Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария
– Недавно мы устроили бал. Высокий класс, скажу я тебе! А в ближайшем будущем у нас кегельный конкурс. Заходи непременно, Эрнст. Пиво в нашем ресторане замечательное, я редко пивал что-либо подобное. И кружка на десять пфеннигов дешевле, чем всюду. Это кое-что значит, если посидеть вечерок, правда? А как там уютно! И вместе с тем шикарно! Вот, – Бруно показывает позолоченную цепочку, – провозглашен королем стрелков! Бруно Первый! Каково?
Входит его дочурка, у нее сломался пароходик. Бруно тщательно исправляет его и гладит девочку по головке. Голубой бант шуршит у него под рукой.
Затем Бруно подводит меня к буфету, который, как и комод, уставлен бесконечным количеством всяких вещичек. Это все он выиграл на ярмарках, стреляя в тире. Три выстрела стоят несколько пфеннигов, а кто собьет известное число колец, имеет право на выигрыш. Целыми днями Бруно нельзя было оторвать от этих тиров. Он настрелял себе кучу плюшевых медвежат, хрустальных вазочек, бокалов, пивных кружек, кофейников, пепельниц и даже два соломенных кресла.
– В конце концов меня уж ни к одному тиру не хотели подпускать. – Он самодовольно хохочет. – Вся эта банда боялась, что я ее разорю. Да, дело мастера боится!
Я бреду по темной улице. Из подъездов струится свет и бежит вода, – моют лестницы. Проводив меня, Бруно, наверное, опять играет со своей дочкой. Потом жена позовет их ужинать. Потом он пойдет пить пиво. В воскресенье совершит семейную прогулку. Он добропорядочный муж, хороший отец, уважаемый бюргер. Ничего не возразишь…
А Альберт? А мы все?..
Уже за час до начала судебного разбирательства мы собрались в здании суда. Наконец вызывают свидетелей. С бьющимся сердцем входим в зал. Альберт, бледный, сидит на скамье подсудимых, прислонясь к спинке, и смотрит в пространство. Глазами хотели бы мы сказать ему: «Мужайся, Альберт, мы не бросим тебя на произвол судьбы!» Но Альберт даже не смотрит в нашу сторону.
Зачитывают наши имена. Затем нам предлагают покинуть зал. Выходя, мы замечаем в первых рядах скамей, отведенных для публики, Тьядена и Валентина. Они подмигивают нам.
Поодиночке впускают свидетелей. Вилли задерживается особенно долго. Затем очередь доходит до меня. Быстрый взгляд на Валентина: он едва заметно покачивает головой. Альберт, значит, все еще отказывается давать показания. Так я и думал. Он сидит с отсутствующим видом. Рядом защитник. Вилли красен, как кумач. Бдительно, точно гончая, следит он за каждым движением прокурора. Между ними, очевидно, уже произошла стычка.
Меня приводят к присяге. Затем председатель начинает допрос. Он спрашивает, не говорил ли нам Альберт раньше, что он не прочь всадить в Бартшера пулю? Я отвечаю: нет. Председатель заявляет, что многим свидетелям бросились в глаза удивительное спокойствие и рассудительность Альберта.
– Он всегда такой, – говорю я.
– Рассудительный? – отрывисто вставляет прокурор.
– Спокойный, – отвечаю я.
Председатель наклоняется вперед:
– Даже при подобных обстоятельствах?
– Конечно, – говорю я. – Он и не при таких обстоятельствах сохранял спокойствие.
– При каких же именно? – спрашивает прокурор, быстро поднимая палец.
– Под ураганным огнем.
Палец прячется. Вилли удовлетворенно хмыкает. Прокурор бросает на него свирепый взгляд.
– Он, стало быть, был спокоен? – переспрашивает председатель.
– Так же спокоен, как сейчас, – со злостью говорю я. – Разве вы не видите, что при всем его внешнем спокойствии в нем все кипит и бурлит. Ведь он был солдатом! Он научился в критические моменты не метаться и не воздевать в отчаянии руки к небу. Кстати сказать, вряд ли они тогда уцелели бы у него.
