На войне как на войне Курочкин Виктор
Анастас углублялся в изучение книжицы, поминутно вставляя свои соображения:
— Плотницкие работы занижены. А вот заработки на ферме высокие.
— Малость высоки, — соглашался Иван.
Эти слова, словно иглы, впивались в сердце хозяйки.
— Ах ты, чурбан немытый, — начинала она с низких клокочущих нот. — А ты поди сам да поработай на ферме. Небось перекуры по часу строить не будешь. — Голос у Насти поднимался, наливался звоном: — Расценки на ферме высокие?! Позавидовали, черти полосатые! А на других работах какие расценки? Туда вы не смотрите! С жита галок гонять — три рубля в день! А кого на эту работу назначили? Последнего лодыря Мишку Силакова. Да моя Лидка с этой работой справится. А он, здоровенный мужик, сидит под кустом и в чистое небо плюет. В день раз плюнет — три рубля в кармане. Разве же это не срамота?! Ты слыхал, чтоб хоть раз Мишка стрельнул? И не стрельнет, потому что этот паразит копейки щербатой на порох не истратит. А ему три рубля положи! За что?.. За что, я вас спрашиваю?! — кричала Настя, и голос у нее свистел фистулой.
— Ты чего орешь-то на нас? Поди в правление и ори, — равнодушно откликался Иван.
— И пойду, и скажу! Все скажу. Я их, мазуриков, выведу на чистую водицу! — надрывно орала Настя.
Язык у Насти был острый, злой, беспощадный. Ее память хранила неистощимый запас ругательств, изумительно метких и язвительных. И она не переводя дыхания сыпала их и на лодыря Мишку Силакова, и на председателя, и на все правление, и на невозмутимого мужа, и на ни в чем не повинного Анастаса.
Старик слушал ее, закрыв глаза, и удивлялся, с чего это баба разошлась. Иван давно уже не слушал жену: он размышлял, о чем бы ему еще поговорить с Анастасом. Настя, видя, что ее гнев все равно что гроза в пустом поле, схватила полотенце и начала обхлестывать мужа, приговаривая:
— Это тебе за высокие расценки. Не сбивай людей с панталыку.
Иван изловчился, перехватил руку Насти и прохрипел:
— Ты чего это, а? Смотри! А то как вертану — кишки вокруг хребтины смотаются.
Настя, уловив в глазах мужа бычью ярость, стихла. И Луков снова завел разговор с Анастасом:
— Захарыч, ты слыхал — нашего председателя сильно хвалили в газете. — И, усмехнувшись, покачал головой. — Вот чудеса!
— За что же?
— За хорошее руководство.
Анастас смеется.
— Молодец наш председатель.
— Голова председатель, хитрая голова.
Они опять надолго замолкают. Иван успевает за это время обдумать очередной умный вопрос.
— А вот, — начинает Анастас, — ты говоришь, хитер наш председатель. Это верно, хитер. Да не больно умен.
Иван пристально смотрит на Анастаса и скребет небритый подбородок:
— Это как же так понять, Захарыч?
— По деньгам ходит и не видит этих денег… Ты вот слушай, что я тебе скажу. Важная думка застряла в моей голове. Если мне не доведется ее поведать народу, так ты ее поведай. Потому как скрывать ее дальше нельзя. — Старик вздохнул и задумался. — А я ее скрывал от народа сорок лет… А зачем? Сам теперь не знаю… Наверное, от глупости да от жадности… Подло скрывать добро от народа. Это я только сейчас понял. Да слишком поздно.
— Конечно, нельзя скрывать, — поспешно соглашается Иван, хотя не понимает, о каких это таинственных деньгах толкует старик, по которым председатель ходит и не видит.
Анастас приподнимает с подушки голову и говорит полушепотом:
— А деньги-то, сосед, лежат у реки, на заливном лугу.
Иван, раскрыв рот, очумело смотрит на Анастаса:
— Клад?
— Богатый клад… Ты знаешь три низинные котловины? Те, в которых вода до середины лета держится, а в мокрый год и совсем не высыхает?
— Да ты, никак, о лягушатниках толкуешь? — изумляется Иван.
— О них. А какие там деньжищи зарыты! Только надо уметь их взять.
Луков ухмыляется и качает головой.
— Да ты не тряси своей глупой башкой, а подумай, — вспыхивает Анастас. — Если эти котловины очистить, углубить да соединить с рекой, то что получится? Проточные пруды. Уразумел?
Иван пожимает плечами:
— А на что они, пруды-то? Лягушек разводить?
— Не лягушек, а карпа зеркального. Слыхал о такой рыбе?
— Слыхал, а есть не приходилось. Говорят, сладкая рыба.
Уронив голову на подушку, Анастас размышляет:
— Выгодное это дело для колхоза — рыбоводство. Денежное…
— Оно, конечно, может, и выгодное, да трудное, — возражает Луков.
— А без труда не вытащишь рыбку из пруда, — веско замечает Анастас.
Утомленный разговором, старик закрывает глаза и поворачивается к Ивану спиной. Луков включает приемник и слушает «Последние известия».
Колхозники ложатся спать рано. Еще нет и одиннадцати. Один за другим, как по команде, слепнут дома. За окнами глухая, с непроглядным, низким осенним небом ночь. Ветер раскачивает на столбах электрические фонари. Тускло-желтые пятна света всю ночь до утра ползают по маслянистой, жирной грязи.
