Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария

Фрау Хомайер в ужасе смотрит на сына. Потом вырывает у него из рук сначала стул, затем петуха и отправляется к молочнику Биндингу.

Вилли искренне возмущен.

– «Уходит он, и песня замолкает», – мрачно декламирует он. – Ты что-нибудь во всей этой истории понимаешь, Эрнст?

Что нельзя взять на растопку стул, хотя на фронте мы сожгли однажды целое пианино, чтобы сварить гнедую в яблоках кобылу это на худой конец я еще могу понять. Пожалуй, понятно и то, что здесь, дома, не следует потакать непроизвольным движениям рук, которые хватают все, что плохо лежит, хотя на фронте добыть жратву считалось делом удачи, а не морали. Но что петуха, который все равно уже зарезан, надо вернуть владельцу, тогда как любому новобранцу ясно, что, кроме неприятностей, это ни к чему не приведет, – по-моему, верх нелепости.

– Если здесь поведется такая мода, то мы еще с голоду подохнем, вот увидишь, – возбужденно утверждает Вилли. – Будь мы среди своих, мы бы через полчаса лакомились роскошнейшим фрикасе. Я приготовил бы его под белым соусом.

Взгляд его блуждает между плитой и дверью.

– Знаешь что, давай смоемся, – предлагаю я. – Здесь уж очень сгустилась атмосфера.

Но тут как раз возвращается фрау Хомайер.

– Его не было дома, – говорит она, запыхавшись, и в волнении собирается продолжать свою речь, но вдруг замечает, что Вилли в шинели. Это сразу заставляет ее забыть все остальное. – Как, ты уже уходишь?

– Да, мама, мы идем в обход, – говорит он, смеясь.

Она начинает плакать. Вилли смущенно похлопывает ее по плечу:

– Да ведь я скоро вернусь! Теперь мы всегда будем возвращаться. И очень часто. Может быть, даже слишком часто.

Плечо к плечу, широко шагая, идем мы по Шлосштрассе.

– Не зайти ли нам за Людвигом? – предлагаю я.

Вилли отрицательно мотает головой:

– Пусть лучше спит. Полезней для него.

В городе неспокойно. Грузовики с матросами в кузове мчатся по улицам. Развеваются красные знамена.

Перед ратушей выгружают целые вороха листовок и тут же раздают их. Толпа рвет их из рук матросов и жадно пробегает по строчкам. Глаза горят. Порыв ветра подхватывает пачку прокламаций: покружив в воздухе, они, как стая белых голубей, опускаются на голые ветви деревьев и, шелестя, повисают на них.

– Братцы, – говорит возле нас пожилой человек в солдатской шинели, – братцы, наконец-то мы заживем получше. – Губы его дрожат.

– Черт возьми, тут, видно, что-то дельное заваривается, – говорю я.

Мы ускоряем шаг. Чем ближе к собору, тем больше толчея. На площади полно народу. Перед театром, взобравшись на ступеньки, ораторствует солдат. Меловой свет карбидной лампы дрожит на его лице. Нам плохо слышно, что он говорит, – ветер неровными затяжными порывами с воем проносится по площади, принося со стороны волны органных звуков, в которых тонет высокий отрывистый голос солдата.

Беспокойное ожидание чего-то неведомого нависло над площадью. Толпа стоит сплошной стеной. За редким исключением все – солдаты. Многие с женами. На молчаливых, замкнутых лицах то же выражение, что на фронте, когда из-под стального шлема глаза высматривают врага. Но сейчас во взглядах мелькает еще и другое: предчувствие будущего, неуловимое ожидание новой жизни.

Со стороны театра слышны возгласы. Им отвечает глухой рокот.

– Ну, ребята, кажется, будет дело! – с восторгом восклицает Вилли.

Лес поднятых рук. По толпе пробегает волна. Ряды приходят в движение. Строятся в колонны. Раздаются призывы: «Товарищи, вперед!» Мерный топот демонстрантов как мощное дыхание. Не раздумывая, вливаемся в колонну.

Справа от нас шагает артиллерист. Впереди – сапер. Группа примыкает к группе. Знакомых друг с другом мало. Но это не мешает нам сейчас же сблизиться с теми, кто шагает рядом. Солдатам незачем предварительно знакомиться. Они товарищи, этого достаточно.

