Социология власти. Теория и опыт эмпирического исследования власти в городских сообществах Ледяев Валерий
В контексте формирования условий появления новых подходов к объяснению распределения власти в городских сообществах наиболее существенную роль сыграла концепция Чарлза Линдблома [Lindblom, 1977][75]. Линдблом попытался учесть критику со стороны неомарксистов и элитистов и начал свои рассуждения с признания наличия в обществе двух самостоятельных, но тесно связанных между собой центров принятия решений, оказывающих определяющее влияние на процесс распределения социальных благ. Один из них представлен органами публичной власти, второй – бизнес-сообществом. Этим обусловлено привилегированное положение бизнеса по сравнению с любыми другими социальными группами, его «структурная» и «инструментальная» власть. Структурная власть отражает особую значимость бизнеса в формировании общественных благ: политики и чиновники не могут игнорировать интересы бизнеса, поскольку от того, насколько успешно он развивается, зависит и уровень благосостояния общества, и, как следствие, популярность представителей публичной власти. Поэтому бизнес для них представляет собой не обычную группу интересов, а структуру, выполняющую важнейшие социальные функции. Признание значимости бизнеса позволяет Линдблому объяснить особое политическое влияние бизнеса без ссылок на «заговорщицкие теории политики» и «грубые обвинения в адрес властвующей элиты» [Lindblom, 1977: 175]. Структурная власть поддерживается с помощью инструментальной власти, реализующейся через активность бизнеса как группы давления. Ее эффективность обусловливают два фактора: 1) у бизнеса есть существенное преимущество в финансовых и организационных ресурсах над всеми другими группами, и 2) возможности тесного непосредственного контакта с представителями власти, «допуск на территорию переговоров, сделок и взаимного убеждения, который у обычных граждан отсутствует». Линдблом не считает, что бизнес всегда диктует свою волю; между его отдельными группами могут иметь место значительные трения, и не обязательно власти идут на уступки бизнесу. Тем не менее «конфликт между органами государственного управления… не является свидетельством отсутствия привилегий», поскольку «сфера дискуссий всегда ограничена их пониманием того, что… они не стремятся разрушить или серьезно подорвать функцию другого» [Ibid.: 179]. Эти и ряд других идей впоследствии были в той или иной степени инкорпорированы в теорию городских режимов, пришедшей на смену старым плюралистическим подходам к изучению городской политики.
Многими исследователями отмечается значимая роль книги Пола Питерсона «Ограниченность города», оказавшей заметное влияние на формирование новых моделей власти в городских сообществах. Опираясь на традиционный экономический анализ и теорию публичного выбора, Питерсон пришел к выводу о том, что городская политика «не аналогична национальной политике», как полагали многие исследователи. Главное ее отличие Питерсон выразил в следующей фразе: «Городская политика является ограниченной политикой» [Peterson, 1981: 3–4], имея в виду, что целый ряд важных аспектов жизнедеятельности города не контролируется на местах, а многие темы и проблемы городской политики изначально предопределены. Главная тема городской политики
фокусируется вокруг путей укрепления городского экономического потенциала, позволяющего успешно конкурировать с другими городами. «Города заботятся прежде всего о своем экономическом благополучии», экономическое развитие является главным интересом «города как целого» [Ibid.: 32, 148]; если же у городов нет достаточных экономических и людских ресурсов, то они «умирают». В этом смысле у властей города нет выбора: им приходится ориентироваться на поддержку и привлечение мобильного бизнеса и экономически активного населения, чтобы выживать в соревновании с другими городами. Заинтересованность в привлечении капитала и поддержании роста городского бизнеса заставляет местные политико-административные элиты обеспечивать режим наибольшего благоприятствования бизнесу в условиях постоянной опасности «утечки капитала» в другие города, и у них остается совсем немного возможностей и ресурсов для «перераспределительной политики». Тем самым городская политика в значительной степени направляется структурными императивами, а не политическими предпочтениями местных элит.
Однако не во всех аспектах городской политики превалируют интересы бизнеса. Питерсон выделяет три основные сферы («арены») городской политики: 1) экономическое развитие города, 2) распределение и перераспределение, 3) сервис и услуги. Только в первой из них местные власти следуют пожеланиям бизнеса, тогда как в оставшихся сферах политика вполне может быть описана в русле плюралистических интерпретаций. Однако важнейшей сферой городской политики остается политика развития (транспорт, инфраструктура, налоги, финансирование программ), которая обычно находится под контролем элиты[76]. Следствием стремления к реализации экономических интересов города становятся «трудности обеспечения поддержки нуждающихся и неблагополучных членов социума. Соревнование между местными сообществами препятствует ориентации на перераспределение» [Ibid.: 37–38]. Сильная социальная политика привлекает бедных, истощает местные ресурсы и стимулирует высокие налоги, создавая проблемы для бизнеса и обеспеченной части населения города. Выборы, общественные движения, партийная активность и другие атрибуты демократической политики не так важны на местном уровне, поскольку повестка дня формируется исходя из интересов экономического развития и поддержки местного бизнеса. Тем самым «экономические ограничения формируют не только политический курс в городе, но и паттерн местной политики. Местные проблемы менее неотложные (pressing), а местные конфликты – менее интенсивные» [Peterson, 1981: 210]. Получается, что поскольку экономическая политика выгодна городу, то конфликты между социальными, этническими, территориальными и другими группами не имеют решающего значения; при этом стабильные приоритеты бизнеса в экономической сфере не рассматриваются как проявление его господства, превалирование над другими группами интересов, а представляются как средство реализации общего блага.
Многие идеи Питерсона получили развитие в теориях «машин роста» и «городских режимов», пришедших на смену элитистским и плюралистическим подходам. Однако новые теории имели два важных отличия от подхода Питерсона. Во-первых, их сторонники не согласились с тем, что местная политика настолько ограниченна, что не имеет существенного значения, а действия представителей публичной власти фактически детерминированы внешними обстоятельствами. В этом случае политика «утрачивает свою автономию», а ее учет – «объяснительную релевантность» (см. [Mollenkopf, 2007:104]). Во-вторых, они подвергли сомнению идею о том, что все города имеют примерно одинаковую конфигурацию «интересов», которая может быть понята без уяснения актуальных преференций жителей города, реализуемых через политическую систему и другие каналы, а также конфигурации основных акторов городской политики. В новых подходах развитие города и властные отношения в нем обусловлены не (только) некоей внешней логикой, а являются результатом борьбы и торга между различными группами («политика имеет значение»). Их результаты отнюдь не всегда способствуют достижению «общего блага», а выгоды одних групп могут обеспечиваться за счет других (см. [Harding, 2009: 34–35], а также [Ross, Levine, 1996: 79–81]).
Теория «машин роста» (growth machines)[77] была предложена американским исследователем Харви Молотчем в 1976 г. [Molotch, 1976: 309–355] и впоследствии наиболее обстоятельно изложена в его совместной с Джоном Логаном монографии [Logan, Molotch, 1987]. Молотч исходил из того, что выделение нескольких проблемных сфер как равнозначных неправомерно. Здесь он продолжает традиции Ф. Хантера, который считал, что фундаментальные выводы о распределении власти следует делать на основании изучения важнейшей сферы принятия решений, вокруг которой фокусируется политика в городском сообществе, а именно – сферы принятия решений по экономическим проблемам. Этот и некоторые другие принципиальные постулаты теории демонстрируют очевидную преемственность с элитистскими когнитивными схемами[78], хотя, как мы увидим далее, Молотч и его последователи предложили значительно более развернутое и обстоятельное обоснование приоритета экономической проблематики как центра городской политики; при этом они сохранили индивидуалистический посыл, присущий классическим исследованиям, подчеркивая, что «активность предпринимателей всегда была и остается решающим фактором формирования городской системы» [Ibid.: 52].
«Машины роста» – это коалиции местных групп интересов, играющих важнейшую роль в развитии города. Главным актором городской политики является бизнес, поскольку именно от его деятельности главным образом и зависит экономический рост. К бизнесу присоединяются другие группы, непосредственно заинтересованные в эффективном использовании городского пространства – проектные организации, сервис, различные группы профессионалов и др. Особую роль в создании условий для роста играет рациональное (с точки зрения прибыли) использование земли, которое становится главной темой городской политики. Более других данная проблема интересует собственников земли, вступающих между собой в сложные и динамичные отношения взаимодействия в форме конкуренции и коалиции. Эти акторы стремятся сделать землю и городское пространство товаром, имеющим максимальную стоимость. Городские политики и чиновники, как правило, также заинтересованы в стратегии роста, позволяющей им укреплять основания своей власти. Выгоду от роста могут получать и другие группы и организации (учреждения образования, культуры и досуга, профсоюзы, профессиональные сообщества, лица свободных профессий и др.), выступающие в роли «вспомогательных игроков».
Возникающие коалиции не обязательно охватывают большинство групп интересов, поскольку многие из них заинтересованы не столько в товарной стоимости городской собственности, сколько в развитии ее потребительной стоимости. Последние нередко бросают вызов коалициям роста и могут сдерживать те или иные его проявления. Движения против роста (anti-growth movements) бывают весьма влиятельными, особенно в богатых районах, где жители считают, что выгоды роста не компенсируют его издержки (ухудшение экологии, наплыв мигрантов, утрата символов исключительности территории и др.). Однако в этих случаях коалициям роста может «помочь» корпоративный капитал, который обычно не интересуется местными проблемами[79].
Эмпирические исследования подтвердили наличие существенных разногласий между теми, кто рассматривает городскую территорию как товар и средство извлечения максимальной прибыли, и теми, кто считает, что она должна давать максимальную пользу. В частности, в своем исследовании в Остине (штат Техас, США) Энтони Орум [Отит, 1987] показал, что многие жители города были не удовлетворены «бесчувственной эксплуатацией земли». Они считали, что земля должна быть сохранена в ее естественном состоянии и максимально использоваться на благо широкой общественности, а не быть инструментом девелоперов и собственников [Ibid.: 309]. Однако и в этом, и во многих других исследованиях была обнаружена доминирующая роль девелоперов и предпринимателей, работающих с недвижимостью. Так, Марк Готтдиньер и Джо Фиджин [Gottdiener, Feagin, 1988: 163–187] пришли к выводу, что именно эти группы обладали возможностью оказывать скрытое определяющее влияние на выбор направления развития города. К аналогичному заключению приходит и Сьюзан Фейнстейн по результатам исследования в Лондоне и Нью-Йорке [Fainstein, 1994], и другие ученые (см., напр. [Orum, Dale, 2009: 172; Lyon et al., 1981: 1387–1400; Clingermayer, Feiok, 1990: 539–552; Humprey, 2001: 99-121]). Эмпирические исследования показали, что хотя «машины роста» различаются, а их состав варьируется в зависимости от специфики социально-экономического контекста, ее главные составляющие – коалиция элит, продвижение политики роста и неравнозначные результаты и последствия роста для разных групп – стабильно воспроизводятся.
Концепция «машин роста» стала весьма популярной схемой исследования распределения власти в американских городах. Сохранив традиционный интерес к действиям различных акторов городской политики, она фокусировала внимание на экономической составляющей властных отношений, предложив несколько иные формы демонстрации ведущей роли городской бизнес-элиты по сравнению с классическими элитистскими подходами. А главное, доминирование «машин роста» в городской политике в США, обнаруженное еще в 1980-е годы, сохраняется во многих американских городах и сегодня; поэтому тема роста продолжает оставаться центральной в дискуссиях вокруг городской политики [Orum, Dale, 2009: 172][80]. Однако в последнее десятилетие концепция «машин роста» стала несколько менее популярной в силу доминирования теории «городских режимов», которая оказалась гибче и более адекватно объясняла многообразие структуры власти в современном городе.
Теория «городских режимов», ставшая к настоящему времени одной из самых влиятельных теорий городской политики[81], также успешно объясняет, почему стратегии роста и соответствующие ей коалиции акторов являются наиболее распространенными атрибутами современной городской политической реальности, по крайней мере в США. Но она имеет ряд отличий от предыдущей теории. Во-первых, в ней допускается более широкая вариативность городских политических систем, а режим роста рассматривается в качестве лишь одного из возможных режимов, хотя его формирование и признается наиболее вероятным по сравнению с другими. Во-вторых, теория «городских режимов» менее «детерминистична» в плане обоснования локальной структуры власти, она отводит большую роль собственно политическим (субъективным) факторам, взаимодействию различных акторов городской политики. Если концепция «машин роста» исходит из того, что необходимость экономического развития территории фактически определяет повестку дня и конфигурацию основных акторов, то теория «городских режимов» строится вокруг анализа процессов формирования формальных и неформальных договоренностей между ними, трудностей коллективного действия, мотивов и стимулов формирования правящих коалиций.
В этих и некоторых других аспектах теория демонстрирует очевидную генетическую связь с плюралистическими теориями[82]. Признание фрагментации современного мира, функциональной специализации и отсутствия правящей группы, контролирующей политическую сферу, – с этим согласятся и традиционные плюралисты, и сторонники теории «городских режимов». В этом смысле, отмечает Кларенс Стоун вслед за Дэвидом Джаджем, «мы все плюралисты» [Judge, 1995: 30–31; Stone, 2005: 310].
Однако Стоун указывает на принципиальные отличия своей теории от плюрализма, подчеркивая несогласие с рядом основополагающих принципов плюрализма – с рассмотрением выборов в качестве ключевого фактора политической власти, отделением частного и публичного секторов в политическом контексте и идеей автономного государства [Stone, 1993:4]. Если у плюралистов политика представляется свободной игрой политических сил, оказывающих влияние на относительно нейтральные государственные институты, то теория режимов объясняет политический процесс в городских сообществах как результат деятельности правящих коалиций и соглашений между ключевыми акторами. Формирование правящих коалиций обусловлено тем обстоятельством, что сами по себе демократические институты развитого общества (выборы, партийная политика, формы участия граждан в управлении городом) не могут в полной мере контролировать процесс формирования городской политики. Реальные возможности и ресурсы политиков ограниченны: городские власти не могут решить многие важные проблемы города без кооперации с негосударственными акторами, обладающими необходимыми ресурсами и потенциалом влияния; при этом особую роль играет взаимодействие местных властей с теми группами, от которых в значительной степени зависит экономическое благополучие города [Stone, 2005: 311].
Другое важнейшее отличие теории режимов от плюралистических концепций заключается в том, что в ней используется более широкая (сложная) концепция власти, включающая в себя не только традиционно изучаемый «социальный контроль» («власть над»), но и другие формы и проявления власти и влияния: «социальное производство» (возможность акторов добиваться поставленных целей), «системную власть» (институциональные и структурные преимущества отдельных групп), «коалиционную власть» (способность договариваться и создавать прочные коалиции). Последняя играет особую роль в анализе городских режимов, поскольку политика – это «искусство договариваться», и в ее основании лежит возможность структурировать отношения, обеспечивающие управление городом. В отличие от краткосрочных и узких по своей направленности попыток влиять на отдельные политические решения способность выстроить прочную и стабильную сеть коалиционных соглашений и договоренностей не является широко распространенной; поэтому городская политика не настолько открыта и «проникаема», как полагали плюралисты. Тем самым в отличие от плюрализма, фактически маргинализирующего классовый фактор в объяснении политики, теория городских режимов учитывает фактор социальной стратификации как источник социального и экономического неравенства, препятствующий равному доступу групп на политическую арену [Ibid.: 311–313].
Стоун определяет режим как «совокупность договоренностей или отношений (неформальных и формальных), с помощью которых осуществляется управление общностью» [Stone, 2006: 27]. Они реализуются в действиях акторов, образующих правящую коалицию – «неформальную, но относительно стабильную группу людей, имеющих доступ к институциональным ресурсам (курсив. – К. С), обеспечивающих их устойчивую роль в принятии решений» [Stone, 1989:4]. Правящая коалиция включает в себя акторов, представляющих различные институциональные сектора городского сообщества; она не сводится к электоральной коалиции, в ней нет явной субординации акторов, а неформальные связи и отношения играют важнейшую роль в поддержании единства действий ее участников. Коалиция выгодна акторам, поскольку позволяет использовать широкую комбинацию ресурсов, обеспечивающих выполнение стратегических целей коалиции, которые вряд ли могли быть достигнуты без кооперации. Однако она не является данностью, а достигается в процессе сложного взаимодействия акторов, переговоров и взаимных уступок. Поэтому режимы возникают не во всех городах, а их динамика и траектории могут существенно различаться.
Вариативны и конфигурации основных акторов городских режимов, поскольку стратегические цели (политическая повестка дня) различаются. Сам Стоун выделял четыре типа режимов в американских городах: 1) режим поддержания статус-кво (сервиса); 2) режим развития (обеспечения экономического роста и предотвращения стагнации тех или иных городских систем); 3) прогрессивный режим среднего класса, ориентированный на защиту окружающей среды и противодействие коалициям роста[83]; 4) режим, осуществляющий массовую мобилизацию граждан с целью расширения возможностей бедных слоев населения [Stone, 1993: 1-28]. Режим подержания статус-кво менее других требует активной мобилизации ресурсов; поэтому его легче сформировать. Но он, как правило, и не дает ощутимых выгод. Такие режимы чаще возникают в небольших городах, чем в крупных мегаполисах, находящихся в состоянии острой конкуренции друг с другом. Формирование режима развития, хорошо описанного Стоуном в его исследовании Атланты [Stone, 1989], обычно представляет собой более трудную задачу в силу «активистской» стратегии, стоящей в повестке дня. Но эти режимы способны концентрировать значительные ресурсы экономически и политически влиятельных партнеров коалиции. Еще сложнее мобилизовать ресурсы для формирования и поддержания прогрессивных режимов среднего класса и режимов расширения возможностей бедных: у них нет структурных преимуществ и материальных ресурсов, соизмеримых с ресурсами режимов развития. Последний из выделенных Стоуном типов режимов является скорее гипотетическим, а прогрессивные режимы, хотя и получили развитие в ряде городов (чаще в экономически развитых зонах, где жители опасаются, что (возможные) выгоды роста перевешиваются издержками загрязнения окружающей среды или потерей общности), часто вступают в конфликт с бизнес-элитами, ориентированными на режим развития (см. [Mossberger, 2009: 44]).
Исследование Кларенса Стоуна в Атланте [Stone, 1989] продемонстрировало, каким образом режим сохранялся длительное время, несмотря на изменения в составе правящей коалиции. Стоун показывает, что с середины 1940-х годов режим в Атланте опирался на взаимодополняющие ресурсы афроамериканской общности (электоральное большинство) и бизнеса (материальные и организационные ресурсы). Стратегическую цель («повестку») режима – экономический рост плюс постепенное искоренение остатков расизма (так называемой системы Джима Кроу) выражал лозунг: «город слишком занят, чтобы ненавидеть». Цели акторов были конгруэнтны: бизнес принял (хотя и с некоторым сопротивлением) необходимость изменения расовых отношений в обмен на возможность реализовывать программы развития городской экономики и инфраструктуры, а афроамериканцы поддержали проекты развития города ради прогресса в решении расового вопроса, в том числе и открытия для них перспектив участия в экономической жизни города.
Однако конгруэнтность целей не сделала кооперацию автоматической; последняя возникла как результат целенаправленной деятельности. Изначально роль главного конструктора правящей коалиции играли созданная бизнесом «Центральная ассоциация Атланты» и представлявшая афроамериканское сообщество «Городская Лига»; при этом лидирующие позиции занимал бизнес, в числе приоритетных стратегий которого был не только экономический рост (строительство автомагистралей, спортивных сооружений, аэропорта, более эффективное использование городского пространства и др.), но и расширение экономических и профессиональных возможностей черного среднего класса. Несмотря на явное электоральное превосходство, наличие решительно настроенных лидеров[84] и активность соседств, афроамериканское большинство было вынуждено поддерживать приоритеты бизнеса в ущерб решению многих других реальных проблем города. В частности, проблемы бедности, программы расширения образовательных возможностей неимущих слоев и др. хотя и озвучивались на выборах, но так и не стали частью основной стратегии режима, поскольку никогда не были в числе тех, которые непосредственно интересуют бизнес. В данном случае сказывалась «системная власть» частного бизнеса, обладавшего важнейшими ресурсами, без которых эффективная деятельность коалиции была невозможна. Таким образом, кооперация имела очевидный классовый уклон, при этом в тех городах, где не было режима роста, ситуация была существенно иной [Stone, 1989: 25, 28][85].
