Заколоченный дом Курочкин Виктор
Глава первая.
Молодчина
В паспортном столе городской милиции значится, что гражданин Овсов Василий Ильич появился в П*** в тридцатых годах, что он происхождения из крестьян-середняков, семейный и служит в артели «Разнопром». Другие данные о нем пока милицию не интересовали, да и незачем: Овсов не пьет, квартплату вносит аккуратно, с жильцами не судится. Наоборот, в доме, где он проживает почти двадцать лет, не только не причинил никому зла, но даже не сделал ничего такого, в чем бы можно было его упрекнуть.
— Золото Овсов! Сколько живем здесь — и ничего плохого от него не видели. Незаметный он человек, — говорили про Василия Ильича.
Василий Ильич мог незаметно где-либо появиться и еще незаметнее исчезнуть. Все, казалось, было пропитано в Овсове незаметностью: и поведение его, и наружность, и даже праздничный костюм. Если бы у жены Овсова спросили: «А какой у Василия Ильича нос?» — она бы, махнув рукой, сказала: «А я что-то и не помню. Нос как нос».
Как и когда появился в артели Овсов, также не заметили. Однажды председатель артели с техноруком, заглянув в проходную, увидели Василия Ильича.
— Кто ты? — спросил председатель.
— Вахтер.
Председатель взглянул на технорука. Тот пожал плечами.
Позвали сторожа. Тот посмотрел на Василия Ильича, потом на начальство и ухмыльнулся:
— Эва, так это ж Овсов. Вахтер наш. Вместе нанялись. Лет уж семь как. — Для уверенности сторож пересчитал пальцы. — Да, пожалуй, семь будет. А то и все восемь наберется.
Жил Овсов во «дворце полей», — так назывался в П*** один из самых старых домов на окраине, по соседству с кирпичным заводом и кладбищем. Этот дом — в три этажа — был построен при императоре Павле и резко отличался от всех прочих домов. Вероятно, он некогда имел вид: на темных, словно прокопченных стенах еще сохранились куски крепкой, как цемент, штукатурки и чугунные кронштейны; сверху дом оседлала замысловатая надстройка с дырами вместо окон и круглой, как зонт, крышей, с которой свисали ржавые железные лохмотья. «Дворец» тесно обступали сараи. За сараями с одной стороны «дворца полей» — сам П*** с высоченной трубой городской бани, с другой — кладбище с деревянной церквушкой. Сбоку кладбища овраг, заросший рябиной, а за оврагом железная дорога с красной песчаной насыпью. От «дворца» до обвалившихся ям с зеленой водой и ссохшихся куч глины протянулось ровное, как стол, поле… Все оно было изрезано зелеными квадратами, перетянуто проволокой, перегорожено заборами и заборчиками. Это поле горисполком временно отдал под огороды обитателям «дворца».
Обитатели «дворца полей» заслуживают особого описания.
Если бы автору дали право все перекраивать на свой лад, то он бы «дворец полей» переименовал во «дворец сторожей». И не без основания. Почти весь дом был заселен сторожами. Лучшую квартиру занимал сторож универмага. Он выгодно отличался от других сторожей высоким ростом, хриплым басом и добротным овчинным тулупом; кроме того, ежегодно запахивал двадцать соток земли. Сторож фуражного магазина круглый год ходил в валенках с резиновыми галошами и под старую офицерскую шинель поддевал жилет на заячьем меху. Сторожа булочных мало чем отличались друг от друга: брились они по праздникам, постоянно возились с молочными бидонами и пили горькую. Называли их «парашютистами». Эта кличка была безобидной и носила чисто профессиональный характер. Дело в том, что сторожа, отправляясь на рынок с молоком, брали сразу два бидона и вешали их на себя, как парашют: один на грудь, другой на спину… Аристократом «дворца» считался сторож дровяного склада. Кроме коровы и двух боровов, он держал голубей с кроликами, копил деньги на «победу», а в выходной день надевал бостоновый костюм.
Кладбищенский сторож, болезненный старичок, входил в разряд захудалых. Доходы он имел мизерные. Летом потихоньку торговал черемухой и сиренью, а зимой топил печь крестами брошенных могил. Прочие сторожа считались середняками: имели по коровенке и по десяти соток огорода.