– Пошли, Отто, чего стоишь? – кричит идущий впереди сапер солдату, отошедшему в сторону.

Тот в нерешительности – с ним жена. Взглянув на него, она берет его под руку. Он смущенно улыбается:

– Попозже, Франц.

Вилли корчит гримасу:

– Ну вот, стоит только юбке вмешаться, и всей дружбе конец. Помяните мое слово!

– Ерунда! – говорит сапер и протягивает Вилли сигарету. – Бабы – это полжизни. Только всему свое время.

Мы невольно шагаем в ногу. Но это не просто шаг солдатских колонн. Земля гудит, и молнией вспыхивает над марширующими рядами безумная, захватывающая дыхание надежда, как будто путь этот ведет прямо в царство свободы и справедливости.

Однако уже через несколько сот метров процессия останавливается перед домом бургомистра. Несколько рабочих стучат в парадную дверь. Никто не откликается. На мгновение за окнами мелькает бледное женское лицо. Стук в дверь усиливается, и в окно летит камень. За ним – второй. Осколки разбитого стекла со звоном сыплются в палисадник.

На балконе второго этажа появляется бургомистр. Крики несутся ему навстречу. Он что-то пытается объяснить, но его не слушают.

– Давай сюда! – кричат в толпе.

Бургомистр пожимает плечами и кивает. Несколько минут спустя он шагает во главе процессии.

Вторым извлекается из дому начальник продовольственной управы. Затем очередь доходит до перепуганного плешивого субъекта, который, по слухам, спекулировал маслом. Некоего торговца зерном нам захватить уже не удастся: он заблаговременно сбежал, заслышав о нашем приближении.

Колонны направляются к Шлоссхофу и останавливаются перед окружным военным управлением. Один из солдат быстро взбегает по лестнице и исчезает за дверью. Мы ждем. Все окна освещены.

Наконец дверь открывается. Мы с нетерпением вытягиваем шеи. Выходит какой-то человек с портфелем. Порывшись в нем, он вытаскивает несколько листочков и ровным голосом начинает читать речь. Мы напряженно слушаем. Вилли приложил ладони к своим огромным ушам. Он на голову выше остальных, поэтому ему лучше слышно, и он повторяет нам отдельные фразы. Но слова оратора плещут через наши головы, все куда-то мимо, мимо… Они родятся и умирают, но нас они не трогают, не увлекают, не встряхивают, они только плещут и плещут.

Нас охватывает беспокойство. Мы не понимаем: что происходит? Мы привыкли действовать. Ведь это революция! Значит, нужно что-то делать. Но человек наверху все только говорит да говорит. Он призывает к спокойствию и благоразумию, хотя все стоят очень тихо и спокойно.

Наконец он уходит.

– Кто это? – разочарованно спрашиваю я.

Сосед-артиллерист хорошо осведомлен:

– Председатель Совета рабочих и солдатских депутатов. В прошлом, кажется, зубной врач.

– Гм, – мычит Вилли и разочарованно вертит по сторонам рыжей головой. – Чертовщина какая-то! А я-то думал, идем к вокзалу, а оттуда прямехонько на Берлин.

Выкрики из толпы становятся все громче, все настойчивей. Требуют бургомистра. Его подталкивают к лестнице.

Спокойным голосом бургомистр заявляет, что все требования будут внимательнейшим образом рассмотрены. Оба спекулянта стоят рядом с ним и трясутся. Они даже вспотели от страха, хотя их никто не трогает. На них, правда, покрикивают, но никто не решается первым поднять на них руку.

– Ну что ж, – говорит Вилли, – по крайней мере хоть бургомистр не трус.

– А он привык, – откликается артиллерист, – его каждые два-три дня вытаскивают…

Мы изумлены.

– Часто у вас такие истории происходят? – спрашивает Альберт.

Артиллерист кивает:

– Видишь ли, с фронта все время прибывают новые войска и все по очереди воображают, что именно они должны навести порядок. На этом обычно дело и кончается…

– Непонятно, – говорит Альберт.

– Вот и я ничего не понимаю, – соглашается артиллерист, зевая во всю глотку. – Я думал, что все это будет иначе. А теперь адью, ребята, покачусь-ка я в свой клоповник. Самое правильное.

За ним следуют другие. Площадь заметно пустеет. Говорит второй депутат. Он тоже призывает к спокойствию. Руководители сами обо всем позаботятся. Они уже за работой, говорит он, указывая на освещенные окна. Лучше всего, мол, разойтись по домам.