Стоун объяснил и причины крушения режима в Атланте в 1990-е годы, вследствие которого бирасовая коалиция оказалась неспособной осуществлять серьезные проекты: снижение мотивации бизнеса к активному участию в городской политике и его переориентация на региональный уровень, нежелание бизнеса поддерживать усилия публичного сектора по решению социальных проблем и естественное ослабление единства между гражданскими структурами, инициировавшими изменение расового законодательства в связи с достижением прогресса в этой сфере. В новых социально-экономических условиях возможности и ресурсы режима, созданного для решения иных вопросов, утратили эффективность, а без серьезной поддержки бизнеса городские власти оказались не в состоянии решать важнейшие социальные проблемы [Stone, 2001: 28–33].
По этим и другим причинам некоторые городские режимы не получают своего развития. Данная ситуация была обнаружена Мэрион Орр и Джерри Стоукером в Детройте в 1970-1980-х годах [Отт, Stoker, 1994: 48–73]; для ее описания они используют термин «ограниченный режим»: кооперация публичного и частного секторов имела место, но не была прочной. Обстоятельства сложились таким образом, что старый «режим развития» постепенно прекратил существование, а новый «режим социального капитала» так и не сформировался в силу того, что некоторые ключевые акторы старого режима (доминирующие бизнес-группы, финансовые институты, газеты и др.) имели периферийную заинтересованность в данной стратегии, а инициаторы нового режима не смогли найти им надежной замены. Другими причинами неуспеха режима Орр и Стоукер называют отсутствие сильных гражданских организаций, которые могли бы стать лидерами режима, а также высокий уровень электоральной поддержки мэра Янга, позволявший ему быть относительно независимым от групп интересов и потому менее склонным к коалиционной политике[86].
Начиная с 1990-х годов теория «городских режимов» получила признание за пределами США. Исследования Э. Ди Гаэтано и Дж. Клемански в Бирмингеме и Бристоле, К. Доудинга в Лондоне, П. Джона и Э. Коула в Лидсе, Саутгемптоне, Лилле и Ренне, П. Кантора, X. Сэвитча и С. Хэддок в пяти европейских (Париж, Милан, Неаполь, Ливерпуль, Глазго) и трех североамериканских (Детройт, Нью-Йорк, Хьюстон) городах, Э. Стром в Берлине, И. Треттер в Глазго, А. Хардинга в Манчестере, Эдинбурге, Гамбурге, Амстердаме, Д. Уэллера в Норвиче и Кардиффе и др. показали определенные отличия городских режимов в европейских городах, обусловленные спецификой политических институтов и традиций в европейской городской политике. В их числе обычно называются более значимая роль городских политико-административных элит (обусловленная более централизованной системой государственного управления, сравнительно небольшой долей финансирования городских проектов и кампаний из местных источников), наличие сильных политических партий и меньшая политическая мобилизованность бизнеса.
В силу этих причин взаимоотношения между публичной властью и группами интересов имеют в Европе несколько иной характер, чем в США. Государственная власть перевешивает все остальные элементы, а наиболее значимую роль играют вертикальные и горизонтальные связи в публичном секторе. Поэтому несмотря на тенденции к возрастанию влияния бизнеса, ключевые решения по основным вопросам развития города по-прежнему принимают политические лидеры. Общий вывод, к которому приходит большинство исследователей, состоит в том, что хотя в Европе городские коалиции, выступающие за экономический рост, и становятся все более значимым фактором городской политики, они не играют доминирующей роли, как в Соединенных Штатах; бизнес участвует в них, но по-прежнему главенствующее место занимает публичная власть (см., напр. [Harding, 1999: 696; Mossberger, Stoker, 2001: 820; John, Cole, 1998: 382–404; Valler, 1995: 33–47]).
Вместе с тем происходящие под влиянием глобализации изменения стимулируют переход к иному характеру городского управления, который обозначается аналитиками как переход от «urban government» к «urban governance»[87]. Он связан с тем, что появление международных секторов экономики, интернациональных экономических институтов, мобильной системы инвестиций капитала ослабляет возможности городских властей (government) контролировать развитие города. В условиях растущей сложности и многомерности социальной жизни, менее однозначных, чем в прошлом, связей горожан с территорией их проживания, укрепления тенденций к децентрализации политической жизни в связи с потребностями учета разнообразных и противоречивых местных интересов система принятия политических решений, в которой ранее доминировали публичные политики, трансформируется в более сложный по своему представительству механизм управления, где власть, ресурсы и ответственность принадлежат не только «официальным лицам», но и довольно широкому кругу других участников городской политики, в том числе бизнесу При этом рост межгородской конкуренции и необходимость борьбы за инвестиции заставляют политическую элиту города быть «более предпринимательской» и, соответственно, менее ориентированной на модель «государства благосостояния»; города активнее выходят на международную арену, расширяя интернациональные связи, и все менее полагаются на центральное правительство, тем самым отчасти отделяя себя от национальной экономики (см. [Kearns, Paddison, 2000: 845–846]).
Эти изменения позволяют предположить, что в перспективе «коалиционный» характер власти в городских сообществах будет усиливаться, что позволяет прогнозировать и большую востребованность американского политэкономического подхода к объяснению городской политики. Исследования, проведенные в ряде городов Великобритании, показывают, что в некоторых из них уже сегодня сформировались режимы, во многом аналогичные американским. Например, в исследовании Питера Джона и Элистера Коула в Саутгемптоне, Лидсе, Лилле и Ренне было обнаружено, что в экономическом секторе обоих британских городов сформировались публично-частные коалиции, включавшие местных политиков, центральных и местных чиновников и бизнес-акторов. Ученые считают, что «режимная концепция хорошо объясняет ситуацию в Лидсе», где сильный частный сектор играл заметную роль в городской политике. Несмотря на значительную диверсификацию, бизнес-сообщества довольно часто сотрудничают в продвижении важных городских проектов, а между частным сектором и городскими властями возникла определенная система партнерства и неформальных отношений. В результате образовалась структура, решающая важнейшие проблемы в жизни города. Между участниками коалиции нередко возникали конфликты, но в конечном счете достигались компромисс и кооперация. По мнению исследователей, партнерский характер власти позволил обеспечить поддержку бизнеса и принятие таких программ, которые вряд ли были бы приняты, если бы в городской политике традиционно доминировали местные власти [John, Cole, 1998: 390–394, 401; 2001].
Сравнительное исследование городских режимов в пяти европейских (Париж, Милан, Неаполь, Ливерпуль, Глазго) и трех североамериканских (Детройт, Нью-Йорк, Хьюстон) городах, проведенное Полом Кантором, Хэнком Сэвитчем и Сереной Хэддок, также подтвердило гипотезу о том, что базовые характеристики режима, его конфигурация, направленность, возможности и ограничения во многом предопределены социально-экономическими и политико-институциональными факторами. В фокусе внимания исследователей оказалось взаимодействие трех важнейших структурных составляющих – местных демократических институтов, рыночных (конкурентных) позиций города и отношений между институтами публичной власти различных уровней. Исследование показало, что во всех трех американских городах складывание режимов происходило в условиях, не благоприятствовавших лидерству акторов публичного сектора, тогда как в европейских городах инициатива обычно принадлежала политическим элитам. При этом спектр различий между городскими режимами в Европе оказался достаточно широк и был во многом предопределен институциональной спецификой [Kantor, Savitch, Haddock, 1997: 348–377].
В исследовании власти в 11 городах США, Германии и Франции Джеффри Селлерс обнаружил очевидный сдвиг в сторону децентрализации системы принятия решений: политика сегодня формируется «снизу вверх, а не только сверху вниз»; роль центральной власти ограничивается формированием «инфраструктуры», в которой местные акторы формируют политическую повестку [Sellers, 2002: 395]. Во всех странах имеют место как стабильные режимы (особенно в тех городах, где бизнес связан с городским пространством), так и их отсутствие; при этом в Германии и Франции политические повестки чаще, чем в США, включали социальные проблемы и вопросы охраны окружающей среды [Ibid.: 369–370]. Нередко, как показывает исследование Элизабет Стром в Берлине, возникающие коалиции так и не становятся основанием стабильного режима, поскольку в Германии сравнительные возможности публичного и частного секторов существенно различаются, а наиболее важными ресурсами остаются вертикальные и горизонтальные связи в государственном секторе [Strom, 1996: 455–481].
В контексте возможностей использования зарубежного опыта для изучения власти в российских городах и регионах особый интерес представляют попытки применения рассмотренных подходов в странах, не имеющих длительных и прочных либерально-демократических традиций, в частности в постсоциалистических странах. Исследования Ласло Кульчара и Тамаша Домокоша в Венгрии [Kulszar, Domokos, 2005: 550–563], Флориана Коха и Ивонны Саган в Польше [Koch, 2009а: 129–139; 2009Ь: 333–357; Sagan, 2008: 93-109] непосредственно опирались на американские и западноевропейские концепции «машин роста» и «городских режимов», а их авторы полагали, что они вполне применимы для изучения власти в Восточной Европе и дают возможность объяснить характер и динамику властных отношений в этих странах[88]. В венгерских городках было обнаружено доминирование «машин роста», в составе которых превалировали представители местных административных структур. В Польше характер политико-экономического управления и процессы складывания городских режимов в различных городских сообществах заметно различались. В частности, в Варшаве, как показывает исследование Коха, стабильный режим в его классическом понимании не сложился. Однако его отсутствие было обусловлено в основном ситуативными факторами, тогда как в целом постсоциалистические трансформации способствовали появлению условий, способствующих формированию городских режимов[89]. Автор этих строк обнаружил и попытку использования концепции городских режимов для объяснения городской политики в современном Китае. Исследователь из Сингапура Жеминь Жу пришел к выводу, что начиная с 1980-х годов вследствие расширения рыночных механизмов в китайской экономике и усиления конкуренции между городами в них стали возникать коалиции, стремящиеся мобилизовать ресурсы для осуществления стратегий развития [Zhu, 1999: 534–548].
Наконец, изучение городских и региональных режимов на основе зарубежного опыта начинается и в России (см. [Гельман, 2010: 53–62; Рыженков, 2010: 63–72]). На первый взгляд, современные тенденции в российской политике делают городские и региональные режимы маловероятными в силу преобладания административно-политических механизмов управления по мере выстраивания и укрепления «вертикаливласти». Слабость либерально-демократических традиций и институтов гражданского общества, расширение бюрократического контроля и сужение сферы публичной политики, широкое использование «административного ресурса» и отсутствие независимой правоохранительной системы, казалось бы, полностью исключают предпосылки и возможности установления стабильных партнерских (равноправных) отношений между политико-административными элитами и негосударственными акторами.
Однако имеют место и факторы, сохраняющие возможность и (или) перспективы формирования городских режимов, аналогичных американским или европейским. Во-первых, это влияние глобализации, возрастание многомерности социальных процессов, стимулирующих усложнение социального управления, переходу от «government» к «governance». Эти тенденции все более заметны в России, особенно в крупных городах.
Во-вторых, возрастание влияния федерального центра на региональную и городскую политику может стимулировать естественное стремление местных политических и экономических элит объединить свои усилия в отстаивании своих интересов.
В-третьих, в любом обществе с рыночной экономикой бизнес будет иметь существенные ресурсы политического влияния (деньги, корпоративная солидарность, связи) и (по крайней мере в потенциале) структурные преимущества над другими группами, позволяющие ему рассчитывать на привилегированное положение при учете его интересов представителями публичной власти. Поэтому даже в условиях доминирования административно-политических элит роль бизнеса в политике никогда не будет второстепенной. Особенно это касается сферы принятия решений по экономическим вопросам. При этом сами представители публичного сектора часто являются одновременно и весьма успешными бизнесменами, обладая возможностями использовать свои формальные позиции для реализации частных и корпоративных интересов.
В-четвертых, слабость правовой системы и формальных правил может не только препятствовать созданию нормальных условий для участия в принятии решений различных структур гражданского общества, но и, в какой-то мере, использоваться для создания коалиционных отношений на неформальной основе. Режимная теория подчеркивает значимость прежде всего неформальных отношений между акторами, в которых и реализуются имеющиеся у негосударственных акторов ресурсы власти и влияния. Неформальные практики всегда играли центральную роль в российском политическом процессе; поэтому попытки ограничить роль бизнеса в принятии политических решений вряд ли смогут полностью подорвать его неформальное политическое влияние, особенно в регионах.
В-пятых, в период президентства Б.Н. Ельцина огромное влияние бизнеса на политические процессы – как на федеральном уровне, так и в городах и регионах – было бесспорным. Многие аналитики обозначали существовавший режим как «олигархический». Сегодня ситуация изменилась, однако в силу инерции, а также растущего понимания бизнес-элитами необходимости поддержания политической составляющей своего положения в обществе многие формы отношений, сформировавшиеся в тот период, по-видимому, сохранились, по крайней мере отчасти. Заявленные цели политики федерального центра нередко расходятся с реальными практиками, поскольку не все субъекты региональной политики заинтересованы в укреплении вертикали власти. При этом федеральные элиты отнюдь не стремятся вписать в вертикаль власти все аспекты региональной политики.
Наконец, европейский опыт использования теории городских режимов показывает, что она вполне работает и в странах с сильной государственной централизацией. Теория объясняет существование режимов, отличных от «машин роста», в которых бизнес совсем не обязательно играет ведущую роль. При этом властные отношения в (отдельных) российских городах и регионах можно объяснять как «появляющиеся режимы» (А. Хардинг), «ограниченные режимы» (М. Орр и Дж. Стоукер) или коалиции с определенными (особыми) конфигурациями акторов. Вполне вероятно, что в российских городах и регионах ключевыми участниками режима (коалиции) могут оказаться муниципальные и государственные структуры разного уровня, как это имеет место, например, во Франции.
Насколько политическое пространство российского города остается свободным для формирования различных режимов? Какую роль в них играет бизнес, другие негосударственные акторы? Какие ресурсы остаются в их распоряжении в условиях усиления авторитарных начал и ограничения политического плюрализма? Эти и другие проблемы постепенно становятся предметом серьезных эмпирических исследований.
Исследования власти в российских городах и регионах. История изучения политической власти в России – как на национальном, так и на локальном уровне – фактически ограничивается двумя десятилетиями. Такое положение дел вызвано, с одной стороны, особенностями самого объекта анализа, а с другой – траекторией развития политических исследований в России. Опыт развития земских исследований конца XIX – начала XX в. (см. [Гельман, Рыженков, 1999: 173–255]) оказался невостребованным. В советский период местное управление представляло собой часть единой партийно-государственной системы, и его изучение ограничивалось вопросами территориального управления и планирования [Гельман и др., 2002: 35]. При этом возможности реального эмпирического исследования региональной и локальной власти (как, впрочем, и других аспектов политики) по известным причинам практически отсутствовали.
Новая ситуация возникла в 1990-е годы, когда ослабление и децентрализация государственной власти привели к появлению местной и региональной политики, а ликвидация системы жесткого идеологического контроля открыла возможности для действительно научных исследований власти на городском и региональном уровнях. Разрушение политической монополии коммунистической партии и реализация принципов политического и идеологического плюрализма, перераспределение собственности и появление самостоятельных акторов, обладающих значительными экономическими, социальными, информационными и символическими ресурсами заложили основы для складывания реального политического пространства субнационального уровня с его неопределенностью и борьбой за власть и влияние.
Отражением новых политических реалий стало формирование целого ряда направлений эмпирических исследований, в центре которых оказались многие аспекты и проблемы власти. В процессе институционализации отечественной политической науки возникла политическая регионалистика, ставшая одним из успешно развивающихся отраслей политологического знания (см. [Гельман, Рыженков, 1999: 173–255; Авдонин, Баранов, Дахин, 2008: 105–125]). Непосредственно тема власти в региональном политическом пространстве разрабатывалась в рамках исследования региональных элит. Кроме того, многие важные аспекты проблемы изучаются в ракурсе анализа федеративных отношений и местного самоуправления. По мнению некоторых исследователей, в последние годы отечественная политическая регионалистика «растет не так быстро, как в 1990-е – начале 2000-х годов»: вытеснение региональных элит из политического пространства национального уровня, обусловленное стремлением Кремля навязать региональным элитам исключительно административно-хозяйственные функции и превратить их в послушных исполнителей воли федеральных политиков, привело к определенному снижению интереса к региональным элитам как предмету исследования. Однако сохраняющееся региональное многообразие России и уникальная культура регионов позволяют надеяться, что «весть о политической смерти региональных элит» является явно преувеличенной (см. [Чирикова, 2010: 48]).
Следует отметить, что в общем объеме исследований власти и элит на субнациональном уровне региональные исследования в целом преобладают над городскими, что заметно отличается от практики исследований в Европе и, особенно, в США, где именно город стал основной территориальной единицей исследования. Приоритет регионального уровня анализа над городским обусловлен, по-видимому, не столько академическими предпочтениями и традициями, сколько реальным распределением власти между региональным и субрегиональным уровнями: исследователи понимают, что главными игроками в пространстве локальной политики чаще всего являются акторы регионального масштаба, от которых во многом зависит решение собственно городских проблем. Однако в последние годы изучение политики на городском уровне оказывается все более востребованным и постепенно становится самостоятельной ветвью в отечественной политической науке и социологии.
В изучении власти и элит[90] на субнациональном уровне[91] сложилось несколько направлений исследования, проблематика которых, с одной стороны, во многом совпадает с проблематикой исследований в США и Европе, с другой – имеет свою специфику.
Изучение состава и структуры региональной и городской элит. В ряде исследований основное внимание уделялось выявлению лиц, обладающих значительным влиянием в регионах. Наиболее масштабным исследованием такого рода стал проект «Самые влиятельные люди России – 2003» (идея проекта – Алексей Ситников, научное руководство – Оксана Гаман-Голутвина) [Самые влиятельные люди России, 2004]. Предметом изучения стали лица, непосредственно и публично влияющие на экономику и политику. Всего было опрошено 1702 эксперта в 66 регионах РФ, благодаря оценкам которых получен перечень наиболее влиятельных лиц в политике и экономике регионов. В ходе исследования выяснялось, из каких источников рекрутируется региональная элита, кто в ней преобладает, каков стиль лидерства и др. В частности, исследование показало, что вопреки довольно популярному мнению о доминировании «милитократии» в региональной власти наиболее заметной тенденцией эволюции состава региональных политических элит после 2000 г. стало массовое вхождение представителей бизнеса во властные структуры и фактическое слияние политической и экономической элит[92].
Нередко исследования состава региональных и городских элит ограничивались представителями административно-политической элиты. Сужение предмета исследования хотя и не позволяет получить адекватную картину распределения власти в регионе (городе), но вполне объяснимо. Во-первых, тем самым существенно упрощается процедура определения лиц с наивысшими показателями политической власти и влияния[93]; во-вторых, именно в этой группе акторов, по мнению большинства исследователей, находятся ключевые ресурсы власти субнационального уровня, что отражает общее доминирование административно-политических элит (бюрократии) в российском обществе начала XXI в. В этом направлении успешно работают ростовские исследователи – Александр Понеделков, Александр Старостин и др. [Игнатов, Понеделков, Старостин, 2002; Понеделков, Старостин, 2008: 86–98; Старостин, 2003], фокусирующие внимание на их базовых социальных, политических и ценностно-идеологических характеристиках. В исследованиях Оксаны Гаман-Голутвиной, Ольги Крыштановской, Виктора Мохова и др. рассматриваются состав и структура региональной элиты в историческом ракурсе, характеризуются основные этапы становления и развития региональных элит и анализируются факторы, определяющие их динамику их взаимоотношения [Гаман-Голутвина, 2004а: 157–177; Крыштановская, 2003: 3-13; Мохов, 2000; 2003]. В рамках данного направления специальное внимание уделяется роли номенклатуры в составе региональной и городской элиты: Виктор Мохов обстоятельно рассматривает процесс структурных изменений региональной номенклатуры в послевоенный период, ее различных групп [Мохов, 2000]; Дмитрий Сельцер раскрывает тенденции развития позднесоветской номенклатуры и ее политическую трансформацию в постсоветский период [Сельцер, 2006; 2007][94].