Защитник что-то записывает. Председатель с минуту смотрит на меня.
– Но почему надо было так вот сразу и стрелять? – спрашивает он. – Не вижу ничего страшного в том, что девушка разок пошла в кафе с другим знакомым.
– А для него это было страшнее пули в живот, – говорю я.
– Почему?
– Потому что у него ничего не было на свете, кроме этой девушки.
– Но ведь у него есть мать, – вмешивается прокурор.
– На матери он жениться не может, – возражаю я.
– А почему непременно жениться? – говорит председатель. – Разве для женитьбы он не слишком молод?
– Его не сочли слишком молодым, когда посылали на фронт, – парирую я. – А жениться он хотел потому, что после войны он не мог найти себя, потому что он боялся самого себя и своих воспоминаний, потому что он искал какой-нибудь опоры. Этой опорой и была для него девушка.
Председатель обращается к Альберту:
– Подсудимый, не желаете ли вы наконец высказаться? Верно ли то, что говорит свидетель?
Альберт колеблется. Вилли и я пожираем его глазами.
– Да, – нехотя говорит он.
– Не скажете ли вы нам также, зачем вы носили при себе револьвер?
Альберт молчит.
– Револьвер всегда при нем, – говорю я.
– Всегда? – переспрашивает председатель.
– Ну да, – говорю я, – так же как носовой платок и часы.
Председатель смотрит на меня с удивлением:
– Револьвер и носовой платок как будто не одно и то же?
– Верно, – говорю я. – Без носового платка он легко мог обойтись. Кстати, платка часто у него и вовсе не было.
– А револьвер…
– Спас ему разок-другой жизнь, – перебиваю я. – Вот уже три года, как он с ним не расстается. Это уже фронтовая привычка.
– Но теперь-то револьвер ему не нужен. Ведь сейчас-то мир.
Я пожимаю плечами:
– До нашего сознания это как-то еще не дошло.
Председатель опять обращается к Альберту:
– Подсудимый, не желаете ли вы наконец облегчить свою совесть? Вы не раскаиваетесь в своем поступке?
– Нет, – глухо отвечает Альберт.
Наступает тишина. Присяжные настораживаются. Прокурор всем корпусом подается вперед. У Вилли такой вид, точно он сейчас бросится на Альберта. Я тоже с отчаянием смотрю на него.
– Но ведь вы убили человека! – отчеканивая каждое слово, говорит председатель.
– Я убивал немало людей, – равнодушно говорит Альберт.
Прокурор вскакивает. Присяжный, сидящий возле двери, перестает грызть ногти.
– Повторите – что вы делали? – прерывающимся голосом спрашивает председатель.
– На войне убивал, – быстро вмешиваюсь я.
– Ну, это совсем другое дело… – разочарованно тянет прокурор.
Альберт поднимает голову:
– Почему же?
Прокурор встает:
– Вы еще осмеливаетесь сравнивать ваше преступление с делом защиты отечества?
– Нет, – возражает Альберт. – Люди, которых я там убивал, не причинили мне никакого зла…
– Возмутительно! – восклицает прокурор и обращается к председателю: – Я вынужден просить…
Но председатель сдержаннее его.
– К чему бы мы пришли, если бы все солдаты рассуждали подобно вам? – говорит он.
– Верно, – вмешиваюсь я. – Но за это мы не несем ответственности. Если бы его, – указываю я на Альберта, – не научили стрелять в людей, он бы и сейчас этого не сделал.
Прокурор красен, как индюк:
– Но это недопустимо, чтобы свидетели, когда их не спрашивают, сами…
Председатель успокаивает его:
– Я полагаю, что в данном случае мы можем отступить от правила.
Меня на время отпускают и на допрос вызывают девушку. Альберт вздрагивает и стискивает зубы. На девушке черное шелковое платье, прическа – только что от парикмахера. Она выступает крайне самоуверенно. Заметно, что она чувствует себя центральной фигурой.