Не хуже других жили и Овсовы, как говорят — дай бог каждому. У них тоже были и корова, и поросенок, и огородишко. Семья не обременяла Василия Ильича: он сам, жена и дочь-невеста. Василий Ильич был уже не молод, но и не так уж стар. Худощавый, узкоплечий, с овальным добрым лицом, он казался значительно моложе своих пятидесяти лет. Марья Антоновна, высокая, грузная женщина, выглядела старше мужа, хотя ей было всего только сорок. Она считалась отличной хозяйкой. Кормила, одевала семью на зарплату мужа и кое-что откладывала на «черный день». Нередко Марья Антоновна жаловалась соседям:
— Как мне надоел этот телевизор! Покою от него не вижу: все гости да гости. — Или: — Наталье-то своей опять справили новое пальто, да не нравится. Говорит, немодное. Другое надо покупать. Не жизнь — разорение одно. Хоть бы поскорей с рук ее сбыть.
День шел за днем, год за годом. Событие следовало за событием. Но ничто, казалось, не задевало Овсова. Он выполнял только то, что от него требовали, — ни больше, ни меньше. Радостным его не видели, горестями он не делился, да и не с кем было делиться. У него не было ни друга, ни собутыльника. Может быть, этому способствовала некоторая замкнутость Василия Ильича или другое что, но, так или иначе, Овсова сторонились. Правда, случалось, в субботу зайдет к нему сосед и дружески хлопнет по плечу:
— День-то нынче крайний! Сходим в баньку, попаримся, пропустим стакашек по жилочкам. Э-э-эх!
Василий Ильич поморщится и скажет:
— Водка бела. Только ведь она, сосед, красит нос и чернит репутацию.
Он посещал собрания, но никогда не выступал, не возражал, подписывал обязательства и говорил начальству: «Слушаюсь». Одно время занимался в политкружке. Терпеливо переписывал из «Краткого курса» страницы, потом прочитывал их на семинаре и считался примерным слушателем. Но если кто-нибудь заводил с ним разговор о политике, он, как правило, отвечал так:
— Не нашего ума дело.
И тот, уходя, пожимал плечами:
— Черт знает, что у Овсова в голове.
И вдруг о нем заговорили…
— Слыхали, Овсов в колхоз просится?
— Это какой Овсов?
— Да тот же, вахтер.
— Не может быть!
— Заявление подал.
— Вот это да!
— Подъемные задумал отхватить.
— Какие там подъемные! Он не на целину, а в колхоз, на родину.
— Вот чудеса. Жил человек тихо, незаметно, и вдруг — смотри пожалуйста.
А заявление действительно поступило. Было оно очень короткое — в три строчки.
«Прошу дать расчет. Уезжаю на постоянное местожительство в колхоз. К сему — Овсов».
Секретарь партбюро был в недоумении. Он несколько раз прочитал заявление, нажимая на слово «колхоз», и задумался: «Не пойму. Ну кто этого мог ждать от Овсова? Разобрался-таки в решениях ЦК. Нет, видимо, мы еще плохо знаем своих людей».
Когда к нему вошел Василий Ильич, секретарь спросил:
— Вы это окончательно и добровольно, товарищ Овсов?
— Да. И я хочу успеть к севу, — спокойно подтвердил Василий Ильич.
Секретарь партбюро подошел к Овсову, взял его руку и крепко пожал.
— Молодчина! — И, стараясь не глядеть в лицо Василия Ильича, смущенно добавил: — Извини меня, не так о тебе думал.
Овсов, переступая с ноги на ногу, молчал.
— Ну, бывает же… А с отъездом мы вас не задержим… — И, сжав пальцы Овсова, парторг опять сказал: — Молодчина! Удивили вы меня, Василий Ильич; от души признаюсь, не ожидал я этого от вас!..
И после ухода Овсова секретарь еще долго удивлялся и спрашивал себя: «Что с человеком случилось?»
А вот что случилось погожим октябрьским днем тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года.
С утра, разорвав лучами сизую морозную дымку, из-за кладбища выкатилось солнце и, уставясь на «дворец полей» желтым прищуренным глазом, ехидно улыбнулось. Марья Антоновна, подойдя к окну и откинув тюлевую занавеску, зажмурилась от удовольствия.
— Ох, и день же нынче будет! Только белье сушить.
— Да, денек будет, — подтвердил Василий Ильич и, сунув ноги в резиновые сапоги, пошел в сарай. Накинув на рога коровы веревку, он отвел ее к кладбищу на отаву; потом принялся чистить хлев.
День разгорался. Это был редкий в наших краях октябрьский день, с бездонно голубым небом и низким, чуть теплым солнцем. На березах еще кое-где висели листья, маленькие, ярко-желтые, как новые пятаки. Овраг и окраина кладбища были охвачены бездымным огнем осени. И только сирень по-летнему бодро держала упругие темно-зеленые ветки. Хорошее, праздничное и немножко грустное было в этот день в природе.
