Твердь небесная Рябинин Юрий

Первая часть

Дочь за отца

Глава 1

Старший советник московского губернского правления Александр Иосифович Казаринов перепугался. Совсем это даже неприличествующее особе Александра Иосифовича выражение перепугался.Александр Иосифович был человеком видным, чиновным. И немалого чину. А тут – перепугался! Но, узнав, что его дочь Татьяна Александровна, первая в классе ученица, оказывается причастна к какому-то социалистическому кружку, он именно перепугался. Много больше даже, чем в январе, после высочайшего Манифеста, извещающего всех верных подданныхо начале войны с Японией. И хотя война, естественным образом, сулила всем и ему лично всякого рода неудобства, неприятности, к тому же у него, как у одного из самых верных подданных, прискорбное известие вызвало натуральную душевную боль за выпавшее на долю любезного отечества бедственное испытание, но и тогда смятение Александра Иосифовича было все-таки меньшим. В этот же раз он оказался пораженным прямо-таки в самое сердце. Впрочем, растерянность его была недолгой. Так это, промелькнула, как тень, по лицу, почти не выдав чувств старшего советника. Его давнишний и добрый знакомый пристав одной из московских частей, который и объявил Александру Иосифовичу эту новость, сию же минуту его успокоил, сказав, что, по сведениям от их агента, Татьяна Александровна с двумя своими подругами всего только присутствовала однажды на подпольном собрании социалистов и, кажется, безнадежно скучала там.

У Александра Иосифовича сразу отлегло. Социализм опять в моде. И девочка не отстает от жизни. Известно ведь: молодые люди из семей с порядочным достатком увлекаются революционными идеями даже более неимущих. Но увлечение их, как правило, мимолетное. Часто для них это всего лишь развлечение. Забавное, да и не очень рискованное, по правде сказать, времяпрепровождение.

Было время и сам Александр Иосифович интересовался социализмом. И однажды, еще студентом, ему довелось на одной даче под Москвой слушать выступление Перовской. Но это увлечение у него закончилось быстро. И прошло оно не без помощи некоего жандармского чина, к которому Александру Иосифовичу, вскоре после сходки на подгородной даче, совершенно официальным уведомлением было предложено прибыть незамедлительно. Не сказав никому об этом ни слова, Александр Иосифович поспешил явиться по вызову. Беседа с полковником была недолгая, но очень для Александра Иосифовича полезная. Полковник для начала объяснил молодому человеку, что в революционеры идут обыкновенно либо те, у кого за душой пусто, и они надеются таким образом поправить свое положение или на худой случай уехать за границу и жить там на счет казны своей организации, либо те, кому в жизни не посчастливилось, и они пытаются удовлетворить свои амбиции на таковом скользком пути. Для вас же, господин Казаринов, сказал полковник, как нам известно, вовсе не существует первой проблемы, и, надеюсь, не грозит вторая. Впрочем, если вы предпочитаете грядущей своей блестящей карьере незавидную каторжную перспективу – в таком случае, конечно, не оставляйте вашего увлечения. А уже тогда мы о вас позаботимся.

Относительно первой его проблемы полковник был не совсем прав. Конечно, по средним студенческим меркам Александр Иосифович считался человеком отнюдь не малоимущим и совсем не бедствовал, как иные его сокурсники. Но все же он был до известной степени стеснен в средствах и не мог позволить себе, например, некоторых развлечений белоподкладочников, как то: игр, посещений клубов, ресторанов или ухаживаний за дорогими красавицами. А рассказывая о неудовлетворенных амбициях иных ступивших на революционный путь, жандарм, сам того не подозревая, очень задел честолюбие своего собеседника, причем подтолкнул его ко многим дальнейшим поступкам.

Уходил из жандармского управления Александр Иосифович с умиротворенными чувствами, словно ему теперь была открыта сокровенная истина. Он и в мыслях не смел признаться, что насмерть перепугался обещанной полковником перспективы. Поэтому с некоторой даже радостью прозревшего заблудшего Александр Иосифович отнес на свой счет давешнее полное политическое невежество, из мрака которого этот благородный и симпатичный военный так счастливо его вывел. Умный полковник ни о чем больше не говорил с Александром Иосифовичем, но если бы он попросил его присматриваться к товарищам и время от времени докладывать ему о чем-либо подозрительном, то, может быть, Александр Иосифович и не стал бы отказываться.

Покончив решительно с глупою юношескою забавой, Александр Иосифович все свое усердие оборотил на образование. Прежде далеко не самый радивый студент, он теперь с головой погрузился в университетские занятия и скоро стал успевать в науках довольно. Почему и диплом первой степени, полученный Александром Иосифовичем по окончании курса, ни для кого уже не стал неожиданностью.

В студенческие годы свои Александр Иосифович открыл одну немаловажную жизненную истину, очень ему впоследствии пригодившуюся. Александр Иосифович, как уже говорилось, был человеком честолюбия непомерного. Он мечтал дослужиться, ни много ни мало, как до тайного, а лучше, если и выше. А вожделейные повышения в чинах, в должностях, самые ордена, наконец, рассуждал он, в общем, все то, что называется карьерой, ростом и ради чего мы, собственно, живем, это не только пожалование за беспорочную и ревностную службу, но, в значительной степени, это еще и признание твоих особенных внеслужебных доблестей, способности выделяться из конкретной среды, быть непохожим на прочих. Одним словом, это еще и награда за человеческую индивидуальность.

Александр Иосифович окончил курс университета по юридическому факультету. И, разумеется, все его товарищи по курсу были людьми с подходящими избранному сугубо статскому занятию интересами. Все они очень интересовались политикой, преимущественно внешнею, беспрестанно обсуждали, чаще всего порицая, деятельность Горчакова, в меру бывали в театрах и в меру читали, но очень увлекались риторикой и наперед наслаждались своими будущими блестящими речами. А Александр Иосифович, кроме того, что и ему не чуждо было все перечисленное, стал еще посещать манеж и даже ходил иногда в стрельбище, для чего купил дорогой, с длинным дулом кольт. Об этом скоро стало известно всему курсу. Но на первых порах Александр Иосифович добился результата, едва ли не обратного желаемому. Все подумали, что этот Казаринов большой оригинал. И Александру Иосифовичу пришлось еще поусердствовать, чтобы переменить кривое мнение о себе окружающих. И как-то зимой, будучи на четвертом курсе, он заставил-таки всех, включая профессоров, признать, что у него действительно незаурядные способности. Накануне святого Крещенья одна из крупнейших московских газет на первой странице, в «подвале», напечатала святочный рассказ, под которым стояла подпись «А. Казаринов». Это произвело фурор. То и дело в коридорах факультета он встречал устремленные на него любопытные взгляды, в которых читалось: пожалуй, он и впрямь с Божьею отметиной или: подумаешь, какое великое достижение! Но нелестных взглядов было совсем мало. Профессор криминалистики, у которого Александр Иосифович в последнее время был в фаворе, перед лекцией публично поздравил его с литературным успехом. А рассказ только что ко времени был написан, а так не представлял собою ничего особенного. Сюжет Александр Иосифович позаимствовал из какого-то древнего жития и только перенес действие в современную эпоху. Речь в рассказе шла о крестьянском мальчике Феофиле, заплутавшемся однажды в Крещенье в лесу. Он продрог, устал и, когда стемнело, совсем было отчаялся. Тогда он вознес горячие мольбы свои к Богородице. И едва Феофил помолился, ему вдруг повстречался схимонах-отшельник. Он взял мальчика за руку, причем Феофилу стало тепло и радостно, и вывел его из лесу. Но когда мальчик пришел в село и рассказал людям о своем приключении, ему отвечали, что на много верст кругом никаких отшельников по лесам здесь не спасается. Не иначе как это был святой, посланный отроку Богородицей. С тех пор мальчик Феофил решил посвятить свою жизнь Богу и, когда подошел срок, постригся в монахи.

Некоторое дарование к сочинительству обнаружилось у Александра Иосифовича еще в гимназии. Но лишь здесь, в университете, он понял, что дар этот может и теперь, и в будущем сослужить ему добрую службу. Он поспособствует ему среди коллег речистых юристов, которые, может быть, и научились цветисто риторствовать, но не знают, как сочинить нехитрого письма к родителям.

После первого успешного опыта и до выхода из университета Александр Иосифович напечатал еще несколько рассказов и однажды остроумную едкую сатиру на их профессора римского права, сильно досадившего Александру Иосифовичу в свое время. Но студенческие годы промелькнули незаметно, и настал срок определяться ему в должность. Совсем ненужный больше Александру Иосифовичу покровитель – профессор криминалистики – в последнее их свидание долго не выпускал его руку из своей пышной влажной руки и говорил все какие-то добрые напутственные слова. А Александр Иосифович натужно улыбался, мечтая, как бы ему поскорее высвободить ладонь и протереть ее платочком. Он вышел из курса десятым классом и мог рассчитывать на приличное место в Москве или в Петербурге. И старый профессор вполне бы этому поспособствовал, оказал бы протекцию. Но Александр Иосифович поступил иначе и для многих совсем неожиданно. Он уехал в провинцию. Его тетушка генеральша Дурдуфи, женщина со многими связями, доставила ему место советника канцелярии губернатора где-то в Польше. Для молодого человека, вчерашнего студента, это была очень значительная должность, какую ни в Москве, ни тем более в Петербурге, при всех его способностях и при всех способностях его тетушки, Александру Иосифовичу не знать бы еще долго. Но захудалая польская провинция, куда теперь отправлялся Александр Иосифович, отнюдь не могла быть предметом зависти его товарищей, устроившихся пусть и на незначительных местах, но в столицах. Ну вот, не без злорадства думали они, не зная долгих видов Александра Иосифовича, вот и минули счастливые дни этого баловня, увязнет навеки в провинции – и что пользы в его давешних успехах? Но Александр Иосифович избрал такое место неслучайно. Изощренная его интуиция подсказывала, что грядут новые времена, когда очень возрастет значение русских национальных идеалов, и призрак православного царства для народа в который раз уже начинает овладевать самыми высокими умами. Вера стоит выше разума – неспроста так говорит новый обер-прокурор Святейшего Синода. Народ чует душой, что абсолютная истина доступна только вере. Александр Иосифович, признаться, смутно знал о народных чувствах, но вот сам-то он всею душой чуял, что ему срочно надлежит становиться русским патриотом. А где легче проявиться этому патриотизму? где он будет заметнее? – разумеется, в инородческой среде. И в губернию приехал богобоязненный, благовоспитанный молодой человек с бородкой, в суждениях которого, между прочим, нет-нет да и встречались не по возрасту консервативные, с легкими националистическими признаками, отголоски.

За исправление своей первой должности Александр Иосифович принялся с достойным всяческих похвал усердием. Вскоре многие обратили внимание на то, что новый чиновник строг и требователен с польским и особенно с еврейским населением, но очень лоялен к православным людям. Но поскольку и строг и лоялен он был в пределах дозволенного, то порицать его за это не было оснований. Александр Иосифович совсем не считался с личным временем и часто брал бумаги для работы на дом. Кроме того, что в его обязанности вменялось инспектировать губернскую тюрьму, он по доброй воле, объясняя это своею искони принятою семейною христианскою филантропией, испросил еще особое поручение наблюдать дом умалишенных женщин, что считалось среди тамошних чиновников заботой самою черною. Наконец, верный своему правилу, своему испытанному способу завоевания симпатий, Александр Иосифович стал сотрудничать с губернскими газетами. И, конечно, добился к себе внимания.

Спустя короткое время губернаторша попросила мужа непременно пригласить на ее именины этого интеллигентного московского юношу, что сочиняет такие забавные рассказики. Мы не должны отказывать в нашем обществе молодым талантливым русским людям, сказала она, это не патриотично. Губернатор и сам держал нос по ветру и уже заложил в городе новый православный храм в древнерусском вкусе. Он сразу приметил, что этот новичок молодец расторопный, каких поискать. Но главное, направленность его мышления очень даже отвечает новым веяниям. Такого вполне можно и повысить, подумал губернатор, а попозже и к награде представить. Если только он не пройдоха изрядный. Хотя в этаком случае его еще скорее придется и повышать, и награждать.

В доме губернатора в день именин его супруги гостей собралось порядочно – человек до ста. Но, если не считать их дочерей, народ был все больше пожилой. И Александр Иосифович, хотя и скрывал это, чувствовал себя не очень-то уютно. Он подготовил для высокого губернского общества, и в первую очередь для губернаторши, сюрприз, но время для него еще не подошло. И пока он не спеша прогуливался по огромной зале в новеньком, второй раз всего надетом, фраке среди других фраков и мундиров, делая вид, что его очень занимают картины и скульптуры, и изредка раскланиваясь с знакомыми. Возле гипсовой Флоры стояла группа человек пять – семь, среди которых высилась нескладная фигура губернатора в парадном с золотом мундире и с аннинскою лентой. Увидев проходящего мимо Александра Иосифовича, губернатор едва-едва кивнул ему и чуть заметно улыбнулся. Александр Иосифович отвечал ему поклоном более церемонным, но исполненным достоинства. Он собрался уже красиво продефилировать мимо, но тут из группки раздался раздосадованный и оттого повышенный голос полицмейстера: «Ну, нет, господа, Михаил Тариелович еще покажет себя!» Александр Иосифович вздрогнул и вновь оглянулся на группу собеседников, и первое, что встретилось его взгляду, это устремленный на него ответный взгляд губернатора. И они моментально поняли друг друга. На лице губернатора было написано: не судите строго, наш полицмейстер законченный дуралей, что уж тут поделаешь. А Александр Иосифович очень артистично изобразил удивление, даже с долей легкого испуга, оттого, что он оказался в собрании конституционалистов, чуть ли ни революционеров. В следующее мгновение губернатор уже как близкому другу улыбнулся Александру Иосифовичу. Так в одну минуту им открылось, что они родственные души. Александр Иосифович никак не стал злоупотреблять своим чудесным случайным успехом и скромно удалился рассматривать Амура и Психею. Он ликовал в душе. К тому же он подумал: а это ведь прекрасно, что в губернии столько бездарных стариков-чиновников; скоро они один за другим начнут выходить в отставку и тогда откроются многие вакации. И он окинул надменным взором всех этих копошащихся в зале людишек.

