Россия, кровью умытая (сборник) Веселый Артём
- На Вязовку наступали
- Красны неприятели,
- Да зеленые герои
- Их назад попятили…
Митька торопливо, обливаясь, хлебал мясные щи; солил круто. Борис Павлович водил карандашом по расчерченной флажками и крестиками карте и, под рев двух гармошек, докладывал командующему:
— Сожжен Бутурлинский райпродком. Под Марьевкой отбит гурт скота в шестьсот голов. Восстали и прислали ходоков волости Дурасовская, Старо-Фоминская, Преображенская и Лебедевская. Вчера на рассвете в Кунявинском районе уничтожен продотряд Саломатина. В Горюновском лесничестве подожжены лесные склады. Из Сулинского кооператива все товары бесплатно розданы народу. Полком Гололобова занята станция Поганка, взорвана водокачка, взорван мост через реку Размахниху. По волостям разослан приказ с требованием выслать от каждого села по два ходока на колчаковский фронт…
— Стой, — Митька рукавом отер жирные губы и отложил ложку, — какой приказ?
— Вы, Дмитрий Семенович, сами вчера подписывали… Приказ номер пятый.
— Верно, — подтвердил сидевший рядом Гаврил Дюков, — был такой разговор в народе: послать делегатов на фронт.
Митька задержал подозрительный взгляд на начальнике штаба:
— Нам Колчак тоже не отец родной.
— Вы не понимаете, Дмитрий Семенович…
— Я все понимаю.
— …ходоков мы посылаем не к Колчаку, а на колчаковский фронт. Будем просить красноармейцев, как истинных сынов своего народа, повернуть штыки и помочь нам в борьбе с коммунистами и советской властью, а потом… потом мы и с Колчаком воевать станем. Чего на него, шкуру, глядеть.
Командующий тряхнул нечесаной головой и пьяно рыгнул:
— Ничего не помню, был я вчера сильно клюкнувши…
— Ходоки…
— Черт с ними, с ходоками… Давай разворачивай план театра военных действий. — Вдруг он вскочил и грозно заорал: — Будем мы на город наступать, али нет? Собрал ты мне, начальник штаба, людей, али нет? Я есть командир крестьянского народа…
Уже привыкший к крутому нраву командарма, Борис Павлович достал из кожаной сумки и развернул заготовленный приказ с точной росписью, по каким дорогам, какие полки и когда должны выступать.
— Вот план наступления, Дмитрий Семенович.
Митька выпил ковш огуречного рассола, мельком заглянул в мелко исписанный лист и, скомкав его, бросил к порогу мужикам под ноги.
— Никаких планов не надо, криком возьмем!..
С новой силой грянули гармонисты:
- Дезертиры, в ряды стройся,
- Красной Армии не бойся…
- Заряжайте пистолеты,
- Разбивать идем советы…
Митька — дурной и бледный от множества бессонных ночей — подогревал сердце пьянкой, плясал вместе со всеми и, размахивая обнаженной шашкой, отчаянно орал:
— Друзья, все пожгем, покрошим!.. С нами крестная сила!.. Я есть командир крестьянского народа… Я вас призываю: пей, гуляй, чтобы люди завидовали!..
— Ура-а-а!..
— Крой напропалую!
— Эх, городок, посчитаем мы тебе ребра, дай срок!..
Хмурые, сердитые явились старики, вызвали Митьку в сени и начали урезонивать:
— Стыдобушка, головушка… Эдак народ мучится, эдака кругом страсть, а ты гуляешь?..
— Затем ли тебя, сукин ты сын, выбрали?
— Не дело, не дело затеял…
— Поддержись, Митрий, время страшное… Восстанцев наехало тысяч двадцать, по селу ноге ступить негде от народа, все ждут твоего слова, а ты в пьянство ударился…
Митька пятился в избу и растерянно бормотал:
— Простите, старики, Христа ради… Бес попутал, бес попутал… В одну минуту все сделаю… Я такой. — Запнувшись за порог, он упал и, вскочив, закричал: — Где начальник штаба? Где адъютант? Эй, друзья, выходи!.. По коням!.. Слушай мой секретный приказ: идем в наступление на город… Где моя шапка?..
Из распахнутых настежь дверей валил пар. С гамом и путаной бранью выбегали на волю и, перекликаясь, пересвистываясь, исчезали во тьме дворов и переулков.