– Черт побери, и это все? – говорю я с досадой.

Мы кажемся себе чуть ли не смешными: чего ради мы потащились за всеми? Что нам нужно было?

– Дерьмо, – говорит Вилли разочарованно.

Пожимаем плечами и лениво плетемся дальше.

Некоторое время мы еще бродим по улицам, затем прощаемся. Я довожу Альберта до дому и остаюсь один. Странное чувство охватывает меня: теперь, когда я один и рядом нет моих товарищей, мне начинает казаться, что все вокруг тихо заколебалось и утрачивает реальность. Все, что только сейчас было прочно и незыблемо, вдруг преображается и предстает передо мной в таком поражающе новом и непривычном виде, что я не знаю, не грезится ли мне все это. На самом ли деле я здесь? На самом ли деле я дома?

Вот лежат улицы, спокойные, одетые в камень с гладкими, поблескивающими крышами, без зияющих дыр и трещин от разрывов снарядов; нетронутые, громоздятся в голубой ночи стены домов, темные силуэты балконов и шпилей словно вырезаны на густой синеве неба, ничто не изгрызено зубами войны, в окнах все стекла целы, и за светлыми облаками занавесей живет под сурдинку особый мир, не тот ревущий мир смерти, который так долго был моим.

Я останавливаюсь перед домом, нижний этаж которого освещен. Едва слышно доносятся звуки музыки. Шторы задернуты только наполовину. Видно, что происходит внутри.

У рояля сидит женщина и играет. Она одна. Свет высокой стоячей лампы падает на белые страницы нот. Все остальное тает в многокрасочном полумраке. Здесь тихо и мирно живут диван и несколько мягких кресел. На одном кресле спит собака.

Как зачарованный гляжу я на эту картину. И только когда женщина встает из-за рояля и легкой, бесшумной походкой идет к столу, поспешно отступаю. Сердце колотится. В слепящем сверкании ракет, среди развалин разрушенных снарядами прифронтовых деревень я почти забыл, что все это существует, что могут быть целые улицы мирной, укрывшейся за стенами жизни, где ковры, тепло и женщины. Мне хочется открыть дверь, войти и свернуться калачиком в мягком кресле, хочется погрузить свои руки в тепло, чтобы оно залило меня всего с головы до ног, хочется говорить без конца и в тихих глазах женщины растопить и забыть все жестокое, бурное, все прошлое, мне хочется уйти от него, сбросить его с себя, как грязное платье…

Свет в комнате гаснет. Бреду дальше. И ночь вдруг наполняется глухими зовами и неясными голосами, картинами прошлого, вопросами и ответами.

Я выхожу далеко за город и взбираюсь на вершину Клостерберга. Внизу, весь в серебре, раскинулся город. Луна отражается в реке. Башни словно парят в воздухе, и непостижимая тишина разлита кругом.

Я стою некоторое время, потом иду обратно, опять к улицам, к жилью. Дома я бесшумно, ощупью поднимаюсь по лестнице. Старики мои уже спят. Я слышу их дыхание: тихое дыхание матери и хриплое – отца. Мне стыдно, что я вернулся так поздно.

В своей комнате я зажигаю свет. На кровати постлано ослепительно свежее белье. Одеяло откинуто. Я сажусь на постель и задумываюсь. Потом я чувствую усталость. Машинально вытягиваюсь и хочу накинуть на себя одеяло. Но вдруг вскакиваю: я совершенно забыл, что надо раздеться. Ведь на фронте мы никогда не раздевались. Медленно стаскиваю с себя куртку и ставлю в угол сапоги. И тут замечаю, что в ногах кровати лежит ночная рубашка. О таких вещах я и вовсе забыл. Я надеваю ее. И вдруг, когда я, голый, дрожа от холода, натягиваю ее на себя, меня захлестывает какое-то незнакомое чувство. Я мну и ощупываю одеяло, я зарываюсь в подушки и прижимаю их к себе, я погружаюсь в них, в сон, и снова в жизнь, и ощущаю одно: я здесь, да, да, я здесь!

III

Мы с Альбертом сидим в кафе Майера у окна. Перед нами на круглом мраморном столике две чашки остывшего кофе. Мы сидим здесь битых три часа и все не можем решиться выпить эту горькую бурду. И это мы, привыкшие на фронте ко всякой дряни. Но в этих чашках, наверное, отвар каменного угля, не иначе.