Но тут растворились широкие с вензелями двери в соседнее помещение, на пороге торжественно появился дворецкий, выряженный как Мальволио, за которым, как войско, стояли шеренги лакеев, и предложил всем проследовать к столу.

Лишь только гости расселись по чину, с места своего поднялся предводитель губернского дворянства, с картинными седыми усами пожилой шляхтич, и затянул витиеватую, как обычно у поляков, речь. Говорил он по-русски, но иногда, в задушевном порыве, переходил на польский. Гости стали уже скучать и переглядываться, а предводитель все говорил и говорил. Он делал порою совсем неуместные отступления, и речь его продолжалась так долго, что наипекнейша пани уже из последних сил удерживала вымученную улыбку на лице. Но оратор не останавливался. Он рассказывал что-то о себе, о своем родителе, державшем самый богатый выезд во всей Великой Польше, и еще о многом другом. Наконец предводитель умолк, так почти ничего и не сказав по делу, стоя осушил бокал, победно всех оглядел и сел разглаживать усы. Вслед за ним, к удовлетворению собравшихся, поднялся с места полковник Нюренберг. Ну, немец-то будет краток, решили все. Начальник гарнизона города полковник Нюренберг недавно подал рапорт об отставке и всякий день ожидал увольнения от должности. И, возможно, это было его последнее появление перед губернским высоким обществом. Многие знали об этом. Полковника в городе уважали. Он не посрамил ожиданий гостей и был действительно очень краток. Но в конце своего выступления полковник сказал: «Господа, а теперь позвольте предоставить возможность нашей славной молодежи поздравить дорогую Анну Константиновну». Все вытянули шеи. У губернатора приподнялась правая бровь.

Это и был сюрприз, приготовленный Александром Иосифовичем. Получив приглашение от губернатора, он решил использовать такой случай с наибольшею для себя выгодой. И не просто появиться в обществе, а попытаться заставить это общество приметить его, а еще лучше – полюбить. Александр Иосифович перебирал варианты, как можно будет там отличиться. Сочинить ли в честь губернаторши стихотворение? или оду? Но нет. С таковыми сочинениями на подобные торжества обыкновенно является едва ли ни половина гостей. И тут он подумал о новой своей знакомице Катарине Нюренберг, дочери здешнего гарнизонного начальника. Познакомились они на недавно устроенной губернаторшею же благотворительной распродаже в пользу инвалидов турецкой войны. Катарина оказалась девушкой нрава доброго и веселого, и Александр Иосифович, впервые за время службы в этом городе, захотел вдруг сбросить с себя эту, уже основательно прилипшую к нему личину этакого усердного служаки-патриота и побыть таким же неискусственным человеком, как она. Хотя бы с ней только побыть таким. Но, к счастью, удержался от соблазна. И теперь, ломая голову над проблемой жанра, он вспомнил, что его новая знакомая недурно, по ее словам, музицирует на фортепианах. Что там какая-то приевшаяся тривиальная ода, думал Александр Иосифович, я напишу кантату и сам же исполню ее, а Катарина Францевна, надеюсь, не откажет мне аккомпанировать. Два дня Александр Иосифович сочинял свою кантату. А потом еще с неделю они с Катариной подбирали музыку и репетировали. Полковнику эта затея очень понравилась, и он даже вызвался объявить их выход.

И вот их час наступил. Они вышли к роялю. Александр Иосифович взял паузу. Оглядел всех, посожалев в душе, что приходится ему стелиться перед этим жалким народцем – столетья прошлого обломками, – расточать усилия на безделицу, в сущности. Да делать нечего. Другого, лучшего пути ему никто не приготовил. Откинув назад голову, он громко произнес: «Она – не смертный человек! Кантата!» Затем он подал знак Катарине. Зазвучала музыка. И Александр Иосифович запел приличным тенором. В кантате своей он сравнивал Анну Константиновну с самою Россией. Как Россия сделалась любящею матерью для иных малосильных народов, так же и болярыня Анна стала радетельницей для сирых и обиженных, светочем для страждущих. Заканчивалась кантата апофеозом. Вся природа, до пташечки малой до самой травиночки тонкой, славит болярыню Анну. Многая лета ей прочит. Прочит ей также здоровья. Побед ее мужу желает. Великих свершений их детям. Для пущего блага России. Etc.

Как назавтра написала одна городская газета, зал вздрогнул от рукоплесканий. Господин Казаринов подошел к восторженной виновнице торжества и, преклонив колена, припал к ее руке. Она выразила ему свое безмерное восхищение от сочинения и исполнения и еще с минуту беседовала с совершенно счастливым молодым человеком.

Казалось бы, теперь Александру Иосифовичу можно было и успокоиться, исправлять себе потихоньку должность и ждать чинов и орденов. Он открыл для себя путь к наградам, полюбился губернатору, стал фаворитом губернаторши, приобрел известность в городе. Чего еще желать? Но не таков был человек Александр Иосифович, чтобы останавливаться на чем-либо. Он приобрел славу исполнительного, благонамеренного чиновника, человека умного, талантливого и, кроме того, филантропа. Но все эти прекрасные свойства не избавляли его от козней завистников и недоброжелателей, число которых, как справедливо полагал он, по мере роста его благополучия будет только увеличиваться. Чтобы предотвратить возможные коварные выпады злопыхателей против него, нужен был какой-то экстраординарный поступок. Некое грозное предостережение для всех, что чинить ему неприятности небезопасно. И этот замысел Александру Иосифовичу вскоре удалось осуществить с блеском. К прежним своим подвигам он прибавил еще один – он прославился в городе как отчаянный дуэлист, бесстрашный рубака.

Несколько дней кряду лучшие дома города, как ульи, гудели пересудами о дуэли коллежского секретаря Казаринова с каким-то офицером. Событие это и впрямь было и неожиданным, и необычным. Среди военных-то дуэли сделались явлением довольно-таки нечастым. Но дуэль статского с военным, по мнению городских пересудчиков, была уже совершенно исключительным случаем, какого не происходило в их городе, кажется, со времен императора Александра Павловича. Трудно в это поверить, но и для самого Александра Иосифовича дуэль с поручиком Куфтой оказалась, в общем-то, случайностью. Нет, в самом деле, когда ему пришло в голову как-то утвердиться еще и в образе человека отважного, не дающего обидчикам спуску, он, между прочим, подумал и о возможной дуэли. Но он решительно не предполагал, что зверь выбежит на ловца чуть ли не в тот же день. И уже тем более он не думал, что его противником может оказаться человек военный. Воображение Александра Иосифовича рисовало по ту сторону далекого барьера такого же, как и он сам, чиновника, с которым они, может быть, выстрелят по разу в воздух и разойдутся. Он ни в коем случае не желал ни малейшего кровопролития. Да и сам же, по правде сказать, страшился своих глупых фантазий.

После памятных именин губернаторши Александр Иосифович стал иногда бывать в дворянском собрании. Раньше он туда не ходил, потому что его мало кто знал, и сам он знал не многих. Теперь же лучшие люди города, особенно те, у которых были взрослые дочери, стали наперебой его приглашать бывать у них запросто. А уж в дворянском собрании ему просто-таки велели появляться почаще: потому как не хватает нам вас очень, Александр Иосифович, никак без вас не можем-с.

В дворянском собрании Александр Иосифович либо беседовал со словоохотливыми стариками, либо наблюдал за игрой. Сам он обыкновенно не играл, ссылаясь на неумение. А старики вели с ним разговоры весьма с удовольствием, потому что он всегда внимательно и терпеливо выслушивал их длинные доверительные рассказы. Однажды он дольше обычного засиделся в собрании. Какой-то докучливый помещик развернул перед ним бескрайнее полотно своего насыщенного событиями жития. Чего же только он не рассказывал! И о детстве своем, и о первой любви, и о былых забавах, и о шестьдесят третьем годе, принесшим им столько бед, и о детях, об их успехах, и еще бог знает о чем, чего Александр Иосифович уже не в силах был запомнить. Так долго его еще никто не мучил, и Александр Иосифович на исходе второго часа повествования уже едва подавлял в себе раздражение. У противоположной стены играли и негромко переговаривались между собою несколько человек. И одна из их реплик донеслась до слуха Александра Иосифовича. Средних лет офицер в пехотном мундире по какому-то случаю, по какому именно Александр Иосифович не разобрал, упомянул губернаторшу Анну Константиновну. При других обстоятельствах Александр Иосифович пропустил бы эту реплику мимо ушей. Во-первых, его это не касалось. А во-вторых, разве может позволить себе офицер отозваться дурно о женщине, к тому же супруге губернатора. Но Александр Иосифович, вконец замученный неугомонным собеседником, находился в таком раздраженном душевном состоянии, что вдруг вскочил и почти бессознательно потребовал от офицера прекратить досужие рассуждения об этой замечательной женщине. Поручик Куфта, произнесший эти слова, вначале даже смутился. Он подумал, а не промелькнуло ли и впрямь в его речи чего-то такого недостойного. Несколько мгновений поручик вспоминал, что же он там говорил, и нашел все им сказанное, напротив, весьма для губернаторши лестным. Поэтому он осторожно заметил господину Казаринову, что для его претензий не имеется ни малейшего основания. Александр Иосифович за те же мгновения и сам успел понять, как дал маху. Но не смел признаться теперь в своей оплошности. И он решился не идти на попятную. Взяв, по возможности, себя в руки, он сказал поручику, что тому, наверное, просто недостает мужества сознаться в своей низости. Лицо поручика выражало самое неподдельное сожаление, оттого что учинился этакий прискорбный случай. Но и ему не годилось отступать перед зарвавшимся мальчишкой-чиновником. Не поднимаясь со стула, он тихо произнес: «После будем с вами разговаривать, сударь». Старики-дворяне засуетились было с примирением, зашептали: «Полноте вам, господа, полноте». И если бы они этого добивались настойчивее, то примирение могло бы состояться сию минуту, потому что одна сторона уже вполне раскаивалась в содеянном, а противная, по безмерной своей скромности, просто не хотела скандалом привлекать к себе внимания. Но усилия их были не столь дружными и настойчивыми. А поведение Александра Иосифовича, как бы ожидающего, когда их с поручиком примирят, могло показаться довольно-таки неприличным. Поэтому, избегая быть заподозренным в трусости, он поспешил удалиться.

По дороге домой и дома до самой ночи он лихорадочно обдумывал, каким образом ему теперь следует поступать. Кровавую драму он отвергал решительно. Что-нибудь да помешает состояться этой злосчастной дуэли, надеялся Александр Иосифович. К тому же военному за дуэль взыскание полагается куда как более суровое, нежели чем статскому. Поручик не может об этом не знать. Он должен быть еще более заинтересован в счастливой развязке. Кроме того, можно, например, заранее довести до сведения начальства о предстоящем происшествии, и тогда, надо полагать, дуэль как-нибудь да будет предупреждена. Но если, паче всякого чаяния, события будут развиваться по худшему варианту, то и в этом случае необходимо предусмотреть какие-то возможности, дабы избежать трагических последствий.

Наутро к Александру Иосифовичу явился секундант поручика и передал его вызов. Александр Иосифович легко заметил, что секундант очень ждет от него каких-то подвижек к полюбовному разрешению конфликта. И если бы Александр Иосифович только намекнул ему о своей готовности объясниться с поручиком, он наверно с радостью объявил бы ему, что и поручик желает того же самого. Поняв настроение противной стороны, Александр Иосифович тотчас вообразил весь свой дальнейший план действий. И, вопреки ожиданиям секунданта, он принял вызов поручика.

Как сторона вызываемая, Александр Иосифович имел право на выбор оружия. Секундант поручика не стал даже поначалу и оговаривать этого вопроса. Какой тут может быть выбор? Ясно – стреляться. Но Александр Иосифович, к удивлению секунданта и к совершенному удивлению всех, кому позже это стало известно, изволил драться с поручиком Куфтой на саблях.

В тот же день Александр Иосифович разыскал охотника быть его секундантом. Это был один польский мелкопоместный дворянин, с которым Александр Иосифович как-то познакомился сразу по приезде в этот город. Поляк в свое время служил в уланах и имел целую коллекцию сабель. Он, натурально, обрадовался, что его позвали в секунданты, и за дело принялся рьяно. Вначале он выговорил Александру Иосифовичу за то, что тот избрал такое оружие. «Вам следовало бы, – говорил он, – выбирать пистолеты. Военные, обыкновенно, лучше статских владеют саблей». Александр Иосифович нашел это замечание благоразумным. Именно такой секундант ему и был нужен. Поляк предложил ему взять урок фехтования. «Хорошо бы еще иметь двух коней под седлами, – сказал он, – я бы обучил вас конной атаке». Александр Иосифович обратил его внимание на то, что дуэль, вероятнее всего, будет пешая.

«Тогда, пан Казаринов, – учил поляк, – вам кони не понадобятся». В общем, секундантом своим Александр Иосифович остался весьма доволен. Они выбрали из коллекции бывшего улана саблю, которая, по авторитетному мнению ее владельца, более других подходила к Александру Иосифовичу. «Эта сабля, – объяснил он, – прорубает кирасу». – «Вот и славно, – отвечал ему Александр Иосифович с улыбкой, – поручику выходит несдобровать, если даже он заявится на дуэль в кирасе». – «Нет! нет! пан Казаринов, – поспешил успокоить его секундант, – он не имеет права надевать кирасу!»