Прослушав «Последние известия», Иван выключает приемник и ложится спать. И через минуту густой с переливами храп, словно грохот телеги, раскатывается по тесной избе Луковых. Он не дает уснуть Анастасу, мешает думать. А думы — то до нелепости странные, то ясные и мудрые — всю ночь беспокоят Анастаса. Внезапно его озаряет яркий свет: всплывают милые сердцу картины детства и удалой юности. И вдруг свет погаснет, и откуда-то из темноты выползает гнетущая мысль: «А жизнь-то прожита. А чего ты добился, Анастас? Ничего». Была семья, и не стало ее. Была Степанида, добрая, безропотная жена. Она тайком от него со слезами на глазах просила у бога смерти мужа. И не потому, что она не любила его, нет. Степанида очень любила Анастаса, страдала и мучилась сознанием того, что будет с ее душевнобольным мужем, когда она умрет. Кому он такой нужен? На сына Степанида не надеялась. Она и любила Андрея, и презирала его за то, что он унаследовал ее, а не отцовский характер. Его мягкость и покорность пугали Степаниду.
Предчувствие матери подтвердилось. Сын бросил отца. Отца из жалости подобрали чужие люди. Боль и обида породили в Анастасе злобу к собственному сыну и великую благодарность к соседям Луковым.
«И с какой стати им было связываться со мной, больным стариком?» — спрашивал себя Анастас.
Живя рядом, крыша в крышу, он ни разу не сказал Луковым теплого слова; больше того — из-за какого-то непонятного теперь самолюбия презирал их. Ивана он считал дубоголовым, ленивым мужиком, Настю — вздорной, брехливой бабой. «И вот поди же, приютили, как родного, без упрека, без косого взгляда. За что? Совсем ни за что», — думал и удивлялся Анастас. Правда, иногда брюзжит и ругается Настасья, но ведь ругань-то идет не от сердца, а от несносного характера. Ругает она всех: и колхоз, и председателя, и зоотехника, мужа, дочерей и заодно Анастаса. Работает много и жадно. Улыбается редко. Зато улыбка, мягкая и лучистая, неузнаваемо преображает ее некрасивое лицо.
Глубокое чувство уважения к людям переполняет Анастаса. Он думает и о том, чем может быть полезен колхозу, который не бросил его на произвол судьбы и назначил пожизненную пенсию. И не случайно в голове старика родилась мысль о рыбоводстве, которую так и не понял бестолковый Иван Луков.
Анастасова думка не была новой. Она была подсказана ему еще отцом — скуповатым, расчетливым крестьянином. Анастас тщательно скрывал ее от всех, боялся, как бы кто другой не перехватил. Расстаться Анастасу с этой мечтой было так же тяжело, как трудно было расставаться с собственной землей. Это была жадность глупая, непонятная, свойственная крестьянину-единоличнику.
Анастасу стало стыдно, словно его, старика, поймали за руку, уличили в подлости, в мелком мошенничестве. Зачем он скрывал? От кого он скрывал? От людей, которые в трудный час подали ему руку помощи.
Теперь старик думал о том, как он встанет на ноги, придет к председателю и выложит свою сокровенную мечту. И если председатель откажет, Анастас все равно будет бороться за нее. Как? Это уже не имело значения. Важно то, что теперь мечта дойдет до народа и народ подхватит ее. Так думал Анастас, и думал долго, упорно, пока не начинало ломить голову.
Под утро старик забывался коротким чутким сном.
Выздоровление подвигалось медленно и затянулось до глубокой осени.
В то утро день начался, как и все предыдущие, с завтрака. Но в поведении Анастаса было что-то новое и странное. Он бодро встал, наскоро умылся и, в ожидании завтрака, суетливо расхаживал, нервно потирая руки. Когда сели за стол, Анастас с жадностью набросился на подогретый вчерашний суп и хлебал его, обжигаясь.
— Куда это ты, дед, торопишься? — ехидно спросила Настя.
— Дела, Настенька, дела, — серьезно ответил Анастас.
Настя, решив, что голова старика опять начала сдавать, горько усмехнулась:
— Какие же это у тебя дела завелись?
— Многие и разные, Настенька. Первым-наперво надо Степаниде могилку поправить. Ты бы мне, Иван Нилыч, топорик подобрал.
Иван пристально посмотрел в глаза Анастасу и кивнул головой:
— Подберу.
— Я тебе подберу! — закричала Настя. — Не видишь разве, что старик опять не в своей тарелке.
Анастас посмотрел на Настю и низко опустил голову:
— Это вы совсем зря и напрасно, Анастасия Павловна. — И опять обратился к Ивану: — А топорик-то мне подбери, Нилыч.
Переубедить Настю в чем-либо было невозможно. Болезненно самолюбивая, она не терпела возражений. Иван в таких случаях во всем с ней соглашался, а делал так, как ему надо было. Если Настя доказывала, что сперва надо починить забор, а потом крышу, муж охотно кивал головой, а сам брал лестницу и взбирался на крышу — штопать дыры. А Настя кричала на всю деревню и грозила кулаком:
— Скатись, черт, скатись! Переломай себе ребра. Ты думаешь — в больницу повезу? И не думай, и не мечтай!
Настя видела, что Анастас «в своей тарелке», а все-таки решила настоять на своем и принялась горячо доказывать, что после болезни необходим покой и здоровый отдых. Но Анастас на все доводы Насти отвечал невозмутимым молчанием.
И Настя прибегла к последней угрозе:
— Иди, иди. Но если опять свалишься, пальцем не пошевелю! — и для убедительности постучала по столу кулаком.
Дул упругий октябрьский ветер, срывая с деревьев блекло-желтые последние листья, сгоняя жидкие белесые облака в грязно-серые кучи. Временами проглядывало солнце, и по бурым промокшим полям шныряли густые тени. Но ветер быстро, словно брезентом, затягивал небо тучами, и опять моросил дождь.