В ряде исследовательских проектов изучение состава элит и их базовых социальных, профессиональных и статусных характеристик сопровождается обстоятельным анализом их ценностных ориентаций и идеологических предпочтений. В этом контексте выделяются исследования региональных элит, выполненные коллективом ученых Социологического института в Санкт-Петербурге под руководством Александра Дуки (Алла Быстрова, Александра Даугавет, Наталья Колесник, Денис Тев и др.) [Региональные элиты Северо-Запада России, 2001; Дука и др., 2008: 99-242], которые затрагивают многие важные проблемы в изучении власти и элит, в том числе ценностные ориентации, динамику элитного корпуса представительной власти Северо-Запада, отношения бизнеса и власти, инновационный потенциал региональных элит и др. Заслуживает быть отмеченным и содержательный анализ идеологических и политических реакций региональных элит на вызовы переходного периода, проведенный Арбаханом Магомедовым на материалах исследования региональных элит Поволжья [Магомедов, 2000].
Изучение взаимоотношений между основными акторами региональной и (или) городской политики и локальных политических режимов. В данном сегменте отечественной политической регионалистики выделяются исследования Натальи Лапиной и Аллы Чириковой, в которых предложены оригинальные классификации моделей взаимоотношений между административно-политическими элитами и бизнес-элитами регионов[95]. Кроме того, авторы обстоятельно описывают динамику, основные формы, ресурсы и методы влияния региональных акторов на внутриэлитные взаимодействия, на отношения с акторами федерального уровня[96] [Лапина, Чирикова, 1999; 2000; 2002; 2004; Лапина, 1998; Чирикова, 20076; 2010]. Существенный вклад в понимание взаимоотношений между ключевыми акторами в регионах также внесли Андрей Дахин [Дахин, 2002: 14–28; 2003: 108–119; 2009: 52–60], Наталья Зубаревич [Зубаревич, 2002: 107–119; 2003; 2005; Zubarevich, 2010: 211–226], Алексей Зудин [Зудин, 2005: 37–64], Антон Олейник [Олейник, 2010], Денис Лев [Лев, 2008: 175–193; 2009: 185–210] и другие исследователи.
В этом же направлении плодотворно работают исследовательские группы, возглавляемые Владимиром Гельманом [Россия регионов, 2000; Гельман и др., 2002; 2008; Гельман, Рыженков, 2010: 49–52; Gel’man, Ryzhenkov, 2011: 449–465); при этом в фокусе внимания оказывается институциональный дизайн и процессуальные характеристики городских и региональных режимов. Проекты опираются на солидный теоретический фундамент и модели, синтезирующие международный опыт изучения городских режимов и особенности российского социального, политического и культурного контекстов. Эмпирические исследования проводились на уровне и города, и региона; первые исследования затрагивали период 1990-х годов, в более поздних исследованиях были изучены текущее состояние и тенденции развития городских режимов, что позволило сделать интересные сравнения локальных политических практик на разных этапах развития политической системы российского общества[97].
К изучению режимов в российских городах и регионах обращались и другие исследователи (см. [Борисов, 1999: 98-115; Кузьмин, Мелвин, Нечаев, 2002: 142–155; Тев, 2006: 99-121]). При этом их концепции политического режима отличались от зарубежных аналогов (см. [Туровский, 2009: 77–95]). В силу специфического характера российского общества многие авторы предпочитают использовать «универсальное» определение политического режима, не связывающее его с четко очерченным набором конкретных характеристик, что, по их мнению, расширяет возможности классификации режимов. Обычно под режимом понимается совокупность акторов политического процесса, институтов политической власти, ресурсов и стратегий борьбы за достижение и (или) удержание власти [Россия регионов, 2000: 20][98]. Подразумевается, что режим есть в каждом регионе, и он может изменяться. В качестве важнейшего основания классификации режимов обычно рассматривается степень концентрации власти в регионе (моноцентрические и полицентрические режимы), характер взаимоотношений между основными акторами («авторитарная ситуация», «гибридный режим», «демократическая ситуация») [Россия регионов, 2000: 18–60, 331–375], уровень «полиархичности» режимов [Кузьмин, Мелвин, Нечаев, 2002: 144–146], или такие параметры, как 1) происхождение правящей группы, 2) количество и субординация центров (полюсов) политического влияния, 3) состояние гражданского общества как инфраструктуры регионального политического процесса, 4) статус региона вовне [Борисов, 1999: 100–102].
Данный подход представляется вполне обоснованным и весьма продуктивным для анализа политических процессов в России. В отличие от США и Западной Европы, где демократическая практика имеет длительные традиции, в России региональные политические процессы, как и политические процессы на федеральном уровне, имеют сильную авторитарную составляющую; поэтому сделанный авторами акцент на показателях уровня демократичности политической практики в регионах, бесспорно, оправдан и отражает наиболее важные исследовательские преференции, задаваемые реальной ситуацией.
Взаимоотношения локальных элит с элитами федерального уровня и специфика российского федерализма. В этом направлении изучения властных отношений следует отметить исследования Ростислава Туровского [Туровский, 2005: 143–178; 2006; Turovsky, 2007: 138–160], которые позволили выявить специфику российской модели взаимоотношений между центром и регионами, заключающуюся в их постоянном изменении[99], выделить и обосновать основные этапы их эволюции. В контексте анализа изменений во взаимоотношениях между центром и регионами Туровский раскрывает динамику внутриэлитных отношений, возможности и ресурсы различных акторов и перспективы развития регионального политического пространства. Эти проблемы нашли отражение и в трудах Николая Петрова, не только предложившего интересный анализ политических процессов в отдельных регионах и их взаимоотношений с федеральным центром, но и предпринявшего попытку построить рейтинги региональных политических систем по степени их демократичности [Политический альманах России 1997, 1998; Россия в избирательном цикле 1999–2000 годов, 2000; Петров, 2000: 7-33; Власть, бизнес, общества в регионах, 2010].
Изучение политических процессов в малых городах в настоящее время становится самостоятельным направлением политологического исследования во многом благодаря активности пермских политологов Олега Подвинцева, Петра Панова и др. [Подвинцев,2007: 163–169; Панов, 2008: 9-31]. К настоящему времени в целом сформировалось проблемное поле изучения властных отношений в малых городах и были получены первые результаты эмпирических исследований, посвященных проблемам взаимодействия власти и бизнеса [Чирикова, 2007а: 54–75; Тев, 2008: 175–193], роли градообразующих предприятий в политической системе [Рябова, 2007: 163–169; 2008: 224–235], специфике политических процессов в отдельных городах [Титков, 2007: 114–123; Шинковская, 2008: 194–223], их символическим репрезентациям [Назукина, Сулимов, 2008: 158–174], взаимодействию органов власти регионального и муниципального уровней [Воронков, 2007: 19–25] и т. д.
Таким образом, на сегодняшний день в отечественной политической науке и социологии уже сложились отдельные направления изучения власти на субнациональном уровне, а их результаты позволяют сделать определенные выводы о ее субъектах, формах проявления и специфике.
Вместе с тем в исследовании данной сферы общественной жизни имеются серьезные проблемы. Изучение власти всегда было связано с повышенными трудностями, обусловленными тем, что эта среда имеет закрытый характер[100], а ее субъекты часто стремятся завуалировать многие ее проявления и формы. В России эта проблема является особенно острой в силу политико-культурной специфики и ментальности российского правящего класса, а также широкого распространения властных практик, выходящих далеко за пределы правового пространства. Отказ от интервью представителей отечественной элиты фактически является нормой[101]. Это существенно снижает возможности отечественных исследователей, поскольку именно интервью с представителями элиты обычно выступают важнейшим источником информации о ключевых характеристиках власти. Другая проблема заключается в том, что ресурсы исследователей часто весьма ограниченны, поскольку «системный заказ на изучение региональной власти и региональных элит практически не сформирован»: «ученые, работающие в русле данной проблематики, являются, по сути, инициаторами своих исследований, для реализации которых им приходится самим искать необходимые ресурсы» [Чирикова, 2010: 49]. У многих исследователей (прежде всего у тех, кто проживает в регионах) до сих пор не решены проблемы доступа к базам данных и зарубежной литературе по теме исследования. Наконец, отдельные провинциальные исследователи изучали свои регионы, не имея серьезных научных контактов[102]. В силу этих и других трудностей, а также «болезней роста», неизбежно сопровождающих становление отечественного обществоведения, степень изученности власти (и не только региональной и локальной) остается недостаточной, а в целом уровень развития данной отрасли социального познания в России пока уступает тому, который достигнут в США и Западной Европе. Однако общая тенденция ее развития и уже полученные результаты позволяют надеяться на дальнейший прогресс.
Раздел второй
Теоретико-методологические основания эмпирических исследований власти в городских сообществах
Теоретико-методологический фундамент любых эмпирических исследований представляет собой сложную совокупность идей и принципов, которыми руководствуются исследователи в своей практической деятельности. Они включают в себя как наиболее общие принципы анализа социальной реальности, его философские и теоретико-социологические основания, так и набор относительно конкретных идей и методик, отражающихся в проблематизации предмета изучения, выборе определенных концептуальных и теоретических схем и исследовательских приоритетов. В изучении власти в городских сообществах сложились школы, представители которых хотя и используют подчас довольно разные способы исследования власти, тем не менее разделяют определенный набор принципов, отличающих их от представителей иных школ. Поэтому для понимания генезиса и текущего состояния рассматриваемой отрасли политической науки и социологии важно уяснить как общие моменты, характерные для большинства исследовательских проектов, так и, особенно, источники, проявления и следствия теоретико-методологических разногласий, имевших место в истории эмпирических исследований и (или) сохраняющихся в настоящее время.
В данном разделе будут рассмотрены четыре тесно взаимосвязанные группы тем (проблем) теоретико-методологического характера:
1. Проблематика эмпирического исследования. Что именно хотят узнать исследователи о власти в городских сообществах? На какие вопросы ответы не очевидны и требуют специального изучения? Почему и как менялась проблематика исследования в процессе эволюции когнитивных моделей?
2. Концептуальные основания эмпирического исследования власти. Какие концепции власти использовались в эмпирических исследованиях в городских сообществах? Из чего состоит набор основных элементов (характеристик) власти, определяющих предмет исследования? В каком направлении и почему изменялся понятийный аппарат?
3. Теоретические подходы к изучению власти. Какие направления и традиции в политической науке и социологии сформировали общий дизайн и модели исследования власти в городских сообществах? В чем суть полемики между соперничающими школами в объяснении распределения власти? В чем преимущества и особенности новейших моделей исследования власти?
4. Основные методы исследования власти. Каким образом определялись субъекты и объекты власти в городских сообществах? Насколько результаты исследований зависят от метода? Каковы достоинства и недостатки отдельных методов?
IV. Проблематика эмпирических исследований власти в городских сообществах
Поскольку властные отношения пронизывают все основные сферы городской жизни, спектр проблем, заслуживающих специального исследования, очень широк. По сути, любые значимые действия и отношения между акторами городской политики могут рассматриваться в качестве проблемного поля исследования. С этой точки зрения проблематика власти в городских сообществах фактически тождественна проблематике всей городской политики. Однако, как было заявлено во Введении, в данной книге рассматриваются только наиболее общие проекты и модели исследования, касающиеся распределения власти в целом; отдельные аспекты и ракурсы городской политики будут в той или иной степени учтены в качестве элементов в общей схеме исследования или отдельных детерминант властных отношений. Поэтому и анализ проблематики эмпирических исследований власти в городских сообществах ограничивается наиболее общими вопросами, относящимися к объяснению важнейших (центральных) характеристик властных отношений.
Проблематика исследований, с одной стороны, относительно стабильна, с другой – претерпевает естественный процесс эволюции, отражая развитие данной отрасли социального знания. Некоторые темы (проблемы), оказавшиеся в центре внимания исследователей уже в самых первых эмпирических проектах, продолжают оставаться в числе приоритетных и по сей день. Другие появились позднее, при этом фокус исследовательского интереса смещался в зависимости от изменений как в методологии исследования, так и в реальных властных практиках субъектов городской политики.
Главный вопрос, на который пытались ответить все поколения исследователей власти в городских сообществах, как уже отмечалось, наиболее емко сформулировал Р Даль – «кто правит?» (who governs?). Его центральное место в изучении любых форм и проявлений власти обусловлено тем, что он затрагивает наиболее важные аспекты понимания и объяснения устройства социума, направляя внимание исследователей на поиск тех социальных субъектов, которые в наибольшей степени ответственны за стратегию его развития, социальные приоритеты и, в конечном счете, благосостояние людей. Ответ на данный вопрос далеко не всегда очевиден. Разные интерпретации могут иметь место даже в тех случаях, когда в качестве объекта исследования выступает социум с автократической (абсолютистской, авторитарной) политической системой[103]. Еще сложнее ответить на данный вопрос в отношении социальных систем, в которых сложились демократические институты управления. Этим во многом и обусловлен широкий спектр подходов к объяснению распределения власти в городских сообществах.
Формулировки «основного вопроса о власти» несколько различаются, чаще всего терминологически. Например, А. Вилдавски предпочитает «who rules?» [Wildavsky, 1964: 3], а Т. Дай – «who is running?» [Dye, 2002]. Разные термины используются и для обозначения субъектов власти – тех, кто обладает властью и(или) наибольшим влиянием[104]: «лидеры сообщества» (community leadership), «влиятельные люди в сообществе» (community influential), «клики, принимающие политические решения» (decision-making cliques), «нотабли» (notables), «элиты» (elites) и др. Но суть вопроса «кто правит?» хорошо понятна всем, кто изучает властные отношения в конкретных сообществах и, как правило, разделяет его центральное место в исследовательской проблематике.
В свою очередь, в рамках проблемы «кто правит?» довольно четко выделяется набор взаимосвязанных, но аналитически самостоятельных вопросов:
1. Как много людей играют существенную роль в решении важнейших городских проблем? Косвенные ответы на этот вопрос были даны уже в самых первых исследованиях власти; однако задача выяснить, сколько людей активно и эффективно участвовали в принятии решений (так предпочитали формулировать вопрос представители плюралистического направления) или имеет высокий потенциал влияния в городе (формулировка, более характерная для элитистской школы), была четко поставлена уже исследователями в 1950-1960-х годах – Ф. Хантером, Р. Далем и их последователями. Ими буквально просчитывалось количество «влиятельных» (элитисты) и «принимающих решения» (плюралисты), которое сопоставлялось с общим число жителей города. В данном аспекте результаты исследований, проведенных социологами (элитистами) и политологами (плюралистами), обнаруживали довольно сходную картину: доля этих людей была крайне мала.
2. Из кого состоит группа наиболее влиятельных людей в городских сообществах? Гипотетически ими могут быть представители самых разных групп (секторов). В реальности вариантов ответов на данный вопрос значительно меньше. Социологи – сторонники «стратификационной теории» – полагали, что доминирующие позиции в общности занимают представители высшего класса, обладающие высоким статусом, престижем, экономическими, социальными и интеллектуальными ресурсами. В проведенных ими исследованиях было обнаружено, что в категории наиболее влиятельных людей чаще всего представлены бизнесмены. Иные гипотезы высказывались политологами, среди которых преобладали сторонники плюралистических теорий власти. Они считали, что в плюралистической политической системе не должно быть заметного преимущества тех или иных групп. Дисперсия ресурсов власти, ориентация на участие в «своих» проблемах городской политики и текучесть (изменчивость) властных отношений способствуют рассредоточению власти в социуме, субъектами которой выступает достаточно широкий круг акторов, состав которых меняется от проблемы к проблеме. Политологи полагали, что наиболее активными участниками политического процесса могут быть политики и чиновники в силу специфики их профессиональной деятельности и необходимости представлять различные слои городского населения. Результаты эмпирических исследований плюралистов подтверждали эту гипотезу. Тем самым в данном аспекте проблемы «кто правит?» в 1950-1960-х годах наблюдалось довольно жесткое размежевание между различными научными школами, поддерживающее стабильно высокий интерес к нему со стороны исследователей. Заметное снижение остроты проблемы стало наблюдаться уже после появления теории городских режимов, перефокусировавшей внимание исследователей на коалиционные отношения основных акторов городской политики, которыми в большинстве случаев были бизнес и представители публичной власти.
3. Представляют ли лидеры общности единую группу? В этом вопросе позиции исследователей также разошлись. Социологи (элитисты) склонны считать, что наиболее влиятельные люди города образуют относительно единую правящую элиту, члены которой обладают общим набором характеристик и активно взаимодействуют друг с другом в процессе решения важнейших городских проблем. Вопросам взаимоотношений между этими людьми уделялось специальное внимание Ф. Хантером и его последователями. В проведенных ими исследованиях наличие связи между лидерами городского сообщества было подтверждено, что и позволило им утверждать о формировании «структуры власти», воспроизводящей устойчивые паттерны господства правящей элиты – как на уровне городских сообществ, так и на национальном уровне. Плюралисты такой связи, как правило, не обнаруживали, поэтому базовый постулат элитистов был ими отвергнут.
4. Являются ли властные отношения (относительно) постоянными, или же они изменчивы и флюидны? Элитисты и марксисты считают их достаточно стабильными, поскольку определенные группы имеют значительное преимущество над другими в обладании стратегическими ресурсами и потому могут успешно поддерживать их на протяжении длительного времени; властные отношения укоренены в социальных структурах и сложившихся институциональных практиках. Плюралисты более склонны подчеркивать изменчивость власти, поскольку рассматривают ее как успешное участие в принятии решений, постоянное доминирование в котором подрывается дисперсией ресурсов и острой конкуренцией между акторами. Неоплюралисты и теоретики городских режимов предлагают сбалансированное объяснение, включающее как факторы стабильности власти, связанные со структурными преимуществами отдельных групп (неоплюрализм) и (или) с политико-экономическими детерминантами городской политики (теория городских режимов), так и обоснование зависимости власти от различных субъективных факторов и трудностей сохранения прочных побеждающих коалиций.
В контексте политической и идеологической составляющих дискуссии между элитистами и плюралистами последние два аспекта проблемы «кто правит?» являются наиболее значимыми. Суть элитистской позиции заключается именно в утверждении о том, что влиятельные люди в социуме составляют единую группу, которая стабильно (постоянно) определяет политику в социуме. Некоторые другие «элитистские» характеристики властных отношений (малое число людей, оказывающих существенное влияние на принятие решений, высокий потенциал влияния бизнеса в городской политике, ограниченность партийного соревнования и т. п.) могли, так или иначе, разделяться оппонентами. Однако согласиться с утверждением о том, что власть в городе (обществе) постоянно концентрируется в руках небольшой группы людей, значит признать общую неадекватность плюралистической теории, по крайней мере применительно к американской политической системе того времени. Сегодня острота проблемы несколько спала, однако вопросы взаимоотношений между ключевыми акторами городской политики и степень их единства остаются в повестке дня практически всех эмпирических исследований власти.
Проблема «кто правит?» этими сюжетами, разумеется, не исчерпывается. Для ее всестороннего исследования требуется дать ответы и на многие другие, более частные вопросы. Например, У Домхофф обращает внимание на значимость следующих вопросов:
• Какие индикаторы свидетельствуют о том, что группа действительно является «влиятельной» или «господствующей»?
• Как исследователь определяет принадлежность тех или иных людей и организаций к классу или группе, обладающих властью?