Под водительством своего многоопытного и рассудительного наставника Александр Иосифович действительно целый вечер упражнялся в фехтовании. Поляк его хвалил, но для лучшего овладения этим благородным искусством советовал после дуэли продолжить занятия. Александр Иосифович поблагодарил секунданта за предложение и попросил разрешения сегодня взять саблю с собою домой, чтобы самый вид грозного оружия вдохновлял его на славные подвиги. Поляку очень понравились такие речи, и он в душевном порыве подарил Александру Иосифовичу саблю.

От секунданта Александр Иосифович поехал за город в местечко к знакомому еврею – кузнецу, у которого он подковывался заодно, бывая в тех краях по служебным надобностям. Он показал кузнецу саблю и научил исполнить над ней некоторую работу. Если бы у кузнеца кто-нибудь потом стал узнавать, зачем к нему так поздно вечером накануне дуэли приезжал господин Казаринов, он бы отвечал, что тому нужда была побыстрее наточить саблю. Так ему велел отвечать Александр Иосифович. И неплохо заплатил за труды.

Дуэль состоялась в установленный час. Секунданты осмотрели оружие, причем бывший улан нашел какой-то изъян на сабле поручика, мешающий, по его мнению, делу. Но Александр Иосифович, третьего дня еще готовый ухватиться за любую соломинку, лишь бы предотвратить или отсрочить дуэль, решительно заявил, что он не в претензиях. И схватка началась. Перед этим поляк еще успел шепнуть Александру Иосифовичу: «Ваша сабля лучше!»

При описании такого рода турниров обычно употребляются выражения вроде: они сошлись, осыпая друг друга ударами; или: клинки их сверкали, как молнии. Ничего подобного не имело быть в данном случае. Лишь только Александр Иосифович приблизился к поручику на досягаемое саблей расстояние, он, что было мочи, размахнулся и нанес удар. Разумеется, поручик легко парировал этот дилетантский удар. Но при этом сабля Александра Иосифовича обломилась у самой рукоятки и отлетела далеко в сторону. Александр Иосифович отступил на шаг и, озадаченный такою нечаянностью, стал с удивлением рассматривать оставшуюся у него совсем теперь бесполезную рукоятку с болтающимся на ней темляком. Поручик опустил саблю. Его противник был обезоружен и, по сути, уже не являлся противником. Из замешательства вывел всех принципиальный секундант Александра Иосифовича. Поляк подбежал к поединщикам, встал между ними и громко и категорически заявил, что по правилам сторона, потерявшая в дуэли оружие, должна быть признана побежденною. «Вы, сударь, – обратился он уже к Александру Иосифовичу с новою для их отношений холодностью, – побеждены вчистую. Очень сожалею, – продолжить наши занятия мы не сможем. Честь имею!» Он был явно уязвлен конфузней своего подопечного, даже оскорбился, поэтому не желал больше его признавать, зато с неожиданною почтительностью он откланялся поручику Куфте. И с напускною гордостью удалился. Если бы он знал, каким триумфатором ощущал себя Александр Иосифович, он бы решил, что тот сошел с ума от своего горького поражения. Александр Иосифович так же чинно распрощался с поручиком и его секундантом, вполне признав свое поражение, и покинул поле боя, ставшее для него, как он теперь уже знал наверно, полем славы.

Известие о дуэли мигом облетело весь город. Начальник Александра Иосифовича – правитель канцелярии – не рискнул теперь даже сделать ему реприманды, потому что знал причину дуэли и ждал заключений по этому случаю губернатора. А губернатор отнесся к случившемуся так, как и предполагал Александр Иосифович, то есть со снисходительною строгостью. Да и как иначе, если Александр Иосифович дрался насмерть за честь его семьи. Ни малейшего наказания для него не допустила бы Анна Константиновна. Узнав о случившемся, она совсем потеряла голову. Она вообразила, что стала дамою сердца этого молодого рыцаря, ни в грош не поставившего самое жизнь свою только оттого, что кто-то всуе упомянул ее имя. Когда Александр Иосифович явился по вызову губернатора к нему на дом, то первою его принимала Анна Константиновна. Она увела его в свой будуар, куда допускались лишь самые избранные, усадила в кресла и засыпала вопросами. Ее интересовало решительно все: как он на такое отважился? отчего избрал сабли, а не пистолеты? волновался ли перед дуэлью? – «хотя, что я, глупая, спрашиваю – еще бы не волноваться!», – долго ли они рубились сэтим монстром? не ранен ли он, не приведи Господь? Александр Иосифович отвечал скромно, никаких таких своих доблестей не выпячивая, чем привел Анну Константиновну в совершенное умиление. Она сказала, что отныне ни на минуту не оставит его своим вниманием: «Потому что вы человек молодой, горячий, вам необходим материнский присмотр, иначе вы наделаете разных глупостей вроде давешней». Святая простота, думал Александр Иосифович. А губернаторша продолжала: «Разве можно так рисковать, вы должны поберечь себя, свой талант, эти офицеры такие грубые, нам с вами все равно их никогда не удастся перевоспитать. Мужу я велела вас хорошенько поругать». Она велела! – едва не улыбнулся Александр Иосифович. Губернаторша просила его бывать у них как можно чаще. «Наш дом открыт для вас всегда» – с этими словами она его отпустила.

Затем его проводили в кабинет к губернатору. Тот встречал его с подобающею важному сановнику торжественностью. Он только встал из кресел, но не вышел из-за стола и, конечно, не подал руки провинившемуся подчиненному. Губернатор изъявил свое крайнее неудовольствие по сему, из ряду вон выходящему, событию. Но на первый раз решил ограничиться лишь строгим внушением. «Были бы вы человеком военным, – продолжал губернатор, – то последствия вас ожидали бы куда более неприятные». Александр Иосифович хотел спросить, что же, в таком случае, станется с его противником. Но одумался спрашивать. Потому что, участвуя в судьбе поручика, хотя бы и неявно, он мог быть заподозренным в сговоре с ним, что поколебало бы отменно хороший результат от его рисковых усилий. Не казнят же поручика, в самом деле, за какую-то дуэль! И верно, поручик Куфта отделался легко. Полковник Нюренберг приказал взять его под арест на сколько-то суток. А потом поручику было предложено уйти в отставку, но, ввиду особой к нему милости, с сохранением чина. Если Александр Иосифович благодаря дуэли окончательно утвердил за собою славу личности, выдающейся во всех отношениях, то поручик остался в памяти городских обывателей всего только каким-то офицером,дравшимся с господином Казариновым на дуэли. Никто не помнил, а скорее всего, и не знал, что поручик Куфта участвовал в турецкой кампании, имел ранение и получил там два креста.

Некоторое время после всех этих событий Александр Иосифович ничем таким особенным не удивлял города, хотя и продолжал, верный принятому однажды правилу, напоминать всем о своей необыкновенной человеческой индивидуальности публикациями в газетах, участием в скачках наравне с военными, ревностью в благотворительных мероприятиях и прочим. Он служил в этом городе уже больше года и по достоинствам своим вправе был ожидать повышений. И ожидания Александра Иосифовича, при ближайшем споспешествовании покровительствующей ему губернаторской четы, стали исполняться. Вначале за усердную и похвальную службу он был пожалован девятым классом, а затем и назначен в новую, соответствующую более высокому классу должность старшего делопроизводителя. Тогда же в жизни Александра Иосифовича произошло еще одно замечательное событие – он женился на Катарине Нюренберг. Все от души восторгались, как это у господина Казаринова так ловко и скоро делается карьера и устраивается личная жизнь. Его без устали поздравляли и льстиво намекали о грядущем теперь крестике и о всегда радостном прибавлении в семействе. Между собою все, памятуя о крутом нраве Александра Иосифовича, также говорили о нем с глубочайшим почтением и предрекали ему блестящую карьеру. Этот далеко пойдет, говорили одни. Да, его теперь рукой не достанешь, вторили им другие. Но последний уже совершенно необъяснимый поступок Александра Иосифовича, воспринятый многими как результат некоего загадочного умопомешательства у него, поверг в изумление его друзей и очень обрадовал недоброжелателей.

Как гром среди ясного неба стало для всех решение Александра Иосифовича вдруг оставить недавно принятую новую должность и уехать куда-то далеко на восток, в какую-то дичайшую глушь, а куда именно – никто толком не знал. Не то в Амурскую область, не то еще дальше. Как рассказывал любопытным сам Александр Иосифович, ему было предложено там весьма выгодное место, с содержанием значительно большим против нынешнего, и он дал согласие. А что до дикости края, так не век же он собирается вековать в Тмутаракани. Но в городе такими объяснениями не удовлетворились. Какая роковая ошибка! Это так на него не похоже, размышляли друзья Александра Иосифовича, подразумевая, как бы унаследовать теперь его должность. Вот уж, поистине, горе от ума, радовались всегдашние его завистники, предвкушая возможное продвижение по службе в связи с неожиданно освободившимся высоким местом. Только безумный может уехать из Европы в дыру, говорили поляки безо всякой надежды выгадать что-то от этой вакации. Злые языки сеяли даже такую шутку, что-де у этого Казаринова произошло помутнение рассудка, оттого что он повадился бывать со своими филантропическими инспекциями в доме умалишенных женщин. Никогда не узнали эти губернские остряки, что на этот раз они сочинили почти правду. Только самые умные из городских обывателей догадывались, что в отставке Александра Иосифовича есть некая большая, для них непостижимая, но им самим тщательно взвешенная причина.

Александр Иосифович покинул город своих первых серьезных успехов. Вместе со своею, во всем ему покорною женой, он уехал вначале в Москву, а потом действительно куда-то очень далеко к Великому океану. Довольно на долгий срок он попросту исчез, и никаких известий о нем не было.

Перед отъездом он хотел попрощаться с губернатором и со своею благодетельницей Анной Константиновной. Губернатор, будучи первым из умнейших городских обывателей, вполне понимал, что Александр Иосифович не посчитал нужным быть с ним откровенным. А легким отказом от доставленной ему только что должности еще и продемонстрировал свою независимость от него – первого лица губернии. Поэтому губернатор не пожелал его принять. А губернаторша, обиженная на неблагодарного паршивца, предпочитающего жалкие меркантильные интересы ее почти родственному к нему благорасположению, сказалася больною и также отказала во встрече.

За несколько недель до загадочной отставки Александра Иосифовича с ним приключился презабавнейший, как он сам его называл, эпизод, о котором, конечно, стало быстро известно. Все знали о его особенных интересах к дому умалишенных женщин. Он уже состоял в попечительском совете этого лечебного заведения, постоянно интересовался его нуждами и, по мере своих возможностей, старался быть полезным. Любимою его заботой стало привозить и раздавать больным какие-нибудь подарки. Например, белье, чулки, платки, чашки и миски с эмалевыми рисунками, яблоки и другую мелочь. Все это приобреталось на пожертвования, собранные людьми из попечительского совета или Катариной, которую он тоже приобщил к этому благородному занятию.

Посещал больницу Александр Иосифович раз или два в месяц. Первое время он бывал в палатах в сопровождении санитара. Но потом и он привык к больным, и больные привыкли к нему, и Александр Иосифович стал ходить по палатам без провожатого. Одаривая несчастных какими-то безделицами, он с ними шутил, насколько это было доступно для душевнобольных, говорил всякие бодрые слова, традиционные пожелания скорейшего выздоровления и т. д. Больные в большинстве своем полюбили Александра Иосифовича и очень радовались его посещениям. В одной из палат он стал задерживаться дольше, чем в других. Бывало, санитары, обеспокоенные, что он так долго не выходит, заглядывали в эту палату и всегда находили Александра Иосифовича мирно беседовавшим с довольно красивою еще полькой лет тридцати. И не было случая, чтобы он не навестил этой палаты.

Зашел он туда, разумеется, и в последний свой визит в больницу. Но на этот раз он недолго там задержался. Через несколько минут, после того, как за ним закрылась дверь, из палаты раздался страшный грохот и крики о помощи. Вбежавшие тотчас в палату врач и два дюжих санитара увидели Александра Иосифовича сидящим на полу с разбитым в кровь лицом. Рядом с ним валялся стул. Одною рукой он зажимал рану на лице, а другою показывал на польку, которая между тем спокойно сидела на кровати и с величайшею ненавистью и презрением смотрела на Александра Иосифовича, распластавшегося у ее ног. Санитары бросились было к ней, чтобы прикрутить ее к койке, но Александр Иосифович, овладевший уже собою, стал решительно апеллировать к доктору против таких жестоких мер по отношению к несчастной, все преступление которой состояло в том, что она была нездорова умом. Александру Иосифовичу сразу подали медицинскую помощь. И хотя он был очень бледен и говорил, что у него просто-таки подкашиваются ноги от пережитого, он, тем не менее, просил главного врача быть с этою больной заботливее, мягче и вообще уделить ей особенное внимание. Врач обещал взять ее под самое пристальное наблюдение.

Если бы Александр Иосифович захотел обратить этот случай себе на пользу, ему, безусловно, не составило бы труда это сделать. Он получил увечье, ранение, можно сказать, при исправлении важной государственной службы. Да, по совести, за такое ему орден полагается. Но, как уже известно, он вскоре оставил и должность, и самый этот город.

Глава 2

В этот день Александр Иосифович возвратился из должности с решительным намерением основательно поговорить с дочерью. Этак и до беды недалеко. Конечно, пристав был с ним по-дружески откровенен и любезен, но только оттого, по всей видимости, что знал его как человека характера твердого, способного вполне разобраться во внутрисемейных заботах. Разобраться, пока еще вовремя.

