в столовой, он встретил интересного, на редкость крепкого старика. Оказалось, что старик хорошо знал кирпичное производство. Петр обрадовался, поставил пол-литра и завел разговор о своем заводе. Старик повеселел, назвался Максимом Хмелевым и повел себя как тертый дипломат.
— Если оно так разобраться, то и поработать можно. А если посмотреть с другой стороны — рискованное дело, — рассуждал он.
А когда Петр добавил три бутылки пива, Максим выдвинул свои условия.
— Будем рядиться, хозяин, — сказал он и загнул палец. — Оклад восемьсот рублей. Новые штаны и рубаха по окончании работы — не в счет… На день: крынка молока, кило хлеба, а картофель и суп само собой… Теплый угол, потому как у меня ревматизма. И рукавицы тоже твои… Ну вот и все, — Максим с сожалением посмотрел на свои руки: на левой оставался незагнутым один мизинец.
Правленцы упорно не хотели утвердить договор: слишком уж дорогим показался мастер, да и в дело они не очень верили… Но Петр пошел напролом и заявил: или будет в колхозе завод, или он, Петр, уйдет из правления. Правленцы переглянулись, помолчали и сдались.
Мастер прибыл в Лукаши с топором за поясом, с пилой под мышкой, а в руках у него был окованный железом сундучок. Петр отвел его на квартиру к Корниловой Татьяне. Та пристально посмотрела на постояльца и тяжко вздохнула:
— Ты бы мне его насовсем подарил… Какой бравый молодец, и рожа красная.
Максим кругом, как башню, обошел Татьяну и сказал:
— Хороша! И спереди, и сзади… Вот только рябая, как решето.
— А что тебе моя морда?.. Нешто на ней будешь узоры наводить? — спросила Татьяна, хихикнула, схватила самовар и потащила в сени.
На этот раз Петр не ошибся. Мастер был хоть куда! Он, видимо, умел и любил работать. Не прошло и недели, как на Лому встали новые столбы сушильного сарая и уже начали наводить стропила. Надо было заботиться о кровле… Чем крыть?
Петр мучительно размышлял об этом. А Максим решил вопрос неожиданно просто и быстро. Он заметил в колхозе старую льномялку, у которой сохранился конный привод, и приспособил его для дранкодирного станка. Матвей в кузнице выковал щепальный нож по чертежу Максима, нарисованному прямо на земле. И когда Максим снял с еловой чурки гибкий, пахнущий смолой лист дранки и подал его председателю, тот подумал: «А работничка я все-таки недорого купил».
…Но кончилась передышка. Наступал сенокос.
Глава девятая. Покос на Алешках
Как-то Василию Ильичу взбрело в голову сходить на болото пострелять дупелей.
Возвращаясь с охоты, он еле волочил тяжелые кирзовые сапоги, в которых звучно чавкала портянка. Был тихий послеполуденный час июльского дня. Солнце, заваливаясь за край облака, разбросало по небу белые ровные полосы. Потянуло холодком. Стряхнув истому, природа оживилась. По макушкам тополей пробежал ветерок, трава, до этого серая, унылая, потемнела и закачалась. Неожиданно к монотонному пению полевых сверчков присоединился звонкий отрывистый звук, как будто кто-то дергал струну и сразу же зажимал ее пальцем. Звук несся от дома Кожиных. Овсов прислушался, снял с плеча сетку, в которой болтался убитый дупель, повертел ее в раздумье, потом толкнул калитку и прошел во двор Кожиных. Под низким соломенным навесом Матвей отбивал косу. Василий Ильич поздоровался и присел на березовый чурбан. Матвей покосился на сетку.
— Птах стреляешь…
Кожин снял очки в железной оправе, протер их, надел и опять застучал молотком. Но, видно, зрение изменяло Матвею. Молоток чаще попадал по бабке, чем по косе.
— Дай-ка попробую, — предложил Овсов.
— Ишь ты, не забыл, — ухмыльнулся Матвей, когда молоток в руках соседа начал отбивать чистую отрывистую дробь.
— Что ж, Матвей Савельич, и косу не забываете при нынешней технике, — усмехнулся Овсов.
— Не забудешь. Покосы-то как заросли. Ты посчитай — пятнадцать лет их не чистили. А помнишь, какие покосы были на Алешках? Заросли, страх как заросли. Вот председатель посылает туда бригаду по кустам косить.
— И много едет?