• На каком основании мы можем утверждать, что класс или группа обладают достаточным единством для реализации коллективной воли?
• Как эта потенциально властвующая группа формулирует свои политические предпочтения?
• Каким образом она реализует свою политику через экономические, политические и другие важные социальные институты?
• Как ей удается поддерживать свое господство над другими группами? Он, разумеется, не считает, что ответы на все эти вопросы должны
быть даны в каждом исследовании, но отмечает, что в целом они составляли основной набор опций, стоявших перед исследователями, и, как правило, оказывались в центре академических дискуссий. При этом у каждой теоретической перспективы в изучении власти имеется «свой» набор предпочтений [Domhoff, 1978: 124–125].
Вторая группа проблем в изучении власти в городских сообществах касается ее источников, характера и форм проявления. Исследователей всегда интересовал вопрос, на чем основана власть тех или иных групп и (или) лиц и как она осуществляется. Далее мы уделим специальное внимание анализу концепций власти, используемых в эмпирических исследованиях, которые фактически и задают ракурсы ее рассмотрения. Здесь же просто отметим, что в основе объяснения источников (оснований) власти рассматривались различные ресурсы власти, которыми обладали субъекты и могли использовать для достижения своих целей. Несколько большее внимание ресурсам уделялось представителями плюралистического направления, для которых было важно показать широкий спектр средств, доступных различным акторам городской политики в контексте возможностей компенсации нехватки одних ресурсов (например, экономических) другими (численностью, знаниями и т. п.). В контексте исследования основных проявлений власти в центре дискуссии оказались вопросы, касающиеся соотношения формальных и неформальных практик в принятии решений. Больший интерес к неформальным практикам был у социологов (элитистов), у которых «власть за сценой» выступала в качестве одного из ключевых элементов их теоретической конструкции. Политологи традиционно уделяли основное внимание деятельности формальных институтов власти и управления, которые, по их мнению, и обеспечивают основания политического плюрализма и демократии; они были менее склонны к изучению скрытых (а потому четко эмпирически не фиксируемых) практик, предпочитая «одномерные» концепции власти. В настоящее время интерес к данной проблематике сохранился и, как мы увидим далее, получил некоторые новые импульсы.
Третья группа проблем заключается в нахождении оптимальных методов изучения власти. В 1950-1960-х годах велись очень интенсивные дискуссии относительно предпочтительности тех или иных методов определения структуры власти в общности. Будучи инструментом исследования, методы одновременно стали и его предметом[105]; при этом многие дискутанты признавали, что именно выбор метода более всего влияет на результаты исследования и его основные выводы. К 1970-м годам острота полемики снизилась по мере совершенствования самих методов и признания целесообразности использования их в комбинации[106].
Наконец, четвертая группа проблем касается нормативных аспектов распределения власти: насколько обнаруживаемая структура власти соответствует нормативным идеалам либеральной демократии, которых придерживалась основная масса исследователей? Сами по себе эти вопросы обычно не фигурировали в качестве самостоятельных целей и задач исследования, но фактически подразумевались[107]. Пояснение замысла исследования и обоснование его актуальности обычно опирались на указания их релевантности основной проблематике исследования власти в демократических странах, а выводы исследования интерпретировались в контексте сопоставления с набором традиционных характеристик демократических политических систем. Как и во многих других аспектах исследования власти, здесь наблюдалось довольно жесткое размежевание между различными школами: марксисты и элитисты были значительно критичнее в своих оценках демократичности городских политических систем, по сравнению с плюралистами. Нормативный ракурс имеет место и в современных исследованиях власти, отражаясь в оценках тех изменений, которые наблюдаются в городской политике под влиянием глобализации, перехода от government к governance и др.
Исследовательский интерес к этим четырем группам тесно взаимосвязанных проблем (тем) в изучении власти в городских сообществах, четко обозначившийся уже в исследованиях 1950-х годов, в значительной степени сохранился и в более поздних исследовательских практиках. При этом исследование отдельных аспектов власти становилось более детальным и комплексным. Например, наряду с ранжированием лидеров и организаций, исследователи посчитали важным рассмотреть сравнительные возможности и ресурсы влияния целых институциональных секторов [Miller, 1970]. Вместе с изучением структуры власти (конфигурации наиболее влиятельных субъектов) внимание исследователей привлекли также правила и нормы политической конкуренции и участия в политике [Agger, Goldrich, Swanson, 1964], различные формы конфликта и консенсуса между основными акторами городского сообщества [Gamson, 1966а: 71–81; Warren, Hyman, 1968: 407–424], специфика лидерства и потенциал отдельных ресурсов власти [Nutall, Scheuch, Gordon, 1968: 349–380] и др.
В 1960-1970-е годы, особенно в результате «компаративной революции»[108], проблематика исследования власти была несколько изменена и расширена. Наиболее емко изменившуюся проблематику исследования сформулировал Т. Кларк: «Кто правит, Где, Когда и с Какими результатами?» [Clark, 1968а: 5]. Коррекция проблематики эмпирического исследования власти была обусловлена прежде всего тем, что исследователи постепенно пришли к вполне естественному выводу о многообразии паттернов властных отношений в городских сообществах. В связи с этим «основной вопрос власти» стал менее претенциозным: «Кто правит в данном городе?» Ученые постепенно отказывались от экстраполяции полученных результатов и выводов на другие городские сообщества[109], а исследования были переориентированы на выявление степени плюралистичности политического процесса в изучаемых городских сообществах [Presthus, 1964; Agger, Goldrich, Swanson, 1964; Miller, 1970; и др.]. С помощью различных индикаторов (конфигурация наиболее
влиятельных граждан и политических организаций, степень их влияния на принятие решений, эффективность политического участия, уровень партийной конкуренции и др.) исследователи стремились определить характер структуры власти тех или иных городских сообществ, их место на шкале элитистско-плюралистического континуума.
В связи с этим особое значение приобрело изучение факторов, определяющих характер и специфику властных отношений в конкретных городах. В их числе: размер городского сообщества, сложность социальной структуры и экономической системы, уровень промышленного развития, активность профсоюзов и организованность рабочего класса, наличие крупных собственников, проживающих за пределами города, структура городского управления, политическая культура, а также внешние факторы (влияние структур власти более высоких уровней, национальные особенности). Изначально конфигурации переменных заметно различались, но по мере развития сравнительных исследований они существенно сблизились. Спектр исследований, проведенных в 1960-1970-е годы, был довольно широк – от простого сравнения результатов отдельных исследований до обобщения результатов исследовательских проектов в большом количестве городов по единой методике. Хотя результаты обобщений, как уже отмечалось ранее, во многом не совпадали, между этими переменными были выявлены эмпирические зависимости (связь), на основе которых выстраивались рабочие гипотезы. При этом были предложены классификации факторов по степени их влияния на структуру власти в городских сообществах[110].
Изменение проблематики исследований было связано и с появлением новых подходов к изучению власти. В марксистских исследованиях в центре внимания оказалась связь городской политики с классовыми отношениями и функционированием центральных экономических, политических и идеологических институтов современного (буржуазного) общества. Поэтому в проблематике исследования одно из центральных мест занимал вопрос о степени зависимости местной структуры власти от функционирования капиталистического государства в целом. Другой важной темой стало выявление механизмов воспроизводства и поддержания господства капиталистического класса, обеспечивающего реализацию его основных интересов. По сравнению с другими направлениями в изучении власти марксисты более фокусировались на стратегических выгодах, получаемых правящим классом в результате осуществления городской политики, которые обусловлены не только преобладанием их представителей на арене принятия решений, но и действием структурных преимуществ, заложенных в социальной системе. Наконец, в повестку марксистских исследований нередко включались вопросы, касающиеся возможностей, движущих сил и перспектив изменения структуры власти – как на уровне городских сообществ, так и в обществе в целом. Роль структурных факторов в механизме власти и возможности противодействия сложившейся системе господства стали предметом специального внимания и исследователей, опиравшихся на так называемые многомерные концепции власти (П. Бахрах, М. Барац, М. Кренсон, Дж. Гэвента).
Расширение проблематики исследования проявилось и в том, что сама структура власти стала рассматриваться как независимая переменная, влияющая на результаты городской политики. Хотя исследователи и ранее так или иначе касались вопросов, связанных с оценкой результатов деятельности властных структур, все же их основной интерес фокусировался на самом характере властных отношений, а не их последствиях для развития городского сообщества. Почему одни города успешно достигают поставленных целей, а другие менее успешны? Как характер распределения власти влияет на эффективность городского управления, выбор управленческих приоритетов, практики использования ресурсов, систему предоставления общественных услуг и другие важные аспекты городской жизни? Этим вопросам уделялось все большее внимание в эмпирических исследованиях власти. В сфере исследовательского интереса оказались направления и программы городского развития, налоговая политика, развитие инфраструктуры, услуг и другая деятельность местной власти (см. [Clark, 1968/: 22–23; 1985: 437–455]). Изучение результатов и последствий функционирования структуры власти стало не только важной частью традиционных исследований распределения власти в городских сообществах (community power studies), но и одним из основных направлений общего анализа городской политики (urban policy analysis)[111]. При этом характер изучения связи между властью и результатами городской политики во многом зависел от методологической ориентации исследователя. Теория элит акцентировала внимание на характеристиках лидеров, их происхождении, социализации и т. д., в плюралистических интерпретациях на переднем плане оказывался анализ ресурсов различных групп, их влияние на осуществление власти.
Рост интереса к данным проблемам был обусловлен прежде всего общим изменением акцентов в изучении городской политики – от преимущественно философского и (или) институционального анализа к исследованиям политики как политического курса (policies). Как отметил Дж. Уилсон, «кто правит?» – это интересный и важный вопрос. Однако еще более интересным и важным представляется вопрос: «Какая разница в том, кто правит?» (см. [Hawley, Wirt, 1974b: 260]). При этом изучение результатов политической деятельности и последствий принятия тех или иных решений помогает лучше объяснить и саму структуру власти, поскольку оба аспекта тесно взаимосвязаны. Наконец, имели место и прагматические мотивы: исследования власти требуют существенных ресурсов, а те, кто ими обладают и финансируют исследователей, более заинтересованы в изучении практических аспектов и возможных социальных изменений, и их, разумеется, меньше волнуют проблемы демократической теории и методологии социальных наук.
Данная проблематика, как мы увидим далее, получила дальнейшее развитие в более поздних моделях исследования власти, в которых расширение концептуального аппарата за счет включения «власти для» в предметную область усилило интерес к изучению результатов и последствий функционирования городских режимов. У Стоуна и его последователей в центре исследовательского интереса оказывается не столько господство одних групп над другими, сколько их возможности добиться поставленных целей [Stone, 1989: 229]. В соответствии с этим одной из задач исследования становится выявление стратегической направленности режима, конфигурации целей и задач, определяющих его повестку. При изучении американской политической практики исследователи чаще обнаруживали режимы «роста»; в Европе спектр городских режимов (или квазирежимов) оказался более широким и менее предсказуемым.
Однако в наибольшей степени изменение исследовательской проблематики проявилось в появлении специального интереса к источникам и причинам стабильности правящей коалиции (режима). Почему в одних городах возникают режимы, а в других – нет? В теории режимов, особенно в ее стоуновской версии, подчеркивается проблемный (неавтоматический) характер режима. Его возникновение, с одной стороны, стимулируется потребностью в объединении усилий акторов, имеющих разные типы стратегических ресурсов; с другой – в силу различия интересов (преференций) акторов их кооперация часто носит крайне ограниченный характер и не становится прочной структурой, дающей ее участникам существенные преимущества над другими акторами городской политики. В соответствии с этим меняется и формулировка «основного вопроса» в изучении власти: «Каким образом осуществляется управление в сложных городских системах?», а исследование городских режимов фокусируется на трех главных проблемах, четко сформулированных Стоуном: «Кто составляет правящую коалицию? Как формируется коалиция? Каковы последствия осуществления политики правящей коалиции?» [Stone, 1989: 6].
По мере расширения географии использования теории городских режимов усиливается акцент на сравнении специфики режимов в различных странах. В фокусе внимания оказывается и эвристический потенциал теории, возможности ее применения в иных социально-политических контекстах. Центральное место здесь занимает вопрос о влиянии национальных (социетальных) особенностей на процессы складывания городских режимов, их состав и динамику Для нас данный ракурс исследования имеет особое значение в контексте формирования современной стратегии изучения власти в российских городах и регионах.
Все вышесказанное, разумеется, не охватывает всей проблематики исследования власти в городских сообществах. Указанные проблемы в той или иной конфигурации образуют ядро практически любого эмпирического исследования власти; но каждое из них реализует и какие-то свои, специфические задачи и направления научного поиска, определяемые исследовательскими приоритетами, используемой методологией и (или) соображениями практического характера.
V. Концептуальные основания эмпирических исследований власти
В любом эмпирическом исследовании его предмет и проблематика находятся в непосредственной зависимости от того, как интерпретируются и используются базовые понятия. Центральное место в случае изучения власти в городских сообществах, разумеется, занимает понятие власти, которое и определяет совокупность элементов социальной реальности, находящихся в фокусе исследовательского интереса. Кроме «власти», для уточнения проблемного поля и адекватного объяснения специфики и особенностей властных отношений необходима рефлексия и ряда других понятий, которые либо близки по своему содержанию к понятию власти (влияние, авторитет, социальный контроль, господство, лидерство и т. д.)[112], либо выражают важные состояния, формы проявления, характеристики и (или) параметры власти (принуждение, манипуляция, нерешения, позитивные санкции, правление предвиденных реакций и др.).
Как и любой важный феномен человеческой жизни, власть всегда была объектом внимания социальных исследователей. Однако первые попытки концептуализации власти появляются только в Новое время (Гоббс), а настоящий бум в концептуальных дискуссиях о власти начался с середины XX в. вместе с началом систематических эмпирических исследований власти. В этот период появляются различные, конкурирующие между собой интерпретации «власти», а само понятие многие исследователи отнесли к числу «сущностно оспариваемых понятий» (essentially contested concepts) [Ледяев, 2003: 86–95].
Несмотря на имеющиеся различия между подходами, их обычно относят к двум основным традициям. Первая традиция, обозначаемая как «секционная (групповая) концепция власти» (Дж. Скотт), «традиция реализма» (Р. Даль) или «парадигма социального контроля» (К. Стоун) и идущая от Т. Гоббса и М. Вебера, представлена в работах Г. Лассуэлла и А. Каплана, Р. Даля, Д. Картрайта, С. Льюкса, Д. Ронга и других авторов. Власть рассматривается как асимметричное отношение, включающее актуальный или потенциальный конфликт между индивидами. Она возникает в тех социальных взаимодействиях, где один из субъектов обладает способностью воздействовать на другого, преодолевая его сопротивление. Власть концептуализируется как власть над кем-то, как «отношение нулевой суммы», в котором возрастание власти одних индивидов и групп означает уменьшение власти других индивидов и групп.
Вторая традиция – «несекционная концепция власти» – отвергает идею «нулевой суммы», допуская, что власть может осуществляться к всеобщей выгоде. В данной традиции она рассматривается как коллективный ресурс, как способность достичь какого-то общественного блага; подчеркивается легитимный характер власти, ее принадлежность не отдельным индивидам или группам, а коллективам людей или обществу в целом. Современными представителями этой традиции, корни которой восходят к Платону и Аристотелю, являются Т. Парсонс, X. Арендт и, в какой-то мере, М. Фуко. Разумеется, не все подходы вписываются в эти рамки; многие авторы стремятся отойти от традиционных воззрений, заимствуя идеи у «противоположной стороны». При этом спектр различий в каждой из двух традиций также достаточно широк [Lukes, 1986: 1-18; 2005; Clegg, 1989; Hindess, 1996; Scott, 2001; Ледяев, 2001: 25–58; Haugaard, 2002: vii, 1–4].
Следует отметить, что не все концепции власти использовались в эмпирических исследованиях в городских сообществах. Многие так и остались теоретическими конструктами или их применение ограничивалось общими рассуждениями и спекулятивными оценками тех или иных ситуаций[113]. Поэтому мы остановимся только на тех подходах и концептуальных дискуссиях, которые имели непосредственное отношение к исследованию городской политики[114]. При этом мы учитываем, что в исследовательской практике нередки случаи расхождения между описываемой автором теоретической концепцией власти и ее реальным использованием. Указывая на эту проблему, Даль отмечал, что «разрыв между концепцией и операциональным определением [может быть] в целом очень большим, настолько большим, что не всегда можно увидеть связь между операциями и абстрактным определением» [Dahl, 1968:414]. Данная ситуация усложняется и тем обстоятельством, что в конечном счете, как мы увидим далее, основные параметры концепта задаются избранным методом определения субъектов власти.
Другая проблема концептуального характера, на которую неоднократно указывали исследователи власти в городских сообществах, состоит в том, что не всегда используемые концепции власти были качественно прописаны: «неспособность обстоятельно определить или адекватно представить [власть] считается фундаментальным недостатком в современном изучении власти в сообществах». В значительной мере это стало результатом «невнимательного разграничения нескольких тесно связанных понятий. Власть, влияние, контроль, авторитет и лидерство часто используются как взаимозаменяемые» [Friedrickson, 1973: 10].
Еще одно уточнение, которые необходимо сделать с самого начала, состоит в том, что предметом анализа являются именно концепции власти. Необходимость данного уточнения обусловлена тем обстоятельством, что на протяжении длительного времени в американской (и не только) политической науке предметом исследования была не собственно власть, а государственное управление (government); при этом, как правило, анализировались только отношения, опиравшиеся на легальные (правовые) основания. Тем самым, подчеркивают Тронстайн и Кристенсен, «традиционная политическая наука была склонна фокусироваться на авторитете (курсив оригинала. – В. Л.), а не других, более тонких проявлениях власти» [Trounstine, Christensen, 1982: 21]. Однако впоследствии, особенно под влиянием исследовательских практик, заимствованных из социологии, именно власть в городском сообществе, ее распределение между различными акторами оказалась в центре внимания исследователей[115].
Переходя непосредственно к анализу концепций власти, используемых в эмпирических исследованиях городской политики следует прежде всего констатировать, что среди них явно превалирует основная традиция в объяснении власти: в большинстве исследований власть рассматривается как власть над кем-то: субъект способен реализовать свою волю в отношениях с объектом несмотря на (возможное) сопротивление. При всех различиях концептуальных схем, используемых в классических дебатах между элитистами и плюралистами, они, так или иначе, опирались на известное веберовское определение власти как шанса «осуществить свою волю в рамках некоторого социального отношения даже вопреки сопротивлению, на чем бы такой шанс ни был основан» [Вебер, 2002: 137][116]. В современных теориях городских режимов концепция власти существенно видоизменилась, однако, как уже отмечалось ранее, усилившийся интерес к «власти для» не снял вопрос о том, кто преобладает в городской политике, а лишь расширил ракурс и проблемную сферу исследования.
В рамках данного общего подхода, в свою очередь, выделяется несколько довольно разных способов концептуализации власти. На наш взгляд, существенные различия между концепциями власти, используемыми в эмпирических исследованиях городской политики, обусловлены несколькими базовыми понятийными проблемами и соответствующими дистинкциями, имеющими место в концептуальном анализе власти. В их числе 1) проблема актуального и потенциального, 2) структура и действие, 3) намерения, интересы и власть.