Занято всего три столика. За одним какие-то спекулянты уговариваются насчет вагона продовольствия, за другим супружеская чета углубилась в газеты, за третьим сидим мы и нежим свои отвыкшие от хорошей жизни задницы на красном плюше диванов.

Занавески грязные, кельнерша зевает, воздух спертый, и, в сущности, хорошего здесь мало, но для нас его – уйма. Мы уютно расположились, времени у нас хоть отбавляй, играет музыка, и мы смотрим в окно. Мы долго лишены были всего этого.

Мы сидим без конца. Вот уж все три музыканта складывают свои инструменты, а кельнерша в нетерпении все сужает и сужает круги около нашего столика. Наконец мы платим и выходим на вечерние улицы. Как чудесно не спеша переходить от витрины к витрине, ни о чем не думать и чувствовать себя независимым человеком!

На Штубенштрассе мы останавливаемся.

– Не зайти ли нам к Беккеру? – предлагаю я.

– Давай заглянем, – соглашается Альберт. – То-то удивится!

В беккеровской лавке мы провели часть наших школьных лет. Там можно было купить все, что душе угодно: тетради, рисовальные принадлежности, сачки для ловли бабочек, аквариумы, коллекции марок, подержанные книги и «ключи» к алгебраическим задачникам. У Беккера мы пропадали часами: у него мы украдкой курили и назначали первые тайные свидания с ученицами городской школы. Беккеру мы поверяли наши тайны.

Входим. По углам несколько школьников быстро прячут в согнутых ладонях дымящиеся папиросы. Мы улыбаемся и слегка подтягиваемся. Подходит продавщица и спрашивает, что нам угодно.

– Мы хотели бы поговорить с господином Беккером лично.

Девушка медлит…

– Не могу ли я заменить его?

– Нет, фрейлейн, – возражаю я, – вы не можете его заменить. Доложите, пожалуйста, господину Беккеру.

Она уходит. Мы с Альбертом переглядываемся и, довольные своей затеей, ждем, заложив руки в карманы. Вот будет встреча!

В дверях конторы звенит хорошо знакомый колокольчик. Выходит Беккер – щуплый, седенький и неопрятный, как всегда. Минутку он, прищурившись, глядит на нас, затем узнает.

– Смотрите-ка! – восклицает он. – Биркхольц и Троске! Вернулись, значит?

– Да, – живо откликаемся мы, ожидая, что тут-то и начнется.

– Вот и прекрасно! А что вам угодно? Сигарет?

Мы смущены. Мы, собственно, ничего не собирались покупать, нам это и в голову у не приходило.

– Да, – говорю я наконец, – десяток сигарет.

Беккер отсчитывает нам сигареты.

– Ну, до скорого свидания, – кивает он нам и тут же собирается исчезнуть за дверьми конторы.

С минуту еще мы не трогаемся с места. Он оборачивается.

– Забыли что-нибудь? – говорит он, стоя уже на лесенке.

– Нет, нет, – отзываемся мы и выходим из магазина.

– Что ты скажешь? – говорю я Альберту на улице. – Он, очевидно, думал, что мы уезжали на увеселительную прогулку.

Альберт с досадой машет рукой:

– Осёл, штафирка…

* * *

Мы долго бродим по городу. Поздно вечером к нам присоединяется Вилли, и мы всей компанией идем в казармы.

Вдруг Вилли отскакивает в сторону. Я тоже испуганно вздрагиваю. Знакомый звук летящего снаряда прорезает воздух. Мгновение спустя мы сконфуженно переглядываемся и смеемся. Это всего лишь трамвай взвизгнул на повороте.

Юпп и Валентин одиноко сидят в большом пустынном помещении. Тьяден вообще пока не показывался. Он все еще в борделе. Оба радостно приветствуют нас: теперь можно составить партию в скат.

За то короткое время, что мы не виделись, Юпп успел стать членом солдатского совета. Он попросту сам себя объявил им, потому что в казарме ужасный кавардак и никто ничего толком не знает. На первое время Юпп таким образом устроился. Его гражданская должность уплыла. Адвокат, у которого он работал в Кёльне, написал ему, что новая канцеляристка великолепно справляется с работой и к тому же обходится дешевле, а Юпп на фронте, несомненно, несколько отстал от канцелярского дела. Господин адвокат от души об этом сожалеет, но времена нынче суровые. Он шлет господину Юппу свои наилучшие пожелания.