Судья спрашивает ее об отношениях с Альбертом и Бартшером. Альберта она рисует как человека неуживчивого, а Бартшер, наоборот, был очень милым. Она, мол, никогда не помышляла о браке с Альбертом, с Бартшером же была, можно сказать, помолвлена.
– Господин Троске слишком молод, чтобы жениться, – говорит она, покачивая бедрами.
У Альберта градом катится пот со лба, но он не шевелится. Вилли сжимает кулаки. Мы едва сдерживаемся.
Председатель спрашивает, какого рода отношения были у нее с Альбертом.
– Совершенно невинные, – говорит она, – мы были просто знакомы.
– В вечер убийства подсудимый находился в состоянии возбуждения?
– Конечно, – не задумываясь отвечает она. Видимо, это ей льстит.
– Почему же?
– Да, видите ли… – Она улыбается и чуть выпячивает грудь. – Он был в меня так влюблен…
Вилли глухо стонет. Прокурор пристально смотрит на него сквозь пенсне.
– Потаскуха! – раздается вдруг на весь зал.
В публике сильное движение.
– Кто это крикнул? – спрашивает председатель.
Тьяден гордо встает.
Его приговаривают к пятидесяти маркам штрафа за нарушение порядка.
– Недорого, – говорит он и вытаскивает бумажник. – Платить сейчас?
В ответ на это он получает еще пятьдесят марок штрафа. Ему приказывают покинуть зал.
Девица стала заметно скромнее.
– Что же происходило в вечер убийства между вами и Бартшером? – продолжает допрос председатель.
– Ничего особенного, – неуверенно говорит она. – Мы просто сидели и болтали.
Судья обращается к Альберту:
– Имеете ли вы что-нибудь сказать по этому поводу?
Я сверлю Альберта глазами. Но он тихо произносит:
– Нет.
– Показания свидетельницы, следовательно, соответствуют действительности?
Альберт горько улыбается, лицо его стало серым. Девушка неподвижно уставилась на распятие, висящее над головой председателя.
– Возможно, что они и соответствуют действительности, но я слышу все это сегодня в первый раз. В таком случае я ошибался.
Девушка облегченно вздыхает. Вилли не выдерживает.
– Ложь! – кричит он. – Она подло лжет! Развратничала она с этим молодчиком… Она выскочила из ложи почти голая.
Шум и смятение. Прокурор негодует. Председатель делает Вилли замечание. Но его уже никакая сила не может удержать, даже полный отчаяния взгляд Альберта.
– Хоть бы ты на колени сейчас передо мной бросился, я все равно скажу это во всеуслышание! – кричит он Альберту. – Развратничала она, да, да, и когда Альберт очутился с ней лицом к лицу и она ему наговорила, будто Бартшер напоил ее, он света невзвидел и выстрелил. Он сам мне все это рассказал по дороге в полицию!
Защитник торопливо записывает, девушка в отчаянии визжит:
– И правда, напоил, напоил!
Прокурор размахивает руками:
– Престиж суда требует…
Словно разъяренный бык, поворачивается к нему Вилли:
– Не заноситесь вы, параграфная глиста! Или вы думаете, что, глядя на вашу обезьянью мантию, мы заткнем глотки? Попробуйте-ка вышвырнуть нас отсюда! Что вы вообще знаете о нас? Этот мальчик был тихим и кротким – спросите у его матери! А теперь он стреляет так же легко и просто, как когда-то бросал камешки. Раскаяние! Раскаяние! Да как ему чувствовать то самое раскаяние, если он четыре года подряд мог безнаказанно отщелкивать головы ни в чем не повинным людям, а тут он лишь прикончил человека, который вдребезги разбил ему жизнь? Единственная его ошибка – он стрелял не в того, в кого следовало! Девку эту надо было прикончить! Неужели вы думаете, что четыре года кровопролития можно стереть, точно губкой, одним туманным словом «мир»? Мы и сами прекрасно знаем, что нельзя этак – за здорово живешь – пристреливать своих личных врагов, но уж если сдавит нам горло ярость и все внутри перевернет вверх дном, если уж такое найдет на нас… Прежде чем судить, вы хорошенько подумайте, откуда все это в нас берется!