Проблема актуального и потенциального. Что есть власть: потенциал, его осуществление, или и то, и другое? Атрибут, отношение или действие? В зависимости от ответа на эти вопросы исследователи разделились на сторонников «диспозиционной» и «эпизодической» концепций власти[117]. Не вдаваясь в детали концептуальных дискуссий и специфику используемой аргументации[118], отметим, что в изучении городской политики в 1950-1970-е годы наблюдалась довольно интенсивная полемика между исследователями, рассматривавшими власть как потенциал, способность субъекта реализовать свои возможности в тех или иных ситуациях, и теми, кто определял власть как действие, практическое воплощение данного потенциала. При этом линия концептуального размежевания фактически совпала с междисциплинарными границами, отразив противостояние между основными теоретико-методологическими ориентациями. Острый концептуальный спор разгорелся между политологами (в основном) плюралистической ориентации, предпочитавшими изучать власть как влияние на процесс принятия решений и социологами (в основном) элитистской ориентации, рассматривавших власть как способность тех или иных групп навязать свою волю. Различалось и терминологическое оформление концепций: в некоторых исследованиях (например, у Даля) «власть» и «влияние» фактически использовались как синонимы. Другие предпочитали четко различать данные термины. В частности, у Т. Кларка «власть» представляет собой «потенциальную способность вызывать изменения в системе», тогда как «влияние» – это «осуществление власти»; оно проявляется в конкретных решениях, представляющих собой выбор среди альтернативных целей. Соответственно, изучение власти предполагает прежде всего анализ ресурсов и сравнительных возможностей акторов воздействовать на ситуацию в социальной системе, тогда как изучение влияния концентрируется вокруг действий акторов и их последствий [Clark, 1968с: 46–47; Mott, 1970а: 3-16][119].
Концептуальные преференции предопределили выбор предмета исследования и метод выявления субъектов власти. Политологи изучали «структуру принятия решений», представляющую собой «устойчивое (patterned) распределение влияния в социальной системе», используя решенческий метод, а в центре внимания социологов была «структура власти» – «устойчивое распределение власти в социальной системе», для выявления которой применялись репутационный и позиционный методы, фиксировавшие имеющийся у субъектов потенциал влияния (власть) [Clark, 1968с: 47][120].
Структура и действие. Кому принадлежит власть – индивидам (группам) или структурам (системам)? Насколько вообще можно говорить о власти акторов, если ресурсы власти и условия ее осуществления зависят от общего контекста и специфики ситуации? Следует ли рассматривать структурное влияние как нечто противоположное власти? Ответы на эти и другие вопросы во многом определяют теоретико-методологические основания исследования и остаются в числе дискуссионных проблем в концептуальном анализе власти [Ледяев, 2001: 237–264].
Как и в проблеме «актуального – потенциального», исследователи разделились на две большие группы. Одна группа исследователей определяет власть как свойство субъектов и отношений между ними; власть возникает в процессе взаимодействия субъекта и объекта, отражая способность субъекта оказать определенное влияние на объект. Другие рассматривают власть как принадлежность структур и институтов; субъекты и объекты власти при таком подходе выступают прежде всего в качестве носителей структурных ролей. Линии концептуального размежевания в обеих проблемах в значительной степени совпадают: плюралисты (политологи) более склонны связывать власть с акторами (действиями), тогда как социологи (элитисты) – со структурами; при этом на разных этапах развития эмпирических исследований власти в городских сообществах выбор концептуальных приоритетов был несколько иным.
В классических исследованиях 1950-1960-х годов, проводимых как в русле плюралистической, так и элитистской традиций, явно преобладал первый подход; как следствие, структурный фактор был недооценен. Для плюралистов акцент на действиях отдельных акторов полностью соответствовал их общим теоретико-методологическим ориентациям. Власть рассматривалась ими как отношение между двумя акторами, в котором один в состоянии изменить деятельность, сознание или установки другого. Она не заключена в позициях; последние лишь свидетельствуют о возможности акторов обладать соответствующими ресурсами. Тем самым в концепциях плюралистов структурный момент учитывался в основном опосредованно – в контексте анализа конфигураций ресурсов индивидов, групп и организаций, которые и выступали в качестве субъектов власти. Под влиянием критики со стороны оппонентов из элитистского и марксистского лагерей плюрализм (неоплюрализм) постепенно признал роль структурных факторов и обусловленное ими привилегированное положение бизнеса по сравнению с любыми другими социальными группами, его «структурную» и «инструментальную» власть (см. [Hicks, Lechner, 2005: 54–71; Lowery, Gray, 2004: 163–175]). Тем не менее локус власти по-прежнему оставался за пределами социальных структур, которые хотя и задавали общий контекст деятельности акторов городской политики, оставляли им возможность действовать в соответствии со своими преференциями и потому быть ответственными за результаты и последствия осуществления власти. В соответствии с этим власть концептуально отделялась от структурного влияния (контроля), который имеет место в тех случаях, когда актор не в состоянии изменить основные параметры ситуации и его поэтому нельзя рассматривать в качестве субъекта власти[121].
В классических исследованиях власти, проведенных представителями элитистской традиции, власть также преимущественно рассматривалась как деятельностный феномен. Например, Хантер хотя и указывал на социальную природу власти («богатство, социальный статус и престиж обеспечивают постоянство власти»), специально подчеркивал, что власть как таковая заключена в людях и их взаимоотношениях [Hunter, 1953: 6]. Однако в целом элитисты (социологи) уделяли большее (по сравнению с плюралистами) внимание социальному окружению и структурным факторам, определявшим характер и специфику властных отношений. «Стратификационная теория власти» исходила из того, что конфигурация властных отношений определяется базовыми характеристиками социальной структуры, разделением на определенные классы и группы в иерархическом порядке. Тем самым властные отношения хотя и рассматривались сквозь призму взаимодействия акторов, в значительной степени объяснялись как производные социально-экономической системы, во многом предопределявшей концентрацию власти в руках небольших групп людей. Тот же Хантер предпочитал говорить о «структуре власти», делая акцент на том, что власть представляет собой «относительно постоянный фактор в социальных отношениях» [Ibid.][122].
В более поздних версиях элитизма власть все чаще определяется как сложный процесс, имеющий не только поведенческие, но и структурные (системные) формы существования. Например, Домхофф рассматривает социальную власть как господство одной группы или класса над другими, которое может проявляться в извлечении ими наибольших выгод из функционирования социальной системы [Domhoff, 1978: 127]. Аналогичного взгляда придерживается и У Митчелл, предлагающий определять власть не только в процессе принятия решений, но и через оценку совокупности благ, получаемых от системы: «те, кто обладают наибольшим количеством товаров, услуг и возможностей – это те, кто обладают наибольшей властью» [Mitchell, 1969: 114]. Идея включения выгоды как (самодостаточного) индикатора власти отражает стремление исследователей не ограничивать власть ситуационным уровнем – «победами» и «поражениями» на арене принятия решений, а обратить внимание на ее структурные проявления. В частности, широкое признание получила трехуровневая концепция власти, предложенная Р. Элфордом и Р. Фридлендом, в которой констатируется, что «власть находится в руках тех, кто регулярно получает выгоду от функционирования социальной, экономической и политической структур» [Alford, Friedland, 1975: 431]. Опираясь на нее, Домхофф предлагает считать в качестве равноправных три индикатора власти: 1) кто получает выгоду от функционирования социальной системы, 2) кто управляет важнейшими институтами и 3) кто побеждает при принятии важнейших решений[123]. Домхофф признает, что каждый из индикаторов заключает в себе «предпочтения» (bias) и может указывать на разные группы людей, претендующих на статус влиятельных. Поэтому задачу исследователя он видит в том, чтобы продемонстрировать, что выигрывают, управляют и побеждают представители одной и той же группы или класса, или же дать социологическое и историческое объяснение расхождениям, которые могут возникнуть между тремя уровнями или индикаторами власти [Domhoff, 1978: 129–130][124].
В других современных версиях элитизма власть также все чаще рассматривается как структурный феномен. Например, Т. Дай считает, что власть является «атрибутом не индивидов, а социальных институтов»; она заложена в институциональных ролях, носители которых приобретают контроль над важными ресурсами. Поэтому изучение власти должно фокусироваться на важнейших позициях, которые определяют потенциал занимающих их акторов [Dye, 1986:30]. Хотя он и подчеркивает, что властные отношения в городских сообществах не являются «миниатюрными версиями» национальной структуры власти в силу естественной ограниченности городской политики, тем не менее он рассматривает сообщества как социальные образования, связанные с определенным пространством. Важнейшим институтом, контролируемым местными элитами, является земельная собственность; поэтому структура власти в городе выстраивается вокруг институтов и акторов, деятельность которых ориентирована на интенсификацию использования городской недвижимости, а обладание соответствующими позициями практически обусловливает доминирование их носителей в городской политике [Ibid.: 30–32]. В целом в концепциях власти, используемых сторонниками теории «машин роста» (на которую в своих рассуждениях опирается Дай), структурному фактору отводится достаточно существенная роль, наглядно проявляющаяся в признании приоритета экономического роста над иными стратегиями городской политики, который, в свою очередь, предопределяет повестку дня и конфигурацию основных акторов.
Если развитие элитизма и плюрализма – мейнстрим подходов к изучению власти – сопровождалось общим повышением внимания к роли структурных факторов, то вектор марксистских исследований изменялся в обратном направлении. Для марксистов связь городской политики с классовыми отношениями и ее зависимость от функционирования центральных экономических, политических и идеологических институтов капиталистического общества с самого начала была очевидной. Городские политические институты рассматривались в качестве элемента государственной структуры, выполнявшей функции воспроизводства капиталистических отношений и поддержание существующего порядка. Структурный контекст определяет доминирование собственников в решении важнейших вопросов городской жизни; при этом роль главного инструмента реализации интересов имущих классов принадлежит центральным структурам государства, в которых и заложен основной властный потенциал. И хотя современные марксистские подходы к изучению власти становятся более гибкими (см. [Taylor, 1995: 248–267; Marsh, 1995: 268–287; Van den Berg, Janoski, 2005: 72–95]), а их аппликации в исследованиях городской политики – более разнообразными (см. [Geddes, 2009: 55–72; Kataoka, 2009: 73–88]), структурный фактор продолжает рассматриваться в качестве важнейшего основания власти.
Приоритет структурному фактору сохраняется и в исследованиях городской политики, выполненных в общем русле теории публичного выбора (см. [Forrester, 1969; Peterson, 1981]). В частности, в концепции П. Питерсона [Peterson, 1981] городская политика рассматривается как исходно ограниченная внешними экономическими факторами, которые существенно сужают политическое пространство города и спектр альтернатив, имеющихся в распоряжении ключевых акторов городской политики. Структурный фактор определяет главный коллективный интерес любого города – экономический рост, соответствующую повестку дня и конфигурацию политических приоритетов, которым, по сути, невозможно реально противостоять.
В целом же в изучении городской политики все большую популярность приобретают подходы, в которых реализуется ориентация на синтез структурных и деятельностных факторов в объяснении власти. Например, Дж. Молленкопф подчеркивает, что учет структурного фактора не должен сводить городскую политику к функции, производной от внешнего и прежде всего экономического фактора. Но при этом не менее важно избежать «возврата к волюнтаристскому плюрализму». Для этого он предлагает учитывать три взаимосвязанных уровня отношений: «1) как взаимоотношения институтов местной власти с социальными и экономическими условиями определяют их деятельностный потенциал, 2) как “правила игры” в местной политике формируют конкуренцию между группами интересов и акторами и создают возможности образования доминирующей политической коалиции, способной реализовать этот потенциал, 3) как экономические и социальные изменения и организация политической конкуренции обусловливают мобилизацию этих групп интересов» [Mollenkopf, 2007: 106].
Наиболее очевидным примером успешного баланса структурных и деятельностных факторов является теория городских режимов. Теория оставляет большой простор для свободной игры политических сил, взаимодействие между которыми и определяет характер и специфику властных отношений в городском сообществе[125]. Многие аналитики видят в этом позитивный момент, подчеркивая «прирожденную привлекательность» методологического индивидуализма, в рамках которого объяснение социальных явлений в конечном счете основывается на анализе деятельности людей [Harding, 2009: 37]. При этом концепция, по всеобщему признанию, стала реалистичнее классических плюралистических штудий – во многом за счет более сбалансированного объяснения роли структурных и деятельностных факторов во властном отношении.
Намерения, интересы и власть. Является ли власть интенциональной, и если да, то в каком смысле? Всегда ли власть осуществляется против интересов объекта, и если да, то о каких интересах идет речь – только осознанных преференциях или и об «объективных» (но не всегда осознаваемых) интересах? Ответы на эти вопросы, остающиеся в числе наиболее дискуссионных в концептуальном анализе власти [Ледяев, 2001: 133–155; 182–211], во многом определяют понятийные основания исследования власти в городских сообществах.
Вплоть до конца 1960-х годов исследователи обычно рассматривали власть как отношение, предполагающее открытый конфликт между субъектом и объектом, в ходе которого субъект обладает возможностью реализовать свои намерения несмотря на (возможное) сопротивление[126]. Эта концепция впоследствии получила название «одномерной» (С. Льюке); фактически ее придерживались и представители плюралистической школы, и элитисты (социологи). Первые более акцентировали внимание на процессе принятия политических решений, где стороны боролись «за» или «против» тех или иных проектов; столкновение намерений (преференций) акторов было открытым, и его завершение в чью-либо пользу свидетельствовало о том, что в данном отношении актор успешно реализует свою власть, а оппоненты вынуждены подчиниться и принять данную ситуацию, которая безусловно не отражала их политических преференций. Элитисты уделяли больше внимания скрытым механизмам и практикам реализации воли властвующих групп (элиты); но в их объяснениях подразумевалось расхождение интересов элиты и иных субъектов городской политики и та или иная степень конфликта между ними. При этом элитисты были более склонны учитывать в качестве результата власти и ненамеренные следствия взаимодействия акторов [Parry, 1970: 133–134].
После работ П. Бахраха и М. Бараца [Bachrach, Baratz, 1962: 947–952; 1963: 641–651] и С. Льюкса [Lukes, 1974] в эмпирических исследованиях стали использоваться и более широкие концепции конфликта интересов, которые уже не ограничивались открытым и четко осознаваемым конфликтом преференций, а включали «скрытый конфликт» (конфликт осознается обеими сторонами, но публично не артикулируется) и «латентный конфликт» (конфликт объективных интересов, который может и не осознаваться) [Crenson, 1971; Gaventa, 1980][127]. В это же время получают распространение и марксистские исследования власти, в которых конфликт интересов (а не только преференций) считался само собой разумеющимся, а разрыв в благосостоянии между имущими классами и остальным населением воспринимался в качестве едва ли не главного свидетельства осуществления власти.
Однако отнюдь не все исследователи признали целесообразным расширение пространства власти путем включения ситуаций, где видимый конфликт между сторонами отсутствует. Особенно жесткой критике эти подходы подверглись со стороны плюралистов [Polsby, 1980]. Акцент в «ранней» критике многомерных концепций ставился на трудностях их операционализации и определения критериев идентификации «не-действий», «объективных» интересов и «структурных преимуществ». Отмечалось также, что попытки их обнаружения неизбежно приведут к тому, что «ценности или теоретические ориентации исследователя будут влиять на его анализ» [Clark, 1971: 28]. Современные аналитики [Dowding, 1991: 89; Dowding et al., 1995: 267] обращают внимание и на ряд других трудностей и проблем, неизбежно сопровождающих подобного рода концепции. В частности, было указано на так называемую ошибку обвинения (blame fallacy), которая совершается в тех случаях, когда любое действие объекта, идущее вразрез с его интересами, объясняется наличием чьей-то власти. Собственно ошибка состоит в том, что во многих случаях неспособность объекта реализовать свои интересы имеет причину в нем самом, а не во внешнем факторе. В данной ситуации многие предпочтут говорить об удаче этих групп, извлекающих выгоду из неспособности объекта преодолеть проблемы коллективного действия, а не о власти [Ватту, 1989: 270–302].
Многомерные концепции власти так и не стали доминировать в изучении городской политики; исследователи все же предпочитали анализировать более очевидные (измеряемые) манифестации власти. Тем не менее некоторые известные элитисты (например, Т. Дай) приняли логику «непринятия решений», учтя ее в своих теоретических построениях, а сама идея поиска скрытых форм власти и тонких манипулятивных механизмов, находящихся за пределами формального процесса принятия решений, остается в числе приоритетных направлений развития данной отрасли политической науки и социологии.
Разумеется, некоторые конкретные подходы к изучению власти в городских сообществах не вполне соответствуют обозначенной традиции и доминирующим тенденциям в концептуализации власти. Например, П. Мотт полагает, что вектор власти не обязательно направлен (по определению) против воли объекта, как подразумевает большинство исследователей. В данном аспекте он согласен с Т. Парсонсом в том, что власть «также может быть использована для реализации коллективных интересов» [Mott, 1970а: 8]. У Стоуна, как мы увидим далее, концепция власти в ряде аспектов (прежде всего в приоритете «власти для») скорее примыкает к альтернативной традиции, а Д. Миллер [Miller, 1970] использовал понятие власти и для характеристики взаимоотношений между конкретными субъектами и объектами, и для обозначения потенциала влияния тех или иных институтов и структур. При этом рассмотренные проблемы, разумеется, не исчерпывают спектр дискуссионных вопросов в понятийном анализе власти. В частности, обращается внимание на важность концептуальной рефлексии «правления предвиденных реакций», которое большинством исследователей рассматривается в качестве важной формы власти[128]. С «правлением предвиденных реакций» связана и другая важная проблема, требующая уточнения соотношения прямого и косвенного влияния во власти. Как учесть влияние посредников и представителей тех или иных акторов (структур) и, самое главное, как учесть влияние самих акторов (структур)? Наконец, важным в концептуальном плане является вопрос о соотношении асимметрии во власти и обратного влияния объекта на субъект: во многих ситуациях трудно четко зафиксировать, кто на кого влияет. Различные подходы к решению этих и других проблем формируют сложную палитру концептуальных схем, используемых в эмпирических исследованиях [Clark, 1971:26–35].
В настоящее время в центре концептуальных дискуссий, ведущихся между исследователями власти в городских сообществах, оказался вопрос о соотношении «власти над» и «власти для» в образовании и функционировании городских режимов[129]. Еще в 1980-е годы Стоун предложил расширить концепцию власти, включив в нее некоторые новые аналитические конструкты. Опираясь на логику «многомерных концепций власти», Стоун рассматривал власть как сложное взаимодействие нескольких тесно взаимосвязанных видов социальных отношений. Он подчеркнул, что для многих исследователей власть символизировала лишь один из видов отношений, связанных с возможностью одних индивидов и групп осуществлять контроль над другими индивидами и группами. Однако объяснение власти, ограниченное рамками «парадигмы социального контроля», Стоуну представлялось не вполне адекватным, поскольку оно упускало из виду некоторые ее важные проявления. Еще до своего исследования в Атланте Стоун обратился к анализу концептуальных проблем власти [Stone, 1980: 978–990; 1986: 77-113], обратив внимание на необходимость учета не только «командной власти», но и других ее форм – «договорной власти» (bargaining power), «интеркурсивной власти» (intercursive power)[130] и «экологической власти» (ecological power)[131]. Позднее он предложил схему, в которой выделяется три измерения власти, имеющие некоторые очевидные сходства с многомерной концепцией Льюкса [Lukes, 1974] и его последователей:
1. Командная власть имеет место в случаях открытого конфликта, где властные отношения асимметричны и один из акторов явно доминирует над другими. Если акторы находятся в состоянии открытого конфликта, но не имеют достаточных ресурсов для доминирования, то в этом случае они могут начать торг. В данном измерении власти соотношение между доминированием и торгом обусловлено степенью асимметрии (односторонности) властных отношений.
2. Интеркурсивная власть связана с формированием коалиций. Акторы с взаимодополняющими типами ресурсов и (или) обладающие командной властью в своих сферах вступают в переговоры для выработки условий кооперации. Кооперация позволяет им достичь целей, которые они не могут достичь самостоятельно. «Интеркурсивная власть – это способствующая (enabling) власть – “власть для”; она отличается от доминирующей власти или “власти над”, представленной командной властью» [Stone, 1986: 82–83][132].
3. Экологическая власть означает способность субъекта обеспечить сохранение благоприятных институциональных правил социального взаимодействия. В некотором смысле она представляет собой «амальгаму» указанных выше форм власти, возникая на основе обладания ресурсами и участия в коалиции, т. е. опираясь на командную и интеркурсивную власть. Понятие экологической власти выражает возможность «формировать контекст» и «вносить изменения в социальное окружение» [Ibid.: 84].