— Сказывала невестка — человек двенадцать.
— Что ж, и вас посылают?
— Где уж мне, Клаву отправляем…
— А что, Матвей Савельич, у вас еще коса найдется?
Кожин, охая, поднялся и, поддерживая руками поясницу, поплелся в сарайчик. Вернулся он с широкой, круто загнутой косой; поднял клок сухой травы, стер с косы хлопья ржавчины и подал Овсову.
— А ну, попробуй, как она.
Василий Ильич отошел к тыну, где росла жирная крапива, и сплеча смахнул ее.
— Ничего.
— Огонь, а не коса. Я за нее в голодное время пуд муки дал. Правда, немного тяжеловата.
Овсову захотелось поехать на сенокос. Придя домой, он стал собираться — слазил на чердак, разыскал брусницу с бруском…
Пустошь Алешки издавна славилась своими заливными лугами. Километра на три протянулась она вдоль левого берега реки Шумы. Правый берег — высокий и лесистый, молодой ельник подступает к воде. Но недолго выстаивают здесь деревья. Песок не выдерживает их тяжести, и они сползают или с маху опрокидываются в Шуму; посмотришь — то здесь, то там торчит над водой спутанный почерневший клубок корней. Когда-то этими покосами совместно владели алешкинские и лукашевские мужики. Обычно перед Ивановым днем сюда сходились с обеих деревень. Лукашане, как дальние, приезжали на лошадях и располагались лагерем. Луг разбивали на полосы, потом делили по жребию. После коллективизации пустошь отошла к алешкинцам. Сена здесь накашивали столько, что с избытком хватало и себе, и на продажу. Во время войны Алешки сгорели дотла. Жители разбрелись по соседним деревням, а на месте Алешек теперь растет высокий бурьян. Луг сплошь затянуло кривоногим ольшаником. В иных местах он так густ, что не проберешься. Среди кустов встречаются небольшие поляны, поросшие сивым мятликом, мышиным горошком и диким клевером. Трава здесь лопушистая, с густым подсадом.
К удивлению Василия Ильича, бригадиром косцов председатель назначил Клаву Кожину. Бригаду она разбила по звеньям. В одно звено с Овсовым попали Конь, Сашок и Еким Шилов — слезливый набожный старичок, мастер навивать стога.
Построив шалаш, мужики сидели, изредка перебрасываясь словами. Вечерело. Набожный Еким, щурясь на низкое солнце, вздыхал:
— Эка благодать, господи.
Его рябое, как вафля, лицо, притягивая лучи заходящего солнца, светилось от умиления. И правда, было удивительно хорошо в вечерний час на Алешкинской пустоши. По плоским макушкам ольх и осин солнце стелило мягкий розовый свет, и они пылали, как осенью. В траве, где лежали длинные оранжевые тени, уже искрились первые капли росы. А под кустами сгущались сумерки: гасли лиловые колокольчики, ромашка сворачивала свои нарядные шляпки, и уже совсем потемнели глянцевитые листья конского щавеля. От реки, клубясь и цепляясь за сучья, наползал туман.
Крикливые дрозды внезапно смолкли. В небе еще звенел жаворонок; он долго висел на одном месте, как будто провожал на ночлег солнце, и едва солнце вобрало свой последний луч, жаворонок камнем упал в густую траву… На минуту все замерло. И вдруг с пронзительным писком поднялся чибис, описал над лугом круг и с криком «иви», «иви», скользя по макушкам кустов, пронесся и скрылся за рекой. Опять стало тихо. А потом все зазвенело. Кузнечики, полевые стрекачи завели ночной концерт. К ним присоединился дергач и затянул свое бесконечное «дра-дра».
Ваня Конь докурил цигарку, сплюнул крошки самосада и спросил, обращаясь не то к Сашку, не то к Овсову:
— Не слыхал, скоро ли народ из города в деревню двинут?
— Что, говоришь, вынут? — замигал Еким и подставил к уху ладонь.
— Я спрашиваю, когда народ из города в деревню погонят? — мрачно пояснил Конь.
Еким погладил плешь и захихикал:
— Ты, Ваня, чего это? Разве человека можно гнать? Человек сам по себе живет, как птица, по-божьи. Вот ты не захотел в городе жить — приехал в деревню и живи.
— Ты, божий человек, не ставь меня в пример. Я сам уехал. Надоело мне там по общежитиям болтаться.
— Вряд ли сами-то поедут. Вот если правительство поднажмет, тогда — да, — проговорил Сашок.