На высоком бугре сиротливо мокло под дождем кладбище. С голых ветвей срывались крупные капли дождя и с глухим шлепаньем падали на пожухлую листву. От этого казалось, что во всех углах кладбища кто-то шепчется и тихо вздыхает.
Могила Степаниды — бесформенная куча песка и глины — осела. По краям на толстых ножках торчали белые одуванчики. Анастас нагнулся, сорвал один и понюхал, потом растер цветок пальцами и опять понюхал. Одуванчик, как и все вокруг, пах осенью.
На елке в густой хвое завозился клест, на голову Анастаса посыпалась шелуха. Анастас погрозил ему пальцем, глубоко вздохнул, надел шапку.
Придя с кладбища, он взялся мастерить крест Степаниде. И весь день дотемна строгал сосновые брусья. Небывалая усталость свалила старика с ног. Он едва дотащился до кровати и мгновенно заснул.
— Вот как наработался, родименький, — заметила Настя и из жалости не стала будить Анастаса к ужину.
Потекли дни, полные утомительного и непосильного для старика труда. Анастас работал лихорадочно, на последнем пределе. Он починил развалившееся крыльцо, перебрал заново вокруг дома ограду, для Лидочки сделал столик и преподнес Насте великолепную ступку, выдолбленную из сухого березового кряжа.
Работа не принесла Анастасу ни утешения, ни здоровья. Старик осунулся и слабел с каждым днем. Он весь как бы обвис. Щеки глубоко ввалились, зеленоватые концы усов опустились ниже подбородка, из орбит выпирали блекло-синие глаза. Не работа, а тоска съедала Анастаса. Стремясь заглушить тоску, старик доводил себя до изнеможения. Настя запретила Анастасу что-либо делать. Но это не привело к лучшему.
Анастас находился в постоянном страхе за будущий день. Он чувствовал, что припадок повторится и что он будет очень опасным, а может быть, и роковым. И старик ждал его с каким-то животным страхом. Мозг у него день ото дня пух, размягчался, туманился. Теперь ему не хотелось принимать пищи. Но он ел, и ел много, потому как знал, что надо есть, и надеялся, что еда поможет ему. Настя с тревогой наблюдала, как тает старик. А таял он на глазах, словно воск. Резко выступили костлявые скулы, нос заострился, вытянулся, сник, как клюв у больной птицы, сухая челюсть отвисла и с трудом закрывала черный рот.
Анастас почти не шутил и не улыбался, ему не хотелось и разговаривать. С утра до сумерек просиживал у окна, угрюмо разглядывая серое тяжелое небо, осклизлый забор, раскисшие капустные гряды с белыми кочерыжками, голый заплаканный куст сирени, а под ним нахохлившихся кур с мокрыми, обвисшими хвостами. Беспрерывно сыпал и сыпал мелкий липкий дождь. И день с утра походил на вечер.
В то утро Анастас, как обычно, встал рано и долго жмурился от яркого солнца. Он подсел к окну и пристально смотрел на длинное, белесое, как гусиное перо, облако. Облако медленно сползло за лес и наконец совсем исчезло. И, куда ни глянь, резала глаза чистая и холодная синь неба.
Анастас позавтракал излишне плотно. Без аппетита съел с картошкой большой жирный кусок говядины, запил его молоком и, почувствовав неимоверную слабость, прилег отдохнуть. Хозяева давно ушли на работу, дети в школу. А старик все еще лежал, пережидая тупую боль в животе. Когда она стихла, Анастас поднялся, старательно вымылся с мылом, подстриг портняжными ножницами бороду. Пристально разглядывая себя в зеркале, он горестно покачал головой и прошептал:
— Кажись, скоро конец.
Потом вытащил из-под койки сундучок, не торопясь любовно перекладывал с места на место свои наряды. Анастас остановился на новой, еще ни разу не надеванной сатиновой черной косоворотке с белыми пуговицами. Он легонько встряхнул ее и, подойдя к зеркалу, примерил. Косоворотка повисла на нем, как на палке. Ворот был непомерно широк, рукава болтались.
— Ну как есть пугало огородное, — усмехнулся старик, подвернул рукава и туго заколол булавкой ворот.
Надев поверх рубахи старенький потертый жилет, он улыбнулся. Жилет обтянул Анастаса и, вместо квадрата на ножках, он стал походить на веретено. Наряд дополнила шляпа с круто загнутыми полями.
А потом Анастас мучительно натягивал на ноги измятые хромовые сапоги с подковками и бесчисленным количеством гвоздей на подметках. Накинув на плечи синий плащ — подарок Андрея, Анастас вышел из дому и степенно, старательно обходя лужи, зашагал по не просохшей после дождя дороге. До центральной усадьбы колхоза его подвез шофер в кабине самосвала.
Ляды — большое село, накрест пересеченное шоссейной и железной дорогами, — грохотало и суетилось. Беспрерывно сновали грузовики, лязгая, проползали длинные составы товарных поездов. И люди все время куда-то торопились, словно тысячу дел переделали и еще столько же спешили сделать.
Суета, шум, лязг угнетали Анастаса. Он здесь не был давно — года два или три, точно не помнит. Анастас и раньше не любил это село за суету и безалаберность. А за это время оно изменилось до неузнаваемости.
Село перестраивалось. Улицы были перерыты, завалены досками, грудами кирпича. Рядом с маленькими бревенчатыми почерневшими домиками стояли высокие, длинные и нелепые для села дома. Глядя на них, Анастас размышлял: «Зачем все это? Зачем человеку к небу лазать, когда еще на земле так пусто?»