Выделение этих трех форм (проекций, измерений) власти позволяет Стоуну, с одной стороны, показать недостатки традиционного подхода («социальный контроль») к исследованию власти. С другой стороны, оно закладывает концептуальные основания для использования иной «парадигмы власти» («социальное производство») и дает возможность продемонстрировать, как эти два ракурса (подхода) пересекаются в изучении городской политики. «Политика, – подчеркивает Стоун, – это нечто большее, чем борьба между господствующими и подчиненными группами» [Stone, 2006: 24]. Наряду с необходимостью доминирования над оппонентами не менее важную роль в политике играет способность добиваться поставленных целей – «власть для» [Stone, 1989:229]. Ее значимость обусловлена сложным (комплексным) характером социальных связей, их высокой вариативностью и изменчивостью[133]. В современном фрагментированном мире «проблема состоит в том, как обеспечить уровень кооперации между частями общности, достаточный для решения задач при отсутствии всеобъемлющей структуры власти и единой идеологии» [Ibid.: 227]. Отдельные акторы понимают ограниченность своих возможностей, и только вместе с другими акторами они могут реализовать свои цели; при этом роль «власти для» особенно значима для формирования прогрессивных режимов, часто противостоящих акторам с большими экономическими ресурсами. Однако создание и поддержание коалиций и совместной деятельности в нужном направлении часто довольно затруднительно; поэтому в концепции Стоуна способность обеспечить координацию усилий («интеркурсивная власть») выходит на передний план[134].
Фокус на «власти для» не только корректирует и расширяет проблематику исследования, но и расставляет новые акценты в изучении городской политики, обусловливая несколько иные интерпретации ряда традиционных проблем. Подчинение и легитимация уже не являются центральными темами в анализе власти; «более значимым становится вопрос о том, кто может обеспечить координацию усилий нескольких акторов, занимающих стратегические позиции» [Ibid.: 230]. Изменяется и понимание оппозиции режиму: бросающая ему вызов группа становится реальной оппозицией лишь тогда, когда она оказывается способной не только сопротивляться подчинению, но и обладать поддержкой, обеспечивающей стабильные и надежные основания управления. Борьба против режима – это прежде всего «реструктурирование отношений между людьми и группами и формирование новых направлений кооперации между ними». Обычной мобилизации недовольства недостаточно: «оппозиция может заменить одну правящую коалицию другой только в том случае, если новая коалиция будет обладать способностью править» [Stone, 1989:227–229].
Другим становится и объяснение характера отношений между акторами городской политики. В концепции городских режимов отношения между экономическими и политическими элитами изначально предполагаются менее асимметричными и более «кооперативными», чем в более ранних исследованиях. «Участники не ведут себя так, будто имеет место разделение между господствующим меньшинством и большинством, доминируемым в условиях интегрированной системы контроля. Напротив, они действуют как в ситуации, где существует угроза управлению». Поэтому перед ними встают следующие вопросы: «Как найти необходимые ресурсы? Что может обеспечить эффективную кооперацию акторов? На чем базируется поддержка режима?» Наиболее желательными союзниками очевидно являются те группы, которые организованы, контролируют значительные ресурсы и могут быть вовлечены во взаимозависимую систему кооперации. Поэтому класс инвесторов и является таким привлекательным политическим союзником, особенно на локальном уровне, где властные полномочия местных властей ограничены [Ibid.: 228–229].
Наконец, концепция «власти для» иначе (по сравнению с концепцией «власти над») ставит вопрос о месте и роли интенций акторов городской политики во властном отношении. Если в традиционных трактовках власти подразумевается, что интенции субъекта и объекта четко определены и, как минимум, не совпадают, а конфликт преференций (интересов) субъекта и объекта рассматривается в качестве обязательного признака власти («власти над»), то в концепции городских режимов интенции акторов оказываются значительно более флексибильными. Они изменяются вместе с накоплением опыта, вступлением в новые отношения, открывающимися возможностями и ограничениями деятельности акторов[135]. Преференции корректируются в процессе согласования коллективных целей и осознания необходимости уступок ради поддержания режима; при этом участие в коалиции налагает на ее членов взаимную ответственность воздерживаться от тех видов деятельности, которые наносят вред другим участникам или коалиции в целом. «Связи с другими акторами формируют интенции и могут изменять интенции не одного, а обоих субъектов социального взаимодействия (и других связанных с ними акторов)». Таким образом, во «власти для» имеет место не столько навязывание воли и манипуляция сознанием объекта с целью снижения его сопротивления, сколько доминирование «одной коллективной возможности действия над другой» [Stone, 2006: 26–27, 29][136].
Однако кооперация акторов и их стремление обрести способность реализовывать свои цели через совместную деятельность («власть для») не элиминируют иерархический аспект отношений между ними («власть над»), Стоун подчеркивает, что «власть над» и «власть для» нельзя рассматривать как совершенно разные явления, поскольку «они не существуют отдельно друг от друга». Описанный Стоуном режим в Атланте имел очевидный классовый уклон; другие стабильные режимы также демонстрируют самые разнообразные проявления «власти над» [Stone, 2006: 28; Gendron, 2006: 7–8][137]. Другие исследователи также обращают внимание на необходимость использования обеих концепций для характеристики городских режимов. При этом некоторые из них полагают, что акцент Стоуна на «модели социального производства» приводит к недооценке роли конфликта интересов между элитами различных секторов. На это, в частности, указывает Р. Гендрон, уделивший специальное внимание изучению взаимодействия «власти для» и «власти над» в городской политике г. Санта-Круз (штат Калифорния, США) [Gendron, 2006: 5-22][138]. Гендрон обнаружил, что консенсус между политической элитой и элитой бизнеса был в значительной степени внешним («фальшивым»), скрывающим подковерные маневры, направленные на сохранение власти, а не на ее совместное использование. Партнерство с самого начала создавалось и контролировалось политическими лидерами, не стремившимися к его институционализации и усилению политического влияния бизнеса в городе. Между элитами был очевидный конфликт интересов, который так и не был преодолен в процессе деятельности коалиции [Gendron, 2006: 8, 18–19]. Для более адекватного объяснения власти Гендрон предлагает рассмотреть, «каким образом “власть над” может использоваться в качестве позитивной трансформационной силы», о чем ранее писал Т. Вартенберг [Gendron, 2006: 20; Wartenberg, 1990]. Кроме того, он подчеркивает необходимость «переключить аналитический фокус с препятствий формированию коллективных управленческих практик на возможности преодоления дисбаланса ресурсов в существующей системе государственных и рыночных отношений» [Gendron, 2006: 20].
Еще более критично к концептуальным предпочтениям Стоуна отнесся У Домхофф, выступивший фактически против самой идеи различения «модели контроля» и «модели социального производства». Его основной аргумент: отношения «власти для» и «власти над» имеют место постоянно [Domhoff, 2006: 48, 50]. Здесь он ссылается на М. Манна, который, по его мнению, предложил более адекватное объяснение взаимоотношений между этими ракурсами власти: «Конечно, отношения между ними являются диалектическими. Для достижения своих целей люди вступают в кооперативные коллективные властные отношения друг с другом. Но для воплощения коллективных целей устанавливаются социальная организация и разделение труда. Организация и разделение функций закладывают тенденцию к дистрибутивной власти, вытекающей из руководства и координации. Поэтому разделение труда обманчиво: хотя оно предполагает специализацию функций на всех уровнях, руководство контролирует и направляет остальных. Те, кто занимают руководящие и координирующие позиции, имеют огромное превосходство над другими» [Mann, 1986: 6–7; Domhoff, 2006: 48].
Так же как и Еендрон, Домхофф полагает, что Стоун недооценивает «власть над», которая обычно возникает во взаимоотношениях между коалициями роста и их оппонентами. Само возникновение прогрессивных режимов, отмечает Домхофф, практически невозможно без активного противодействия коалициям роста. Противники роста, как показывают исследования, сталкиваются с различными формами влияния («власти над») «элит роста», которые не идут на уступки при отсутствии серьезного сопротивления. Явная доминация коалиций роста часто наблюдается в городах, где группы с низкими доходами не обладают достаточными ресурсами, чтобы быть привлекательными партнерами. Данная ситуация в значительной степени предопределяется противоречием между группами, ориентирующимися на извлечение прибыли и рост товарной стоимости городских объектов (коалиции роста), и теми, кто заинтересован в повышении потребительной стоимости городского пространства (прогрессивные коалиции) [Domhoff, 2006: 50–51][139].
В реальности обе модели – социального контроля («над») и социального производства («для») сосуществуют. Поэтому проблема заключается в том, какая их них превалирует в общей конфигурации властных отношений. Удачной иллюстрацией этого стали результаты исследования городских режимов в Чикаго и Питтсбурге, проведенного Барбарой Ферман. Исследование показало, что в Чикаго преобладала модель контроля («над»), поскольку основанием режима была электоральная арена, где превалировала логика борьбы и доминирования, тогда как в Питтсбурге более важную роль играли кооперативные отношения («для»), опирающиеся на логику сотрудничества, характерную для гражданской арены, выступавшей основанием режима [Ferman, 1996][140].
Таким образом, в эмпирических исследованиях власти использовался широкий набор концепций власти, отражавший многообразие теоретико-методологических ориентаций исследователей. Занимая центральное место в понятийной структуре, концепция власти во многом определяла содержание других ее элементов (понятий) (лидерство, господство, режим, контроль, решения, ресурсы власти и др.), связей между ними и, как мы увидим далее, специфику методов изучения власти и способов объяснения ее распределения в городских сообществах.
VI. Теоретические подходы к изучению власти в городских сообществах
Как и любая другая отрасль научного знания, социология власти в целом и эмпирические исследования власти в городских сообществах в частности сформировались под влиянием целого ряда направлений и течений в политической науке и социологии. При этом методологические основания исследований, полученные результаты и их интерпретации с самого начала оказались в центре интенсивных дискуссий, дополнительную остроту которым придавали аналогии и обобщения, отразившие претензии ее участников на объяснение распределения власти в обществе в целом.
Модели эмпирического исследования власти в значительной степени воспроизводили сложившиеся способы объяснения и изучения политики в социальных науках. Теоретическая полемика велась между тремя основными течениями социально-политической мысли – элитизмом, плюрализмом и марксизмом, которые, в свою очередь, охватывали довольно широкий спектр подходов. Дискуссии неизбежно затронули и сферу городской политики, интерес к которой проявили исследователи самых разных исследовательских перспектив.
Следует подчеркнуть, что появление данной отрасли социального знания протекало в условиях уже сложившихся практик изучения городской жизни. Начавшиеся в середине XX в. специальные эмпирические исследования власти в локальных сообществах (community power studies) существенно отличались от исследований городского пространства, выполненных в русле городской географии и экологического подхода в социологии города. Главное отличие заключалось в том, что при всех имеющихся разногласиях между элитистами и плюралистами в центре их исследовательского интереса находились процессы принятия решений в городе. В обеих теоретических перспективах городское пространство и городская жизнь рассматривались как продукт сознательной деятельности людей и прежде всего тех, кто обладает властью. Поэтому их интересует политика: как решения по важным аспектам городской жизни инициируются, готовятся и осуществляются различными акторами. При этом власть рассматривается в контексте потенциала и (или) деятельности тех или иных индивидов и групп, а не как принадлежность абстрактных (обезличенных) структур. Соответственно формулируется и центральный вопрос исследования: «Кто правит?»[141]
Особенностью первого этапа изучения власти в городских сообществах стало то обстоятельство, что в американской политической науке преобладали сторонники плюралистической теории, тогда как первые эмпирические исследования были проведены представителями элитистского направления. Поэтому вплоть до 1960-х годов XX в. в исследовательской практике доминировали элитистские подходы.
Элитизм как течение социально-политической мысли сформировался в конце XIX – начале XX в. (В. Парето, Г. Моска, Р. Михельс). Он опирался на иерархическую концепцию общества и ставил в центр исследовательского интереса отношения между правителями и управляемыми, обладающими властью и подчиняющимися ей. В процессе своей эволюции элитизм претерпел существенные изменения и в нем обозначилось несколько довольно разных течений (см. [Dunleavy, O’Leary, 1987: 136–202; Evans, 1995: 228–247]). В Европе широкое распространение получил демократический элитизм, соединивший ряд постулатов классического элитизма с элементами плюралистической теории. Опираясь на идеи М. Вебера и Й. Шумпетера, демократический элитизм претендовал на более реалистическое по сравнению с классической демократической теорией объяснение западных демократий, показав доминирование элит в политическом процессе и ограниченный характер демократических институтов и политического процесса в целом (трудности коллективного действия, ограниченный характер партийной конкуренции и соревнования в СМИ и др.). При этом он отказался от крайностей классического элитизма, фактически отрицавшего значимость и реальность демократических институтов.
На американской почве большее распространение получила иная версия элитизма, которую в научной литературе чаще всего обозначают как «критический элитизм» или «радикальный элитизм». Здесь элитизм из либеральной антимарксистской теории превратился в левую по своей идеологической направленности альтернативу плюрализму, естественным образом заняв критическую нишу в отсутствие сильной социалистической традиции. При этом процесс формирования данного направления элитизма был с самого начала тесно связан с эмпирическими исследованиями власти в городских сообществах. Исследования Роберта и Хелен Линд, Уильяма Уорнера и, особенно, Флойда Хантера заложили основы элитистского объяснения распределения власти в американских городских сообществах, которое оказало существенное влияние и на общую (критическую) характеристику американской политической системы. Наиболее известный представитель данного направления Ч.Р. Миллс, на которого, по его признанию, книга Хантера оказала очень сильное влияние, сформулировал основные положения радикального элитизма: 1) в американском обществе власть концентрируется в руках «властвующей элиты», состоящей из наиболее влиятельных военных, представителей государственного аппарата и крупного бизнеса; 2) власть элиты обусловлена прежде всего тем, что она занимает ключевые позиции в важнейших социальных институтах; 3) единство элиты поддерживается общим происхождением (она рекрутируется из высших классов), личными и служебными связями, близостью ценностей и образа жизни; 4) правление элит не является ни естественным, ни неизбежным; 5) апатичность и пассивность масс не имманентна, а представляет собой результат доминирования и манипуляции со стороны элит [Mills, 2000]. Элитистская структура власти формируется и на уровне городских сообществ: на вершине пирамиды власти находится «правящая элита», которая состоит из представителей высшего класса и правит в его интересах; политические лидеры и руководители местных публичных институтов занимают подчиненное положение по отношению к элите и высшему классу в целом.
Так получилось, что критический элитизм получил наибольшее распространение в социологической среде, тогда как оплотом плюрализма стали политологические факультеты и центры. Связь между (социологической) дисциплинарной принадлежностью и элитизмом вполне естественна. Для социологов экономические институты и социальная структура являются важнейшими факторами, определяющими характер отношений в обществе; общество состоит из различных классов и слоев, которые различаются между собой по таким параметрам, как доход, статус, престиж и, разумеется, власть. При этом конфигурация властных отношений в значительной степени предопределяется неравномерным характером распределения важнейших социальных ресурсов между социальными стратами (группами). Тем самым властные отношения образуют довольно устойчивую структуру[142], во многом отражающую характер социальной стратификации социума[143].
В рамках элитизма имеется несколько различных интерпретаций и моделей объяснения распределения власти в городских сообществах. Э. Орум [Отит, 1978: 161] выделяет два основных типа структур власти, обнаруженных представителями элитистского направления (см. рис. 1).
Рис. 1. Элитистские модели власти
В типе А практически всей властью обладает один человек или небольшая группа политических лидеров. Наилучшей иллюстрацией данной модели стало исследование, проведенное Робертом и Хелен Линд в «Миддлтауне» [Lynd, Lynd, 1929; 1937]. Тип Б также предполагает наличие небольшой группы людей, находящихся на вершине властной структуры, но их власть над массами осуществляется через систему опосредующих организаций, контролирующих отдельные сферы городской жизни. Примером данного типа является описание структуры власти, сделанное Ф. Хантером в Атланте [Hunter, 1953]. Однако оба варианта имеют важнейшую общую составляющую: наиболее влиятельные акторы городской политики представляют собой в целом единую группу, в которой, как правило, доминируют представители бизнеса
в силу контроля над ключевыми институтами и обладания важнейшими ресурсами[144].
У политологов власть в городских сообществах длительное время не вызывала большого интереса [Sapotichne, Jones, Wolfe, 2007: 76-106]. Обращение к теме стало результатом не только постепенного осознания значимости субнациональной политики, но и в значительной степени реакцией на вызов, брошенный элитистами-социологами. В это время в политической науке США явно доминировали плюралистические объяснения распределения власти в американском обществе. Основания плюралистической теории[145] закладывались еще в XIX в. (Дж. Медисон, А. Токвиль, Дж. Кэлхаун); в XX в. она получила окончательное оформление в трудах А. Бентли [Bentley, 1908], Д. Трумана [Truman, 1951], Р. Даля [Dahl, 1956; 1963] и др.
Основные положения классической плюралистической теории:
1) политика представляет собой сложное взаимодействие различных групп интересов; арена политической конкуренции остается открытой; между группами возникают сложные отношения соревнования, поддержки и компромиссов;
2) группы обладают различными ресурсами и возможностями влияния; однако ни одна из них не доминирует во всех сферах общественно-политической жизни (отсутствие господствующего класса или правящей элиты);
3) на политической арене постоянно возникают и распадаются разнообразные коалиции групп, различающиеся в зависимости о того, какие проблемы оказываются в центре политических дискуссий;
4) хотя в каждой группе интересов может сформироваться олигархия, взаимоотношения и соперничество между группами формируют плюралистическую систему власти;
5) ресурсы некумулятивны: ни один из ресурсов не может доминировать над другими во всех ситуациях принятия решений, или даже только в наиболее важных; недостаток одних ресурсов может быть компенсирован другими;
6) отделение экономической власти от политической: с появлением всеобщего избирательного права, сильных профсоюзных организаций и рабочих партий разрушается зависимость государства от собственников средств производства;
7) государство играет роль нейтрального арбитра; оно должно быть достаточно сильным, чтобы эффективно управлять политическим процессом и при этом не превратиться в самостоятельную господствующую силу;
8) основная масса граждан осуществляет власть (влияние) через институт демократических выборов;
9) плюрализм идей: отсутствие господствующей идеологии [Schwarz-mantel, 1987:17–63; Dunleavy, O’Leary, 1987:13–71; McFarland, 1969; Waste, 1987; McLennan, 1995].
Плюрализм допускает несколько различные объяснения распределения власти. Как и в элитизме, Э. Орум [Отит, 1978: 161] выделил два основных типа структур власти в городских сообществах, обнаруженных представителями плюралистического направления (см. рис. 2).
Рис. 2. Плюралистические модели власти
Оба типа представляют полицентричную структуру власти. Тип В Орум называет «первым среди равных». Здесь реализация целей каждого центра осуществляется в процессе координации и взаимодействия с другими центрами, обладающими приблизительно теми же ресурсами власти. Наиболее адекватно данная модель была представлена в исследовании Р. Даля в Нью-Хейвене [Dahl, 1961]. Полицентричная структура власти имеет место и в типе Г. Но в отличие от типа В здесь отсутствуют точки контроля или интеграции центров власти. При этом границы сфер, над которыми центры осуществляют свою власть, не всегда четко выражены, а между центрами возникают конфликты при попытках расширить власть за пределы «своей» сферы. Данная модель характерна для исследований У Сэйра и Г. Кауфмана в Нью-Йорке [Sayre, Kaufman, 1960] и Э. Бенфилда в Чикаго [Banfield, 1961].