— Правительство само собой… Оно знает, что делает… А вот дай в колхозе на трудодень рублей по пятнадцать — сам народ побежит. Проситься будут.
— Ясно дело, побежит, — согласился Сашок. — Вот всех бы вернуть, кто уехал… Сколько в Лукашах народу было…
— Всех не вернуть. Половину бы хотя, — отозвался Конь.
Василия Ильича так и подмывало сказать, что вот он тоже сам приехал в колхоз, никто его не гнал, но, взглянув на мрачное лицо Коня, промолчал.
После ужина Конь, натянув на голову фуфайку от комаров, лег и сразу захрапел. Овсову спать не хотелось. Собираясь на сенокос, он думал о задушевных разговорах у огня, о песнях. Нет, нет, не так представлял все это Овсов… Он долго лежал, привалясь к шалашу. Далеко за лесом поднималась луна — белая, холодная, как ком снега.
Пришел Сашок, сел рядом, поежился, постучал каблуком о каблук.
— Не спишь, Ильич? — потом зевнул и на корточках заполз в шалаш.
Забылся Василий Ильич под утро, когда на бледном небе терялись звезды.
Овсова разбудили крики людей и лязг кос. Висел плотный сизый туман. Река словно кипела — над водой кривыми столбами поднимался пар, и сквозь него тускло светилось плоское солнце. Копылов уже запрягал лошадей в лобогрейку.
— Тпру, стой, но, но, не балуй… Дай ногу! Ногу дай, дура! — ругал он молодую кобылицу.
В синем берете, из-под которого торчали влажные завитки волос, появилась Клава Кожина.
— Собирайся, мужики, начинать пора! — весело крикнула она и опять пропала в тумане.
Сашок туго затянул ремень на пиджаке и принялся точить косу. Василий Ильич переобулся, прикрепил к поясу брусницу. Ему досталось косить в паре с Сашком.
Коса нырнула с легким свистом, и, словно сбритая, легла трава, а пятка косы отбросила ее в сторону. Еще взмах, еще взмах, еще, еще. Василий Ильич оглянулся — за ним вытягивался ровный желтоватый прокос. Овсов глубоко вздохнул и почувствовал, как легко дышится и как что-то давно забытое, волнующее просыпается в нем… Косилось спорко. Роса лежала обильная, и коса без усилий срезала высокую, подернутую редеющим туманом траву. Впереди, размеренно махая косой, шел Сашок. И Василий Ильич с завистью отметил, что хотя он и не отставал от Сашка, но прокос у того был шире и чище. «Взи, взи», — пела под металлом трава и, обнажив желто-зеленые стебли, ложилась ровными рядами.
Пройдя метров тридцать, Сашок остановился и четырьмя взмахами узкого бруска поправил лезвие; потом оглянулся, сбросил с плеч пиджак, стянул рубашку и, голый по пояс, быстро обошел Овсова. Василий Ильич тоже разделся и стал нажимать. Волнение охватило его, когда плоская, как доска, спина маленького Сашка стала приближаться.
— Ага, ага, — радовался он, глядя на двигающиеся из стороны в сторону лопатки Сашка. — Ничего, ничего, — подбодрял он себя.
А Сашок шел и шел. Уже тяжело дышал Василий Ильич, рубашка взмокла, прилипла к плечам, глаза заволокло зеленью, и он напрягал зрение, чтобы не потерять из виду квадратную фигуру Сашка на толстых коротких ногах.
«Не могу, не могу, — стучало в голове, — брошу, брошу, вот, вот».
Но Сашок остановился и стал вытирать потное лицо. Минутная передышка — и опять впереди качающиеся лопатки Сашка, а в трех шагах от него — Овсов, с одной мыслью, как бы не отстать. Пройдя поляну туда и обратно четыре раза, Сашок воткнул черенок косы в землю и присел на кочку. Овсов опустился рядом. Стучало в висках, пот заливал глаза. Налетевший ветерок сдернул туман…
Перед ними открылся Алешкинский луг, яркий и свежий; сверху он серебрился от лугового мятлика; но особенно выделялось два цвета: желтый и фиолетовый, так сильно луг порос золотистой медяницей и веселым цветком иван-да-марья. Солнце начинало припекать, косить становилось все тяжелее.