Неистовая сумятица. Председатель тщетно пытается водворить порядок.
Мы стоим, тесно сгрудившись. Вилли страшен. Козоле сжал кулаки, и в эту минуту на нас никакими средствами не воздействуешь – мы представляем собой слишком большую опасность. Единственный полицейский в зале не отваживается близко подойти к нам. Я подскакиваю к скамье присяжных.
– Дело идет о нашем товарище, о фронтовике! – кричу я. – Не осуждайте его! Он сам не хотел того безразличия к жизни и смерти, которое война взрастила в нас, никто из нас не хотел его, но на войне мы растеряли все мерила, а здесь никто не пришел нам на помощь! Патриотизм, долг, родина, все это мы сами постоянно повторяли себе, чтобы устоять перед ужасами фронта, чтобы оправдать их! Но это были отвлеченные понятия, слишком много крови лилось там, она смыла их начисто!
Вилли оказывается вдруг рядом со мной.
– Всего только год тому назад вот этот парень, – он указывает на Альберта, – с двумя товарищами лежал в пулеметном гнезде, единственном на всем участке, которое еще держалось, и вдруг – атака. Но эти трое не потеряли присутствия духа. Они выжидали, целились и не стреляли раньше времени, они устанавливали прицел точно, на уровне живота, и когда противник уже думал, что участок очищен, и бросился вперед, только тогда эти трое открыли огонь. И так было все время, пока не подоспело подкрепление. Атака была отбита. Мы подсчитали тех, кого отщелкал пулемет. Одних точных попаданий в живот оказалось двадцать семь, все были убиты наповал. Я не говорю о таких ранениях, как в ноги, в мошонку, в желудок, в легкие, в голову. Этот вот парень, – он опять показывает на Альберта, – со своими двумя товарищами настрелял людей на целый лазарет, хотя большинство из раненных в живот не пришлось уж никуда отправлять. За это он был награжден Железным крестом первой степени и получил благодарность от полковника. Понимаете вы теперь, почему не вашим гражданским судам и не по вашим законам следует судить его? Не вам, не вам его судить! Он солдат, он наш брат, и мы выносим ему оправдательный приговор!
Прокурору наконец удается вставить слово.
– Это ужасное одичание… – задыхается он и кричит полицейскому, чтобы тот взял Вилли под стражу.
Новый скандал. Вилли держит весь зал в трепете. Я опять разражаюсь:
– Одичание? А кто виноват в нем? Вы! На скамью подсудимых вас надо посадить, вы должны предстать перед нашим правосудием. Вашей войной вы превратили нас в дикарей! Бросьте же за решетку всех нас вместе! Это будет самое правильное. Скажите, что вы сделали для нас, когда мы вернулись с фронта? Ничего! Ровно ничего! Вы оспаривали друг у друга победы, закладывали памятники неизвестным воинам, говорили о героизме и уклонялись от ответственности! Нам вы должны были помочь!
А вы что сделали? Вы бросили нас на произвол судьбы в самое трудное для нас время, когда мы, вернувшись, силились войти в жизнь! Со всех амвонов должны были вы проповедовать, напутствовать нас должны были вы, когда нас увольняли из армии, вы должны были неустанно повторять: «Мы все совершили ужасную ошибку! Так давайте же вместе заново искать путей к жизни! Мужайтесь! Вам еще труднее, чем другим, потому что, уходя, вы ничего не оставили, к чему вы могли бы вернуться! Запаситесь терпением!» Вы должны были заново раскрыть перед нами жизнь! Вы должны были заново учить нас жить! Но вам не было до нас никакого дела! Вы послали нас к черту! Вы должны были научить нас снова верить в добро, порядок, созидание и любовь! А вместо этого вы опять начали лицемерить, заниматься травлей и пускать в ход ваши знаменитые статьи закона! Одного из наших рядов вы уже погубили, теперь на очереди второй!