Приподнятое настроение с утра охватило и сторожей. Они все были необыкновенно добродушны и приветливы. Сторожа булочных без ругани взвалили на себя бидоны с молоком и, поддерживая друг друга плечами, отправились на рынок. Казалось, и солнце, прилипнув к бидонам, отправилось вместе с ними. Пока сторожа не скрылись за глиняным бугром, оно сидело на их спинах и беззаботно смеялось. Сторож дровяного склада все утро гонял голубей. Он стоял на крыше сарая, крутил над головой шест и кричал:
— Э-ге-гей! Го-лу-боньки, э-ге-гей!
И никто на этот раз не назвал его ни дураком, ни жуликом. Жены сторожей на редкость были милы. Развешивая во дворе белье, они любезничали, стараясь угодить друг другу.
Всех удивил кладбищенский сторож. Он вышел с балалайкой и, сев на ступеньку того, что раньше называлось крыльцом, сыграл «Барыню». А сторож универмага, подбоченясь, топнул кирзовым сапогом:
- Барыня с горы катилась,
- У ней юбка тра-та-та…
Трудно сказать, чем бы кончился этот удивительный день…
Может быть, так, слегка, повеселились бы они, да и разошлись; а может быть, сторожа раскошелились бы и закатили бы такую складчину, какой «дворец полей» не видел с мая; а может быть, и поругались бы. Все может быть… Если бы…
Приблизительно через час из-за того же бугра, за которым скрылись небритые «парашютисты», появился трактор.
А на тракторе сидело солнце, и улыбка у солнца была такая широкая, что сразу захватывала кабину тракториста, фары и обе гусеницы. Трактор выполз тяжело и медленно, точь-в-точь как сторож с трехпудовым мешком отрубей на спине. Въехав на бугор, трактор на минуту остановился, а потом сполз вниз, волоча за собой два прицепа, заваленные кирпичом. Сторожа приумолкли, скучились и с тревогой наблюдали. Они сразу вспомнили о повестках, полученных еще весною, о советах горисполкома — перебраться на другое поле. Трактор некоторое время недобро гудел, потом затрещал, захлопал, одна гусеница у него дернулась и, шлепая траками, обогнала другую. Затем он вместе с прицепами свернул на огороды. Кто-то охнул, кто-то заголосил… Василий Ильич вытер со лба пот и беспомощно растопырил руки. Трактор разорвал проволоку на его картофельном участке, полез на дощатый заборчик… Слабо треснул забор. Развернувшись, трактор сдвинул в кучу земляничные гряды…
— А я только усы новые посадил… Зачем? — спросил Овсов и оглянулся.
Кладбищенский сторож оказался рядом.
— Сколько ж раз повестками предупреждали!.. Все на авось надеялись? Давно известно: дома будут от завода. — И пальцем провел по струнам балалайки.
Глава вторая.
Земляничные сны
Потерю пустыря сторожа переживали болезненно, но по-разному… Сторож универмага принялся писать жалобы. Полгода он их писал, а потом плюнул и стал хлопотать о пенсии. Сторож дровяного склада недолго тужил: сначала продал очередь на «победу», потом корову с голубями и поступил учиться на курсы шоферов. Сторожа булочных сбросили с плеч бидоны и пошли работать на завод — выставлять обожженный кирпич.
Был выбит из колеи налаженной жизни и Василий Ильич. Все потеряло для него смысл и значение. Даже квартира стала казаться ему пустой, холодной и совершенно ненужной.
— Зачем мне этот сарай?.. Зачем? — спрашивал он себя.
Жена, которую он ценил за сноровку и изворотливость, теперь представлялась ему неумной и вздорной бабой. А дочь Наталья, которую он недолюбливал за то, что она дочь, а не сын, стала ему и вовсе в тягость.
Наталья, полногрудая разбитная девица, служила в поликлинике не то сестрой, не то санитаркой. Она безумно любила танцы и военных кавалеров. Вечеринки с танцами часто устраивались на квартире Овсовых. Наталья Васильевна лихо плясала, громко пела и еще громче визжала, когда ее щипали кавалеры. Марья Антоновна любовалась дочерью, а Василий Ильич ругался:
— Кобыла, — двадцать лет, а она все ржет.
— Пусть гуляет. Наживется и замужем — невелика радость, — говорила Овсова и тащила мужа посмотреть на нового кавалера.