Кто-то им несколько раз кричал, но голос казался очень далеким, и Василий Ильич никак не мог понять, кто кричит и что кричит. Но вот Сашок резко остановился, вскинул на плечо косу и, не оглядываясь, пошел к реке. За ним машинально двинулся и Овсов и почувствовал, как легко понесли его ноги, словно тело стало невесомым. На берегу реки стояла Клава. Она, по-видимому, только что выкупалась: по ее здоровому, румяному лицу катились светлые капли воды, а сама она, расчесывая мокрые волосы, смеялась.
— Да что с вами? Совсем оглохли. Кричу с полчаса, не могу докричаться. Обедать пора.
Сашок с Овсовым припали к реке и долго тянули теплую, пахнущую илом воду. Василий Ильич намочил голову. Вода хлынула за ворот, — стало легко и немножко холодно. Так, не вытирая волос, он пошел обедать. Дойдя до конца поляны, Василий Ильич оглянулся — и не узнал ее: еще утром из-за высокого травостоя река едва виднелась; теперь она блестела рядом, даже было слышно, как плескалась плотва. Приземистые кусты неожиданно выросли, потемнели.
В самой гуще ольшаника разместилась столовая. На двух камнях стоял котел, под которым тлела осиновая коряга, а в котле пыхтела ячменная каша. Колхозники, усевшись в кружок, с аппетитом ели пропахшую дымом и салом кашу и похваливали повариху Татьяну Корнилову. А она, не скрывая радости, говорила нараспев:
— Ешьте, милые, ешьте, дорогие. Всех накормлю.
Над головами висела туча назойливых мух и рыжих слепней. В стороне, облокотясь на локоть, полулежал Копылов. Ему сегодня не повезло. Только он выехал на своей лобогрейке, как под нож попал рваный кусок железа, и нож хрупнул, как стекло. Потом косилка ввалилась в заросшую яму. Лошади дернули и сломали вагу. Татьяна поставила перед Иваном полную чашку каши. Но он только понюхал и отвернулся.
Еким, мигая, посмотрел на Коня и вздохнул:
— Запустили покосы, так запустили, что ужасть одна.
— Ничего, вычистят. Я сам видел в МТС кусторез. Во здорово режет, черт! Ольшаник толщиной с оглоблю, как солому, валит, — восхищенно проговорил белобрысый паренек и покраснел.
Его никто не поддержал. После Татьяниного обеда животы огрузли, разговаривать и двигаться было лень. Колхозники лежали, сладко жмуря глаза, и кое-кто уже похрапывал. С обмерочной палкой пришла Клава и сообщила, кто сколько скосил. И тут все поднялись и заговорили. Оказалось, что Василий Ильич с Сашком смахнули без малого гектар. Сашок толкнул локтем Овсова.
— Живем, Ильич. По пять рублей на брата есть.
— Больше, — живо отозвалась Клава. — Нынче председатель обещает дать на трудодень по шесть.
— Держи карман шире… С чего это? — крикнул Арсений Журка.
— Со всего и дадут, — запальчиво возразила Клава. Арсений вскочил, его смуглое подвижное лицо насмешливо скривилось.
— Дадут, поддадут да еще подбавят. Озимые-то еще с осени вымокли, а яровые нынче не ахти какие.
— Ах, грех тебе хаять-то, — вступился за яровые Еким. — Дюже ладная пшеница на климовских полях.
— А ты смотрел, какая рожь? У Сашка щетина на подбородке гуще.
— А льны какие!
— Лен выручит!
— Ясное дело — выручит!
— Все равно по шесть не дадут, — уныло проговорил колхозник с маленькими глазами на давно не бритом лице, — новый скотный двор постановили строить и завод. Опять наши денежки тю-тю.
— А что, разве это правильно? — горячо подхватил Журка. — Надо сначала колхозника удовлетворить, а потом и строиться. На кой черт сушилка, например, сдалась? На печках высушим. Было б чего сушить…
— И хватать! Верно, Арсений? — громко перебила его Татьяна.
— Чего хватать? — огрызнулся Журка.
— Чего? Аль забыл, как я у тебя из порток льняное семя вытряхивала? — и Татьяна под дружный хохот колхозников рассказала, как застала на току Журку, когда он насыпал в штаны семя.