– Пакостная штука! – меланхолически говорит Юпп. – Все эти годы я только об одном мечтал – как бы убраться подальше от армии, а теперь вот радуешься, что тебя не гонят. Ну, пропадать так пропадать – ставлю восемнадцать!

У Вилли в руках выгоднейшая комбинация.

– Двадцать! – отвечаю я за него. – Ну а ты, Валентин?

Валентин пожимает плечами:

– Двадцать четыре!

На сорока Юпп пасует. В эту минуту появляется Карл Брегер.

– Захотелось поглядеть, как вы живете, – говорит он.

– И ты решил, что мы, конечно, здесь, – ухмыляется Вилли, поудобнее усаживаясь на скамье. – Нет, знаешь, как ни верти, а для солдата казарма – истинная родина. Сорок один!

– Сорок шесть! – азартно бросает Валентин.

– Сорок восемь! – гремит Вилли в ответ.

Черт возьми! Игра становится крупной. Мы придвигаемся поближе. Вилли, прислонясь к стенке шкафа, в упоении показывает нам четырех валетов. Валентин, однако, зловеще ухмыляется: его шансы еще вернее – у него ничего нет в прикупе.

Как уютно здесь! На столе мигает огарок свечи. В полумраке чуть белеют солдатские койки. Мы большущими ломтями поглощаем сыр, который раздобыл Юпп. Юпп режет его клинковым штыком и по очереди всех нас оделяет.

– Пятьдесят! – беснуется Валентин.

Тут дверь распахивается настежь, в комнату врывается Тьяден.

– Зе… Зе… – заикается он. От страшного волнения на него напала икота. Мы водим его с высоко поднятыми руками по комнате.

– Что, девочки обобрали? – участливо спрашивает Вилли.

Тьяден отрицательно качает головой:

– Зе… Зе…

– Смирно! – командует Вилли.

– Зеелиг… Я нашел Зеелига, – ликующе произносит наконец Тьяден.

– Слушай! – рявкает Билли. – Если ты врешь, я выброшу тебя в окно.

Зеелиг был нашим ротным фельдфебелем. Скотина первоклассная. За два месяца до конца войны его, к сожалению, куда-то перевели, и мы до сих пор никак не могли напасть на его след. Тьяден сообщает, что он содержит пивную «Король Вильгельм» и что пиво у него высшей марки.

– Вперед! – кричу я, и мы всей оравой устремляемся к выходу.

– Стой, ребята! Без Фердинанда нельзя. У него с Зеелигом давние счеты за Шредера, – говорит Вилли.

У доме Козоле мы поднимаем отчаянный шум, свистим и буяним до тех пор, пока он, недовольный, в одной ночной рубахе, не высовывается в окно.

– Что вам взбрело в голову, на ночь глядя? – ворчит он. – Забыли, что я женат, что ли?

– Это дело подождет, – ревет Вилли. – Беги скорее вниз, мы нашли Зеелига.

Фердинанд оживляется.

– Не врете? – спрашивает он.

– Не врем! – каркает Тьяден.

– Есть! Иду! – кричит Козоле. – Но горе вам, если вы меня разыгрываете…

Пять минут спустя он уже с нами, и мы рассказываем ему все по порядку. Стрелой мчимся дальше.

Когда мы сворачиваем на Хакенштрассе, Вилли в возбуждении налетает на прохожего и сшибает его с ног.

– Бегемот! – кричит прохожий, лежа на земле.

Вилли мигом возвращается и грозно вырастает перед ним.

– Простите, вы, кажется, что-то сказали? – спрашивает он, беря под козырек.

Тот вскакивает и, задрав голову, смотрит на Вилли.

– Не припомню, – бормочет он.

– Ваше счастье, – говорит Вилли. – Ругаться можно лишь при соответствующем телосложении, которым вы, кажется, не отличаетесь.

Мы пересекаем маленький палисадник и останавливаемся перед пивной «Король Вильгельм». Но надпись на вывеске уже замазана. Теперь пивная называется «Эдельвейс». Вилли берется за ручку двери.