Но поднять эту проблему было не так-то просто. Откуда у него такое известие? Кто об этом может знать? Пристав его предостерег, что ссылка на сотрудникаявляется преступлением. Он и сам нарушил все возможные артикулы, рассказав так много Александру Иосифовичу. Только полное к нему доверие и самые искренние дружеские чувства к их дому побудили его сделать это. Иногда полезнее бывает разобраться с подобною незадачей внутри семьи, нежели решать ее в предусмотренным законом порядке. Александр Иосифович и сам, безусловно, понимал, что упоминать агента и противно закону, и, что для него гораздо важнее, чисто по-человечески глупо. Ему ли не выпутаться из затруднительного положения. Александр Иосифович даже не стал прикладывать особенных умственных усилий – он просто еще раз припомнил все детали их давешнего разговора с приставом, и выход, простой, как обычно, до смешного, тотчас ему весь и представился.

Семья Александра Иосифовича занимала половину этажа в роскошном доме в Староконюшенном переулке. Всех обитателей этой обширной квартиры было три человека господ, прислужница – девушка, немногим старше Тани, и английский бульдог.

С первых же дней совместной с Екатериной Францевной жизни Александр Иосифович предоставил супруге единолично править их домашним обиходом, полагая, что в этом занятии ей не будет равных. И не ошибся. Екатерина Францевна устроила их дом с редкостным умением и вкусом.

Женился Александр Иосифович на бесприданнице, как ни удивительно, не без расчета. Вообще, говорить о том, что Александр Иосифович делал что-либо не без расчета, уже, наверное, нет необходимости. Но обыкновенно под словами «жениться по расчету» подразумевается, что брак принесет жениху какие-то материальные ценности, взятые за невестой. Александр же Иосифович знал наверно, что, кроме щедрых наставлений и готической Библии, его невеста ничего больше от родителя своего не получит. Полковник скорее предпочтет, чтобы его дочь навеки осталась с ним в девицах, нежели выделит что-то за ней. Расчет Александра Иосифовича был совсем иного рода.

Конечно, отсутствие приданого является существенным недостатком, часто делающим брак невозможным. Но у Екатерины Францевны имелись преимущества, которые в те поры были для Александра Иосифовича важнее всего прочего. Он сразу разглядел, что у этой девушки очень развита способность во многом, почти во всем, отказывать себе в пользу ближних. Вероятно, это было следствием особенного ее воспитания. Как потом узнал Александр Иосифович, полковник Нюренберг никогда не держал прислуги. И не только потому, что денщики его годились выполнять любые труды, вплоть до починки белья. Но суровый военный рассуждал еще и так: к чему женатому офицеру прислуга? – это есть расточительство! И все, что по каким-то причинам не могли сделать денщики Нюренберга, ложилось на плечи его жены. А происхождение свое, между прочим, эта женщина вела от знатного бранденбургского рода, вконец, правда, разорившегося и теперь угасшего. Прожила она недолго и умерла, как говорят, во цвете лет, оставив полковнику четверых детей, из которых Катарина была самою младшею и единственною девочкой.

Естественно, что после смерти матери многие ее заботы сделались заботами Катарины. Помыкаемая не только отцом, но и братьями, она скоро превратилась в совершенную служанку в доме. Полковник навсегда, как думалось, определил такое ее положение в семье словами: а зачем еще нужна дочь? И Катарина была вполне согласною с батюшкой. А как иначе? Это ее женская, Господом данная, доля. И нести ее она обязана со смирением и покорностью, как несла свой долг матушка.

Мать успела обучить Катарину музыке и определить в гимназию. Умирая, она очень просила мужа доучить девочку. Полковник пообещал и слово сдержал. Но весь оставшийся срок учебы Катарины в гимназии он неизменно укорял ее тем, что-де впустую приходится терпеть столь изрядные издержки.

Полною для полковника неожиданностью стало желание этого статского взять его дочь замуж Вначале он подумал, что Александр Иосифович не знает всего положения вещей. Но когда убедился, что тот знает, какая богачка его невеста, полковник основательно усомнился в раздутых до небес городскою молвой умственных способностях Александра Иосифовича. А впрочем, будь он хоть и полоумным, лишь бы, как они, русские, говорят, бабу с возу, решил полковник. Не желая прослыть совсем уж безнадежным скаредом, он подарил молодым к свадьбе, кроме неизменной Библии, еще две-три дюжины разных полезных книг, пролетку на высоком ходу, но без лошадей, и крашеную горностаевую шубу, которая и без того по праву считалась собственностью Катарины, потому что принадлежала ее покойной матушке и передавалась в их роду по женской линии, согласно семейной легенде, с эпохи Гогенштауфенов.

Сбыв дочку с рук, полковник вышел в отставку и прежде Александра Иосифовича уехал из этого города. За сорок с лишком лет беспорочной службы он скопил приличное состояние, позволившее ему купить расстроенное имение в Малороссии для старшего сына и маленький шлосс в Курляндии для сына среднего, где и сам он рассчитывал поселиться и закончить дни свои. Младший же сын, как определил полковник, будет всю жизнь в войсках, и ему наследственное ни к чему. Если он окажется столь же трудолюбивым и рачительным, как его отец, то сможет и сам когда-нибудь купить и шлосс, и имение. Прежде чем окончательно перебраться в Курляндию, полковник еще два года провел в купленном им имении для старшего сына и из расстроенного, не зная ни отдыху, ни сроку, самоотверженными трудами своими, превратил его в одно из самых благополучных в губернии.

Еще в годы учебы на факультете, размышляя о своей возможной женитьбе, Александр Иосифович пришел к выводу, что, может быть, ему даже и не следует искать богатой невесты. Отцы-толстосумы таких невест, прежде всего, интересуются состоянием жениха, а уже после другими его способностями. Хотя он будь и семи пядей во лбу. А состояние Александра Иосифовича было более чем скромным. Почему он так и уповал на служебный рост, сулящий ему постоянное увеличение жалованья. Кроме того, женитьба на богатой невесте влекла бы за собою еще одно деликатное обстоятельство. Жена, привнесшая в семью сколько-нибудь существенное приданое, как бы обеспечивала по своим заслугам себе положение, если не над мужем, то, по крайней мере, вровень с ним. А это для Александра Иосифовича было категорически неприемлемо. Уже не говоря о том, что такие женщины бывают, как правило, чрезмерно расточительны.

Расчет Александра Иосифовича в отношении Екатерины Францевны оказался безошибочным. Екатерина Францевна была женой невзыскательною, скромною, хотя и с наследственным, вероятно, чувством собственного достоинства, многотрудчивою, бережливою. Она хорошо усвоила матушкины наставления о месте женщины в доме. И помнила всегда, что жена обязана повиноваться мужу, как Господу, потому что муж есть глава жены, как Христос – глава Церкви. Екатерина Францевна, при полном сочувствии Александра Иосифовича, завела во всем очень строгий распорядок. Их обеды и ужины проходили всегда по самому торжественному чину даже если они не принимали гостей. Она не позволяла себе запросто зайти в святая святых дома – в кабинет мужа, – разве только по просьбе Александра Иосифовича или испросив прежде его позволения, чтобы прибраться там, например. Семейный гардероб, и в особенности костюмы Александра Иосифовича, она содержала в исключительной исправности. На его сюртуках не было ни малейшей потертости, ни складочки, ни пылинки. В должности он всякий раз появлялся, словно на приеме у генерал-губернатора.

От единственной дочки Екатерина Францевна требовала той же аккуратности и неукоснительного бонтона. Но особенно ярко проявилось ее уникальное сочетание художественной натуры и аскетического характера в убранстве квартиры. Кто-то из гостей сказал однажды, что их квартира наполнена роскошью пустоты. И это было верно подмечено. Екатерина Францевна очень тонко уловила главное жизненное правило Александра Иосифовича – быть не как все. Если бы она стала женой другого человека, то и ценности исповедовала бы другие. Но теперь правила Александра Иосифовича, естественным образом, стали и ее правилами. Он отличествовал в общественной жизни, а Екатерина Францевна преуспела в этом отношении в обустройстве дома. И настолько преуспела, что позже у нее появились апологеты. Их знакомые того же положения и достатка устраивали свои жилища по принципу как у других, не хуже прочих. А это подразумевало наполнение комнат до тесноты всякими вещами: «Беккером» в зале, «Беклином» в гостиной, «Буре» в столовой, гобеленами, пышными драпри, настенными блюдами, китайскими вазами и бронзами, где только возможно, мебелью, желательно ампиром и желательно заграничным, – в общем, всем тем, что придавало интерьеру тот стиль commeilfaut, в погоне за которым все сбились с ног. Но Екатерина Францевна не стала уподобляться другим. Конечно, некоторых предметов, таких как рояль, например, она не могла не завести. Но это были только необходимые вещи, особенной выделки и дорогие. Ни в коем случае не quasi. Каждую комнату Екатерина Францевна организовала таким образом, что, при видимой ее пустынности, отнюдь не казалось, будто там чего-то недостает. Вроде бы всего было в достатке. В других домах стены, как в галерее, завешивались беспросветно картинами, тарелками и прочими замечательными предметами, заставлялись статуэтками. А Екатерина Францевна приобрела для гостиной, например, подлинного Репина. Но уже, кроме chef-d'oeuvre'a, там не было ничего такого, что могло бы, в ущерб Репину, привлечь внимание. Даже мебель для этой комнаты она заказала с однотонным штофом, но зато у лучшего мастера.

Александр Иосифович настолько доверял умению жены распорядиться домашним порядком, ее вкусу, настолько полагался на ее способность безукоризненно, как он сам, выполнять любые заботы, что даже особенно не интересовался ее домоустроительною деятельностью. Это была единственная сторона жизни, где знала покой болезненная щепетильность Александра Иосифовича.

Где-то только лет через пятнадцать их супружества, по настоянию Александра Иосифовича, они взяли служанку. И не потому, что Екатерине Францевне стало теперь невмочь справляться со своими заботами. Александр Иосифович дослужился к этому времени до значительных чинов, и не держать прислуги им было уже просто неприлично. Вначале у них служила одна пожилая женщина, а потом им порекомендовали молодую совсем девушку Полю.

Кабинет Александра Иосифовича был самым мрачным в доме помещением и вторым, после зала, по величине. Александр Иосифович любил полумрак. Он с удовольствием сидел вечерами в кабинете и при свете одной только настольной лампы занимался бумагами или читал чего-нибудь. Его вдохновляли темные, бесконечно далекие углы, и в такие часы его посещали наиболее интересные мысли, которые он иногда записывал. Но, к слову сказать, писать какие-нибудь рассказики, как это он делал когда-то, Александр Иосифович давно перестал. При его положении, при его чинах, появляться в газетах в качестве сочинителя было уже несолидно.

Александр Иосифович, как обычно, сидел за своим грандиозным столом и просматривал вечерние газеты. Он самым внимательным образом следил за военными действиями на Дальнем Востоке. И не пропускал ни одного сообщения об этом. У него в кабинете давно, еще задолго до начала войны, висела большая карта Маньчжурии. И, прочитав какую-нибудь публикацию, Александр Иосифович обычно подходил к карте и долго и внимательно рассматривал ее.

За дверью раздался частый стук каблучков по паркету, едва проникающий, впрочем, в кабинет из-за толстых и тяжелых, как театральный занавес, портьер. Александр Иосифович отложил газету и откинулся назад в кресле. Как от дыхания ветерка портьеры качнулись, и из-за них выглянула очаровательная темненькая головка дочери.

– Поля сказала, ты звал меня, папа.

– A-а, иди-ка сюда, голубушка. – Он обнял дочку за талию, почувствовав, при этом, под платьицем недетское уже тело, и подставил, как было у них заведено, для поцелуя щеку. Таня с обычною нежностью поцеловала отца. А вот поцелуй ее был совсем детским. Так она его целовала и в десять лет, и в пять. – Далёко ли была, расскажи?

– У подруги сидели. У Нади. Ты же ее знаешь. Это совсем рядом.

– У подруги? Как интересно! – Александр Иосифович оживился, как от счастливой новости. – Ну расскажи, расскажи. Давно ничего не слышал о твоих подругах. Разве о Епанечниковой, что на пару с вашим гением Мещериным, кажется, собирается выжить нас из дому.

Таня тихонько рассмеялась. Правда, ее одноклассница и лучшая подруга Лена Епанечникова бывала у них нередко. Но Александр Иосифович не только не возражал никогда против этих посещений, напротив, приветствовал. Был у них этою зимой несколько раз и новый Танин знакомый студент-историк Владимир Мещерин. Александру Иосифовичу он показался симпатичным молодым человеком по целому ряду причин. Будучи дворянином и студентом Императорского университета, Мещерин производил на Александра Иосифовича впечатление весьма благоприятное и к тому же, очень забавлял его своим максимализмом и юношескою горячностью.

Александр Иосифович, может быть, и не вполне знал круг знакомств дочери. Но особенного беспокойства по этому поводу не проявлял. Потому что, по его мнению, ученицы гимназии, в которой училась Таня, в силу известной привилегированности этой гимназии, а также и их знакомые не могли оказать на нее какого-то дурного влияния. А интересоваться ими из одного только любопытства ему было недосуг. Но что касается упомянутой Нади, то Александр Иосифович в свое время знавал ее отца – покойного генерала Лекомцева. Не близко, правда, а так, что называется, на поклонах. Так же шапочно ему были знакомы и родители Лены Епанечниковой.

– Ну так расскажи, чем занимались? Не бесполезно ли ты потратила уйму времени со своими подругами? – продолжал Александр Иосифович. – Ступай сядь.

– Мы были у нее с Леной и Лизой Тужилкиной, – начала Таня, поудобнее устроившись на диван. – Посидели так… поговорили, почитали. У них замечательная коллекция эстампов и большой попугай. Он кричит: «Vivelarepublique!» [1].