Была глубокая ночь, но Хомутово не спало. В слепых оконцах мутно желтели огни, от избы к избе ходили возбужденные люди. Улица была заставлена подводами, ломились саженные костры, ржали лошади. Мужичьи командиры, громко командуя, разбирали и строили своих людей, раздавали на руки патроны.
Улицей шел Митька. По мерзлым кочкам бренчала его приспущенная для форсу кавалерийская шашка; с плеча на плечо он был перетянут новыми ремнями — в деревне их звали шлеёй. Мужики уважительно здоровкались со своим командующим, и он, пробираясь через хаос подвод, то и дело хватался за синий верх ордынской папахи.
Из дворов тащили охапки пахучего степного сена, у колодцев выпаивали лошадей на дорогу. Около пожарного сарая ползал безногий солдат Прокофий Туркин и плакал пьяными слезами:
— Дай мне лошадь! — кричал он оборванному мужику, подтягивающему поперешник. — Первый пойду… Равнение направо… Шеренга, огонь!.. Ты удобрись, дай мне лошадь! — Хватался за наклеску, пытаясь забраться в сани.
— Брось, Прокофий, чудить, — оттолкнул его мужик. — И без тебя тошно… Иди проспись, а то ужгу вот кнутом и завертишься у меня кубарем.
— Меня? Кавалера?
Митька хлопнул калиткой, пробежал двор, сени и, нагнувшись, шагнул через порог в избу.
По углам на разные голоса выли бабы — свои и сбежавшаяся родня. За столом в сатиновой пунцовой рубашке сидел отец и чайным стаканом пил самогон… Кружок с рубленой говядиной, деревянные полевые чашки, полные огурцов, моченых яблок и вилковой капусты. Старик вылез из-за стола и, огладив бороду, полез с сыном целоваться…
— Сынок…
— Тятяша, — повалился Митька отцу в ноги, — выступаем… Я зашел проститься.
— Сынок… Милай!
— Прости, я…
— Встань… Бог простит… Встань Христа ради.
— Тятяша… — Митька заплакал.
— Показнись за народ, сынок… Все помирать будем… — Отец кинулся к божнице и снял подстаринную, в серебряном окладе, икону Николая-угодника. — Жить бы да жить, господи, время-то какое страшное…
Бабы прибавили голосу.
Сын подошел под родительское благословенье, поцеловал вопящую жену и с папахой в руках — в беспамятстве — выбежал на улицу:
— Васька… Макарка…
Есаул первой руки Васька Бухарцев подвел ему заседланного, играющего коня.
— Штаб где? — хрипло спросил Митька.
— Молебен слушают.
— Какой там к матери молебен… Зови! Выступать пора!
Бухарцев козырнул и иноходью побежал в церковь.
Ночь обмелела, гасли звезды, белесый рассвет затоплял равнину. Горек был дым костров.
Над мятежной страной, как налитое кровью око, взвилось холодное багровое солнце.
Полки выступали.
За Митькой через все село без шапки и в пунцовой рубашке бежал отец со стаканом в одной руке и с моченым яблоком в другой.
— Сынок, выпей на дорожку… Милостивый бог помощи подаст… Сынок, живое расставанье…
В попутных селах и подселках восстанцев встречали где с иконами и хлебом-солью, где — молча, а где и нехотя.
В чувашском селе Кандауровке Борис Павлович долго раскачивал сход, прося подмоги и грозя лишить непокорных земли.
Кандауровцы упирались:
— Больно строго, по гривне с рога, нельзя ли по семишнику…
— Нам измывки приелись… Эдакое дело, разве мыслимо вкрутее?
— Сами взы-взы да за телегу, а мы рассчитывайся своими волосами?
— Тут в кулюкушки играть нечего, говорить надо прямо: страшно на такое идти.
Борис Павлович не отступался:
— Сладко вам живется? — спрашивал он мир.
— Плохо живем, — отвечали.
— Где ваш хлеб?
— Вывезли.
— Где земля?
— Земля наша, а все что на земле — совецко.
— Где заши права?
— Права наши зажал в кулак товарищ Хватов, волостной милиционер.
— Наша партия, граждане, партия социалистов-революционеров, партия, которая…
— Вы все хороши. Всех вас на одной бы осине перевешать.
В том же селе по чьему-то доносу был схвачен красноармеец-отпускник Фролов. Двое конных, подхлестывая плетями, рысью пригнали его на площадь.