Правление колхоза разместилось в новом двухэтажном кирпичном доме. В приемной председателя было тесно от просителей. Анастас занял очередь и стал терпеливо дожидаться. Но очередь продвигалась утомительно медленно, и терпение Анастаса стало убывать. Подкралось подозрение, что сегодня можно и не попасть на прием. А попасть надо было только сегодня. Завтра уже будет поздно, и, словно в подтверждение его опасений, за дверью кабинета раздался резкий звонок телефона и сочный акающий голос председателя:
— Да ну?.. Вот тебе на-а-а-а!.. Еду… Сейчас, немедленно.
Из кабинета в коротком дорожном плаще стремительно вышел председатель. Это был полный, рыхлый, как саратовский калач, мужчина. Анастас шагнул ему навстречу, загородил проход и низко поклонился:
— Роман Евсеич, не откажи…
Роман Евсеич был очень самолюбивый и обидчивый председатель: ему казалось, что все не понимают его и недостаточно уважают. Когда Анастас загородил дорогу председателю, Роман Евсеич опешил и не знал, что делать. Его рыхлое лицо вначале вытянулось, а потом смущенно заулыбалось:
— Это совсем ни к чему, папаша. Совершенно ни к чему…
— Дело у меня до тебя, Роман Евсеич. Очень серьезное дело. — Голос у старика задрожал, и он почти со слезами на глазах добавил: — Роман Евсеич, голубчик, не откажи!
На лице Анастаса было столько надежды, мольбы и страха, что председатель как-то неестественно крякнул и, взяв под руку, повел Анастаса в кабинет.
Роман Евсеич терпеливо и внимательно слушал путаный рассказ Анастаса о своей жизни. И ему стало очень жаль этого кроткого, обиженного человека, который всю жизнь, как муравей, таскал и копил для семьи, а на старости лет доживает свой век в чужом доме. И вот теперь просит, пока в здравом рассудке, отписать свой домик колхознику Ивану Лукову, который пригрел его.
— Да ты, никак, умирать собрался? — спросил Роман Евсеич.
Вопрос был нелепый и ненужный. Роман Евсеич спохватился и, чтобы скрыть смущение, отвернулся к окну и стал смотреть на улицу.
— Готовлюсь, Роман Евсеич, — с легкой серьезностью ответил Анастас.
Роман Евсеич усмехнулся, покачал головой и задал вопрос глупее первого:
— А не рановато?
Анастас пристально посмотрел на председателя, вздохнул и опустил голову.
— Значит, сына думаешь лишить наследства?
— Я так полагаю, Роман Евсеич, теперь говорить о наследстве как-то неловко. Устарел этот обычай-то, не нужен он по нынешним временам. Если все у нас общее, то и после смерти все должно остаться обществу.
— Правильно, отец, очень правильно… Институт наследства — единственный пережиток, узаконенный государством… — авторитетно заявил Роман Евсеич.
Анастас махнул рукой:
— Я не про себя говорю. Какое у меня наследство. Один дом, и тот кое-какой. Видно, и Андрей-то мой не очень в нем нуждается.
— Значит, дом решил завещать Луковым?
— А если возьмет колхоз — с радостью отдам, Роман Евсеич.
— Во как! Это хорошо, даже замечательно. — Председатель пристально посмотрел на Анастаса и задумался, а потом вскинул голову, весело улыбнулся и хлопнул по столу ладонью: — Решим так. Пока можется, живи в нем сам, Анастас Захарыч. А если хочешь завещание оставить, то пиши на имя Ивана Лукова. Это все равно что колхозу… Я позвоню Евсюкову. Он тебе быстро состряпает эту бумаженцию.
Правление колхоза и сельсовет находились в одном доме. Трудно было понять, кто кому подчиняется — колхоз сельсовету или наоборот. Вообще-то по закону колхоз должен подчиняться сельсовету. Но по тому, как Роман Евсеич разговаривал по телефону с председателем сельсовета, Анастас понял, что руководителя местной власти Роман Евсеич крепко зажал и спуску ему не дает.
— Слушай, Евсюков, — приказывал Роман Евсеич, — завещание оформи, и безо всяких «но» и «да»… А на законных наследников начхать!.. Судить надо таких наследников: полуживого старика бросили на произвол судьбы. Ты смотри мне, старика не мытарь. Выдай ему завещательную, и баста! Понял, Евсюков? Тогда действуй…
Роман Евсеич посмотрел на часы, крякнул и сокрушенно покачал головой. Анастас поспешно встал и вплотную подошел к столу:
— Прости, Роман Евсеич, не осуди. Думку хотел одну поведать.
Роман Евсеич поморщился:
— Ну что ж, валяй…
И Анастас торопливо и сбивчиво изложил свою заветную мечту о колхозном рыбоводстве. Роман Евсеич слушал его с нетерпением, то и дело поглядывал на часы, назвал Анастаса «молодцом», пообещал обязательно подумать над его «проектом», пожал старику руку и, схватив портфель, выскочил из кабинета…
Местная власть расположилась в двух небольших комнатах. В одной сидел секретарь, в другой — председатель Евсюков.
Секретарь — девушка миловидная, опрятная — одним пальцем отстукивала на машинке протокол последней сессии. Евсюков сидел за массивным письменным столом, морщил лоб и кусал ногти: он о чем-то напряженно думал. Перед ним лежал лист бумаги, на котором четкими круглыми буквами было выведено: «Наши итоги». После долгих мучительных раздумий Евсюков взлохматил густые рыжие волосы, бросил перо, потер руки и весело посмотрел на Анастаса, который скромно сидел на краешке стула и не спускал глаз с председателя.