– Да он настоящий якобинец! За такое могут и крылья подрезать. А Елизавета Андреевна что же?

– Ничего. Она относится к этому с юмором. Это она и надоумила Надю обучить его так кричать.

– Узнаю генеральшу. И что же, вы полдня слушали его вольнодумные речи?

– Нет, конечно, папа. Я же говорю: читали, разговаривали.

– О чем еще молодые девушки могут говорить друг с другом так подолгу, как не о женихах. Так ведь?

– А вот и нет. Об этом-то как раз мы говорим меньше всего.

– Будто бы?

– Верно, верно.

– В таком случае, я догадался – вы строите планы преобразования России. Это сейчас у молодых самый излюбленный вопрос.

Таня посмотрела на отца с удивлением, но без испуга. Да он и сам знал, что она не испугается ни его теперешнего шуточного намека, ни последующего прямого вопроса об ее недавнем участии в нелегальном кружке. Она вообще не умела смотреть испуганно, потому что за свои семнадцать лет жизни у нее не было причины еще чего-то всерьез бояться.

– Да, Таня, я знаю о твоем новом увлечении, – приступил к делу Александр Иосифович. – И если бы только один я знал. Но это уже и полиции известно. Мне об этом нынче рассказал Антон Николаевич. Я не спрашиваю о причинах. Догадываюсь, это что-нибудь радищевское: душа страданиями человечества уязвлена стала. Но, видишь ли, отчего же они думают, что бомбами можно помочь человечеству? Хлебопашец, простой наш русский мужик, темный, безответный, который нас с тобою кормит, который, кстати, и революционеров этих кормит, делает несоизмеримо больше их для облегчения человеческих страданий. Я не знаю, кто там у вас верховодит в этом кружке, но убежден, и ты, наверно, подтвердишь, что это какие-нибудь профессиональные бездельники, недоучки и крайне амбициозные личности, что часто является признаком неталантливости…

– У тебя есть какие-то обязательства перед этими людьми? – спросил Александр Иосифович, выдержав паузу, чтобы дочка лучше прониклась сказанным.

– Никаких. Если не считать, что некоторых из них я теперь знаю. А это уже кое к чему обязывает.

– Совершенно верно. Об этом я подумал. Твой революционный долг требует теперь поставить товарищей в известность о том, что о них знает полиция. И я по-человечески очень тебя понимаю. Но только для них, для ваших тертых кружковцев, это не будет новостью. Да-да, не удивляйся. Это вы, молодые карбонарии, думаете, что посещаете тайные собрания. На самом же деле большинство таких кружков существует вполне легально. Полиции не выгодно их арестовывать. Потому что, наблюдая за своими старыми знакомыми, им легче обнаруживать новых. Вот так, как обнаружили тебя. У них же все давно отлажено.

– А теперь, будь добра, расскажи мне об этой Тужилкиной, – продолжал Александр Иосифович, опять немного помедлив и снова позволяя дочке подумать над его словами. – Тужилкина, ты говоришь, ее фамилия, четвертой вашей подружки? Я знаю, она тоже была там с вами.

– Лиза учится в нашем классе…

– Она, кажется, не с начала у вас?

– Да, другой год только.

– И хорошо учится?

– Очень хорошо. Одна из лучших в классе.

– А кто ее родители? что за семья? ты бывала у них?

– Да, бывала несколько раз. У нее очень большая семья. Много сестер и братьев. Восемь человек всех. Лиза самая старшая из них.

– Хорошо. А кто родители? чем занимаются?

– Мама ее прежде была портнихою. А теперь преподает рукоделие в какой-то гимназии. Уже несколько лет. Потому Лиза и учится. А папа… он, кажется, был офицером. Но чем теперь занимается, право же, не знаю.

– Семейка!.. Послушай, Таня, а тебе не интересно знать, почему мне стало известно обо всем? Ну да, мне рассказал Антон Николаевич. А вот как в полицию попали сведения о вас, тебе не любопытно?

– И как же? – Таню бросило в краску в предчувствии какой-то жуткой неприятной новости.

– Детали мне не известны, но полиция узнала о вашем с Епанечниковой участии в кружке от этой самой Тужилкиной. Ты вот сказала, что не знаешь, чем занимается ее отец. А может быть, он тайный полицейский агент. И использует дочку в своих целях. У нее могли выведать это, наконец, и обманом. Каким-то образом заставить проговориться. Они хитры на выдумку. Те, кому это нужно. Имей и ты в виду. У них есть такие приемы, о которых мы даже не догадываемся. Нет, я ничего такого конкретного не утверждаю. Ибо я не располагаю никакими фактическими сведениями. Да и вообще меня мало интересует самый механизм ее гадкого доноса. Не все ли равно?

– Но верно ли ты знаешь, что полицию известила Лиза? – Таня была совершенно потрясена новостью.

– Тебе нужны доказательства?! Ну, прежде всего, самый факт моей осведомленности на сей счет многое доказывает. Согласись, кто-то, значит, да известил полицию. Не так ли? Ну зачем мне, скажи, наговаривать на несчастную Тужилкину, если бы это сделала Лена Епанечникова или тот же Мещерин, который, как ты знаешь, тоже там был и даже говорил свои умные речи? Не логично ли разве мое умозаключение?

Таня ничего больше не спрашивала у отца и не возражала ему. Слишком велико было ее потрясение от открывшегося коварства подруги, которую она искренне любила и очень доверяла ей. Тане даже не показалось странным, настолько она была обескуражена, отчего это логические умозаключения отца ограничиваются тремя только участниками той злосчастной сходки – Лизой, Леной и Мещериным. Ведь там присутствовало с дюжину человек.

– Ступай теперь, Таня. Ступай и хорошенько обо всем подумай, – сказал Александр Иосифович в заключение. – Я мог бы просто тебе запретить настрого впредь иметь с ними сношения. Но хотелось бы, чтобы ты еще и сама разобралась во всем. И, пожалуйста, имей в виду: я дал слово Антону Николаевичу, что больше никогда наша фамилия не будет упомянута в связи с какой бы то ни было незаконною деятельностью. Если же этому все-таки суждено будет случиться, то отец твой сделается человеком бесчестным. Не удивляйся тогда и не гневайся на того, кто обо мне так отзовется. Он будет прав. Мы сами попустили это. И нам по заслугам. Так ты подумаешь над тем, о чем я тебе рассказал?

– Я постараюсь, папа, – опустив глаза, отвечала Таня. Ее расстройству не было предела.

– Да уж постарайся, пожалуйста.

Таня вышла из кабинета отца с достоинством непокоренного узника. За ужином она вела себя тоже невозмутимо. Но уже в своей комнате дала волю чувствам – она, в отчаянии от коварного предательства подруги, заметалась из угла в угол, ломая руки, а упав затем в бессилии на кровать, до самого рассвета не сомкнула глаз, не в силах унять потрясения и волнения.

Глава 3

В четверг Светлой седмицы в доме купца и почетного гражданина Василия Никифоровича Дрягалова в Малой Никитской улице собрались гости – люди все больше молодые, по годам совсем не под стать хозяину. Сами себя эти люди называли социалистическим кружкоми собирались у Дрягалова уже не в первый раз. Для чего весьма состоятельный и немолодой уже человек, державший собственную колониальную торговлю на Тверской и еще с полдюжины разных магазинчиков по всей Москве, привечал социалистов, или, как он говорил, господ нигилистов,для чего давал деньги и укрывал их иногда, толком никто не знал. Иные из кружковцев объясняли это себе обычными причудами разбогатевшего до излишества человека из народа. Ему неинтересно уже швырять деньгами по ресторанам и на Трубной, скучно играть, путешествовать, он пресытился требующими многих расходов амурными приключениями или содержанием артисток. Так чем же ему еще развлечься? А вот, например, социализмом. Почему нет? Сейчас и почище Дрягалова толстосумы увлекаются социализмом. Разумеется, они понимают учение по-своему, по-мужицки, ненаучно, потому что думают, это они, как люди платящие, будут, в итоге, заказывать музыку. И пускай до поры пребывают в этом иллюзорном заблуждении. Пока они нужны, пускай себе думают что угодно. Сам же Дрягалов о своем участии говорил очень туманно, с присущими людям такого сорта экивоками. Говорил, что он за народ, за справедливость, чтоб все было по совести, по-божескии т. п.

Кружковцы в свою очередь вполне осознавали, что Дрягалов останется для них человеком инородным, поэтому посвящали его далеко не во все области своей деятельности. Если им необходимо было обсудить что-то особенное, выходящее за пределы дозволенного легальным социализмомначальника Московского охранного отделения, они встречались в других местах, менее удобных, но более потайных. И то не все встречались, а только самая кружковская верхушка. А у Дрягалова они собирались разве за тем, чтобы рассказать новичкам, из которых потом некоторые, далеко не все, разумеется, сделаются их верными последователями, рассказать им об общих социалистических принципах, о самой идее, без оглашения конкретных намерений, то есть исполнить то, что даже попускалось революцией на коротком поводке,как называл свой метод работы с социалистами начальник московского охранного отделения. Ну, может, с некоторыми незначительными вольностями. Поэтому, когда Александр Иосифович говорил Тане о легальной, по сути, сходке, на которой они с Леной, Лизой и Мещериным присутствовали, он не так уж и обманывал ее. В данном случае этого даже и не требовалось.

Дрягалов оказался в социалистическом движенииблагодаря последней своей любовной истории, произошедшей в позапрошлом году. Конечно, это был не самый праведный путь в революцию. А праведным, в понимании господ нигилистов, должен быть непременно путь peraspera [2]. И старые кружковцы, хорошо знавшие о романе Старикаи их бывшей сподвижницы, где-то даже смущались таким обстоятельством. Но, с другой стороны, это служило Дрягалову оправданием его участия в кружке, некоторой защитой от всех возможных подозрений. Хотя, как уже говорилось, в полной мере ему все равно не доверяли. А опасаться подозрений Дрягалов имел все основания, потому что с некоторых пор сделался сотрудником охранки. Но, так же как и для кружка, он и для охранного отделения особенной ценности не представлял, поскольку знал немного, да к тому же, на всякий случай, не все рассказывал, что и знал. То, о чем он доносил, являлось для охранного отделения сведениями малозначительными. По его словам, заседания кружка ничем не отличались от чтений для рабочих в Историческом музее, проводимых под патронатом самого охранного отделения. И так оно почти и обстояло. Единственная сколько-нибудь ценная информация от Дрягалова касалась новых членов кружка.

Два года тому назад Дрягалов нанял для младшего сына – воспитанника реального училища – учительницу французского языка, двадцатидвухлетнюю mademoiselle, исключенную когда-то из курсов за причастность к социалистической организации. Красавица-эманципанка Мария Носенкова последнее время перебивалась на кондициях по всей Среднерусской возвышенности. Ни в одном доме ее подолгу не держали, потому что стоило хозяевам заподозрить в ней социалистку, а она этого особенно и не скрывала, от места ей тотчас отказывали. Отвыкнув от домашнего уюта и встречая повсюду только бессердечие, цинизм, разврат, презрительное или, в лучшем случае, боязливое к себе отношение, Машенька, воспитанная в провинции бабушкой совершенною барышней, сильно ожесточилась. Она, прежде безответная, кроткая скромница, держала теперь себя вызывающе фривольно и изо всех сил старалась выглядеть независимою. В первый же день она заявила Дрягалову, что курит табак и впредь не намерена оставлять этого занятия. Дрягалов, а он, кстати, был старой веры человеком, от души забавляясь и не пряча улыбки, отвечал ей на это только изящным полупоклоном. В другой раз она едва не оскорбилась, когда Дрягалов вручил ей сумму большую, нежели должно быть по уговору. Она немедленно возвратила ему разницу, со всею строгостью заявив, что в милости она не нуждается. Однако, месяца три спустя, Дрягалов добился ее согласия принимать удвоенное жалование, мотивируя это феноменальными успехами сына во французском. А на Пасху под тем же предлогом, он подарил ей браслет с дорогим камнем. Первым порывом Машеньки было манкировать щедротами bourgeois. Но после минутного колебания здоровый социалистический рационализм взял верх над революционною щепетильностью. Машенька сказала, что возьмет браслет в том только случае, если Василий Никифорович не будет возражать против дальнейшего использования этого богатства на нужды организации, борющейся за права рабочих, которые, между прочим, уже стонут от непосильных трудов и нещадной эксплуатации всякими паразитирующими элементами. Дрягалов, изображая полное непонимание, о каких таких элементах идет речь, – где уж нам, деревенщине, понять изощренные интеллигентские намеки! – заверил ее, что она вольна распоряжаться игрушкой, как ей заблагорассудится. Заодно Дрягалов поинтересовался, а не может ли он быть еще чем-то полезен для умерения рабочего стона. Он вполне искренне сочувствовал нуждающемуся мастеровому сословию, но занимался этим, как сказали бы социалисты, ненаучно. Например, делал пожертвования в возглавляемое отцом Ананией Симоновским попечительство о недостаточных условиях фабричных и заводских рабочих Рогожской части. Неоднократно оплачивал, устроенные церковью же, обеды для рабочих. На свой счет обеспечивал одну церковно-приходскую школу, в которой учились преимущественно дети фабричных, книгами и тетрадями. Позже, когда Дрягалов стал уже членом кружка, товарищи ему указали, что такого рода благотворительность не только не решает рабочих проблем, но еще и мешает им – социалистам – в их деятельности. Своими пожертвованиями Дрягалов и ему подобные убаюкивают рабочий люд и отвлекают его от настоящей, научно-обоснованной, под руководством социалистов, борьбы за свои интересы. По науке Дрягалов должен был не напрямую, а тем более не с помощью церкви, помогать нуждающимся пролетариям, а делать это через посредничество социалистической организации, которая лучше знает, что нужно рабочему человеку. Все это и многое другое Дрягалов узнал потом. А пока он предложил строгой mademoiselle свое посильное участие в благородном деле помощи страждущим. Помимо филантропии, Дрягаловым двигало еще и обыкновенное любопытство. Ему как человеку алчущему и жаждущему правды, очень уж занятно было узнать, что это за нигилисты-социалисты такие, о которых так много опять заговорили, совсем как в восемьдесят первом году: что, если и верно – они владеют истиной, а мы пребываем во мраке невежества? Дрягалов человеком был во всех отношениях ловким и оборотистым, и не годилось ему отставать от жизни. А что, как это направление общественной мысли окажется перспективным? Он все обязан предусмотреть.