Позднее на смену классическому плюрализму пришли иные версии плюралистической теории – «стратифицированный плюрализм» (Н. Полсби, Ч. Линдблом, Р. Волфинджер), «приватизированный плюрализм» (Г. Макконнелл, Р. Бауэр), «гиперплюрализм» (Ф. Вирт, Д. Ейтс, Р. Лайнберри, Т. Лови). В них, как уже отмечалось ранее, структура власти в демократическом обществе объяснялась несколько иначе. Главное отличие заключалось в том, что были признаны структурные преимущества отдельных групп (прежде всего бизнеса), обусловливающие их существенно большие (по сравнению с другими группами) возможности реализовать свою волю в политике. Поэтому в вышеприведенных схемах высота (некоторых) пирамидок (которые обозначают группы, имеющие существенное влияние в городской политике) может быть с самого начала различной.
Существуют и несколько другие способы описания и графического изображения типов структуры власти в городских сообществах, в той или иной степени схожие с моделями, выделенными Орумом. В частности, Т. Кларк предлагает выделять четыре (возможных) типа структур власти[146], в целом соответствующих четырем типам стратификационных систем[147] (см. рис. 3).
Тип 1 («массовое участие») характеризуется высоким уровнем участия членов общности во всех типах решений. В отличие от типа 4 («плюралистического») акторы не специализируются в принятии решений в определенных сферах; в нем (как и в плюралистическом типе и в отличие от двух других типов) отсутствует существенная вертикальная дифференциация между лидерами и остальными участниками политики, а пул лидеров может сравнительно легко изменяться. Кларк полагает, что данный тип власти, отражающий простую эгалитарную систему социальной стратификации, встречается редко, обычно в небольших общностях, где население принимает участие в голосовании по всем важнейшим решениям.
Рис. 3. Четыре типа структур принятия решений
Тип 2 («монолитный») представляет структуру власти, где небольшое число акторов, занимающих верхние этажи социальной иерархии, обладает существенно большим влиянием, чем акторы среднего и низшего уровней. Данный тип был распространен во многих американских локальных сообществах в XIX – начале XX в. и соответствовал простой иерархической модели социальной стратификации.
Тип 3 («полицентричный») представляет конфигурацию власти, в которой выделяется несколько монолитных структур – по одной в каждой из значимых сфер принятия решений. По мнению Кларка, такую модель власти имеют многие американские города: властвующая элита, доминирующая во всех сферах городской политики, отсутствует, но есть довольно четкие структуры влияния в каждой из них[148]. Данная структура власти обычно соответствует сложной иерархической модели социальной стратификации.
Тип 4 («плюралистический») складывается при наличии соревнования в каждой из проблемных сфер; при этом иерархия и различия в политическом влиянии разных акторов умеренные. Такая структура власти, по мнению Кларка, типична для многих богатых американских городов: принятие небольшого числа наиболее важных решений характеризуется относительной гомогенностью при сохранении довольно широкого спектра проблем, которые решаются в пользу различных конфигураций акторов, специализирующихся в отдельных сферах [Clark, 1968g: 37–39][149]. Как и у Орума, две модели скорее соответствуют плюралистическим интерпретациям распределения власти, две другие – элитистским[150] [151].
Истоки разных объяснений распределения власти в городских сообществах, как и различия между плюрализмом и элитизмом в целом11, заложены в используемой методологии изучения власти и исследовательских приоритетах. Плюралистические теории опираются на следующие принципы и методы исследования социальной реальности: позитивизм, бихевиорализм, методологический индивидуализм и (в ряде подходов) функционализм. После Второй мировой войны политическая наука в США находилась под влиянием логического позитивизма. Его сторонники исходили из различения трех типов суждений: 1) верных по определению (логических суждений или тавтологий), 2) эмпирически верифицируемых суждений (позитивных или научных суждений) и 3) утверждений «лишенных смысла» (не являются ни истинными по определению, ни эмпирически верифицируемыми). Отталкиваясь от данной классификации, плюралисты утверждали, что в политической науке предыдущих периодов явно преобладали суждения последнего типа; между тем научный политический анализ требует формирования универсальных гипотез (законов) политики, которые могут быть эмпирически протестированы.
Эти идеи легли в основу исследований власти в городских сообществах, проводимых сторонниками плюралистического подхода. Полсби, который наиболее четко сформулировал теоретико-методологические приоритеты плюралистического подхода, подчеркивал, что «выводы, претендующие на статус научных, должны быть верифицируемыми». Под этим он понимал две вещи: «Во-первых, верифицируемый ответ должен относиться к событиям в реальном мире, доступным более чем одному компетентному наблюдателю. Во-вторых, этот ответ должен быть дан в такой форме, которая позволяет его прямо или косвенно опровергнуть с помощью доказательств. Если никакие данные о реальном мире в принципе не могут опровергнуть утверждение, то его вряд ли можно считать научным или эмпирическим» [Polsby, 1980: 5][152].
Позитивистская ориентация естественным образом вела к бихевиорализму – объяснению политики через изучение политического поведения, позволяющего (в отличие от изучения субъективных интенций, желаний и мотивов) выстраивать эмпирически верифицируемые суждения. Классики плюрализма – Бентли и Труман – стремились к созданию эмпирической теории, которая могла бы научно объяснить характер демократических процессов в американском обществе. «Плюрализм был очень популярным в американских университетах, поскольку обещал более адекватное объяснение политики, чем классические либеральные теории представительного правления. Он давал ответ на центральный вопрос политической науки, сформулированный Гарольдом Лассуэллом [Lasswell, 1936]: “Кто получает, что, когда и как?”» – отмечают Данливи и О’Лири [Dunleavy, O’Leary, 1987: 18].
Бихевиоралистская ориентация и влияние позитивистской методологии отчетливо проявились в классическом исследовании Р. Даля в Нью-Хейвене. Даль поставил цель эмпирически протестировать две различные гипотезы о характере распределения власти в городе – элитистскую и плюралистическую. Для этого он сформулировал операциональное определение власти, под которой он понимал «успешную попытку А заставить Б делать то, что тот иначе на стал бы делать» [Dahl, 1957: 202], и, опираясь на него, выявил тех, кто успешно инициировал или блокировал принятие решений в ситуациях открытого (наблюдаемого) столкновения преференций акторов. Исходя из того, что в каждой из сфер принятия решений было зафиксировано влияние разных групп, а наиболее активную роль играли избранные населением (и потому зависимые от него) политики, Даль посчитал, что эмпирическая реальность не подтверждает тезис элитистов о «правящей элите», стоящей на верхушке пирамиды власти. Аналогичные выводы были получены и в других исследованиях, опиравшихся на плюралистическую методологию: с помощью методов, акцентирующих внимание на наблюдаемых параметрах политического поведения (принятие политических решений), элит, т. е. групп, доминирующих на всем пространстве политического соревнования, обнаружено не было. При этом главное направление критики элитизма было связано именно с тем обстоятельством, что его представители изучали не столько политическое поведение само по себе, сколько косвенные и субъективные показатели потенциала влияния, которые не были четко продемонстрированы непосредственно в процессе принятия политических решений. Основной пафос критики «стратификационистов» со стороны Полсби [Polsby, 1980] и других плюралистов заключался в том, что их идеи не получили эмпирического подтверждения, которое может быть убедительным только при соотнесении конкретных суждений с результатами наблюдения за определенными формами политического поведения. При этом ставились под сомнение не только теоретико-методологические основания «стратификационной теории», но и, в какой-то мере, объективность и беспристрастность исследователей[153].
Другим основанием плюралистической теории является методологический индивидуализм: все гипотезы о коллективах людей могут и должны, в конечном счете, сводиться к утверждениям об индивидуальных агентах. С этой точки зрения такие понятия, как «бизнес», «рабочий класс», «государство» следует понимать лишь как удобные обозначения для объяснения агрегированного поведения индивидов, составляющих эти группы или организации. Плюралисты предпочитают рассматривать поведение людей в контексте осознаваемых каждым конкретным актором своих преференций, которые можно эмпирически зафиксировать на основе выбора актором того или иного направления деятельности; тем самым они отвергают такие понятия, как «ложное сознание» и, в целом, объяснения, исходящие из каких-то надындивидуальных факторов. При этом власть, как уже отмечалось ранее, тесно увязывается с деятельностью конкретных акторов, а не с абстрактным детерминирующим влиянием безликих социальных структур, и потому измеряется в отношении конкретных людей и групп (а не структур и систем). Соответственно, общество и социальные общности рассматривались плюралистами как агрегации отдельных индивидов, деятельность которых обусловлена их интересами, как правило, рационально понимаемыми (в том смысле, что они осознают их и действуют в направлении их удовлетворения). Поэтому объяснение власти в общности требует анализа конкретных ситуаций и проблем, которые разрешаются во взаимодействии индивидов и групп, чья деятельность в значительной мере случайна и не (жестко) детерминирована социальными структурами. Власть привязана к определенным проблемам, и с этой точки зрения исследование класса, статуса и престижа не так необходимо, как это представлялось элитистам[154].
Ориентация на проблемы и решения как предметные характеристики власти соответствует убеждению плюралистов в том, что человеческое поведение «управляется в значительной степени инерцией»: в случае, если их интересам ничто не угрожает, люди склонны вести себя как обычно, и лишь при возникновении угрозы их интересам они начинают действовать иначе. Таким образом, бездействие означает отсутствие у человека определенных интересов; поэтому выявить власть можно только в ситуациях открытого конфликта[155]. Кроме того, разделяемая плюралистами идея инерционности человеческого поведения поддерживает их приоритет изучения открытых форм поведения над репутационными индикаторами власти [Polsby, 1980: 116][156]. Поведенческий крен отчасти обусловлен и в целом пессимистическими представлениями плюралистов относительно возможностей и необходимости рационального участия в политике широких слоев населения. Как и многие элитисты, они считают вполне естественным, что большинство людей не интересуются политикой и имеют смутное представление об общественно-политической жизни города. Это homo civicus; по сравнению с homo politicus они «заметно менее расчетливы, на их политический выбор более сильное влияние оказывают инерция, привычки, обычная лояльность, персональная привязанность, эмоции и мимолетные импульсы» [Dahl, 1961: 90–91].
Пессимистичны плюралисты и в оценках перспектив выработки общих генерализаций относительно феномена власти: в силу различия контекстов, проблемных сфер и ситуаций, в которых власть осуществляется, они склонны ориентироваться на создание не какой-то единой связанной теории власти, а на «разнообразные теории ограниченного диапазона, в которых бы использовались какие-то определения власти, соответствующие контексту исследования, но отличающиеся по существенным параметрам от определений, используемых в других исследованиях» [Dahl, 1957: 202]. Пессимизм преобладает и в отношении возможностей непосредственно экстраполировать выводы своих исследований на иные предметные области или временные периоды развития изучаемого социума. В частности, на вопрос: «Что из результатов исследования Нью-Хейвена может быть отнесено к другим городам или к Нью-Хейвену через 10 лет?» Полсби ответил следующим образом: «совсем немного или ничего», поскольку неизвестно, какие общие черты Нью-Хейвена и других городов обусловливают идентичность политических процессов [Polsby, 1980: 97].
Неотъемлемой составляющей плюралистической теории является понимание текучести и изменчивости социума, наличия в нем постоянного конфликта между различными группами[157]. Общества становятся все более сложными, дифференцированными, а социальные роли и институты – более специализированными[158]. Поэтому одной из важных тем становится объяснение оснований стабильности и социального порядка в условиях растущего многообразия, условий, обеспечивающих выполнение важнейших социальных функций. Однако большинство плюралистов в своих методологических посылках и эмпирической деятельности не прибегают непосредственно к функционалистским аргументам, а используют объяснения, подразумевающие значимую стабилизирующую роль ненамеренных последствий социальных действий. В частности, вслед за А. Токвилем многие плюралисты полагают, что развитие групп интересов обусловливает стабильность либеральной демократии, хотя люди и не задумываются об этом, когда вступают в групповые взаимодействия. Их аргументы являются «функциональными» в том смысле, что деятельность групп, институтов и целых социумов реализует определенные социальные запросы и потребности. Критики плюрализма связывают его с функционализмом, поскольку плюралисты «защищают либеральную демократию», что «нивелирует фундаментальное методологическое противоречие между плюралистическим фокусом на социальных расколах и конфликте с функционалистским фокусом на консенсусе», а плюралистическое государство и общество рассматриваются как цель модернизации [Dunleavy, O’Leary, 1987:19–22; Hicks, Lechner, 2005: 64–69][159]. Обычно плюралисты не занимают крайних позиций в идейно-политическом спектре, не являясь ни радикалами (социалистами), ни консерваторами. Критики справедливо относят их к «апологетам статус-кво в западных либеральных демократиях»[160], хотя новейшие версии плюралистической теории бесспорно более критичны в оценках западной демократии и политических режимов [Dahl, 1985; 1998; Lindblom, 1977].
Более, чем другие течения современной политической мысли, плюрализм фокусирует внимание на процессах, характеризующих «вход» (input) в политическую систему Плюралисты убеждены в том, что демократические политические институты играют центральную роль в формировании политики; они придают большое значение партийному соревнованию, влиянию групп интересов на политический процесс, свободным выборам, общественному мнению, независимым СМИ, критикуя элитистов за недооценку роли политиков и гражданских организаций. Как уже отмечалось ранее, они видели локус власти в деятельности (взаимодействии) различных акторов, подчеркивая широкий спектр политических возможностей и относительную неопределенность политики, которая не детерминирована структурными факторами, а оставляет место свободной игре политических сил. Государству в этой схеме отводится роль медиатора процесса управления, обеспечивающего баланс между соревнующимися группами интересов[161]. Властные (политические) отношения динамичны и во многом зависят от субъективной составляющей политики – мотивации, усилий и умений акторов бороться за свои интересы. В этом отношении плюралисты, с одной стороны, вполне оптимистичны в оценках современных либеральных демократий, с другой – считают необходимым сохранять условия для свободной политической конкуренции и потому выступают против централизации государственной структуры и попыток выстраивания жесткой «вертикали власти». Вместе с тем плюралисты, как они сами утверждают, готовы признать наличие «структуры власти» в тех ситуациях, когда одни и те же группы и лица доминируют в принятии решений в различных сферах. Но они категорически против убежденности элитистов в том, что какая-то группа непременно доминирует: «Главный вопрос к местному информанту должен быть не “кто руководит в сообществе?”, а “руководит ли кто-нибудь в сообществе?”» [Polsby, 1980: 112–121].
Как и другие теории, плюрализм находится в процессе непрерывной эволюции. Развитие плюралистической теории, коррекция и уточнение тех или иных оценок распределения власти в демократическом обществе стали следствием не только изменений, происходящих в социуме, но и результатом реакции на критику со стороны оппонентов. Появление неоплюрализма было связано с такими важнейшими новациями методологического характера, как 1) расширение спектра участников политики путем включения в их число классов, а также групп, связанных с различными государственными структурами, и 2) признание роли структурного фактора в детерминации властных отношений. Под влиянием интенсивной критики за недооценку влияния бизнеса неоплюралисты вынуждены были обратить внимание на роль классовых акторов и связанных с ними организаций [Lindblom, 1977; Dahl, 1982]. При этом они стали допускать широкую вариативность форм властных взаимоотношений – от сравнительно децентрализованных и фрагментарных в США до относительно централизованных плюралистических систем в Скандинавии («корпоративистский плюрализм») [Dahl, 1982: 67–68]. В «Дилемме плюралистической демократии» Даль стремится найти баланс между традиционным плюралистическим акцентом на многообразии возможных оснований власти и разнообразием реальных конфигураций властных отношений. Этот вариант плюрализма, с одной стороны, продолжает традиционные сюжеты классического плюрализма и воспроизводит основные элементы его когнитивной конструкции (гетерогенность социальных расколов, групп интересов, важность электоральной политики и др.), с другой – он оказывается способным учесть роль классовых организаций, корпоративистские отношения, «соединяя в себе плюралистическую открытость источников власти с акцентами на классовых и государственных акторах (например, конфедерациях профсоюзов и классовых партий, политиках и публичных организациях, таких как банки)» [Hicks, Lechner, 2005: 59–60].
Эволюция плюралистической теории была во многом обусловлена и другим направлением теоретической критики классического плюрализма – за его неспособность выйти за пределы ситуационных факторов в объяснении распределения власти (см. [Poulantzas, 1973; Block, 1977: 6-27; Alford, Friedland, 1985; Льюке, 2010]). Плюралисты традиционно пренебрегали ролью социальных и экономических структур, непосредственно влияющих на результаты государственной политики (процессы, решения, действия), и недооценивали деятельность, обусловливающую формирование данных структур. Однако Линдблом и другие неоплюралисты фактически признали наличие структурных преимуществ (biases), заложенных в самой природе капиталистического государства, и стали рассматривать их в качестве оснований групповой и классовой власти[162]. В этом отношении определенное влияние на эволюцию плюрализма оказало и распространение институционализма в политической науке. Но плюралисты сохранили акцент на свободе деятельности, которую имеют акторы в условиях действия структурных факторов. Структурные и системные ограничения рассматриваются как зависимые от действий агентов, а сами действия агентов могут выступать в качестве источников структурных ограничений.
В результате этих новаций исследователи плюралистической ориентации скорректировали некоторые традиционные постулаты, сделав оценки состояния демократии менее оптимистическими. В современных версиях теории партийная политика уже не играет такой важной роли в силу очевидного снижения роли социального (классового) фактора в механизме политической мобилизации населения, обусловленного изменениями в структуре общества, ограничением возможностей профсоюзов и общим ослаблением связи между профессиональными позициями людей и их политико-идеологическими ориентациями. Представительные институты не обладают достаточными ресурсами для осуществления эффективного контроля над государственной политикой, а власть все более концентрируется в исполнительных органах; дополнительные трудности создает передача значительных управленческих функций и полномочий агентствам, деятельность которых строится в значительной степени автономно от демократических (представительных) структур. Политическая конкуренция не является в полной мере свободной в силу существенного неравенства возможностей различных групп и привилегированной позиции бизнеса.
Эти и другие проблемы, трудности и проявления ограниченности демократического потенциала сегодняшних западных политических систем фактически предопределили появление модели «деформированной полиархии», которая была принята современными плюралистами. По сравнению с классической версией в ней отмечается противоречие между формальным политическим равенством и очевидным неравенством в обладании реальной властью, обусловленным характером социально-экономической системы капиталистического общества. В обществе формируется «дуальная полития» (dual polity): государство, с одной стороны, зависит от электоральной конкуренции, влияния групп интересов и общественного мнения, с другой – оно вынуждено реагировать на открытое или латентное давление бизнеса, осуществляемое на основе его экономического потенциала и через солидное представительство в политических структурах. Влияние бизнеса проявляется не только в продвижении базовых интересов корпораций, но и в поддержании самой капиталистической экономической системы и воспрепятствовании появлению и популяризации альтернативных концепций организации экономики. В результате плюралистическая политика фактически не охватывает сферу принятия решений по стратегическим вопросам функционирования и развития экономической системы. Вместе с тем в отличие от радикальных элитистов и марксистов, уверенных в том, что
бизнес доминирует в принятии всех основных решений, неоплюралисты полагают, что в условиях деформированной полиархии многие важнейшие вопросы (например, касающиеся международной политики или национальной безопасности) остаются под контролем граждан [Dunleavy, O’Leary, 1987: 297–299].
Изменились и взгляды плюралистов (неоплюралистов) на характер и особенности функционирования современного государства. В традиционном плюрализме государство рассматривалось как структура, представляющая интересы различных групп, деятельность которой отражает представительный характер демократической политической системы. Неоплюралисты предложили модель «профессионализированного государства», в котором плюрализм опирается прежде всего на фрагментированную систему управления, развитие специализированных форм политического участия и возрастание доли профессионалов (юристов, экономистов, архитекторов, инженеров и др.) в государственном аппарате и в первую очередь на уровне местной власти и квазигосударственных организаций. Последнее обстоятельство способствует возрастанию влияния профессионалов в процессе реализации публичной политики, а также повышению роли экспертных сообществ, участвующих в формировании определенных стандартов деятельности государственных служащих и в ее экспертизе. Однако рост специализации и профессионализации управления, признают неоплюралисты, неизбежно ограничивает потенциал участия рядовых граждан, негосударственных организаций и групп интересов в политике и тем самым повышает автономию специалистов и профессионалов в управленческой деятельности; кроме того, он ведет к возрастанию количества проблем, требующих политического решения. Главным направлением нейтрализации неблагоприятных последствий этих тенденций призвана стать фрагментация государственного управления и укрепление внутригосударственной системы контроля за деятельностью его отдельных структур [Ibid.: 300–304].