— Так… Значит, вы и есть тот самый Засухин? — спросил Евсюков.
Анастас встал и поклонился:
— Так точно, он самый… то есть я — Анастас Засухин из Дальних Выселков.
— Ага! Прекрасно! — воскликнул Евсюков, опять взъерошил волосы и потер руки. — Очень хорошо, товарищ Засухин! — Он прошелся по тесному кабинету, посмотрел в окно и опять сел на свое председательское место. — Тэк-с, вы по поводу завещания?
— Ну да, завещания, товарищ председатель, — поспешно заверил Анастас.
— Ясно. — Евсюков тряхнул головой и подмигнул Анастасу. — А проектик вы подготовили, товарищ Засухин?
Анастас, недоумевая, пожал плечами:
— То есть какой проектик? Что-то мне невдомек, товарищ председатель.
— Проект завещания… — Евсюков на минуту задумался, а потом довольно-таки толково пояснил: — Обыкновенное завещание, написанное собственной рукой. Вы, конечно, не написали?
— Нет, не написал, — искренне сознался Анастас.
— Ну и прекрасно! — воскликнул Евсюков. — Сейчас мы его быстренько сочиним.
Евсюков достал из ящика стола стопку бумаги, очистил перо, поскреб затылок, сказал: «Тэк-с, начнем, пожалуй», — и перо забегало по бумаге.
— «Я, Анастас Захарович Засухин, колхозник колхоза «Зеленые холмы», будучи в твердой памяти и здравом рассудке…» — писал и говорил Евсюков, и Анастас удовлетворенно поддакивал. Ему очень нравился этот молодой веселый председатель сельсовета. Евсюкову было лет тридцать семь. В его плотной, приземистой фигуре бурлила энергия. Большие голубые глаза были выпучены и чуть не вылезали из обрит. Ярко-рыжие волосы, казалось, горели. Чистое, с мягкой розоватой кожей лицо было до наивности благодушным.
Когда завещание было составлено и отстукано на машинке, Евсюков дал подписаться под ним Анастасу, потом размашисто подмахнул сам и в качестве свидетеля заставил подписаться секретаря, а потом все это скрепил гербовой печатью.
Анастас здесь же, в кабинете председателя, слегка вспорол подкладку пиджака и глубоко запрятал драгоценную бумагу.
Итак, вопрос, который так тревожил Анастаса, был разрешен как нельзя лучше. Больше делать ему здесь было нечего. Анастас решил закусить в столовой и потихоньку добираться к Дальним Выселкам.
Столовая занимала весь нижний этаж дома. Просторная, чистая, светлая, она поразила Анастаса белоснежными салфетками и необыкновенными разноцветными стульями и в то же время огорчила старика: в столовой категорически запрещалось распивать водку. А выпить Анастасу очень хотелось.
Анастас зашел в магазин, купил пол-литра и побрел на перекресток дорог — ловить попутную машину.
Луковы нашли старика на крыльце его дома. Он бессвязно бормотал, размахивал руками и все порывался сбить с двери замок. Нашли и недопитую бутылку с куском хлеба и луковицей.
Анастас надолго потерял сознание. И помешательство, в отличие от прежних, было буйным, изнуряющим. Он не спал сутками. Суетливо ходил из угла в угол, рот его нервно дергался, а глаза горели безумным, горячим блеском. Луковы насильно укладывали старика и накрепко привязывали к железной койке. Измученный старик забывался коротким, почти бездыханным сном. А среди ночи просыпался, с необыкновенной ловкостью и осторожностью снимал с себя путы и выскальзывал на улицу. Всю ночь напролет (если Луковы не спохватывались раньше) бродил вокруг своего дома. А в одну из холодных декабрьских ночей совсем исчез. Его нашли далеко от села в одном нижнем белье в копне гнилой соломы.
Анастас схватил тяжелый грипп. Высокая температура держалась полмесяца. Болезнь сопровождалась кошмарными снами, которые старик путал с действительностью. Долгое время он находился под властью странного до нелепости сновидения. Ему приснилось, будто бы кладбище перепахали трактором. Старик клялся, что он сам видел торчащие из земли ноги своей Стехи. Уговоры, убеждения, что это всего лишь дурной сон, не помогли. Иван запряг лошадь, посадил больного Анастаса в телегу и отвез на кладбище. Убедившись, что это и впрямь был страшный сон, Анастас успокоился и больше уже никогда о нем не вспоминал.
Анастас знал, что он непоправимо болен. Иногда, просыпаясь в полночь среди глубокой тишины, он чувствовал ломоту и тяжесть во всем теле. Тишина, отсутствие света и впечатлений, отдохнувший мозг только что проснувшегося человека — все это держало старика некоторое время в сознании. Но с рассветом его снова одолевали впечатления, и голова не могла справиться с ними. Анастас опять становился безумным.
День ото дня старик терял силы, слабел. Теперь он походил на рыбу, выброшенную на берег, которая то бешено колотится о камни, то вдруг замрет, лежит, бессильно вытянувшись, минуты две-три, а потом опять начинает извиваться, биться и наконец засыпает с разинутым ртом.
Так было и с Анастасом. После буйства, беспрерывных движений, без мыслей. Он жил и не жил. Казалось, что смерть и жизнь заключили между собой договор — не трогать старика.
Настя не раз писала Андрею о состоянии отца. На письма неизменно отвечала Зинаида Петровна. Она униженно благодарила Луковых за великую доброту, сердечность и аккуратно высылала деньги.
Только весной к Анастасу опять вернулись сознание и память.