Василий Ильич нехотя поднимался и заглядывал в приоткрытую дверь.
— Который?
— Без кителя… Огурец жует.
— Ну и что?
— Ухаживает за нашей…
— Ухаживает?! — Василий Ильич плотно закрывал дверь. — С пятнадцати лет за ней ухаживают. Удивляюсь, как она в подоле тебе не принесла.
Не говоря уже о том, что суглинистый участок на пустыре ежегодно приносил три-четыре тысячи дохода, он был дорог Василию Ильичу своей связью с далеким прошлым. Сын крестьянина-земледельца, Василий унаследовал от отца вместе с псковским выговором любовь к земле. И как ни старались обстоятельства вытравить эту любовь, ничего не получилось. Правда, они исковеркали это чувство, но полностью убить его не смогли: любовь к земле теплилась в сердце Овсова.
До войны Василий Ильич также имел огородишко, но тогда он для Овсова не имел столь важного значения.
— Для забавы держу, чтобы не разучиться картошку растить, — говорил он. Сам же Овсов работал тогда на кирпичном заводе.
Война не обошла и Овсовых. Без вести пропал старший сын. Василий Ильич тоже не миновал фронта и даже побывал в госпитале… А вернувшись домой, с первых же дней занялся хозяйством. Срубил сарай и поставил туда корову, потом взялся за огород. Незанятой земли на пустыре тогда было много.
На кирпичный завод Овсов не вернулся, а чтобы не мозолить соседям глаза, устроился в артель вахтером. И все пошло своим чередом. Огород на пустыре цвел вовсю. Ему Василий Ильич отдавал душу и все свободное время. В проходной артели он томился, а здесь отдыхал.
«Наконец-то жизнь налажена так, как я хотел», — думал Овсов. И вдруг в один день все полетело кувырком.
Тоскливые думы раздражали Василия Ильича. Марья Антоновна видела состояние мужа и старалась по-своему его успокоить.
— Что ты мучаешь себя и нас?.. Что ж, теперь с ума сойти из-за огорода? Ведь не один ты пострадал… Все люди как люди. На хорошие места поустраивались. Тысячи зарабатывают.
— Тебе все тыщи. А ты пойди заработай!
— И пошла бы на твоем месте на завод…
Марья Антоновна не понимала, что, пытаясь утешить мужа, она только растравляла Василия Ильича. Пойти на завод! Нет, это не только вовсе не входило в планы Овсова, но и было противно его натуре. Все, что было связано с производством — машины, железо, соревнование, — вызывало у Василия Ильича болезненное раздражение.
«Зачем все это? Разве нельзя жить без машин, соревнований, без собраний? — спрашивал он себя, и сам же отвечал: — Можно… Надо жить тихо, спокойно».
Перед Новым годом еще одно событие посетило Овсовых. И хотя этого события Василий Ильич ждал давно и с нетерпением, он отнесся к нему совершенно равнодушно.
В один прекрасный день Наталья привела в дом мужа. Марья Антоновна ахнула, а Василий Ильич только рукой махнул.
— Привела и ладно. Места хватит. Вот продадим корову и свадьбу сыграем.
Корову продали, справили угарную свадьбу, и новый человек вошел в овсовскую семью. А Василий Ильич, казалось, и не заметил. Он еще больше замкнулся, стал рассеянным; видно было, что Василий Ильич о чем-то давно и сокрушенно думает.
Жизнь его постоянно раздваивалась, и в последние два года эта двойственность обострилась. Одна жизнь, которую он не любил, заставляла повседневно думать, раздражаться… Вторая — была личная жизнь Василия Ильича, из которой он исключал даже жену и дочь. Это была мечта о таком уголке, где бы ничто не напоминало о первой жизни. Бессонными ночами и во сне Овсов видел этот уголок. Небольшая опушка березового леса. Избушка под соломенной крышей. Прямо от нее к ручью спускается огород, забранный высоким частоколом. В огороде гряды с луком, капустой, огурцами; вдоль ограды кусты смородины, малины, под ними ульи пчел. А он в одной рубахе, с дымарем в руках бродит по огороду. И никого, только он один. Ни крика человека, ни лязга железа, ни рокота мотора. Только гудят пчелы, беззаботно хлопочут птицы, перебираясь по камням, картавит ручей. Сознавая, что такая жизнь невозможна, Овсов все же надеялся найти хотя бы часть ее на родине, в Лукашах, где стоял заколоченный отцовский дом.