— Палача давай!
Из толпы вышел, до глаз заросший курчавым волосом, палач Ероха Карасев.
— Которого? — спросил он и, выдернув из-за кушака широколёзый топор, подвернул правый рукав полушубка.
Бледный, как мелом намазанный, Фролов попросил напиться. Из ближайшей избы молодушка вынесла ему воды. Колотя зубами о край ковша и обливаясь, он напился и тихо сказал:
— Хочу покаяться… допустите меня до вашего штаба.
— Аа, не милы волку вилы?.. У нас в штабе попов нет, некогда мне с тобой, парень, канителиться. Скидавай шинель! — заорал Ероха, сорвал с него шапку и повел к саням, на которых, специально для казни, возили с собой мясной стул.
Увидев в санях застекленевшую от крови солому и обмерзший кровью чурбан, отпускник затрепетал и еле слышно выговорил:
— Допустите… до вашего… начальника.
Есаул Васька Бухарцев тронул Ероху за плечо: «Погоди минутку, может, у него что важное», — и повел красноармейца к начальнику штаба.
Осмысленное лицо Фролова Борису Павловичу понравилось; узнав в чем дело, он опять обратился к сходу:
— Граждане, перед вами сейчас выступит раскаявшийся красноармеец. Он, как сын народа, осознал, что оставаться в рядах большевицкой армии преступно. Мы таких приветствуем. Мы таким все их вины прощаем. Пускай перед всем народом говорит по совести, как он по темноте своей попал в лапы комиссаров и как прозрел. От имени восставшего крестьянства я ему дарую жизнь! Хочет — останется в наших рядах, не хочет — пусть сидит дома, никто его пальцем не тронет. Мы — против крови невинных, мы— против слепого террора…
Толпа сдержанно загудела и стихла, теснее сгрудившись к пожарной бочке, с которой говорили ораторы. Кроме кандауровцев тут были сотни мужиков из других сел.
Оробевший Фролов, волнуясь и заикаясь, заговорил было на своем родном языке. Митька крикнул:
— Будя лаять по-собачьи, говори, как люди говорят. Фролов смешался еще больше и замолчал… Потом, спотыкаясь на каждом слове, заговорил по-русски:
— Я — местный житель… Двадцать пять лет… Холост… Отец служил конюхом в именье Шаховского… Был у меня старший брат Иван, тридцати лет, с отцом разделился, умер в холерный год… Я — местный житель… Кто меня знает — тот знает, а кто не знает — тот пусть знает и дальше передаст, чтобы знали… Я бедного состояния, имею одного жеребенка и мать, слепую старуху… До царской войны был я как темный лес… Работал в работниках у мельника Данилы Ржова… Вот забрали на службу, погнали под город Перемышль…
Из толпы голос:
— Это мы знаем… Ты лучше расскажи, как у красных служил да народ тиранил?
Видя перед собой много знакомых односельчан, Фролов быстро справился со своим волнением и заговорил бойчее:
— Каюсь, служил… С первого шага войны я пошел с Капустиным в ногу, каюсь. Воевал между гор и камней, по степям и лесам, каюсь… В армии мне вдолбили в голову грамоту, могу теперь немного разобраться что к чему, каюсь: уж лучше остаться бы мне темным, как пенек, и таскать чужие мешки на горбу… Он, Данила Ржов, хороший был человек, спасибо ему, кормить досыта два раза в году кормил, на пасху да рождество, а воды из-под мельничного колеса давал вволю… А еще вам покаюсь, как кинулись мы в атаку на город Бузулук, то и пришлось мне около вокзала вот этой самой рукой зарубить сынка нашего помещика Сергея Владимировича, был он в погонах поручика и при полной форме… Каюсь, грабил… Уходил из дому, была на мне гимнастерка и шинель, в гимнастерке вши наши деревенские, а нынче, — трясущимися пальцами он расстегнул ворот, — сосут меня блохи уральские, вши уфимские, вши вятские…
Бородатые лица слушателей кое-где осветились улыбками… Борис Павлович зашептался с членами штаба. Фролов ничего не замечал, говорил торопливо, ровно со снежной горы катился:
— На фронте меня два раза ранили, плавал я в гною, плавал в крови, каюсь; сидеть бы мне дома да жевать пироги с горохом… При царе мы, чуваши, плохо жили: начальство русское, суд русский, училище русское… Всей землей кругом владел помещик князь Шаховской… Не было у нас ни лугов, ни выгона, под кладбище участок и то арендовали у князя. Правду я говорю, старики?