Такое предложение Дрягалова Машеньку не могло не насторожить. А что, если это провокатор? Сейчас он прельстит организацию своею казной, а после выдаст всех с головою полиции. Но и отказывать она не стала спешить, потому что хорошо знала, как нуждаются многие ее соратники-социалисты. Она ответила Дрягалову, что должна прежде посоветоваться с товарищами. Товарищи отнеслись к предложению Дрягалова более чем благосклонно, но решили вперед проверить его. Они сразу, через Машеньку, попросили у него семьсот пятьдесят рублей и велели объяснить ему, что сумма эта необходима на нужды типографии, и, как бы невзначай, упомянуть о местонахождении типографии. Разумеется, никакой типографии там не было и в помине. Там жила одна надежная старушка, у которой кружковцы иногда, очень редко, собирались. Если вблизи этого дома, рассуждали они, теперь будут замечены какие-то темные личности, а тем более если туда нагрянет полиция, то дело ясное – Дрягалов провокатор. Если же нет, то и в этом случае в полной мере доверять ему не следует. С такими людьми всегда надо быть настороже. Прошло месяца два, старушку никто не потревожил, при этом настоящая типография работала на полную мощность, и полиция вовсю охотилась за ней, и доверие к Дрягалову несколько упрочилось. И однажды Машенька спросила его, а нельзя ли им в ближайшее время провести здесь заседание. Дрягалов с охотою позволил. И с тех пор господа нигилисты собирались в его доме довольно-таки часто. Им было очень удобно и выгодно устраивать у него свои собрания. Прежде всего, это почти не представляло для них опасности, потому что роскошный особняк Дрягалова как бы одним видом своим уже исключал возможность присутствия здесь социалистов. Кроме того, к Дрягалову по делам торговым без конца приходили владельцы или управляющие заведений, с которыми он был в деловых сношениях, а также разные маклеры, оптовики и прочие коммерческие люди. Иногда целыми группами. И несколько новых людей в этом всегда многолюдном доме ни у кого не могли вызвать подозрений. Наконец, всякое их собрание у Дрягалова проходило под приличный ужин. Для некоторых это была чуть ли не единственная возможность хорошенько поесть. Они так и жили от собрания до собрания у Старика.

Но была у Дрягалова, кроме любопытства и филантропии, и еще одна причина, приведшая его в кружок социалистов. И появилась эта причина одновременно с приходом в дом учительницы для сына. Дрягалов не на шутку увлекся Машенькой. А вернее сказать: полюбил ее крепко. Влюбляться в красавиц, бывших моложе его на четверть века, ему случалось и раньше. Речь, разумеется, не идет о любви, приобретаемой в местах вроде Трубной площади. Он вообще избегал такого рода Любовей. Но этот случай был совсем не похож на все прочие. Потому что сама Машенька ни на кого не была похожа. Дрягалов впервые повстречал женщину, равную ему по силе духа. Женщину, которую он не смог бы подчинить себе одною только волей своею, разве умом или хитростью. Вообще, нужно сказать, Дрягалов по натуре был страшным деспотом. Он не заводил специально в доме каких-то особенных патриархальных порядков, но сложилось как-то само собою, что вокруг Дрягалова все по струнке ходили. Он никогда не бранился, не кричал, но стоило ему грозно остановить взгляд своих черных, как у колдуна, глаз на провинившемся работнике, у того тотчас ноги подкашивались от ужаса, и он бы принял как награду хорошую зуботычину вместо такого леденящего душу магнетизма. Новые люди, появлявшиеся у него в доме, всегда поначалу принимали Дрягалова за вдовца. И очень удивлялись, когда узнавали, что он женат. Ведь всегда же, в любом доме, среди домочадцев можно распознать хозяйку, даже если муж не представляет ее гостям. Должна же она как-то выделяться, статью какой-то особенною, что ли, положением. Наверное, так и должно быть. Но только не у Дрягалова. Его жена, темная совсем и безропотная женщина, практически неразличимая среди домочадцев, женой приходилась Дрягалову, в сущности, лишь по факту венчания. Многие уже годы она вела настоящий монашеский образ жизни. Незнакомые принимали ее обычно за приживалку-черницу, какие испокон водились в купеческих домах. Она жила исключительно замкнуто в отдельной мрачной комнате, в которой сутками горели лампады, потому что боголюбивая обитательница и по ночам вставала на молебен. Давно поняв, что является обузой жизнеобильному мужу, она попросила отпустить ее в монастырь. Дрягалов подал владыке разводную. Но такие дела тянутся долго, – в консистории отвечали, что без разрешения Синода вопроса не решить. А в Петербурге, видно, и без московского купца хватало забот. Одним словом, развод затянулся. Так они и жили. В общем-то, не мешая друг другу. С Дрягаловым жена практически не разговаривала. За исключением редких случаев, когда он сам у нее о чем-то спрашивал. Тогда она отвечала очень коротко и торопливо. Прочие домашние держали себя еще более кротко, подчас до подобострастия. Для большинства домочадцев даже не взгляда Дрягалова было достаточно, чтобы понять его настроение или желание, а единственно выражения затылка или спины хозяина. Стоило им заметить, что спина Василия Никифоровича как будто недовольна чем-то, люди со всех ног бросались чего-нибудь делать. Все равно чего. Лишь бы не оставаться праздными в эту страшную минуту. Дрягалов на собраниях своих нигилистов узнал как-то, что существующий в России в некоторых случаях тринадцатичасовой рабочий день считается бесчеловечною эксплуатацией личности. Он только усмехнулся тогда незаметно, потому что его рабочий день редко когда не доставал до шестнадцати часов. И, конечно, все в доме трудились не меньше. В устройстве их дома не могло быть таких явлений и понятий, как женская половина, покои жены или даже детская. Здесь всё, решительно всё, до самого колокольчика на двери, принадлежало одному только человеку – хозяину.

В свое время родителю Василия Никифоровича понадобилась в хозяйстве еще одна работница – и лучше, если даровая, – и он женил сына. Ни о каких Любовях не было и речи. Жениху тогда шел девятнадцатый год, а невесте – пятнадцатый. С тех пор прошло уже без малого тридцать лет. Из двенадцати их детей в живых осталось двое. Старший из них, Мартимьян Васильевич, человек тяжелобольной, жил отдельно во флигеле. Говорили, что дни его сочтены, и не сегодня завтра он прикажет долго жить. Но шли дни, годы, а Мартимьян Васильевич все сидел у себя во флигеле. Несколько лет тому назад Дрягалов, отчаявшись помочь сыну обычным врачеванием, пригласил к нему знахаря. Как уж там пользовал этот знахарь своего болящего, не известно, но факт, что Мартимьян Васильевич, вопреки всем предсказаниям, оставался по сию пору в живых. А младший сын Дрягалова, Дмитрий Васильевич, не в пример своему несчастному братцу, был малым очень крепким, живым и к тому же со способностями к наукам. И, кстати, очень похожим на батюшку. Похоронив стольких детей, Дрягалову впору бы отчаяться. Но, вспоминая всякий раз, что у него есть Димитрий, он только еще более укреплялся духом.

С появлением Машеньки Дрягалов почувствовал еще больший душевный подъем. Ему открылось вскоре самое существо этой девушки. Он понял, что Машенька в душе не ровня всем этим революционерам-социалистам. Но она целенаправленно, идейно, приносит себя в жертву. Это так по-русски. И социализм стал для нее средством. Так же как она верна сейчас этому гнусному кружку, думал Дрягалов, она может быть верна и другим ценностям, стоит только помочь ей опознаться.

После того как Дрягалов вошел в организацию, их отношения с Машенькой сделались куда как доверительнее. Более того, он заметил, что она стала как будто добрее к нему, будто у нее появились к нему какие-то симпатии. Но только симпатии эти, увы, не могли быть для Дрягалова лестными. Это напоминало жалость к недалекому человеку, который всем хорош: и добрый, и сильный, и даже не по происхождению благородный, но на беду свою все так же недалек умом. Уж, во всяком случае, его интеллектуальные способности не шли ни в какое сравнение со способностями некоторых их кружковцев. Такое несправедливое о себе мнение Дрягалов переменил быстро и, надо сказать, эффектно. Он поразил всех, и в первую очередь Машеньку, на очередном их заседании.

Тогда в Москву приехал один известный киевский социалист, чтобы выступить перед московскими товарищами с программным докладом по земельному вопросу. Он был известен в партии как крупнейший теоретик и непревзойденный полемист. И кружковцы приготовились его смиренно выслушать, абсолютно не имея в виду противопоставить какие-то свои идеи по данному вопросу. И не потому, что идей не было. Но все знали, как не в их пользу будет любая дискуссия с этим мастером полемики. А рисковать своим авторитетом никто не хотел. Народу собралось послушать киевлянина необыкновенно много. Присутствовали и члены из других кружков. Прежде всего докладчик плотно закусил, причем выпил и рюмочку, затем галантно поблагодарил хозяйку и приступил. Хозяйкой на собраниях у Дрягалова, разумеется, считалась Машенька, поскольку она жила в этом доме. Такой постановке Дрягалов только обрадовался. Она годится в хозяйки, решил он, пускай так и будет, коли уже повелось. Сам он сидел обычно в сторонке от общего стола и никогда не высказывался. К тому же никто здесь и не нуждался в его высказываниях. Дрягалов был нужен кружку, как известно, совсем для другого.

Киевский гость говорил с час. Закончив, он небрежно, только потому, что так было заведено, поинтересовался, нет ли у товарищей каких-либо возражений, вопросов. И тогда Дрягалов вдруг заявил, что у него имеются возражения. Все с удивлением на него оглянулись. Не оглянулась одна только Машенька. Она опустила голову, чтобы спрятать глаза, потому что предчувствовала совершенный конфуз Дрягалова. Кто же тянул вас за язык, Василий Никифорович? Но Дрягалов, к еще большему удивлению присутствующих, выдвинул несколько очень существенных возражений. Земельный вопрос вообще не был ему таким уж чуждым. Дрягалов сам был крестьянского роду. Первые свои четверть века жил на земле. Да и сейчас по делам торговым часто выезжал на сельские ярмарки, бывал в деревнях, то есть знал положение в современном российском земледелии не понаслышке. Киевский полемист, учуяв легкую добычу, бросился в бой. Он засыпал Дрягалова новыми громоздкими теориями. Но все его цветистые теоретические построения, авторитетные ссылки на швейцарский и голландский опыт тотчас опровергались приведенными Дрягаловым фактами из жизни русской деревни. Причем Дрягалов обнаружил редкостную память, разбирая доклад по косточкам, не имея под рукой тезисов, а также подкрепляя свои многочисленные факты названиями десятков волостей, деревень, именами конкретных людей. И примеры его были столь убедительны, что киевлянин вынужден был прекратить полемику. Репутация его сильно пошатнулась. Он занервничал. И срывающимся голосом оскорбленного заявил, что теория идет всегда впереди фактов: мы живем будущим, а не настоящим! его идеи лучше всего поймут потомки! Дрягалов только улыбнулся, но ничего больше не отвечал. Ему наскучило с ним разговаривать, и он опять затих в своем кресле у стены. Он умышленно не глядел теперь на Машеньку, чтобы не дать ей повода подумать, будто он красуется перед ней. Вот, дескать, какой я есть, посмотри. И он не видел, но знал наверно, что Машенька уже давно не спускает с него огромных удивленных и восхищенных глаз: вот так лавочникее недалекий! Кстати, собрание не поддержало позиции докладчика, сформулированной в его выступлении. Слишком уж убедительными были возражения оппонента.

С тех пор мнением Дрягалова, особенно по земельному вопросу, кружковцы стали интересоваться и сами просили его высказываться в некоторый случаях. Но Дрягалов и раньше уже начал разочаровываться в своих нигилистах, а после случая с киевлянином окончательно определился. Многое ему стало ясно: просто приспосабливаются молодцы, лучшей себе доли ищут. Это их право, конечно. Только путь-то они избрали праведный ли? Да и можно ли ожидать праведности от черты оседлости? Из кружковцев русскими людьми были только Машенька да еще три-четыре человека. Поэтому Дрягалов их так и прозвал – черта оседлости.

После памятного выступления Дрягалова Машеньке сделалось у него как будто немного неловко. До такой степени Дрягалов оказался не тем, кем она его себе представляла. И в определенном смысле его успех в кружке обернулся откатом в улучшающихся отношениях с Машенькой. К тому же она стала догадываться о чувствах Дрягалова. С ней и самой уже происходили некоторые удивительные превращения. Если бы ей сделались ясными чувства Дрягалова месяца три назад, нет, она бы все равно не оставила этого дома, но только потому, что так было нужно организации. Теперь же она не могла его оставить еще и потому, а вернее в первую очередь потому, что это причинило бы боль конкретному человеку. Это была уже не давешняя жалость к Дрягалову – доброму, но недалекому. Это была, по крайней мере, симпатия к умному и надежному мужчине. Кроме того, она, видя, насколько не чает в ней души ее ученик Дима, сама очень к нему привязалась. Одним словом, ее ожесточившееся было сердечко начало понемногу оттаивать, согретое сугубо чистою любовью ребенка и нежным отеческим отношением к ней его необыкновенного родителя.