«Заведу свое маленькое хозяйство. С женой буду помаленьку работать в колхозе… Мы уже в годах — теперь с нас много не спросишь», — думал Василий Ильич.
В деревне Марья Антоновна бывала давно — в первые годы замужества. Впечатления от этих поездок у ней остались невеселые: работают много, а живут плохо. Долгое время о колхозе она и слышать не хотела. Мужа называла комедиантом и решительно заявляла, что скорее станет дворником, чем колхозницей. Но муж был настойчив. Всю зиму он рисовал Марье Антоновне прелести сельской жизни. И она стала задумываться. Хотя она и продолжала возражать, но не так решительно.
«Нам можно жить и в колхозе… Василий выхлопочет пенсию. Заведем сад, огород, посадим яблонь, землянику будем разводить», — размышляла Овсова.
И колхозная жизнь теперь уже рисовалась ей вся в яблоках, пересыпанная сочной земляникой.
— Что ж нам не жить в деревне. Свой дом, сад, — хвастливо заявляла Овсова на кухне.
— Вот и хорошо. И нас не забудете, Марья Антоновна. Может, когда на дачку пригласите, — ехидно говорили соседки. Но когда Овсова уходила, злословили: — Пригласит она, дожидайся. У нее зимой снега не выпросишь.
Теперь Овсовой снились только земляничные сны. То она видит банки — и все с земляничным вареньем. Марья Антоновна считает их, сбивается, опять пересчитывает; неожиданно банки начинают двигаться, потом пропадают. То появляется блюдо с молоком, в котором плавает большая, похожая на грушу, земляника. Марья Антоновна хочет поймать ее ложкой, но ягоды исчезают, и она узнает красное курносое лицо соседки. Лицо, плавая, гримасничает, злорадно улыбается: «А-а, земляники захотела Овсова».
Как-то Марья Антоновна увидела во сне огромную земляничную гору. Свет от нее был вокруг багровый, как от пожара. По горе вверх карабкался человек. Человек уже было дополз до середины горы, но оборвался и скатился вниз. Засыпанный земляникой, он долго барахтался и, наконец выбравшись, пошел к Марье Антоновне… Она узнала своего Василия! От сильного толчка в бок Марья Антоновна проснулась.
— Что ты стонешь каждую ночь? — проворчал Василий Ильич. Опомнившись, Марья Антоновна заплакала и стала умолять мужа не ехать в колхоз.
За перегородкой, затаив дыхание, их слушали дочка с зятем.
Таково было положение в семье Овсовых. Впрочем, жили они мирно, если не считать мелких ссор Марьи Антоновны с зятем, во время которых она заявляла, что скоро развяжет ему руки.
Наконец то, чего ждала и боялась Овсова, случилось. В тот день Василий Ильич явился с работы раньше обычного. Марья Антоновна перебирала в буфете посуду.
— Ну, Маша! С городом теперь покончено, расчет получил. Будем собираться. Сегодня напишу письмо соседу Матвею Кожину, чтоб встретил нас.
Марья Антоновна охнула. Стакан из ее рук выскользнул и упал на пол. Василий Ильич хотел крикнуть: «Раззява!» — но, подавив раздражение, усмехнулся.
— Хорошая примета, Марья, когда посуда бьется.
Марья Антоновна устало опустилась на стул.
— Ну полно тебе, — смущенно проговорил Василий Ильич и, подойдя к жене, погладил ее по голове.
— Да как же «полно»? Уже ехать. Скоро-то как. Дай хоть опомниться, — всхлипнула Марья Антоновна.
— Ничего, не горюй, Маша. Проживем. Теперь мы будем дома. А дома, говорят, и солома едома.
— Ох, не к добру, Василий. Чует мое сердце — не к добру.
— К добру или к худу, теперь ничего не изменишь.
Марья Антоновна вытерла лицо и, встав, сухо проговорила:
— Что ж, будем собираться. Но помни, Василий, если не по душе придется — уеду. Одного оставлю, а уеду. Ты это помни.
Разговор происходил в присутствии Натальи и ее мужа.
— В поездах теперь свободно ездить. До Зерков прямой поезд ходит, — сказала Наталья.
— Я так люблю дальнюю дорогу. Да если порядочная компания соберется… Батарея пива, преферанс, — поддержал Наталью муж, но, видимо, поняв, что говорит не то, взъерошил волосы и обратился к Овсову:
— Вы, Василий Ильич, насчет билета не беспокойтесь. Устроим.
Марья Антоновна тяжело вздохнула. К ней подошла Наталья.