Колхозники продолжали спорить. Каждый старался доказать свое. И всех волновал один вопрос: как нынче будет — лучше или хуже, чем в прошлом году?.. Один только Овсов оставался в стороне. Равнодушно слушая, он мысленно повторял: «Шесть рублей, шесть рублей». И, ощущая ломоту в плечах, думал: «Я там, в артели, ничего не делая, получал больше». И тут Василий Ильич почувствовал, как постепенно закрадывается в него страх. Он старался отогнать его. «Ничего, ничего. Заведу свое хозяйство, все будет». И опять: «Шесть рублей, шесть рублей!»
Во второй половине дня косили по кустам. Там росла густая макушистая трава. Справа от Овсова теперь шел Конь. Коса в его руках свистела, четко откладывая ряды, почти не задевая скрытого валежника. Чувствовалась большая сноровка косца. Его старался обогнать Сашок. Он все чаще и чаще прикладывался к бутылке с водой и оттого еще больше потел. Худощавое коричневое лицо Коня, наоборот, было сухое, а острый взгляд зеленоватых глаз говорил, что он все видит и не уступит. Вначале Овсов старался не отставать. Это желание не было задором: стыд и самолюбие заставляли Василия Ильича тянуться за другими, но кто-то невидимый назойливо шептал: «Брось, уйди. Зачем?» — и он машинально махал косой, стараясь не смотреть на этих крепких людей, у которых руки ходили, как рычаги машин.
…Ужинать Василий Ильич не пошел. Он остался на лугу в душистой копне сена. Тело ныло, особенно поясница и руки. Усталость вызывала ко всему тупое безразличие: все равно, лишь бы не трогали, а он лежал бы не шевелясь, ни о чем не думая, любуясь, как багровый горизонт постепенно краснеет, потом алеет и, наконец, подрумяненной полоской исчезает за неровной кромкой выползающих облаков… Быстро темнело…
«Но чем я недоволен, чем?.. Почему мне тяжело говорить далее с Сашком? Почему мне противен Конь?» — спрашивал себя Василий Ильич, а перед глазами опять маячила опушка леса, изба под соломенной крышей, сад, пчелы и он один… Он хочет тихой, спокойной жизни. В чем дело? Имеет он право на такую жизнь. В молодости и землю пахал, и камни колол, и на заводе работал. А теперь он хочет покоя… Но где этот покой? И здесь заводы, планы и машины. Они везде — на дорогах, в полях, в лесу! Василий Ильич в волнении поднялся на ноги, расстегнул ворот.
Уже совсем стемнело. Небо и земля были одинаково черные и обильно выдыхали тепло. Так бывает перед дождем.
«Вот я решил остаться здесь, — размышлял Василий Ильич. — Все надо вновь заводить. Дом старый, ремонт, хлопоты. А зачем? Разве нельзя приезжать в Лукаши на дачу?»
Далеко за лесом по черному небу скользнула молния, и глухо, ворчливо прокатился гром. Овсов пошел к шалашу.
Гроза приближалась. Гром с каждым ударом твердел. Молния сверкала беспрестанно. Она не высекалась искрой, не играла змейкой, а сразу со всех сторон охватывала землю, и ослепительно яркое синеватое пламя дрожало секунду-две, гасло и опять с треском и грохотом раскалывало небо.
Дождь с перерывами шел до утра. Хмурый рассвет тоже не обещал погоды. Небо затянули тяжелые прокопченные тучи, они ползли так низко, что задевали за макушки соснового леса. Люди были мокрые и злые. Одни хотели идти домой, другие — продолжать косить. Особенно упорствовал Конь. Его поддерживал Еким.
— В дождь коси, а в погоду греби, — говорил он.
Василий Ильич втайне надеялся, что дождь прогонит всех по домам. Но Клава заявила решительно, что пока она бригадир, никого никуда не отпустит. Василий Ильич совсем пал духом. Надрываясь, таскал охапки мокрой, как водоросли, травы и развешивал ее на специально изготовленных из жердей клетях — вешалах.
Дождь не переставал лить. Серые облака по нескольку раз собирались в проливные тучи. Земля уже не впитывала воду. Ею до краев переполнились канавы, под ногами хлюпали лужи.
На четвертый день к Овсову подошла Клава. Все уже работали, а Василий Ильич задержался в шалаше.
— Василий Ильич, — робко проговорила Клава, — шли бы вы домой. Работа не по вам. Вы так извелись, что страшно смотреть. Правда, идите. Что вам здесь?
Овсов долго молчал, упорно разглядывая носки сапог, побелевшие от воды.
— Да, да, лучше уйти, — наконец пробормотал он.