В начале мая были ясные холодные дни, по ночам ударяли крепкие морозы. Природа замерла в каком-то блаженном оцепенении. Она чего-то ждала, молча, терпеливо набиралась сил. Лес стоял голый, низкий, подернутый прозрачным лиловым туманом, сквозь который проглядывали поляны с жидкой водянисто-зеленой травой и мелкими пестрыми цветами.
В серых, унылых полях неустанно с утра до вечера ползали тракторы. И неугомонно день-деньской в голых ветвях берез хлопотали белоносые грачи.
Прошла неделя, другая, рассудок не покидал Анастаса. Но голова уже не могла управлять телом. Мозг и тело существовали как бы отдельно, сами по себе.
Старик лежал неподвижно, словно зажатый в тиски. Теперь он мог только думать и вспоминать. Но думать было не о чем, да и не к чему. Вспоминать? Конечно, хорошие воспоминания приятны и отрадны. Память у него обострилась до крайности. И он еще больше напрягал мозг, почему-то пытаясь припомнить один эпизод из раннего детства.
Что же это было такое? «Это было… было… — беззвучно шевелил губами старик, — что-то белое, синее и красное».
И вот оно всплыло. Ослепительный зимний день. Белое — снег, синее — небо. И вдруг между синим и белым пронеслось что-то ярко-красное. Оно звенело и гикало.
— Ма-ма… — залепетал, захлебываясь от радости, маленький Анастас.
— Масленица, сынок, — сказала мать и кончиком платка вытерла сыну нос. Анастасу стало больно, и он заплакал. Так приоткрылась ему страница мира, удивительно яркая, свежая, полная очарования.
И вот еще одно. Он уже человек, умеющий самостоятельно ходить и кое-что понимать. Горошина. Обыкновенная жесткая горошина. Анастас пытается ее раскусить, но она крепкая, как камушек. Потом эта горошина неизвестно как попадает в ухо Анастасу.
Анастаса везут в больницу. Дровни на раскатистой гладкой дороге швыряет из стороны в сторону. Лошадь храпит, машет хвостом, бросает копытами в лицо снег. Вначале было весело, потом стало скучно и холодно. А лошадь все бежит и бежит, и бегут по сторонам высоченные сосны с дырявыми шапками и продрогшими корявыми стволами. И вот он в больнице. Анастаса ведут к доктору. Он длинный, тощий и весь в белом. Анастас от страха хватается за подол матери. А доктор смеется и показывает ему блестящую трубочку и обещает подарить ее насовсем, если он перестанет плакать. Как ни силился старик, так и не мог вспомнить, подарил ли ему эту трубочку доктор или обманул…
То, чего так терпеливо ждали природа и люди, наконец пришло. С вечера хлынул теплый обкладной дождь и всю ночь бешено обрабатывал крыши, косыми струями стегал по окнам, шумел и бурлил в придорожных канавах. А наутро горячее солнце захватило полнеба и, уставясь в разбухшую землю, стало колоть ее острыми знойными лучами, и земля задымилась. И тогда весна, отбросив робость, легко и стремительно понеслась, широко разбрасывая зеленые крылья.
В эту бурную дождливую ночь у Анастаса дважды останавливалось сердце. Это он чувствовал потому, что внезапно начинали трястись колени и судорогой сводило тело. Анастас пытался кричать и не мог. Чьи-то невидимые руки сжимали горло и с нечеловеческой силой растягивали тело. Иван с Настей дежурили у его кровати по очереди. Под утро Анастас захрапел. Луковы решили, что это конец. Но храп быстро прошел, и старик погрузился в глубокий сон.
Проснулся он к полудню. В доме, кроме Лидочки, никого не было. Настя приказала ей доглядывать за больным Анастасом, которого, как она выразилась, «бог прибирает, прибирает и никак не приберет». Лидочка была рада, что в школу не надо идти, и поэтому развлекалась как могла. Она пеленала котят и укладывала спать в тесный ящик стола. Кошка желтыми глазищами смотрела на Лидочку, жалобно мяукала, стучала по полу хвостом.
Проснувшись, Анастас ощутил во всем теле необыкновенную легкость, словно оно стало невесомым. Сладко кружилась голова, а перед глазами вспыхивали и гасли радужные искры.
Почувствовав, что смерть подкрадывается к нему без тех страшных мук и издевательств, которых он так ждал и опасался, Анастас лежал тихо, не шевелясь, притаив дыхание, словно боясь спугнуть ее.
Лидочка распахнула окно. В избу потек прохладный, влажный, слегка пахнущий дымком воздух. Анастас весь задрожал, сердце сдавило, и по щекам невольно покатились крупные мутные слезы.
За окном разноголосо звенела весна. Надсадно, в каком-то блаженном упоении, заливался скворец, нежно, задумчиво ворковали голуби и протяжно, словно пьяные, распевали куры.
Анастасу стало невмоготу. Неудержимо потянуло на волю, к солнцу. Немея от слабости, он сполз с койки и, держась за стены, выбрался на крыльцо. Игривый, бодрый весенний ветерок налетел на старика, пузырем надул за спиной легкую ситцевую рубаху. Анастас, как рыба, хватал ртом воздух, улыбался и плакал и говорил себе вслух твердо и решительно:
— Нет… погодь… успеешь… Вот взгляну на дом, на сад, на мир, а потом бери меня, подлая… Не жалко… Я давно готов.
Лидочка сидела на подоконнике, ощипывала краюху хлеба, а крошки кидала под окно курам. Куры жадно хватали хлеб и дрались. Это занятие так увлекло ее, что она не заметила, как дед вышел из дому. Она увидела Анастаса, пробирающегося вдоль забора. Худой, на тонких, как ходули, ногах, он стоял, широко расставив руки, и качался, словно пугало на огороде. Лидочка от изумления ахнула и, как мать, прошептала: «Царица небесная!» — потом пронзительно заголосила:
— Дедка! Куда ты?! Не ходи!