— Мама! Не на тот же свет собираетесь. Не понравится — опять приедете. Разве мы вас оставим? Верно, Андрей?
— Да, да, конечно, какой может быть разговор, — поспешно заверил Андрей.
Глава третья.
В Лукаши
Поезд отошел глубокой ночью. Пассажиры, рассовав по углам вещи, притихли… Супруги Овсовы заняли в купе нижние полки. Марья Антоновна вырядилась в новый сатиновый халат и улеглась спать, подсунув под голову дорожный мешок. Василий Ильич не отрывался от окна. Бесконечной плотной, черной стеной проплывал лес; по белесым пятнам он узнавал березу, по остропикой макушке — елку, большими темными кучами мелькала ольха.
Радостное и вместе с тем тревожное чувство испытывал Василий Ильич. Он ехал в родные Лукаши. Овсов закрыл глаза и видел их. Над домами сцепились развесистые дряхлые ветлы и стоят, поддерживая друг друга, чтобы не упасть. За садами, среди синеватой капусты и темно-зеленой картофельной ботвы, извивается Холхольня — река, на редкость капризная и каменистая. И видит Василий Ильич старый отцовский дом — почерневший, сгорбленный, крыша осела, буйно поросла крапивой и сивым репейником. «Наверное, и палисадника под окнами нет, и калину вырубили, а сколько ее росло…»
В последний раз Овсов был в Лукашах на похоронах отца. Уезжая, наглухо заколотил толстыми досками окна и входные ворота. Вспомнил Василий Ильич свой отъезд. Дождливой осенью по изрытой ухабами улице кривой мерин тащил телегу, в которой болтались корзинки и соседский сын Мишка. Мальчуган махал хворостиной, дергал вожжами и, подражая взрослым, покрикивал:
— Но-о-о… Чтоб тебя волки сожрали, ленивого!
Василий Ильич шел стороной. В окнах, сплющивая на стеклах носы, торчали ребятишки, из-за простенков выглядывали взрослые. В конце Зареки Василия Ильича остановила Устинья, дряхлая старуха.
— Ты, Васька, батькино хозяйство порушил, а своего не нажил, — проскрипела она. — Вот я и говорю — не в Илью ты пошел, нет, не то семя. Батька твой крепко за землю держался, зато и в почете был. Смотри, Васька, легче прыгай, ногу не вывихни! — И Устинья погрозила костлявым пальцем.
«Нет, бабка, не свихнулся я», — усмехнулся Овсов, вспомнив теперь в поезде Устинью.
В последнее время Овсова засыпал письмами сын соседа Мишка — тот самый Мишка, который отвез его тогда на станцию. Парень настойчиво просил продать дом.
Начало светать. От горизонта небо постепенно светлело, но вот все отчетливее и отчетливее стала проступать лимонная полоса и, расширяясь, теснить груду темно-серых облаков. Кончилась завеса дождей. Сквозь легкую, как марля, пленку тумана проглянуло чистое небо и плоский бледно-желтый круг солнца. Туман редеет, синь неба все ярче и ярче; солнце, поднимаясь, сжимается, наливается золотом. Показалось село с дымными крышами; за ним долго кружились рыжие поля зяби. Потом дорогу стеснил молодой сосняк с голубоватыми почками на концах веток. Поезд рвет прохладный утренний воздух и, развешивая на кустах хлопья пара, уходит все дальше и дальше от темно-синего севера. Мелькают столбы, стучат колеса, наматывая километры, и тревожное, но теплое чувство наполняет Василия Ильича.
Через сутки поезд подошел к станции Зерки. Овсовых встретил Михаил Кожин. Василий Ильич не узнал его. Из белобрысого лопоухого мальчугана получился высокий румянолицый парень. Он легко поднял чемоданы Овсовых и отнес их к машине. Работал Михаил шофером и приехал за гостями на колхозной полуторке. Марью Антоновну поместили в кабине. Василий Ильич сел в кузов, где уже набралось с десяток случайных пассажиров-попутчиков. Стоял на редкость жаркий апрельский день. Небо от жары побледнело. Асфальт почернел и блестел, словно подмасленный. Грузовик взбирался на холмы, поросшие частым сосняком, спускался к водянисто-зеленым лугам, по которым еще бежали мутные ручьи.
Машина свернула с шоссе и покатила вдоль прошлогоднего картофельного поля, которое было сплошь забросано иссохшей белесой ботвой.