В июле, на Марию Магдалину, Дрягалов подарил Машеньке корзинку цветов и тонюсенькое золотое колечко с бриллиантовою капелькой. И попросил ее не поступать с колечком так же, как с тем браслетом. Если необходимо, он готов взамен передать организации существенно большую сумму. Машенька тут же надела колечко на пальчик и больше не снимала его никогда. Она сама себе удивлялась. Что это с ней происходит? Ведь у него семья. Да и она как будто невеста.

Машенька в самом деле не знала, считать ли кружковца Якова Руткина настоящим своим женихом. Она его любила не более, чем весь остальной кружок. То есть беззаветно. Этак она и самую жизнь свою не пожалела, если бы это потребовалось товарищам. Такова была ее любовь к кружку и к отдельным его членам.

Как-то само собою и незаметно в кружке стали считать Якова Руткина и Машеньку женихом и невестою. Так было нужно для общего дела. Их брак мог принести какую-то пользу потому что это давало Руткину, а значит, и всем какие-то преимущества в чем-то. Машенька совсем даже не думала, будет ли она счастлива с этим Руткиным. При чем здесь ее счастье, когда все они служат высшим целям, и все они, каждый по-своему, приносит себя в жертву. И она спокойно ждала, когда кружок ее выдаст замуж. И это непременно произошло бы. Но Дрягалов вовремя распорядился. Узнав, какую именно роль в жизни Машеньки уготовано сыграть этому пучеглазому, с грязными ногтями, нигилисту, Дрягалов стал повнимательнее к нему присматриваться. Нетрудно было заметить, что случись Руткину более выгодная партия, он, конечно, предпочел бы ее Машеньке. Ему бы жену с порядочною годовою рентой, а то и имением. Он бы тогда уехал в Женеву или в Париж и основательно, наконец, занялся русскою революцией. Но выбирать особенно не приходилось. Да и Машенька была не таким уж плохим вариантом. Со своими-то способностями она вполне могла избавить его, Руткина, от невыносимых забот по добыванию насущного хлеба и предоставить ему заниматься проблемами социализма. А там видно будет. До появления в кружке Дрягалова с его тысячами, а это произошло опять же благодаря Машеньке, Руткин, не имея больше никаких способностей, подметал по утрам в парикмахерской и страшно тяготился этим занятием.

Когда Дрягалову открылась натура этого типа, он решился поговорить с ним без околичностей. Чтобы об этом не проведали кружковцы или, того хуже, не узнала Машенька, Дрягалов, улучив момент, пригласил его якобы по важному делу в свой магазин. В установленный срок Руткин явился, и Дрягалов ему безо всяких намеков и без лишних слов объявил, что любит Машеньку. Руткин вначале испугался даже. В замигавших его глазах угадывался крик отчаяния: а как же я?! Но тотчас он сообразил, что у него-то прав на Мариюпобольше. Она его общепризнанная невеста. Да она и сама не посмеет теперь подло отказать ему и переметнуться к другому. И к кому? – к денежному мешку! Какая же ты после этого революционерка! Нет, нет, все еще не так худо: мы, господин Дрягалов, люди, конечно, небогатые, магазинов, как некоторые, не держим, но цену себе знаем и достоинства собственного не теряем ни при каких обстоятельствах! В общем, Руткин овладел собой и напустил на себя насколько возможно брезгливый вид, свидетельствующий о его безмерном презрении к человеку, покусившемуся на самое его дорогое и сокровенное. Но Дрягалов приблизительно такой его реакции и ожидал. Этот народец завсегда вначале ломается, потом торгуется, а потом и покупается, подумал он. «Ты, сударь, – сказал он Руткину, – сетовал давеча, что не в состоянии выехать за границу для ближайшего знакомства с новыми методами европейских социалистов. А что бы ты сказал, если бы я выдал тебе теперь безвозмездно необходимую для этого сумму?» Руткин деловито помолчал. Дешево ты от меня не откупишься! – подумал он с удовольствием и состроил вид, будто прикидывает, сколько и на что ему потребуется денег. Это были самые упоительные мгновения в его жизни. Он впервые назначает цену. И продает то, что, по сути, ему не принадлежит. Вот так удача тебе вышла, Яша! Ежели Старик и в самом деле влюбился в нее до беспамятства, а в их возрасте это, говорят, случается, то, надо думать, он не поскупится. Руткин назначил ошеломительную, по его мнению, сумму и приготовился уже сделать скидку, в случае, если Дрягалов найдет ее непомерно завышенною. Но торговаться ему не пришлось. Дрягалов сразу же выдвинул ящик стола, достал оттуда две красные пачки, положил их перед опешившим Руткиным и сказал: «Поторопись с отъездом». Руткин почувствовал себя на пороге новой светлой жизни и задрожал. Он забрал деньги и, не проронив больше ни слова, поплелся к двери. И когда, одного шага не доходя до двери, он услышал позади себя голос Дрягалова, Руткин присел даже от испуга, решив, что тот передумал. «А не кажется тебе, что нашу сделку надо бы скрепить распискою?» – сказал Дрягалов. Взяв в толк, что от него требуется, Руткин с лихорадочною поспешностью принялся засовывать непослушными пальцами деньги в карман, причем уронил одну пачку на пол, но все-таки управился не без труда и опять сел за стол. Дрягалов положил перед ним лист бумаги и пододвинул чернильницу с пером. «Пиши: Начальнику Московского охранного отделения донесение…» Руткин вскочил так резво, что с пера на чистый лист слетела сочная капля чернил. «Да вы смеетесь, наверное, надо мной? – зашипел побелевший как полотно Руткин. – Что все это означает? Я не позволю над собой…» – «Это означает, – оборвал его Дрягалов, – что у меня нет ни малейшего основания тебе доверять. Сейчас ты напишешь в охранку донос на всех своих товарищей по кружку, в том числе и на меня, если угодно. Это будет лучшею гарантией, что ты не вернешься больше по своему усмотрению ни в Россию, ни тем более в Москву. Натурально, бумага эта никогда не попадет в охранку, потому что, согласись, мне она нужнее, чем им». Руткин колебался, глаза его растерянно бегали, руки дрожали. Тогда Дрягалов в бешенстве рванул ящик, доверху набитый тесно прижавшимися друг к дружке пачками. Схватил еще одну и швырнул ее Руткину. «Пиши! – рявкнул он и положил перед полуобморочным революционером чистый лист. – Начальнику Московского охранного отделения… Да не тряси ты руками, как впервые употребивший гимназист. Почерк должен быть похожим на все твои предыдущие записки. Старательнее выводи закорючки. Вот так-то». Руткин закончил, вынул грязный платок и принялся растирать грязный же пот по лицу и шее. Революционером он больше не был. «А ты не находишь, – спросил Дрягалов, убирая бумагу в сейф, – что кое-кому может показаться странным, откуда у меня-то этот донос взялся? Если, конечно, мне когда-то им придется воспользоваться, чего, надеюсь, не понадобится». Руткин плохо уже соображал, о чем идет речь. Но все-таки утвердительно кивнул головой. «Сделаем так, – продолжал Дрягалов приказным тоном, – будто ты забыл его у меня дома на последнем вашем заседании вместе с какою-нибудь книгой. В книге он у тебя лежал: и ты оставил, по беспамятству, и то, и другое. По-моему, все очень складно выходит. Какие у тебя там есть книги – Тора? Талмуд?..» – «Капитал!» – взвизгнул Руткин. «Вот и славно. Забудешь, стало быть, Маркса. Это будто и кстати выходит. Книгу передашь с моим приказчиком. Я пошлю приказчика сейчас с тобой».

Руткин покрутился в Москве еще с полмесяца и пропал. Один из кружковцев рассказывал потом, что незадолго до его исчезновения он видел, как Руткин выходил из Лубянского пассажа с большим новым чемоданом. Но, помня о конспирации, он к Руткину не подошел и вообще сделал вид, что ничего не заметил. Бегство Руткина заставило кружковцев принять дополнительные меры предосторожности. Они перестали до поры собираться в полном составе и сносились между собою по цепочке. Но время шло, ничего такого экстраординарного, вроде арестов, засад, облав и подобного, не происходило, они немного успокоились, осмелели и снова стали, вначале по трое – по пятеро, а потом числом все больше и больше, собираться в уютном доме Дрягалова.

Особенное значение этот случай имел для Машеньки. Оставшись вдруг без жениха, она, не без некоторого удивления для себя, почувствовала радость вновь обретшего волю. Она раньше и не думала, что это может иметь для нее какое-то значение. Она заставляла себя всегда руководствоваться единственно интересами организации и старалась не обращать внимания на то, что сердце противится будто бы некоторым ее поступкам или намерениям. Теперь же она была от души счастлива от несостоявшейся женитьбы, но вместе с тем не понимала до конца, что такое у нее творится на сердце, отчего в нем такая необычная новая тревога.

Чем бы ни увлекался Дрягалов, любовью ли, социализмом ли, как теперь, или чем еще, он никогда не забывал о главном – о своей торговле. Чтобы оплачивать всякие увлечения и развлечения, он должен был вперед всего позаботиться о прибытке. И он трудился ради этого, не зная устали. Дрягалов давно уже замыслил открыть такой же магазин, как в Москве, а может, даже и побольше, еще и в Петербурге. Для этого он отправил в свое время в Петербург доверенного, чтобы тот нашел там подходящее помещение и устроил его соответствующим образом. Вскоре после случая с Руткиным доверенный телеграфировал ему, что магазин он подыскал и уже вполне устроил его.

Открывать новый магазин в столице Дрягалов вознамерился лично и начал собираться в дорогу. Он решил взять в Петербург Дмитрия, чтобы тот начинал ближе узнавать дело, которое ему предстояло наследовать, и попросил поехать с ними Машеньку. На открытии магазина, сказал Дрягалов, будут присутствовать заморские негоцианты, с которыми он намерен впредь завести сношения, и Машенька могла бы очень ему услужить в беседах с ними. Сам-то Дрягалов по-иностранному не умел. Машенька только обрадовалась такой поездке. Она и так больше года никуда из Москвы не выезжала. А кроме того, Петербург, как город ее курсистской юности, был ей по-особенному дорог. В общем, все обрадовались этой поездке. Но более всех счастлив был Дрягалов. И на радостях он подарил Машеньке очень занятную вещицу. Он знал, что его юная воительница, грезившая, как все социалистки, славою Брешковской и Фигнер, от этой вещицы придет в восторг и, наверное, спать с нею будет, как ребенок с новою куколкой. Дрягалов подарил ей маленький браунинг. Подарок для Машеньки был настолько неожиданным, что она вначале немного растерялась, не понимая как бы толком, что это такое у нее в руках. Но когда ей открылось значение этого предмета, она действительно пришла в неописуемый восторг и в порыве поцеловала Дрягалова.

Через несколько дней они выехали в Петербург. Дрягалов всю дорогу был весел и остроумен. Он шутил с Димой, называл его петербуржцем и предводителем депутации. И со старосветскою учтивостью ухаживал за мадмуазель Марьей Лексевной, постоянно при этом порываясь налить ей шустовского. Машенька вместе с Димой весело смеялась над разгулявшимся Василием Никифоровичем и от коньяка всякий раз отказывалась.

В Петербурге прямо с вокзала Дрягалов с Димой поехали взглянуть на новый магазин. Машенька же с ними не поехала. Дрягалов попросил ее пойти в «Балабинскую» и нанять два номера – для себя и для них с Димой.

Роскошь, с которой был отделан магазин, превзошла все ожидания Дрягалова. Московский его магазин, считавшийся одним из лучших в городе, теперь казался ему захолустною лавочкой. Выбритый с тщательностью германца, тонкий, как жердь, с походкой аиста, управляющий в белом фраке и перчатках водил Дрягалова вдоль прилавков и витрин, с выставленными на них в бесчисленном множестве диковинными заморскими и русскими товарами, и рассказывал, как он намерен повести дело, чтобы приносить хозяину наибольшую пользу. Все было устроено так основательно, по-хозяйски, так разумно, что Дрягалову, ехавшему дать последние указания к завтрашним торжествам, решительно нечего было дополнить. Он только сказал управляющему, чтобы утром в зале стояла большая икона Богородицы с зажженною лампадой. Такого восторга Дрягалов давно не испытывал. С тех самых пор, пожалуй, когда он приобрел скромный прилавок в Охотном ряду – это стало его первым собственным делом.

По дороге в гостиницу он велел извозчику остановиться у Казанского собора и раздал всем нищим, сколько их там было, по целковому. В гостиницу Дрягалов приехал в великолепном настроении духа. Он размышлял, какой ужин даст сегодня для Машеньки и Димы, и заранее улыбался, предвкушая их потрясение.