Анастас, качаясь, добрел до забора, привалившись к нему, передохнул и потом, хватаясь за шершавые колья, потащился дальше, в свой сад. Лидочка шла за дедом, всхлипывала и тянула нараспев:
— Дедушка, не ходи! Миленький, не ходи!
За одну эту ночь сад преобразился. Вдоль забора, под кустами — везде, где сыро, мягко, — засела молодая, жгучая крапива. Смородину, крыжовник усыпала изумрудная, кудрявая пороша. Черный, словно обугленный, вишенник выпускал крохотные, как град, бутончики. Пышная, остро пахнущая, среди еще серо-корявых яблонь, груш и сивых кустов сирени, стояла белая черемуха. Ее осаждали темно-синие мухи и полчища невесть откуда появившейся мошкары.
Старая яблоня, срубленная Анастасом в начале зимы, лежала на земле, разбросав крючковатые ветви. Она еще была жива и пыталась в последний раз раскрыть свои вялые почки. Это была ее последняя весна.
Долго стоял над ней Анастас, недоумевая: кто же мог срубить его яблоню, ровесницу и друга детства? Но думать и стоять уже не хватало сил. Ноги старика подогнулись, и он неловко присел на ствол яблони. Сидеть было очень неудобно. Но Анастас этого не чувствовал. Опять затряслись колени, и опять чьи-то невидимые руки начали душить его и растягивать тело.
Лидочка давно забыла про Анастаса. Она носилась по саду, кричала, ловила бабочек, сбивала веткой с цветов пчел.
Когда Анастас очнулся и тусклыми, свинцовыми глазами посмотрел на мир, то не мог понять, что это — сон или явь? Сердце билось неровно, замирая. Он смотрел на свой весенний сад, весь залитый солнцем, и не узнавал его. Во всем было что-то ненастоящее, неземное. И солнце светило не так, как прошлой весной, и скворец пел странно, незнакомо, и даже пчелы жужжали совсем по-другому. Он поднял глаза и ужаснулся. Он не увидел неба. Одно огромное жгучее солнце. И чем больше смотрел на него Анастас, тем страшнее оно накалялось, плавилось и вдруг хлынуло в глаза неудержимым золотым потоком. И сразу стало темно. Послышался отдаленный, необыкновенно чистый звон колокольчиков. Он нарастал, приближался, глох и вдруг зашумел, как первый весенний дождь. Анастасу стало так легко и отрадно, что захотелось лечь и вытянуться…
Его схоронили без слез, без речей, без поминок. Все очень торопились. Луковы торопились поскорее вынести из дому гроб; супруги Засухины — успеть к поезду. Они так и сделали — уехали в тот же день, упросив Лукова присматривать за их домом. Почему?! Завещание-то Анастас унес с собой в подкладке своего праздничного пиджака. Может быть, он забыл про него, может быть, он все простил сыну, а может быть, в последние перед смертью дни добро и зло для него не имели никакого значения. На его окнах — темные горбатые ставни, а на дверях — изъеденный ржавчиной замок.
1961
Записки народного судьи Семена Бузыкина
Узор
Поселок Узор вытянулся вдоль шоссе от моста через речку Каменку до конторы «Заготсырье». Каменка потому так и называется, что в реке больше камней, чем воды, а летом ее куры вброд переходят. На обрывистом берегу в березовой рощице — больница. За конторой «Заготсырье» — пастбище, поросшее мелким ольшаником, выбитая копытами животных земля напоминает свежее пожарище. А вокруг топкое непроходимое болото.
Поселок пересекает железная дорога. Местный старожил, старик еще бодрый, но глухой, как пень, рассказывал мне так: «Утонул бы Узор в болотах, кабы не могутная воля барчука Парнова. Закупал он во всей округе скот и торговал мясом, а в Узоре свою бойню держал. Страшный богач был. Подпоил начальство, и сделали здесь станцию. Не быть бы тут Узору: его место в городищах, верст за пять отселева. Потому как там место лобное, весной и осенью сухое».
Раньше поселок Узор являлся районным центром. Это было в те времена, когда Дом колхозника битком заселяли уполномоченные и заготовители всевозможного рода. Здесь годами проживали уполминзаги и по мясу, и по зерну, и по молоку, по овощам, по картофелю, по сену, лесу — всех теперь не перечтешь; но хорошо помню, что одно время там околачивался уполномоченный по ликвидации яловости скота. Но и это не все. Периодически район бурным потоком наполняли представители областных организаций. Это были «кампанейские» ребята. Потому что появлялись они на период посевной и уборочной кампаний… И тогда не хватало коек в «гостинице». Они ютились где попало. У меня в суде, на холодном кожаном диванчике, частенько ночевал третий секретарь обкома партии Мареев — умный, добрый и общительный человек, который не гнушался ни откровенными разговорами, ни скромным гостеприимством.
Говорят, когда-то Узор насчитывал до полутысячи домов. После войны и сотни не осталось бревенчатых домиков с жидкими палисадниками под окнами; стоят еще два десятка кирпичных коробок с темными мрачными глазницами вместо окон.
Здание райисполкома — самое солидное и богатое в поселке: двухэтажное, с балконом и колоннами у входа. В насмешку над местной природой архитектор залепил карнизы тучными кистями винограда. Дом райкома партии тоже каменный и двухэтажный. Но здесь архитектор показал свое полное пренебрежение к излишествам и красотам. Поставил огромный серый ящик с тремя десятками окон, а под карнизами вырубил две круглые слуховые дыры и от них во все стороны пустил стрелы.