— Истинно, Гришутка, так и было! — поддержал дед Леонтий. — Пошли мы, стало быть, к его сиятельству Владимиру Юрьевичу просить землицы. Он затопал на нас, черным словом выругался и говорит: «Когда вырастет у меня шерсть на ладонях, тогда и землю получите», — и приказал служителю толкать нас в шею… Истинно было.
— А помните станового пристава Лукина, как он наезжал со стражниками собирать с нашей Кандауровки недоимки?..
— Помним.
— Помните земского начальника Повалишина, того, который…
— Помним, помним…
— В революцию наша волость получила лес и луга монастырские, озеро и угодья помещичьи, земли прирезано на душу по десятине с осьмой… Скажу правду, мне все равно смерть. Вернулся я с фронта, побыл в родном селе с месяц и вижу — действительно, житье стало никудышное: сосед мой Трофим Маврин едал, бывало, мясо по большим праздникам да в деловую пору, а ныне две кадушки насолил свинины и баранины; бывало, напивались вы только по праздникам, а ныне изо дня в день пьяны… Бунтуйте, граждане! Долой советскую власть… Вот за этими чертями, — он ткнул в грудь Митьку и Бориса Павловича, — придет Колчак-генерал, придет Деникин-генерал, приедет в коляске его сиятельство князь Шаховской — они вас накормят… А еще я, полуслепой, хотел сказать словечко слепым товарищам дезертирам… Товарищи дезертиры!..
Митька прикладом сшиб Фролова с бочки, поднялся над толпою и начал говорить сам:
— Друзья, это есть шпион, который подкуплен коммунистами… Мы таких будем вырывать с корнем… Они больше всего мутят воду…
Не успел еще Митька досказать свою речь, как акт правосудия был свершен: Ероха Карасев за волосы поднял над толпой и потряс отрубленной головой красноармейца.
Толпа охнула и попятилась.
— Не расходи-и-сь! — грозно крикнул Борис Павлович. — Собрание продолжается.
— Ты не ори, — подступил к нему солдат старой службы Молев, — надел очки-то, думаешь, страшнее тебя и зверя нет?.. Мы ныне и сами во всех кровях купаны… Людей вам не дадим!.. Подвод не дадим!.. — Он крепко выругался.
Фельдшер Докукин, что проживал в селе уже годов сорок и пользовался большим уважением, отсунул Молева и за всех ответил:
— Трудно, а терпеть надо… Авось и перебедуем… От советской власти мы не отрекаемся и смутьянам не потатчики.
Из всего кандауровского общества вызвался охотником один старичишка солдатской выхвалки, Зотей, служивший когда-то в городской тюрьме стражником. Митька подарил ему серебряный полтинник и назначил начальником разведки одного из полков.
А ночью конная полусотня белоозерцев покинула ряды и ускакала ко дворам. За ними в одиночку и небольшими шайками потекли по домам восстанцы и других сел. Тогда штабом был сформирован летучий отряд… по борьбе с дезертирством.
В деревнюшке Муровке на все призывы восстанцев сход отмолчался.
В мордовском селе Матюшкине жители попрятались в погреба, в картофельные ямы, по гумнам зарывались в мякину.
— Псы моргослёпые, — ругался Митька, — гни их, Борис Павлович, круче, не отвертятся.
По распоряжению начальника штаба матюшкинцы были согнаны на митинг плетями.
Борис Павлович, без излишней канители, прочитал заранее заготовленную резолюцию, которая кончалась словами: «Долой вампиров-коммунистов! Долой советы! Да здравствует Учредительное собрание! Все в ряды народной армии!» — после чего обратился к обществу:
— Голосую. Кто — за?
Молчанье.
— Кто против?
Молчанье.
— Принято единогласно. Старики, подписывайтесь.
И поползли по листу каракули грамотных. Неграмотные, мусоля химический карандаш, ставили кружочки и кресты.
— Бараны, — говорил в дороге начальник штаба, — забиты царской властью и комиссарскими кулаками, пользы своей не понимают… Помяните мое слово, Дмитрий Семенович, одержим первые успехи, возьмем город, и лапотники тысячами повалят в нашу армию, как во время Пугачева и Разина.