Мы не помним себя. Вся ярость, все озлобление, все разочарование наше вскипают сразу и переливаются через край. В зале стоит невообразимый шум. Проходит много времени, прежде чем восстанавливается относительный порядок. Всех нас за недопустимое поведение в зале суда приговаривают к однодневному аресту и тотчас же уводят. Мы легко могли бы устранить с дороги полицейского, но нам это не нужно. Мы хотим в тюрьму вместе с Альбертом. Мы вплотную проходим мимо него, мы хотим ему показать, что мы все – с ним…
Позднее мы узнаем, что он приговорен к трем годам тюрьмы и что приговор он принял молча.
Георгу Рахе удалось под видом иностранца переехать через границу. Одна мысль неотступно преследует его: еще раз стать лицом к лицу со своим прошлым. Он проезжает города и села, слоняется на больших и малых станциях, и вечером он у цели.
Нигде не задерживаясь, направляется он за город, откуда начинается подъем в горы. Он минует улицу за улицей; навстречу попадаются рабочие, возвращающиеся с фабрик. Дети играют в кругах света, отбрасываемых фонарями. Несколько автомобилей проносится мимо. Потом наступает тишина.
Солнце давно село, но еще достаточно светло. Да и глаза Рахе привыкли к темноте. Он сходит с дороги и идет через поле. Вскоре он спотыкается обо что-то. Ржавая проволока вцепилась в брюки и вырвала кусок материи. Он наклоняется, чтобы отцепить колючку. Это проволочные заграждения, которые тянутся вдоль расстрелянного окопа. Рахе выпрямляется. Перед ним – голые поля сражений.
В неверном свете сумерек они похожи на взбаламученное и застывшее море, на окаменелую бурю. Рахе чувствует гнилостные запахи крови, пороха и земли, тошнотворный запах смерти, который все еще властно царит в этих местах.
Он невольно втягивает голову, плечи приподняты, руки болтаются, ослабели в суставах кисти; это походка уже не городского жителя, это опять крадущиеся, осторожные шаги зверя, настороженная бдительность солдата…
Он останавливается и оглядывает местность. Час назад она казалась ему незнакомой, а теперь он уже узнает ее, узнает каждую высоту, каждую складку гор, каждое ущелье. Он никогда не уходил отсюда: дни и месяцы вспыхивают в огне воспоминаний, как бумага, они сгорают и улетучиваются, как дым, – здесь снова лейтенант Георг Рахе сторожко ходит в ночном дозоре, и ничто больше не отделяет вчера от сегодня. Вокруг безмолвие ночи, только ветер зашуршит иногда в траве; но в ушах у Георга стоит рев сражения, беснуются взрывы, осветительные ракеты повисают гигантскими дуговыми лампами над всем этим опустошением, кипит черное раскаленное небо, и от горизонта до горизонта, гудя, вздымается фонтанами и клокочет в серных кратерах земля.
Рахе скрежещет зубами. Он не фантазер, но он не в силах защитить себя: воспоминания захлестнули его, они как вихрь, – здесь, на этой земле, еще нет мира, нет даже той видимости мира, которая наступила повсюду, здесь все еще идет борьба, война; здесь продолжает бушевать, хотя и призрачный, смерч, и крутящиеся столбы его теряются в облаках.
Земля впилась в Георга, она словно хватает его руками, желтая плотная глина облепила башмаки; шаг тяжелеет, как будто мертвецы, глухо ропща в своих могилах, тянут к себе оставшегося в живых.
Он пускается бежать по темным, изрытым воронками полям. Ветер усиливается, по небу несутся облака, и время от времени луна тусклым светом озаряет местность. Рахе останавливается, тоска сжимает сердце, он бросается на землю, неподвижно приникает к ней. Он знает – ничего нет; но всякий раз, когда луна выплывает, он испуганно прыгает в воронку. Он сознательно подчиняется закону этой земли, по которой нельзя ходить, выпрямившись во весь рост.