Половина Алешкинского луга была скошена. Теперь косили ближе к Лукашам, у дороги. Проходя, Василий Ильич услышал грубоватый бас Коня:
— Дачник-то наш размяк, как пряник сахарный.
— Слабоват в поджилках, — подначил Сашок.
Василий Ильич притаился за кустом.
— Грех вам над человеком измываться, — укоризненно проговорил Еким. — Сказывал — совсем в деревне останется.
— А чего ж он не мычит, не телится? — спросил Сашок.
— Не верю я в Овсова… Нюх у меня на человека собачий. Да и пользы от него, как от козла. От таких, как Овсовы… — и оскорбительная непристойность больно стеганула по ушам Василия Ильича.
Еким вздохнул:
— Язык у тебя, Ваня! Осмеять да облаять.
— Ладно, Еким, — спокойно заговорил Конь. — У меня злой язык. Ну, а ты скажи, велика от него будет польза колхозу?
— Нешто я про это говорю, — в ответ пробормотал Еким.
— Одним словом, дачник он, — отрезал Конь и обратился к Сашку: — А ну, Сашок, смахнем этот клин до обеда.
— Многовато!
— Затяни ремень потуже, — засмеялся Конь, и в тот же момент одновременно звякнули брусницы.
«Пошли заходить», — догадался Василий Ильич и торопливо, почти бегом, двинулся к Лукашам.
Дорогу развезло, как мыло. То и дело попадались низины, залитые водой, ручьи, вышедшие из берегов.
С грустной усмешкой встретила мужа Марья Антоновна.
— Наработался, колхозничек?
Василий Ильич устало опустился на лавку и стал снимать сапоги. Марья Антоновна, подбирая мокрые портянки, взглянула на осунувшееся лицо Василия Ильича и горестно вздохнула:
— Горюшко ты мое луковое.
Глава десятая. О том, как Петр считал слонов…
Август. Тихий, теплый, напоенный горьковатыми ароматами созревающих хлебов и приторно-сладкими запахами увядающих трав и переспелых ягод. Весь день небо так высоко, что дух захватывает; ни облачка; даже птицы в эти дни стараются не летать. Дали на редкость ясные: насколько хватает глаз, видны, словно отчеканенные, кромки лесов, темные пятна кустов, присевших на бугорке, и даже телеграфные столбы — тонкие, ровные, словно вязальные спицы.
Все объято приятной ленью. Дремлет ворона на маковке корявой сосны; старый, с разбитыми копытами мерин сунул голову в стог сена и лениво обмахивает хвостом вздувшиеся, как подушки, бока… По бугру катится грузовик, за ним на дыбы поднимается дорога, долго висит над полем красноватое облако пыли… Кажется, дремлет и рожь, до земли уронив желтый колос. Слышен рокот мотора, но настолько слабый, что его заглушает полусонное бормотание ручья. Это там вдали, у леса, жнет комбайн.
Август. В лесу чуткая тишина, и боязно ее спугнуть. Шагаешь осторожно, чтоб не треснул сучок, чтоб не задеть ветки… И вдруг тинькнет беспокойная синица, стукнет раз-другой дятел, да и то, наверное, из озорства; а из-под куста можжевельника с шумом вылетит тетерка и, тяжело хлопая крыльями, ударится о колючий ельник… И опять тишина. Пахнет переспелой малиной — она опадает; осыпается тмин, и уже кружится пух болотного камыша. Заметно, как в лес вползает осень. Пока она на кочках, на алых кистях брусники, на краснобокой клюкве.
Август. Горячий, изнурительный месяц. Вянет на корню трава, клевер почернел и стоит, словно обугленный, течет из колоса зерно, и тревожно звенит поджарившийся лен. Все кричит: «Не зевай, убирай!»
У Петра не было времени зевать. Его лицо под солнцем совсем высохло и почернело.
Но как ни было тяжело, топоры на Лому постукивали. Заканчивалась установка глиномялки. Председатель подумывал о механизации; робко, но подумывал. Еще в бытность Абарина колхоз закупил подвесную дорогу. Дорогу привезли, сложили в пожарный сарай и больше до нее не дотрагивались. Да и дотрагиваться не было нужды. Слишком это была несуразная роскошь для двора с горбатыми стенами, земляным полом и дверьми, в которых корова хребтом задевает за косяки. Петр решил использовать подвесную дорогу на заводе. Рассчитывая, что Максим все может, Петр отправил ее на Лом. Максим похвалил председателя за сообразительность, но устанавливать отказался, заявив, что такое дело ему не под силу.