— А я на Пугачева похож? — спросил Митька, приосанясь.
— Постольку поскольку наше движение является общенародным и мы, так сказать, возглавляем стихию крестьянского гнева, история не пройдет мимо наших имен молча…
Хвост армии путался еще где-то в Хомутове и дальше, когда головные полки уже входили в Дерябинские хутора, что под самым городом. Было решено устроить тут дневку, пока подтянется побольше народу, и ударить на город скопом.
Избы были набиты народом, как мешки горохом. От духоты и говора, казалось, крыши готовы были подняться. И на улицах, и вокруг по снежной степи, и в лесочке, привалившемся к хуторам, — всюду переливались беспокойные огни костров, гудели голоса, распряженные лошади жевали сено, и вздернутые оглобли точно угрожали неведомому врагу.
Невдалеке заложенными цугом лошадями восстанцы гнули в дугу рельсы.
По большаку, на выносе из хуторов, около черной стены леса, как большое вымя, стоял костер и сочил в облака сырой дым. Фельдфебель Когтев сучковатой палкой мешал кашу в артельном котле и рассказывал про Карпаты.
В круг огня въехал парень в городской суконной бекеше.
— Здорово.
— Здорово, приятель, откуда?
— Из города.
— Да ну?
— Где у вас главный?
— Зачем тебе?
— А ты веди давай, брось ушами хлопать, с делом я. — Приехавший спрыгнул с седла и, выхватив из-за пазухи, махнул белым пакетом.
Когтев повел его в штаб.
Штабом был занят каменный дом кулугура Лукьяна Колесова. Мать его, Маркеловна, согнутая старостью пополам, как слепая тыкалась по горнице и охала:
— Вражищи, напасти на вас нет… В избе-то у нас помолено, а вы всё продушили, табашники, богохульники, бритоусцы…
Митька в сапогах и в полушубке, грянувшись лицом вниз, спал в пышной постели. Члены штаба пили чай с клубничным вареньем и сообща составляли инструкцию о выборах по селам крестьянских комитетов, кои и должны были на первых порах заменить советы.
Борис Павлович прочитал привезенное из города письмо и принялся будить командующего:
— Дмитрий Семенович, важное сообщенье…
Тот только мычал и во сне скрипел зубами.
— Дмитрий Семенович, начальник гарнизона Глубоковский обещает сдать город без боя.
Митька поднялся и тяжко зевнул:
— Время сколько?
— Четыре, скоро светать начнет.
— Гады! — разом рассвирепев, крикнул он штабным. — Чаи гоняете? Лошади задрогли! Люди мерзнут! С полночи надо было наступать! Почему не разбудили? Изменщики…
Члены штаба засуетились и начали рассовывать по карманам бумаги. Борис Павлович устало сказал:
— Слушаюсь.
За окном шел широкий шорох: так по ночам шуршит весенними льдами тронувшаяся река.
— Чего там? — спросил Митька, прислушиваясь.
Ему никто не ответил.
Тогда он выбежал на крыльцо.
— Кто это? Куда они? — опять спросил командующий, увидя массу конницы, перекатом идущую через хутора.
— Татарва, видимо-невидимо, — вынырнул из темноты Бухарцев. — Ух, эти разыграются, так и черта до слез доведут.
Татарские конники, закутанные в тулупы и чапаны, подбористым шагом текли через хутора к далеким огням города. Всадники возникали из ночи, залепленные снегом треухие малахаи и спины их попадали в неверный свет костров и вновь заглатывались тьмой…
— Чекарда ярда! — весело крикнул Митька и повернулся к есаулу: — Живо седлай коней!.. Не я буду, ежели первым не ворвусь в город!
Кольца голодных хвостов захлестывали пшеничный Клюквин. Продкомовские амбары ломились от хлеба, его не успевали вывозить, но жители получали свои четвертки ржанины. Равенство, так равенство — революционный Клюквин ни в чем не хотел отставать от других.
Однажды город был взволнован слухами о закрытии и разграблении храмов божьих.
Началось с пустого.