Первое, что я увидел из вагона поезда, сразу за переездом — триумфальную арку, увитую рыжей хвоей. В сильный ветер арка качалась и угрожающе скрипела. Полгода обходил ее районный прокурор. Потом позвонил начальнику милиции. Начальник милиции — пожарному инспектору. После этого я видел, как арку два пожарника около столовой раскатали на дрова.
Моя резиденция — приземистое, неуютное, как сарай, здание с вывеской «Народный суд» — оказалась по соседству с конторой «Заготсырье», на самой окраине поселка. Зимой его нередко чуть ли не до крыши заносило снегом. Моя уборщица и сторож Манюня широкой деревянной лопатой весь день разгребала тропинку от крыльца до шоссейки; иногда ей помогали истцы с ответчиками, и мне всегда казалось — не без тайного умысла.
Жил я у Василисы Тимофеевны Косых. Весь свой дом с комнатками и комнатушками она сдавала внаем. Сама же ютилась на кухне. Однако квартиранты у нее долго не задерживались. Снимал я у нее узкую, темную, как печная труба, комнатушку с одним окном. До меня в ней жил агроном сельхозотдела. По уверениям хозяйки, «беспробудный пьяница, бабник, сожрал три связки луку и, не заплатив, съехал с фатеры».
Я знал агронома. Застенчивый человек, трезвенник, большой труженик и неудачник, он никак не мог оправдаться перед Косихой. Правда, лук он ел с какой-то непонятной жадностью и пропах им насквозь, как баранья котлета.
Меня хозяйка терпела и соседкам говорила: «Удобный квартирант — платит хорошо, обходительный, не путаник, а ведь совсем холостой, только табакур. Накурит, так накурит, хоть из дома беги». И все удивлялись. Удивлялся и я, но не долго. Зимой на каникулы с бухгалтерских курсов приехала ее дочь Симочка. Взглянул я на нее, и сомненье взяло: да дочь ли она Косихи? Так они не походили друг на друга. Мать напоминала почерневшую, но еще крепкую доску. Симочка была воплощением мягкости и круглости. На ее белом, пухлом, с легким румянцем лице, словно огромные изюмины, торчали изумленные глаза.
Вечером она зашла ко мне как к старому знакомому. Развязность иных женщин, порою граничащая с наглым вызовом, меня теперь не удивляет. Я видывал и не то… Но в поведении Симочки все было так просто, непринужденно, доверчиво и красиво, что мне стало отрадно, словно я ее ждал, и ждал давно, с нетерпением и трепетом. Не помню, чем я тогда был занят — не то читал, не то писал, в общем, как-то разумно бездельничал. Симочка подвинула стул, села, положив на кромку стола упругие, как мячи, груди, и стала смотреть мне в лицо с пристальной серьезностью. Я тоже не мигая смотрел на нее, как зачарованный. Ее розовое, теплое лицо было очень серьезно, Симочка старалась серьезничать. И это ей удавалось, но с большим трудом. Нижняя губка у нее дрожала, а в зрачках этих странных глаз то вспыхивали, то гасли радужные искры. Подобную световую игру глаз я наблюдал в темноте у кошек. Так мы смотрели друг на друга минуту, две, а мне показалось — целую вечность.
— И не страшно вам? — не опуская глаз, спросила Симочка и, помолчав, пояснила, почему это страшно: — Вы засудите человека, его посадят в тюрьму. А потом он отсидит там свой срок, вернется домой и убьет вас.
Я смолчал. Ну что я мог ответить на ее доводы? Она же, приняв мое молчание за полное согласие с ней, стала меня наставительно поучать:
— Вы не очень строго судите людей. Конечно, больших преступников можно и построже. А простых надо жалеть. Потому что преступление они делают не по желанию, а по нужде и глупости…
Я плохо слушал ее наставления. Я думал о том, что вот Симочка поговорит и уйдет. А мне этого не хотелось… Я мучился и гадал: уйдет или не уйдет? А то, что за стенкой ее мать скребет песком пузатый тульский самовар, меня тогда ничуть не смущало.
«Неужели уйдет?» — с тоской думал я. Мои опасения и муки Симочка решила неожиданно просто и разумно. Она пригласила меня в кино… На другой день мы опять ходили в кино, на третий — тоже, и все на одну картину.
Хозяйка усилила ко мне внимание. Появились жертвы. Первым потерял голову петух, за ним Васюта вытряхнула из шубы годовалого барана. Теперь Симочка появлялась в моей комнате в халате, непричесанная и командовала мне: «Подъем!» Породнился бы я, наверное, с Васютой Тимофеевной, но внезапно кончились каникулы. Я заметил, что Симочка забыла о своих курсах. Я же холодно и трезво стал убеждать ее временно все это оставить и закончить учебу. Она слушала меня внимательно с широко раскрытыми удивленными глазами. Только теперь в них не играли огни. Они были влажными, лиловыми и преданными, как у побитой собаки. Симочка согласилась со мной и, тяжко вздохнув, сказала:
— Ах, Семен, Семен, зачем?
Через день она уехала и увезла с собой и свет, и тепло, и уют. В моей комнатушке стало скучно, пусто и холодно, как осенью в остывшем овине…
Я очень тоскую по Симочке. Ее тихий грустный упрек: «Ах, Семен, Семен, зачем?» — стал тревожным криком моей души. Чтоб забыться, не слышать его, опять пишу свой дневник, который я с радостью забросил при Симочке…