Луна уже не луна, а огромная осветительная ракета. В ее желтоватом свете чернеют обгорелые пни знакомой рощицы. За развалинами фермы тянется овраг, которого никогда не переступал неприятель. Рахе, сгорбившись, сидит в окопе. Вот остатки ремня, два-три котелка, ложка, проржавевшие ручные гранаты, подсумки, а рядом – мокрое серо-зеленое сукно, вконец истлевшее, и останки какого-то солдата, наполовину уже превратившиеся в глину.
Он ничком ложится на землю, и безмолвие вдруг начинает говорить. Там, под землей, что-то глухо клокочет, дышит прерывисто, гудит и снова клокочет, стучит и звенит. Он впивается пальцами в землю и прижимается к ней головой, ему слышатся голоса и оклики, ему хотелось бы спросить, поговорить, закричать, он прислушивается и ждет ответа, ответа на загадку своей жизни…
Но только ветер завывает все сильнее и сильнее, низко и все быстрее бегут облака, и по полям тень гонится за тенью. Рахе встает и бредет дальше, бредет долго, пока перед ним не вырастают черные кресты, ряд за рядом, построенные в длинные колонны, как рота, батальон, полк, армия.
И вдруг ему все становится ясно. Перед этими крестами рушится здание громких фраз и возвышенных понятий.
Только здесь еще живет война, ее уже нет в поблекших воспоминаниях тех, кто вырвался из ее тисков! Здесь лежат погибшие месяцы и годы непрожитой жизни, они – как призрачный туман над могилами; здесь кричит эта нежитая жизнь, она не находит себе покоя, в гулком молчании взывает она к небесам. Страшным обвинением дышит эта ночь, самый воздух, в котором еще бурлит сила и воля целого поколения молодежи, поколения, умершего раньше, чем оно начало жить.
Дрожь охватывает Георга. Ярко вспыхивает в нем сознание его героического самообмана: вот она, алчная пасть, поглотившая верность, мужество и жизнь целого поколения.
Он задыхается.
– Братья! – кричит он в ночь и ветер. – Братья! Нас предали! Вставайте, братья! Еще раз! Вперед! В поход против предательства!
Он стоит перед могильными крестами, луна выплывает из-за туч, он видит, как блестят кресты, они отделяются от земли, они встают с распростертыми руками, вот уже слышен гул шагов… Он марширует на месте, выбрасывает руку кверху:
– Вперед, братья!
И опускает руку в карман, и снова поднимает… Усталый, одинокий выстрел, подхваченный и унесенный порывом ветра. Покачнувшись, опускается Георг на колени, опираясь на руки, и, собрав последние силы, поворачивается лицом к крестам… Он видит, как они трогаются с места, они стучат и движутся, они идут медленно, и путь их далек, очень, очень далек; но он ведет вперед, они придут к своей цели и дадут последний бой, бой за жизнь; они маршируют молча – темная армия, которой предстоит пройти самый долгий путь, путь к человеческому сердцу, пройдет много лет, пока они свершат его, но что для них время? Они тронулись в путь, они двинулись в поход, они идут, идут.
Голова его медленно опускается, вокруг него темнеет, он падает лицом вперед, он марширует в общем шествии. Как блудный сын, после долгих скитаний вернувшийся домой, лежит он на земле, раскинув руки; глаза уже недвижны, колени подогнулись. Тело содрогается еще раз, великий сон покрывает все и вся, и только ветер проносится над пустынным темным простором; он веет и веет над облаками, в небе, над бесконечными равнинами, изрытыми окопами, воронками и могилами.
Заключение
Пахнет мартом и фиалками. Из-под сырой листвы подснежники поднимают свои белые головки. Лиловая дымка стелется над вспаханными полями.
Мы бредем по лесной просеке. Вилли и Козоле впереди, я с Валентином – за ними. Впервые за долгое время мы опять вместе. Мы редко теперь встречаемся.
Карл на целый день предоставил нам свой новый автомобиль. Но сам он с нами не поехал – слишком занят. Вот уже несколько месяцев, как он зарабатывает кучу денег; ведь марка падает, а это ему на руку. Шофер привез нас за город.
– Чем ты теперь, собственно, занимаешься, Валентин? – спрашиваю я.