Показались Лукаши. Бревенчатые, рубленные то в угол, то в лапу, кое-где обшитые тесом дома, сильно почерневшие, с громоздкими мезонинами… Среди них белели два новых сруба.
«Строятся. Интересно — кто?» — подумал Овсов.
Над домами разбросали свои кривые сучья дряхлые, дуплистые ветлы и березы с замшелыми стволами. Верхние ветви у берез голые, но уже почернели от набухших почек, как будто на них пала густая тень, зато нижние уже покрыла голубоватая пороша весны. На макушках деревьев кучами висят гнезда и, громко крича, дерутся тощие белоносые грачи.
Машина прошла мимо куч битого кирпича. Лучшая часть широкой улицы замусорена, покрыта пылью. Сердце Овсова больно сжалось. Раньше на этом месте стояла деревенская церковь с узкими решетчатыми окнами и зеленым от мха куполом. Над куполом торчал черный крест, на котором так любили отдыхать птицы. Но это было давно. Крест еще в первые годы колхоза свалил комсомолец Петька Трофимов. Потом от старости рухнула и сама церковь.
Полуторка прогромыхала по бревенчатому настилу моста через реку Холхольню. Вода шла на убыль, и река пестрела серыми горбами щербатых валунов. К берегу подходил трактор, волоча за собой по непролазной грязи неуклюжие дровни с навозом.
Машина въехала в заречную сторону деревни, по-местному — в Зареку. Василий увидел свой дом. Окна заколочены длинными тесинами, по обветшалому карнизу серыми гроздьями лепятся гнезда ласточек, а на входных воротах висит тяжелый ржавый замок. Но, взглянув на крышу, Василий Ильич удивился: она была сплошь покрыта свежими заплатами драни.
Михаил остановил машину около своего дома. На крыльце стояли Кожины — Матвей и его жена Анна. Матвей состарился: голова у него совсем облысела, а лицо, наоборот, заросло редким белым пухом.
— Ну, здорово, здорово, соседушка. С приездом, — сказал Матвей, обнимая Овсова. Анна накрест поцеловалась с растроганным Василием Ильичом и заплакала. Подошла жена Михаила — Клава, коренастая, сероглазая, пожала Овсовым руки и стала торопить в избу… Сели за стол, Михаил хлопнул по дну бутылки. Гости и хозяева чокнулись, закусили. Разговор не вязался. А когда Матвей вторично наполнил стопки, Михаил кашлянул и осторожно проговорил:
— Я вашей усадьбой второй год пользуюсь. С папой-то мы разделились. Колхоз и отвел мне ее. Я и ограду поставил, крышу залатал. Совсем сгнила, течет, как решето.
Овсов грустно улыбнулся.
— Хотелось мне ваш дом купить, — продолжал Михаил. — До последнего дня не верил, что вы вернетесь…
Матвей вытер взмокшую лысину полотенцем и хлопнул им рыжую кошку, которая украдкой тянула лапу к тарелке с мясом.
— Правильно решил, Василий, — сказал он. — Деревню нельзя забывать. Поди, лет двенадцать на родину не заглядывал. Все позабыл, ничего не помнишь.
— Да, многое изменилось, — отозвался Василий Ильич. Он сидел, низко опустив голову, и равнодушно ковырял вилкой яичницу. Матвей налил еще по одной. Овсов с Михаилом отказались.
— Ну, вы как хотите, а я выпью. — Матвей потер ладони, потом лоб, опрокинул в рот стопку, пожевал корку хлеба и обратился к Овсову: — Как жил-то, Василий? Слыхали мы, кино свое имел… Как его, телемызор, что ль?
— Телевизор, — поправила Марья Антоновна и поджала губы.
— Ах ты, господи, кино свое, — вздохнула Анна и потянулась к бутылке: — Еще, что ль, будешь качать?
— Не трожь, — остановил ее Матвей. — Стало быть, неплохо жил, Василий…
— Да так себе, — пожал плечами Овсов.
— Мы ведь тоже теперь по-другому зажили, по-городски: зарплату получаем. Мне вот в марте две с Кремлем дали. Как ты думаешь, ничего?
— Двести рублей? — удивленно подняла брови Марья Антоновна. — И хватает?
Василий Ильич покосился на супругу, а Матвей усмехнулся и, посасывая огурец, проговорил:
— В нашу МТС из города инженер приехал. В Устиньиной избе поселился. Бабка-то Устинья позапрошлый год померла.
— Люди в деревне теперь очень нужны, — пробормотал Овсов.