Недолго раздумывая, Петр махнул к директору МТС. Тот, занятый по горло, рассеянно выслушал его, похвалил и пообещал все сделать, как только кончится уборка.
Весной Петру на бюро записали выговор за то, что посеял кукурузу вместе с овсом. То ли по какой-то случайности, то ли на этот раз повезло ему, кукуруза с овсом дружно взошли и потянули друг друга, а потом кукуруза обогнала и встала зеленой стеной. Всех, кто ни приезжал в колхоз, он водил в поле и хвастался:
— Смотрите! Красота-то какая!
Кукурузу пора было косить на силос, об этом неоднократно напоминали из района, но Петр выжидал. И дождался…
К этому времени поспел лен. Пришла тракторная теребилка и в несколько дней положила его на землю. В газете появился портрет тракториста, а лен больше недели валялся несвязанным. Петр все силы бросил на лен… А кукуруза так и осталась стоять…
Председателя срочной телеграммой вызвали на бюро. «Влепят, обязательно влепят», — решил он.
И вот Петр опять на бюро в кабинете секретаря райкома Максимова. Все сидят, а он стоит.
…Петр устало потер лоб и посмотрел вокруг себя. Лица знакомые, но показались они ему строгими и холодными. И только у Максимова на миг промелькнула улыбка.
— Вырастил кукурузу, даже пострадал за нее, а с уборкой тянешь. Не понимаем мы вас, товарищ Трофимов. В чем дело?
Петр хотел ответить, но голос из угла опередил:
— У Трофимова более важные дела… Завод строит.
Петр кинул быстрый взгляд в угол и увидел бритую голову директора МТС.
— Размахнулся не на шутку, — директор засмеялся. — В колхозе три с половиной человека, а он завод… Я как разобрался… Чудак, ей-богу чудак…
Такой предательской выходки Петр не ожидал. Все в кабинете перемешалось, завертелось колесом. Подкатило желание закричать, затопать ногами… Петр сжал кулаки и стал шепотом считать:
— Раз слон, два слона, три слона, четыре слона…
Поднялся шум, смех, посыпались вопросы. Максимов резко стучал по столу…
Потом Петр вышел на улицу. По дороге, выложенной круглым булыжником, с грохотом сновали грузовики, поднимая едкую пыль. У районного дома культуры на большой доске висела афиша: «Сегодня танцы».
— Танцуют! — И Петр выругался.
Ему захотелось напиться. Схватив велосипед, он пошел к чайной. Прямо у стойки взял стакан водки, два соленых огурца и долго топтался между столов, пока не освободилось место. Наконец он сел. Рядом с ним две женщины, развязав платки, обедали. Они заказали себе кильки и по три стакана чаю. В платках у них были яйца, лепешки с творогом и пшеничные колобки.
— Базар-то нынче никудышный, — пожаловалась женщина в шерстяной вязаной кофте.
— Никогда так не было. Овцу продала, а что выручила? — согласилась с ней полногрудая молодуха.
Женщина в кофте, съев яйцо, вытерла головным платком губы.
— А я, милая, — сказала она соседке, — троих учу. Нынче последнюю в техникум отдала. Ох, тяжело!
— Трудно учить-то, — посочувствовала молодуха.
— Ничего, милая… Вот, бог даст, выращу телушку, продам и перевернусь…
— «Телушку продам и перевернусь», — повторил Петр.
Женщины покосились на него и стали завязывать платки. Петр поднес водку к губам. В ноздри ударил крепкий сивушный запах.
«Вот так, наверное, начинал и Алексей Абарин», — подумал Петр и тут же вспомнил разговоры колхозников: «Наш председатель-то не пьет. Старается все для колхоза. Таких у нас еще не было». Петр поставил стакан.
«Нечего сказать, хорошо стараюсь… Три месяца, как не выдавал аванс… А как это сказывается? На лен идут без охоты. А лен — богатство. Что, если с ним завалим?.. Но что же делать? В райком пойти?»
Петр поманил девушку и попросил ее взять водку обратно, а когда она отказалась, поставил стакан перед стариком, который спал, положив голову на фуражку с поломанным козырьком.
…Максимов был уже один. Он вопросительно посмотрел на Трофимова и пригласил садиться. Петр снял кепку.
— Я по делу.
— Из чайной?
— Из чайной. А что?