– Езжу по ярмаркам со своими качелями, – отвечает он.
Удивленно смотрю на него:
– С каких это пор?
– Да уж довольно давно. Моя прежняя партнерша – помнишь? – очень скоро оставила меня. Теперь она танцует в баре. Фокстроты и танго. На это сейчас больше спросу. Ну а я, заскорузлый солдат, не гожусь для такого дела. Недостаточно, видишь ли, шикарен.
– А своими качелями ты хоть сносно зарабатываешь?
– Какое там! – отмахивается он. – Ни жить, ни помереть, как говорится! И эти вечные переезды! Вот завтра снова на колеса. Еду в Крефельд. Собачья жизнь, Эрнст! Докатились… А Юппа куда занесло, не знаешь?
Я пожимаю плечами:
– Уехал. Так же, как и Адольф. И весточки о себе никогда не подадут.
– А как Артур?
– Этот-то без малого миллионер, – отвечаю я.
– Понимает дело, – мрачно говорит Валентин.
Козоле останавливается и расправляет широкие плечи:
– А погулять, братцы, совсем неплохо! Если бы еще не околачиваться без работы…
– А ты не надеешься скоро получить работу? – спрашивает Вилли.
Фердинанд скептически покачивает головой:
– Не так-то просто. Меня в черный список занесли. Недостаточно смирен, видишь ли. Хорошо хоть, что здоров. А пока что перехватываю монету у Тьядена. Он как сыр в масле катается.
Выходим на полянку и делаем привал. Вилли достает коробку сигарет, которыми снабдил его Карл. Лицо у Валентина проясняется. Мы садимся и закуриваем.
В ветвях деревьев что-то тихо потрескивает. Щебечут синицы. Солнце уже светит и греет вовсю. Вилли широко зевает и, подстелив пальто, укладывается. Козоле сооружает себе из мха нечто вроде изголовья и тоже ложится. Валентин, прислонившись к толстому буку, задумчиво разглядывает зеленую жужелицу.
Я смотрю на эти родные лица, и на миг так странно раздваивается сознание… Вот мы снова, как бывало, сидим вместе… Немного нас осталось… Но разве и эти немногие связаны еще по-настоящему?
Козоле вдруг настораживается. Издали доносятся голоса. Совсем молодые. Вероятно, члены организации «Перелетные птицы». С лютнями, украшенными разноцветными лентами, совершают они в этот серебристо-туманный день свое первое странствование. Когда-то, до войны, и мы совершали такие походы – Людвиг Брайер, Георг Рахе и я.
Прислонившись к дереву, предаюсь воспоминаниям о далеких временах: вечера у костров, народные песенки, гитары и исполненные торжественности ночи у палаток. Это была наша юность. В последние годы перед войной организация «Перелетные птицы» была окружена романтикой мечтаний о новом прекрасном будущем, но романтика та, отгорев в окопах, в 1917 году рассыпалась в прах, загубленная небывалым состязанием боевой техники.
Голоса приближаются. Опираясь на руки, поднимаю голову: хочу взглянуть на «перелетных птиц». Странно – каких-нибудь несколько лет назад мы сами с песнями бродили по лесам и полям, а сейчас кажется, словно эта молодежь – уже новое поколение, наша смена, и она должна поднять знамя, которое мы невольно выпустили из наших рук…
Слышны возгласы. Целый хор голосов. Потом выделяется один голос, но слов разобрать еще нельзя. Трещат ветки, и глухо гудит земля под топотом множества ног. Снова возглас. Снова топот, треск, тишина. Затем, ясно и четко, – команда:
– Кавалерия заходит справа! Отделениями, левое плечо вперед, шагом марш!
Козоле вскакивает. Я за ним. Мы переглядываемся. Что за наваждение? Что это значит?
Вот показались люди, они выбегают из-за кустов, мчатся к опушке, бросаются на землю.
– Прицел: четыреста! – командует все тот же трескучий голос. – Огонь!