— То-то и оно. Про Ваню Коня слыхал? Когда уезжал в город, все начисто распродал, кола не оставил. Этой зимой вернулся опять в деревню. Колхоз ему новую избу ставит… Только я смотрю — плохо еще расколачивают домишки-то.
— Вот и я надумал, Матвей Савельич, в деревню перебраться. — Овсов хотел сказать шутливо, но сказал испуганно.
— Что же, ты не первый и не последний. Вот и с налогами легче теперь…
— А я вот что думаю: мы люди городские, и нам в колхозе нечего делать, — подала голос Марья Антоновна.
— Да-а, — крякнул Матвей и тяжело, исподлобья посмотрел на Овсову. Она громко прихлебывала чай, широко расставив локти и держа блюдце обеими руками. Матвей медленно перевел взгляд на окна и поднялся.
— Никак, сама голова колхозная к нам.
— А кто же у вас нынче? — поинтересовался Овсов.
Матвей даже удивился:
— Нешто не слыхал? Петька Трофимов, сын пастуха Фаддея.
В избу вошел худощавый, черный от загара человек, похожий на подростка. На макушке у него, задрав к потолку козырек, сидела серенькая кепчонка, из-под которой выбивались прямые белобрысые волосы. Увидев Василия Ильича, он сморщился, по-видимому улыбнулся, и, протянув руку, пошел к столу.
— С приездом, с приездом… Как доехали? Как здоровье?
Матвей заметил, что Марья Антоновна поздоровалась как-то странно: откинулась на спинку стула и, не глядя на председателя, подала руку вверх ладонью. «Должно быть, по-городски», — решил Матвей.
— Дороги тут тряские. Того гляди язык прикусишь, — сказала она.
— Что верно, то верно, — согласился Петр. — Дороги ужасные, особенно от Лукашей до большака.
Пока говорили о дорогах, хозяйка успела очистить место за столом и, поставив стул, пропела:
— Милости просим, Петр Фаддеевич, за конпанию.
Петр хотел отказаться, но где там: Кожины гуртом обступили его и почти силком усадили за стол. Он смущенно стянул с головы кепку и сунул меж колен. Но хозяйка выудила ее оттуда, встряхнула и повесила на гвоздь рядом с зеркалом, а на колени положила полотенце, расшитое бордовыми узорами.
«Вот она какая, деревня… С расшитыми рушниками, с шумным гостеприимством, обильным угощением», — подумал Василий Ильич.
Петр выпил стопку водки, с одной тарелки подцепил огурец, с другой — томленую картофелину и, решительно отставив штрафную, которую Матвей поспешил наполнить, заговорил с Овсовым:
— А я поджидал вас, Василий Ильич. С нетерпением ждал.
— Даже с нетерпением? — усмехнулся Овсов.
— Не верите?.. Спросите у них.
— Это точно, — подтвердил Михаил.
— Смотри-ка, какой почет! Словно министру, — и Марья Антоновна захохотала.
— А я и место для вас подыскал, — продолжал председатель, — прямо с производства на производство.
Овсов машинально поддел ломтик шпика и долго держал его на вилке, как бы недоумевая, зачем он ему понадобился.
— Думаю свой кирпичный завод строить. — Петр выжидательно посмотрел на Овсова. — А вас хочу начальником работ назначить: как мне известно, вы с этим делом знакомы.
Василий Ильич, не зная, что ответить, нехотя жевал шпик и постукивал вилкой. Его выручил Матвей:
— Не поднять нам завод, людей мало.
— Завод — слово громкое. Заводик — вернее будет сказать. Людей мало, действительно мало… И все-таки решился. — Петр опять обратился к Овсову: — А как вы смотрите, Василий Ильич?
— Пока я ничего не могу сказать… Дайте осмотреться, — глухо ответил Овсов.
— Да, да, конечно, — согласился Петр. — Пока устраивайтесь. Дом расколачивайте, огород пашите, оседайте на земле прочно, навсегда, — и широко улыбнулся. — А мы поможем чем можем.
Председатель переговорил с младшим Кожиным о предстоящей поездке на станцию за семенами, торопливо простился и так же торопливо вышел.
— И все-то он торопится, торопится и торопится, царица небесная, — вздохнула хозяйка.
— Потому что о колхозе беспокоится, — веско заметил Матвей. — Слышь, Ильич, он прокурором был. Вот мой Мишка в подметки ему не годится.
— Ладно, хватит, слыхали, — обиделся Михаил и вышел из-за стола.
Поднялся и Василий Ильич.
Глава четвертая.
Петр Трофимов