В исследовании власти в городских сообществах неоплюрализм материализовался в теории «городских режимов». Несмотря на то что среди исследователей нет полного единодушия в оценках ее академической принадлежности, большинство связывает ее именно с плюралистической традицией (см., напр. [Judge, 1995: 13–34; Lauria, 1999: 125–139; Davies, 2002: 301–322; Harding, 2009: 27–39; Mossberger, 2009: 40–54] и др.). Поскольку другой составляющей теории городских режимов стал политэкономический подход[163], теорию можно считать «гибридом политэкономических и плюралистических подходов в политической науке» [Dowding, 2001: 7]. Политэкономическую составляющую теории Стоуна образуют концепция публичного выбора, в центре внимания которой находится процесс обеспечения городскими услугами (см. [Tiebaut, 1956:416–424; Ostrom, Tiebaut, Warren, 1961:831–842; Bish, 1971]), атакже «Ограниченность города» Пола Питерсона, в которой развитие города увязывается с потребностями укрепления городского экономического потенциала, позволяющего успешно конкурировать с другими городами [Peterson, 1981]. К ней относятся и марксистские подходы, которые также фокусируют внимание на обеспечении услугами, но в отличие от предыдущих подходов более ориентированы на проблемы коллективного потребления[164].
Синтез политэкономии и плюрализма привел к появлению теоретического конструкта, сохраняющего генетическую связь со своими идейными предшественниками и при этом заметно отличающегося от них. Под влиянием политэкономических подходов концепция городских режимов уделяет существенное внимание вопросам экономического развития города, ставя их в центр исследовательского интереса. Однако плюралистическая составляющая обеспечивает ей меньшую «детерминистичность» и «экономизм» и, соответственно, большую роль собственно политики с ее фрагментарностью, вариативностью и несводимостью к исключительно экономической проблематике[165]. При этом в отличие от элитизма теория городских режимов подразумевает, что в сложном и в значительной степени фрагментированном мире XXI в. вряд ли какая-то отдельная группа способна осуществлять монопольный контроль над общественно-политической жизнью. В то же время она не допускает той степени текучести и открытости, которая свойственна плюралистическим теориям. Городская политика рисуется уже не как свободная игра политических сил, действующих в условиях беспристрастных государственных структур; политика в городе структурирована и во многих аспектах стабильна в силу превалирования тех или иных коалиций в основных сферах городской общественно-политической жизни; сформировавшиеся режимы могут обеспечивать стабильное доминирование тех или иных групп, входящих в правящую коалицию[166].
Элитизм имеет ряд общих теоретико-методологических оснований с плюралистической теорией. В целом элитисты разделяют позитивистскую методологию с ее ориентацией на изучение эмпирических данных с помощью использования строгих методов эмпирического исследования, получивших развитие в естественных науках. Классики элитизма стремились сформулировать универсальные законы («закон железной олигархии» Михельса), опирающиеся на устойчивые характеристики природы человека и логику социальной организации; за внешним фасадом демократических институтов и различными формами политической организации они обнаруживали закономерности возвышения и падения правящих элит. Однако отнюдь не всегда им удавалось сформулировать четкие эмпирически тестируемые пропозиции. По мнению критиков, утверждения элитистов – как классических, так и современных – нередко были довольно «расплывчатыми» и даже «тавтологичными», а тексты «несистематическими и импрессионистскими» [Dunleavy, O’Leary, 1987: 146; Polsby, 1980]. Трудности строгого следования требованиям позитивистского подхода в эмпирических исследованиях приводили к тому, что используемые элитистами методы не вполне соответствовали его стандартам[167]. При этом им приходилось фокусировать внимание не на власти как таковой, а на иных вещах (социальном происхождении, взаимоотношениях между различными группами элиты, их ценностях и т. п.), хотя и (возможно) связанных с властью[168].
Очевидным «нарушением» строгих классических позитивистских канонов можно считать появление двухмерных концепций власти (П. Бахрах и М. Барац), обычно ассоциирующихся с неоэлитизмом. Идея о том, что власть может проявляться в не-действиях при отсутствии открытого конфликта преференций, жестко контрастировала с «одномерными» плюралистическими концепциями, связывавшими власть только с наблюдаемым противостоянием между акторами, в котором одна из сторон навязывает свою волю другой в процессе принятия политических решений. В целом стремление выйти за пределы жесткого позитивистского подхода к объяснению власти стало общим вектором развития методологии элитистских (как, впрочем, и плюралистических) исследований власти в городских сообществах.
В этом контексте следует отметить сильное влияние Вебера, считающегося одним из основателей современного элитизма. Вебер также стремился к созданию систематической социальной науки, но не считал возможным непосредственно использовать методы естественных наук для объяснения социальной деятельности, поскольку они не могут в полной мере учесть ее мотивов. По Веберу, адекватное объяснение социальной деятельности требует понимания значения, которое она имеет для ее участников. Объяснения в социальных науках всегда остаются вероятностными и «недоказуемыми» с помощью критериев, используемых в естественных науках. Однако обобщения могут быть сделаны с помощью «идеальных типов» – конструктов, позволяющих выделять и сравнивать определенные эмпирические феномены, устанавливая аналитические связи между отдельными фрагментами реальности.
Как и неоплюрализм, элитизм подчеркивает ограниченный характер представительства различных интересов в либерально-демократической политической системе, обусловленный как доминирующим положением бизнеса, так и корпоративистскими и технократическими тенденциями в развитии государственного управления. Признание демократии как реальной формы функционирования политической системы (а не мифа) было сделано современными элитистами с большими оговорками. После Шумпетера демократия стала рассматриваться в основном как процедура легитимации власти элиты; иные версии, допускавшие более существенную роль граждан и общественных организаций, отвергались как малореальные, а для некоторых элитистов – и как создающие проблемы для стабильности либерально-демократической системы в силу «иррациональности масс». По сравнению с плюралистами элитисты претендуют на менее идеализированное объяснение структуры власти – как в городских сообществах, так и в обществе в целом. Они критичнее оценивают возможности таких демократических институтов, как выборы, легислатуры, партийное соревнование, гражданские организации, СМИ, «демократическое кредо» и др.[169] Элитисты не принимают идею текучести и изменчивости политической власти, лежащую в основании плюралистического объяснения политики; изменения и подвижность политики относятся главным образом к ее низшему уровню и тем проблемам, которые не являются первостепенными для наиболее влиятельных акторов. Они склонны видеть кумулятивность власти, структурные основания политики и стабильные преимущества отдельных групп, заложенные в институтах и социально-экономической системе[170]; по сравнению с плюралистами в своих когнитивных моделях они отводят значительно более существенную роль не собственно политическим, а социальным, экономическим, идеологическим и другим факторам жизнедеятельности социума, обеспечивающим политическое доминирование элит. Сторонники радикального элитизма – наиболее востребованной версии элитизма в эмпирических исследованиях власти в городских сообществах – полагают, что локус власти вышел за пределы демократических институтов, которые не в силах предотвратить монополизацию реального влияния; при этом центр государственной власти находится в исполнительных и бюрократических структурах, концентрируясь в руках ограниченной группы лиц. Представители публичной власти обычно рассматриваются как находящиеся в той или иной степени зависимости от бизнеса, их деятельность имеет тенденцию защищать интересы высших классов, из которых прежде всего и рекрутируется административная элита. Национальные элиты поддерживаются региональными и местными элитами, интересы которых реализует система принятия решений на субнациональном уровне. Таким образом, плюрализм проявляется только на уровне второстепенных (для элиты) проблем, а доминирование бизнеса заметно на всех уровнях власти.
Представители радикального элитизма не разделяют уверенности плюралистов и демэлитистов в том, что правовая система современных демократических государств представляет собой универсальную систему правил и принципов, одинаково и беспристрастно применяемую ко всем членам социума. Они более склонны считать ее средством легитимации существующего порядка, создающим иллюзию того, что в обществе обеспечивается правление закона. Право – это скорее символ, миф или обряд, а не реальность; оно строго применяется лишь в отношении обычных граждан, но не элиты. В праве часто заложены преимущества и выгоды тех или иных групп, а трудности в реализации законов, снижающие возможности граждан обеспечивать свои права, обусловлены не организационными проблемами и естественной сложностью государственного управления, а соответствующим влиянием элитных групп, контролирующих средства их воплощения. В административных и юридических подразделениях государственного аппарата преобладают представители привилегированных групп, которые отождествляют общественный интерес с интересами элит; огромное число юристов работает на бизнес, защищая интересы корпораций.
При объяснении взаимоотношений между государством и влиятельными экономическими группами интересов радикальные элитисты высказывают сомнения относительно возможностей государства эффективно препятствовать лоббированию частных интересов корпораций в ущерб интересам общества в целом. При этом и законодательный процесс, и сама деятельность государства по регулированию экономической сферы в целом поддерживают доминирующую позицию крупного бизнеса путем ограничения внешних и внутренних источников конкуренции и стимулирования спроса. Инициативы по регулированию рынка часто исходят от самих экономических субъектов, заинтересованных в его стабилизации; сегодня государство в развитых странах поддерживает бизнес, в том числе и путем контрактных отношений с корпорациями, многие из которых работают на государство, например в оборонной сфере. Наряду с ВПК непосредственное сотрудничество государства и крупного бизнеса наблюдается и в других сферах, например в здравоохранении [Dunleavy, O’Leary, 1987: 146–148, 178–179, 180–184].
В понимании роли государства среди элитистов наблюдаются существенные разногласия. П. Данливи и Б. О’Лири выделяют три аналитических модели государства в современном элитизме: автономную, корпоративистскую и контролируемую извне. Автономная модель [Krasner, 1978; Scocpol, 1985: 3-37; Nordlinger, 1981] стала популярной с конца 1970-х годов. Ее сторонники с самого начала противопоставили себя тем направлениям политической мысли, в которых государство рассматривалось как в существенной степени зависимое от каких-то иных социальных сил. В «общественно-центричных» (society-centered) моделях государства (к которым несмотря на все их различия между собой относятся плюралистические, корпоративистские, неомарксистские и некоторые элитистские версии) подразумевается, что наиболее влиятельные социальные акторы так или иначе контролируют государство, которое в их вокабуляре ассоциируется с «пешкой», «машиной» или «отражением». «Государственно-центричная» (state-centered) модель в определенной мере реабилитирует классическую теорию элиты, утверждая, что «преференции государства, по крайней мере, не менее важны, чем преференции гражданского общества при определении того, что делает или не делает государство; демократическое государство часто бывает не просто автономным, поскольку действует в соответствии со своими преференциями, но и совершенно автономным, когда делает это даже вопреки требованиям наиболее влиятельных групп гражданского общества» [Nordlinger, 1981: 1; Dunleavy, O’Leary, 1987: 190]. На ее формирование повлияли и неомарксистские концепции относительной автономии капиталистического государства[171].
В корпоративистской модели государство и общество представлены как тесно связанные между собой в силу сращивания государства с различными группами интересов. В отличие от плюрализма, предполагающего соревнование групп интересов при относительной нейтральности государства, корпоративизм представляет собой такой способ представительства интересов, в котором отдельные группы фактически обладают монопольным влиянием на государство. При этом именно государство играет главную роль в организации участия групп в политике [Schmitter, 1974: 85-131; 1997: 14–22; Williamson, 1989; 2010]. Ф. Шмиттер определил корпоративизм как «систему представительства интересов, элементы которой представляют собой ограниченное число обязательных, не конкурирующих между собой, иерархически организованных и функционально дифференцированных единиц, признанных, лицензированных или созданных государством и наделенных монополией на представительство определенных интересов в обмен на ту или иную степень правительственного контроля за подбором их лидеров и артикуляцией требований и поддержки» [Schmitter, 1974: 96]. Возникновение неокорпоративизма[172] связано с двумя взаимосвязанными процессами – 1) с формированием государства благосостояния, стимулировавшим стремление социальных групп к созданию мощных организаций для представительства своих интересов на национальном уровне и 2) с развитием крупного корпоративного бизнес-сектора, с одной стороны, и мощным профсоюзным движением – с другой. В этих условиях реализация целей государства и социальных элит становится возможной при их тесном пересечении; политические и экономические элиты имеют общие интересы в контроле за своим окружением, что стимулирует кооперацию между ними. Тем самым государство оказывается «оккупированным» различными элитами, которые не столько соревнуются между собой (как в демэлитистских объяснениях), сколько находятся в состоянии тесной кооперации друг с другом, при этом не составляя единой группы (как полагают радикальные элитисты).
Модель внешнего контроля государства (externally controlled machine model) рассматривает государство как инструмент в руках элит. Дем-элитисты считают, что государство управляется политиками, которые побеждают в борьбе за государственную власть, ведущуюся в рамках демократических институтов. В этом контексте они довольно близки к плюралистическим объяснениям. Отталкиваясь от идеи Вебера о возможности и необходимости контроля государственной бюрократии со стороны демократически избранных политиков, они видят в нем основание и опору демократической системы [Хигли, Пакульский, 2008: 67–84; Dye, Zeigler, 2008]. В иных версиях данной модели государство рассматривается как зависимое не столько от политических (государственных, административных) элит, сколько от социальных элит, находящихся вне непосредственной сферы государственного управления. Их доминирование осуществляется не в процессе электоральной борьбы и партийного соревнования, а с помощью иных, часто непубличных механизмов политического влияния. Обычно в качестве властвующей элиты в обществе рассматриваются экономические элиты, включающие в себя собственников и руководителей крупнейших корпораций и других экономических и финансовых организаций [Mills, 2000; Domhoff, 1998; Dye, 2001]. Менее распространена «технократическая» версия, делающая акцент на знании, образовании и экспертизе как факторах, обусловливающих доминирование элиты. Однако во всех вариантах данного подхода государство рассматривается как относительно пассивный инструмент в руках небольших групп людей [Dunleavy, O’Leary, 1987: 185–189, 193–197].
Концепция контроля государства со стороны социальных (экономических) элит оказалась наиболее востребованной при изучении власти в городских сообществах, особенно в ранних и классических исследованиях (Р. и X. Линд, Ф. Хантер). В теории «машин роста», которую многие исследователи рассматривают в качестве современной версии элитизма [Harding, 2009: 33], стратегическая роль бизнеса в городской политике получает «политэкономическое» обоснование. В нем внимание фокусируется на источниках и причинах особой заинтересованности местных властей в росте, рассматриваемом ими в качестве главного приоритета своей деятельности; исследования, выполненные в русле данного подхода, раскрывают процесс принятия решений в экономической сфере, инициируемых коалициями роста, в которых бизнес играет ключевую роль.
В целом эволюция соперничающих традиций приводит к их естественному сближению; разногласия становятся не такими жесткими, и многие позиции все более разделяются представителями различных школ. В ряде ситуаций очень непросто провести четкую демаркацию школ, тем более в контексте наличия «жестких» и «мягких» интерпретаций обеих школ и своеобразных теоретико-методологических гибридов типа «плюралистического элитизма»[173]. Закономерным отражением процесса сближения соперничающих парадигм стала популярность концепции городских режимов, сумевшей преодолеть недостатки более ранних подходов и в какой-то мере объединить академическое сообщество.
VII. Современные модели эмпирического исследования власти в городских сообществах: теории «машин роста» и «городских режимов»
Появление теорий «машин роста» и «городских режимов» стало началом современного этапа в более чем полувековой практике эмпирических исследований власти в городских сообществах. Основные постулаты теории «машин роста» были сформулированы Харви Молотчем в 1976 г. [Molotch, 1976: 309–355], однако широкое признание она получила уже после публикации его совместной с Джоном Логаном монографии «Судьбы города» [Logan, Molotch, 1987]. Впоследствии теория стала популярной среди американских исследователей и получила вместе с теорией «городских режимов» признание за пределами США.
Теория «машин роста» стала альтернативой не только ранним элитистским и плюралистическим моделям исследования структуры власти, но и неомарксистским подходам, которые получили широкое распространение в 1970-1980-х годах (Дж. О’Коннор, С. Кокберн, Дж. Лоджкин, Э. Хэйес, М. Кастельс, П. Саундерс). В последних был сделан акцент на значимости классового фактора и «системной» природе власти капитала в принятии городских решений; конкретной деятельности участников городской политики уделялось существенно меньшее внимание. В этом отношении теории «машин роста» и «городских режимов» обозначили возвращение к принципиальным аспектам традиционных дебатов и объяснению паттернов городской политики путем рассмотрения действий и взаимодействий основных акторов.
Теория «машин роста» выступила с претензией на объяснение ведущей роли бизнеса без элементов детерминизма и структурализма (но с учетом структурных оснований политики) и тем самым на снятие противоречия между традиционными интерпретациями распределения власти в современном городе – плюрализмом, элитизмом и марксизмом [Domhoff, 1986: 73]. При этом она более, чем ранние элитистские и плюралистические подходы, учитывала влияние внешних факторов в формировании стратегий роста и развития города [Harding, 2009: 364]. Позиционируя свою теорию в структуре имеющихся подходов, Логан и Молотч обращают внимание на необходимость расширения спектра исследовательских задач, который не исчерпывается традиционным «кто правит?», а включает и ответ на вопрос: «С какой целью?» [Logan, Molotch, 1987: 50]. Для понимания городской политики важно не только выявить степень единства и разногласия между акторами в континууме «плюралистическая конкуренция – олигархия», по поводу которой и велись дебаты между плюралистами и элитистами, но и показать ее содержание, выделив важнейшие проблемы и источники заинтересованности основных акторов в определенном способе их разрешения.
Такой проблемой для любого города является его рост, важнейшими индикаторами которого выступают увеличение численности населения, развитие финансовой активности, коммерции, строительства, интенсификация использования земли и т. п. Рост – это не просто одна из нескольких равнозначных проблем (issues), а «политическая и экономическая суть практически любой территории» [Molotch, 1976: 309–310]; его особое место в структуре городской политики обусловлено тем, что он может обеспечить богатство и существенные преимущества определенным акторам. Поэтому естественное стремление к росту формирует консенсус между элитными группами независимо от их расхождений по любым другим проблемам, в том числе и относительно выбора оптимальной стратегии роста. Эти расхождения не могут рассматриваться в качестве основания для утверждений о децентрализации (плюрализации) власти; они имеют сравнительно второстепенный характер по отношению к доминирующему «консенсусу роста». По мнению Логана и Молотча, консенсус между участниками коалиции роста проявляется и в том, что они соглашаются относительно спектра проблем, несогласие по которым может быть вынесено в сферу публичной политики [Ibid.: 50–51].
Приоритет роста и экономического развития в структуре городской политики сложился давно, практически с момента образования городов. Несмотря на появление сил, оппозиционных росту (профсоюзы, экологические движения и др.), практически они были не в состоянии бросить ему серьезный вызов. Поэтому в американской истории никогда не было значительного сопротивления стратегии и идеологии роста; большинство граждан рассматривало рост как фактор, способствующий процветанию территории и его жителей, и потому поддерживали усилия тех, кто обеспечивал создание и развитие городского пространства. Поддержка роста закреплялась в культурных традициях и идеологических паттернах, обозначавших связь между ростом и благосостоянием людей [Molotch, 1976: 315; Logan, Molotch, 1987: 53, 60–62)[174]. Чтобы мобилизовать общественное мнение в этих целях, элиты обычно обещают новые рабочие места, причем не только в основных индустриальных сферах, но и в жилищном строительстве, коммерции, сервисе и других сегментах городской жизни, которые растут вместе с ростом города. Именно рост как таковой является «основной идеологической опорой машин роста» [Molotch, 1976: 320].