Стук и треск. Длинный ряд мальчиков, лет по пятнадцати – семнадцати. Рассыпавшись цепью, они лежат на опушке. На них спортивные куртки, подпоясанные кожаными ремнями, на манер портупей. Все одеты одинаково: серые куртки, обмотки, фуражки со значками. Однообразие одежды нарочито подчеркнуто. Вооружение составляет палка с железным наконечником, как для хождения по горам. Этими палками мальчики стучат по деревьям, изображая ружейную пальбу.
Из-под фуражек военного образца глядят, однако, по-детски краснощекие лица. Глаза внимательно и возбужденно следят за приближением двигающейся справа кавалерии. Они не видят ни нежного чуда фиалок, выбивающихся из-под бурой листвы, ни лиловатой дымки всходов, стелющейся над полями, ни пушистого меха зайчика, скачущего по бороздам. Нет, впрочем, зайца они видят: вот они целятся в него своими палками, и сильнее нарастает стук по стволам. За ребятами стоит коренастый мужчина с округлым брюшком; на толстяке такая же куртка и такие же обмотки, как у ребят. Он энергично отдает команды:
– Стрелять спокойней. Прицел: двести!
В руках у него полевой бинокль: он ведет наблюдение за врагом.
– Господи! – говорю я, потрясенный.
Козоле наконец приходит в себя от изумления.
– Да что это за идиотство! – разражается он.
Но возмущение Козоле вызывает бурную реакцию. Командир, к которому присоединяются еще двое юношей, мечет громы и молнии. Мягкий весенний воздух так и гудит крепкими словечками:
– Заткнитесь, дезертиры! Враги отечества! Слюнтяи! Предатели! Сволочи!
Мальчики усердно вторят. Один из них, потрясая худым кулачком, кричит пискливым голосом:
– Придется их, верно, взять в переделку!
– Трусы! – кричит другой.
– Пацифисты! – присоединяется третий.
– С этими большевиками нужно покончить, иначе Германии не видать свободы, – скороговоркой произносит четвертый явно заученную фразу.
– Правильно! – Командир одобрительно похлопывает его по плечу и выступает вперед. – Гоните их прочь, ребята!
Тут просыпается Вилли. До сих пор он спал. Он сохранил эту старую солдатскую привычку: стоит ему лечь, и он вмиг засыпает.
Он встает. Командир сразу останавливается. Вилли большими от удивления глазами осматривается и вдруг разражается громким хохотом.
– Что здесь происходит? Бал-маскарад, что ли? – спрашивает он.
Затем он смекает, в чем дело.
– Так, так, правильно, – ворчит он, обращаясь к командиру, – нам только вас не хватало! Давно не видались. Да, да, отечество, разумеется, вы взяли на откуп, не так ли? А все остальные – предатели, верно? Но только вот что странно: в таком случае, значит, три четверти германской армии были предателями. А ну, убирайтесь-ка подальше отсюда, куклы ряженые! Не могли вы, черт вас возьми, дать мальчуганам еще два-три года пожить без этой науки?
Командир отдает своей армии приказ к отступлению. Но лес уже нам отравлен. Мы идем назад, по направлению к деревне. Позади нас хор молодых голосов ритмично и отрывисто повторяет:
– Нашему фронту – ура! Нашему фронту – ура! Нашему фронту – ура!
– Нашему фронту – ура! – Вилли хватается за голову. – Сказать бы это какому-нибудь старому фронтовику!
– Да, – огорченно говорит Козоле. – Так опять все и начинается.
По дороге в деревню мы заходим в маленькую пивную. Несколько столиков уже выставлено в сад. Хотя Валентин через час уже должен быть в парке, где стоят его качели, мы все-таки наскоро присаживаемся к столику, чтобы хоть немного еще побыть вместе. Кто знает, когда приведется снова встретиться?..
Бледный закат нежно окрашивает небо. Невольно возвращаюсь мыслью к только что пережитой сцене в лесу.
– Боже мой, Вилли, – обращаюсь я к нему, – ведь все мы живы и едва только выкарабкались из войны, а уж находятся люди, которые опять принимаются за подобные вещи! Как же это так?