– Минутку! – Козоле хватает его за руку. – Слушай, Вилли, – говорит он торжественно, – если будет драка, бью я. По рукам?

– Есть! – Вилли хлопает его по руке и распахивает дверь.

Шум, чад и свет вырываются нам навстречу, стаканы звенят. Оркестрион гремит маршем из «Веселой вдовы». На стойке сверкают краны. Раскатистый смех вьется над баком, в котором две девушки ополаскивают запененные стаканы. Девушек окружает толпа парней. Остроты так и сыплются. Вода плещется через край. Лица отражаются в ней, раскалываясь, дробясь. Какой-то артиллерист заказывает круговую водки и хлопает девушку по ягодицам.

– Ого, Лина, товар довоенный! – рычит он в восторге.

Мы протискиваемся вперед.

– Факт, ребята, он и есть, – говорит Вилли.

В рубашке с засученными рукавами и распахнутым воротом, потный, с влажной багровой шеей, хозяин цедит за стойкой пиво. Темными золотистыми струями льется оно из-под его здоровенных кулачищ в стаканы. Вот он поднял глаза и увидел нас. Широкая улыбка ползет по его лицу.

– Здорово! И вы здесь? Какого прикажете, темного или светлого?

– Светлого, господин фельдфебель, – нагло отвечает Тьяден.

Хозяин пересчитывает нас глазами.

– Семь, – говорит Вилли.

– Семь, – повторяет хозяин, бросая взгляд на Фердинанда. – Шесть, и седьмой – Козоле.

Фердинанд протискивается к стойке. Опираясь кулаками о край стойки, спрашивает:

– Послушай, Зеелиг, у тебя и ром есть?

Хозяин возится за стойкой:

– Само собой, есть и ром.

Козоле смотрит на него исподлобья:

– Небось хлещешь его почем зря?

Хозяин до краев наполняет несколько рюмок:

– Конечно.

– А ты помнишь, когда ты в последний раз нализался рому?

– Нет.

– Зато я помню! – рычит Козоле у прилавка, как бык у забора. – А фамилия Шредер тебе знакома?

– Шредеров на свете много, – небрежно бросает хозяин.

Терпение Козоле лопается. Он готов броситься на Зеелига, но Вилли крепко хватает его за плечо и насильно усаживает.

– Сначала выпьем. – Он поворачивается к стойке. – Семь светлого, – заказывает он.

Козоле молчит. Мы садимся за столик. Сам хозяин подает нам полулитровые кружки с пивом.

– Пейте на здоровье! – говорит он.

– Ваше здоровье! – бросает Тьяден в ответ, и мы пьем. Он откидывается на спинку стула. – Ну, что я вам говорил? – обращается он к нам.

Фердинанд смотрит вслед хозяину, идущему к стойке.

– Стоит мне вспомнить, как от этого козла разило ромом, когда мы хоронили Шредера… – Он скрежещет зубами и на полуслове обрывает себя.

– Только не размякать! – говорит Тьяден.

…Но слова Козоле точно сорвали завесу, все это время тихо колыхавшуюся над прошлым, и в трактир будто вползла серая призрачная пустыня. Окна расплываются, из щелей в полу поднимаются тени, в прокуренном воздухе пивной проносятся видения.

Козоле и Зеелиг всегда недолюбливали друг друга. Но смертельными врагами они стали лишь в августе восемнадцатого года. Мы находились тогда в изрытом снарядами окопе второго эшелона и всю ночь напролет должны были копать братскую могилу. Глубоко рыть нельзя было, так как очень скоро показалась подпочвенная вода. Под конец мы работали, стоя по колени в жидкой грязи.

Бетке, Веслинг и Козоле выравнивали стенки. Остальные подбирали трупы и, в ожидании, пока могила будет готова, укладывали их длинными рядами. Альберт Троске, унтер-офицер нашего отделения, снимал с убитых опознавательные знаки и собирал уцелевшие солдатские книжки.

У некоторых мертвецов были уже почерневшие, тронутые тлением лица, – ведь в дождливые месяцы разложение шло очень быстро. Зато запах не давал себя так мучительно чувствовать, как летом. Многие трупы, насквозь пропитанные сыростью, вздулись от воды, как губки. Один лежал с широко раскинутыми руками. Когда его подняли, то оказалось, что под клочьями шинели почти ничего не было – так его искромсало. Не было и опознавательного знака. Только по заплате на штанах мы наконец опознали ефрейтора Глазера. Он был очень легок: от него едва осталась половина.