Торчала в слободке облезлая церквушка всех святых. Слобожане молиться ходили редко и не только не давали дохода, но, наоборот, вгоняли свой приход в голый убыток: растащили на топливо ограду, мальчишки подбрасывали в церковь дохлых кошек, первый в курмыше вор, сапожник Мудрецов, увел у попа козу, а под крещенье компания слободских ребят ночью забралась в церковь, вышарила в алтаре ведро красного вина, возжгла светильники и предалась пиршеству. Утром пришел убираться сторож и увидел спящих на полу на разостланных шинелях слободских ребят — кругом валялись карты, деньги и просвирки, которыми закусывали. Слободской поп о. Ксенофонт, радея своему приходу, принялся со сторожем Илюшей Горбылем самогон варить, приспособив на аппарат купель. Ведро в день выгоняли. Церковный староста и сторожева жена потихоньку продавали самогон слободским пьяницам. Но скоро про то пронюхала милиция. При обыске в церковной кладовке были обнаружены кованые сундуки с купеческим добром, тогда церковные двери были завалены сургучной печатью. Тут-то слобожане и вспомнили, что ведь как раз у них, возбуждая зависть соседних приходов, красовалась новоявленная чудотворная икона заступницы казанской. «А поп, он что ж? Добра от него никто не видел, да и зла тоже. Что там ни говорите, а с попом жить как-то спокойнее», — и слобожане в голос решили, что слободской поп — хороший поп. У церкви собралась толпа. Пришли и те, кто не заглядывал в нее со дня крещения или венчания, пришли и те, кто вчера еще растаскивал ограду, приползли и тысячелетние старухи, чудом переживающие мор, войны и революции.
Мужики держались кучками и ругались степенно, бабы возбужденно кричали о том, что жрать нечего, а старухи, размахивая клюками, уже подступали к шагавшему по паперти солдату.
— Матушка…
— Заступница…
— Заперли тебя ироды, запечатали печатью проклятой.
— Погибель наша…
— Неспроста, тетки, ночью собаки выли, — подсказал чей-то насмешливый голос. — Не зря вчера тучи встречь ветра шли, миру конец.
— Православные, что с нами будет?
— Не выдадим, матушка, утрем твои слезыньки пречистые…
К стражу, деревенскому парню, тянулись сведенные высохшие руки… Тот пятился и, спиной загораживая печать, тоскливо поглядывал в сторону города на дорогу и бормотал:
— Не наваливайся, старухи, не тревожь казенну печать… Приедет комиссар, комиссар отопрет, тогда и молитесь сколько влезет… Не наваливайтесь Христа ради, мое дело подневольное…
— Заперли, нечестивцы, плачет-рыдает мати казанская…
— Плачет непорочная…
— Плачет…
И точно, все как будто услыхали приглушенные вздохи и всхлипывания… У стража полезли глаза на лоб, кто-то сорвал с него шапку, костлявые руки схватили его за русы кудри и пригнули долу, где под дверью зияла щель.
— Слушай, окаянный, слушай, пес…
Помучневший от страха парень послушал и, вскочив, заорал:
— Плачет…
Вой занялся сразу и, как огонь посуху, хватил из края в край по всей площади:
— Плачет заступница…
— Погубители веры Христовой…
— За мной, мироносицы! — басом скомандовала бабка Яжея и, взмахнув клюкой, ринулась на паперть.
Сорвали печать, но в церковь замок не пускал — как ржавая серьга, висел на двери пудовый замок. Кто подзуживал в набат ударить, а кто призывал идти в город на выручку попа. Покричали-покричали и бурно потекли по дороге в город, запрудили все улицы и переулки, упиравшиеся в занятый чекой особняк.
Попа пришлось выпустить. Отощавший и переболевший всеми смертными страхами, он умывался слезами радости, торопливо жал руки и без разбору, ровно в светлое Христово воскресенье, со всеми целовался. Толпа, рыча, расходилась, дело кончилось несколькими выбитыми окнами. Павел долго толкался среди слобожан, глядел, слушал, потом вышел в тихий переулок, где его чуть не сшибла лошадь.
— Гэ-эп!
Обдав горячим лошадиным храпом и ветром, в зеленых исполкомовских санках промчался Капустин, но, увидя Павла, круто осадил ёкавшего селезенкой игреневого жеребчика и крикнул:
— Гребенщиков, я к тебе.
— Поедем.
— Садись, — отстегнул Капустин полость и подвинулся. — С утра тебя ищу. Где пропадал?
Поехали шагом.
Павел начал было рассказывать про слободку. Капустин перебил его:
— А про депо слыхал?
— Нет. А что?