Оторванные и отлетевшие во все стороны руки, ноги, головы мы собирали в особую плащ-палатку. Когда мы принесли Глазера, Бетке заявил:

– Хватит. Больше не влезет.

Мы притащили несколько мешков извести. Юпп взял плоскую лопату и стал посыпать дно ямы. Вскоре пришел с крестами Макс Вайль. К нашему удивлению, выплыл из темноты и фельдфебель Зеелиг. Мы слышали, что ему поручили прочитать молитву, так как поблизости не нашлось священника, а оба наших офицера болели. По этому случаю Зеелиг был в скверном настроении; несмотря на свою солидную комплекцию, он не выносил вида крови. Кроме того, он страдал куриной слепотой и ночью почти ничего не видел. Он так расстроился, что не заметил края могилы и грохнулся вниз. Тьяден расхохотался и приглушенным голосом крикнул:

– Засыпать его, засыпать!

Случилось так, что именно Козоле работал на этом месте. Зеелиг шлепнулся ему прямо на голову. Это был груз примерно в один центнер. Фердинанд ругался на чем свет стоит. Узнав фельдфебеля, он, как матерый фронтовик, языка не прикусил: как-никак был тысяча девятьсот восемнадцатый год. Фельдфебель поднялся и, узнав Козоле, давнишнего своего врага, взорвался бомбой и с криком набросился на него. Фердинанд в долгу не остался. Бетке, работавший тут же, попытался их разнять. Но фельдфебель плевался от ярости, а Козоле, чувствуя себя невинно пострадавшим, не давал ему спуска. На помощь Козоле в яму прыгнул Вилли. Страшный рев несся из глубины могилы.

– Спокойно! – произнес вдруг чей-то голос. И, хотя голос был очень тихий, шум мгновенно прекратился. Зеелиг, сопя, стал карабкаться из могилы. Весь белый от известковой пыли, он походил на толстощекого херувима, облитого сахарной глазурью. Козоле и Бетке тоже поднялись наверх.

У могилы, опираясь на трость, стоял Людвиг Брайер. До этого он, укрытый двумя шинелями, лежал около блиндажа: как раз в эти дни у него был первый тяжелый приступ дизентерии.

– Что здесь у вас? – спросил он. Трое стали наперебой объяснять. Но Людвиг устало отмахнулся. – Впрочем, все равно…

Фельдфебель утверждал, что Козоле толкнул его в грудь. Козоле снова вскипел.

– Спокойно! – повторил Людвиг.

Наступило молчание.

– Ты все знаки собрал, Альберт? – спросил он.

– Все, – ответил Троске и прибавил вполголоса так, чтобы Козоле его не слышал: – И Шредер там.

С минуту они смотрели друг на друга. Потом Людвиг сказал:

– Значит, он все-таки в плен не попал. Где он лежит?

Альберт повел его вдоль ряда. Брегер и я следовали за ними, ведь Шредер был нашим школьным товарищем. Троске остановился перед одним из трупов. Голова убитого была прикрыта мешком. Брайер наклонился. Альберт удержал его.

– Не надо открывать, Людвиг! – попросил он. Брайер обернулся.

– Надо, Альберт, – спокойно сказал он, – надо.

Верхней половины тела нельзя было узнать. Оно было сплющено, как у камбалы. Лицо – словно отесанная доска: на месте рта – черное перекошенное отверстие с обнаженным оскалом зубов. Брайер молча опустил мешок.

– А он знает? – спросил Людвиг, кивнув в сторону Козоле.

Альберт отрицательно мотнул головой.

– Надо постараться, чтобы Зеелиг убрался отсюда, иначе быть беде, – сказал он.

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Кому не известно, что Сибирь – страна совершенно особенная. В ней зауряд, ежедневно и ежечасно сове...
«В избушке, где я ночевал, на столе горела еще простая керосиновая лампочка, примешивая к сумеркам к...
«Пятый век, несомненно, одна из важнейших эпох христианской цивилизации. Это та критическая эпоха, к...
«…Другая женщина – вдова с ребенком. Уродливая, с толстым, изрытым оспой лицом. Ее только вчера прив...
«Дом этот – проклятый, нечистое место. В нем черти водятся… Ну, как водятся? Не распложаются же, как...