Дрягалов прошел к стойке портье и, почти не глядя на него, спросил, в котором номере остановилась госпожа Носенкова, прибывшая нынче утром. Портье ответил не сразу, а лишь после непродолжительной паузы. Почему-то очень тихо, едва ли не шепотом, он справился, а по какой господа надобности к ней. Это заставило Дрягалова, наконец, выйти из экзальтированного состояния и сосредоточиться на собеседнике. И лишь только он внимательнее рассмотрел портье, лишь заглянул ему в глаза, земля под ним зашаталась. Ему не нужно было слов. Он понял, что с Машенькой произошло что-то страшное. И, натурально, этот полицейский агент все знает. Усилием воли Дрягалов овладел собой. Он представился портье по полному чину и показал свои документы. Взгляд портье стал чуточку участливее. Дрягалов вынул из кармана красную бумажку и положил ее на стойку. Портье нежно слизнул ее ладошкой и сказал, что особу, о которой идет речь, арестовали утром на этом вот самом месте. Никакие подробности ему не известны. Когда портье заикнулся о подробностях, Дрягалов, наверное, мертвенно побелел, потому что собеседник вдруг испуганно умолк. А Дрягалову было отчего побелеть. Он в эту секунду вспомнил о браунинге. Как же он давеча не подумал предупредить ее не брать с собою пистолета ни в коем случае?! Что, если она его взяла? Это конец тогда! Это же крепость Шлиссельбургская! Дрягалову требовалось хоть сколько-нибудь времени, чтобы обдумать, как ему действовать дальше. Прежде всего, необходимо было избавиться от портье. Что ему красненькая! Он и красненькую возьмет, и в полицию доложит. И тогда Машеньку будет выручить куда как сложнее. Дрягалов громко, так, чтобы все слышали, спросил, где у них в городе охранное отделение. Теперь уже побледнел портье. Он нагнулся через стойку к Дрягалову и зашептал, что никогда этого не знал, и посоветовал зайти в полицейский участок, который находится здесь рядом.

В Петербурге Дрягалову решительно не к кому было обратиться за помощью. И он подумал, что больше пользы Машеньке он сможет принести из Москвы. К тому же ему там было необходимо проверить одно весьма важное обстоятельство. Выйдя из гостиницы, Дрягалов прямиком пошел на Московский вокзал. И вскоре они с Димой уже мерно покачивались в первом классе. Дрягалов заказал опять шустовского, но на этот раз даже не притронулся к коньяку.

Прежде всего, ему необходимо было выяснить, взяла ли Машенька с собою пистолет. От этого зависели все его дальнейшие поступки. Он примчался домой, с досадой отметив, что петербургские лихачи и опрятнее московских, и быстрее возят, и бросился в комнату Машеньки. При других обстоятельствах Дрягалов посчитал бы последним грехопадением одно его намерение порыться в ее вещах. И только великая нужда заставляла его теперь делать это. Он осмотрел ее сундучок, шкатулку с фальшивыми украшениями и письмами, ящики комода, ощупал ее шубку, пальто, сапожки. Пистолета не было. Дрягалов опустился на стул. Он подумал, куда бы сам спрятал его, окажись на месте Машеньки. Он вскочил и с еще большим усердием возобновил поиски. Заглянул на гардероб, за трюмо, за икону, вновь осмотрел сундучок – не с двойным ли он дном у нее? Окончательно отбросив всякую щепетильность, он перевернул и всю Машенькину постель. Пистолета решительно нигде не было. События, кажется, развивались хуже некуда! Дуреха взяла браунинг с собой. В чем ее теперь могут обвинить? Уж не с целью ли покушения на высокопоставленное лицо какое или на самого государя она приехала в столицу? Больше медлить было невозможно. И Дрягалов решился на отчаянный поступок. Он пошел в Гнездниковский переулок. Начальник Московского охранного отделения, даже по мнению самих кружковцев, не раз ими высказанному на собраниях, был большим либералом. Это все-таки давало Дрягалову хоть какую-то, пускай самую призрачную, надежду. Ничего другого ему больше не оставалось.

Дрягалов подъехал к охранному отделению в лучшем своем экипаже, заложенном парою тонконогих с отливом вороных. Егорке, своему кучеру, он велел надеть плюшевый жупан, расшитый шнуром, и новый картуз и вообще показать сегодня всю свою удаль. Егорка не посрамил ожиданий хозяина. Промчал его Москвою с ветерком и у охранки осадил так лихо, что Дрягалов услыхал, как во втором этаже сразу же с любопытством скрипнуло оконце.

Он вошел в плохо освещенное, крайне неуютное помещение, выкрашенное в грязно-желтый цвет. Перед ним тотчас вырос непредставительного вида статский, ширококостный, рябой, с недобритыми возле ушей кустиками волос, человек лет пятидесяти. Глядя на него, Дрягалов невольно вспомнил своего блестящего петербургского управляющего. Он подал статскому свои документы и сказал, что ему срочно по очень важному делу необходимо видеть господина начальника. Статский просил подождать, пока он доложит, и удалился. Через несколько минут он вышел и пригласил Дрягалова следовать за ним. Он привел его в просторный кабинет во втором этаже, в котором, под портретом государя, сидел тоже статский, но очень симпатичный, моложавый и благородный лицом и осанкой человек. Перед ним на столе лежали бумаги Дрягалова. Он жестом показал вытянувшемуся рябому, что тот может быть свободен, и предложил Дрягалову садиться.

Чиновник представился Викентием Викентиевичем – и ничего более сообщить о себе визитеру не посчитал нужным. Они беседовали довольно долго. Острый ум и не подводившая никогда интуиция сразу же подсказали Дрягалову, что этот чиновник о нем знает больше, чем должно быть известно человеку, ознакомившемуся только с его документами. Логики Дрягалов не изучал, но сообразил, что собеседнику, вернее всего, в какой-то степени известно о его участии в кружке. Собственно, какую там еще логику надобно знать, чтобы догадаться, что за сведения о нем могут быть известны чиновнику этого учреждения. И Дрягалову теперь ничего не оставалось, как только опередить его и самому объявить о своем преступлении. Он так и сказал чиновнику, что он уже около года является членом социалистического кружка, который, впрочем, кроме переливания из пустого в порожнее, насколько он сумел понять, ничем больше не занимается. Но речь в данном случае не о нем. После этого признания и до конца их разговора глаза чиновника уже не переставали поблескивать улыбкой. И Дрягалов не без удивления почувствовал его к себе благорасположение. «Но, полагаю, господин Дрягалов, – сказал Викентий Викентиевич, – вас привела сюда не острая потребность выдать кружок, а, по всей видимости, какие-то совсем иные обстоятельства. А что касается вашего членства и вашей роли, то нам это давно и хорошо известно. И смею утверждать, как это ни странно вам покажется, ваша роль в чем-то даже небесполезна для нас. Но сделайте милость, изложите, с чем вы пожаловали». Дрягалов рассказал о Машеньке все как есть, разве не упомянул на всякий случай о пистолете. Чиновник выслушал его с огромным интересом и заключил, что все это очень похоже на недоразумение. Скорее всего, ее арестовали по ошибке, может быть, приняли за другую, во всяком случае, это какая-то роковая случайность. Если и арестовывать ее, то для этого больше оснований было у московского отделения, наблюдавшего за Носенковой в последнее время, а не у петербургского, из поля деятельности которого она давно вышла. И конечно же он вернет ее в Москву – это сделать не сложно. И если у петербургских коллег не будет против нее новых своих обвинений, говорил чиновник, то мы не станем ее задерживать. С нашей стороны нет теперь причины содержать ее под арестом. Половина тяжкого груза свалилась с плеч Дрягалова, и он про себя возблагодарил Господа. «Мы отпустим ее почти наверно, – продолжал Викентий Викентиевич, – но, видите ли, господин Дрягалов… вы сами-то как находите ваш социалистический кружок?» Дрягалов честно ответил, что находит кружок явлением столь же интересным, сколько и бесполезным. Слушать смелые и восторженные прожекты о лучшей доле человечества весьма интересно и, в общем, где-то поучительно. Но поскольку эти прожекты, как правило, совершенно оторваны от реальности, то практическое их значение вызывает крайнее сомнение. Чиновник согласно кивал головой. «Да, действительно, – сказал он, – люди они молодые, горячие, легко увлекающиеся. Далеко ли им до неверного шага, до ошибки? Вы сейчас с таким участием, так красноречиво рассказывали о Носенковой, что я, кажется, начинаю ей симпатизировать. Но скажите, разве справедливо было бы, чтобы эта образованная, добрая, красивая девушка окончила жизнь свою в сыром каземате или в таежных крепях? И ради чего? – по прихоти какого-то теоретика-авантюриста, ненавидящего Россию и все русское более всего на свете. А ведь большинство кружковцев – это такие же заблудшие, как Носенкова. Так неужели нам, старшему поколению, недостанет мудрости, чтобы отделить зерна от плевел, чтобы уберечь от ошибок заблудших и избавить их и все общество от непримиримых, закоренелых недоброжелателей России?»

Дрягалов и сам уже пришел к таким мыслям и только сидел и удивлялся теперь, что встретил так неожиданно единомышленника. И встретил его там, где никак не ожидал встретить. Чиновник спросил его, согласен ли он, что всякий честный человек, патриот, должен способствовать избавлению своей родины от таких закоренелых недоброжелателей. Дрягалов прекрасно понял, какой намек содержит этот вопрос. И хотя он и был согласен с выводами чиновника, его утвердительный ответ выглядел бы скорее как благодарность за Машеньку, а не как поступок по велению совести. И все-таки его секундное сомнение разрешилось в пользу Машеньки. Он согласился. Чиновник встал из-за стола, протянул Дрягалову руку и сказал, что рад был найти сочувствие. «Будем, если не возражаете, иногда с вами видеться, господин Дрягалов, – сказал он, – как только Мария Носенкова будет у нас, вам тотчас дадут знать».

Из Гнездниковского переулка возвращался домой новообращенный сотрудник охранного отделения.

Два дня спустя к Дрягалову послали опять явиться в Гнездниковский. Чиновник встречал его уже совсем дружески. Он сказал, что Машеньку только сегодня утром доставили из Петербурга, вины за ней нет, как он и предполагал, и господин Дрягалов может сейчас же пойти обрадовать ее известием об освобождении.

Машенька сидела в пустой совершенно комнате в первом этаже. Она вполне готова была и пострадать,раз так вышло, и не подозревала даже, что через полчаса будет вольна пойти, куда ей заблагорассудится. Но, при всем своем хладнокровии, она все же чуточку смутилась, когда увидела в дверях Дрягалова. Но самым странным ей показалось не само его здесь появление, а совершенно несвойственный Дрягалову дотоле вид попавшего в зависимость, в кабалу человека. Кто-нибудь посторонний решил бы, что из двух присутствующих в этой комнате людей свободы лишен мужчина, но отнюдь не девушка. Каково было Дрягалову объясняться теперь! Он откашлялся. И не медля больше, потому что держать это в себе было совершенно невыносимо, объявил, что стал сотрудничать с организацией, в стенах которой они сейчас находятся. «В общем, променял я душу, Марья Лексевна, на вашу свободу, – сказал Дрягалов. – Знаю, такая свобода вам горше неволи будет, от клятвопреступника-то полученная. Но не мог я ничего с собою поделать. Потому как люблю я вас, Марья Лексевна. И не жаль мне, выходит, самой души своей. Вот вам мое слово. Что хотите, теперь делайте. Я не боюсь держать ответа перед товарищами вашими. Расскажите им, что Дрягалов провокатор. Только я не назвал никого. Истинный крест. Да здесь и сами про кружок знают не хуже нас с вами. Прощайте же, Марья Лексевна. Если господа нигилисты побоятся у меня засады, пусть пришлют мне прийти, куда укажут – приду!» И Дрягалов вышел вон. Его поступь вновь обрела былую уверенность. Машенька, недвижимая, еще долго сидела и смотрела в пол. Наконец вошел человек и предложил ей уходить.

Вечером того же дня Машенька пришла в ставший ей таким близким дом в Малой Никитской улице. Она нашла Дрягалова в комнате, где обычно у них проходили заседания кружка. Он сидел за огромным круглым столом посреди комнаты, куда на собраниях он никогда не садился. Перед ним лежал большой, писанный вязью с киноварью Апостол. На Машеньку он только что взглянул и снова будто бы углубился в чтение. Она подошла к Дрягалову сзади и опустила руки ему на плечи. «Простите меня, Василий Никифорович», – сказала она тихо. Дрягалов бережно, как бесценное сокровище, взял своею сильною рукой нежную Машенькину ладошку и поцеловал восхитительный указательный пальчик. Эти маленькие ладошки одним только своим прикосновением красноречивее уст сообщили, что Машенька за какие-то часы, после их трудного объяснения, сильно переменилась. «За что же мне вам прощать, Марья Лексевна? – отвечал Дрягалов, уже предчувствуя необыкновенную развязку. – Не по моим ли грехам все беды?» – «Если вы, Василий Никифорович, считаете давешнее грехом, то и я тогда тоже небезгрешна». У Дрягалова перехватило дыхание, будто от удара электричеством. В нем взыграло ретивое! – как говорится. Он даже не сразу сообразил: что это – неожиданное счастье или новое недоразумение? И, пользуясь двусмысленностью ее последней реплики – хотя истинный-то смысл этих слов был ему ясен вполне, – он в шутку спросил: «Вы тоже у них на службе?» – «Я тоже вас люблю», – ответила она. Дрягалов поднялся и настойчиво потянул ее за руку к себе. Он стиснул Машеньку в объятиях с такою силой, что глаза ее запросили пощады, и поцеловал в самые губы. Дрягалов хотел было подхватить Машеньку на руки, чтобы куда-то нести, но тут же оставил свое намерение, с такою укоризненною мольбой она прошептала: «Василий Никифорович…» Тогда он поспешно вышел из комнаты, и сейчас из глубин дома раздался его голос: «Егорка! Живо запрягай вороных! В Кунцево теперь еду!»

Уже за Дорогомиловскою заставой, устав и одурев от долгих поцелуев, Дрягалов спросил: «А что, пистолет остался у питерских сыщиков или они его в Москву привезли?» – «Какой пистолет?» – не сразу поняла Машенька. «Да браунинг же». – «Ах, пистолет! К счастью, у меня его с собою не было. А то, думаю, Василий Никифорович, меня не спасло бы даже ваше отчаянное самопожертвование». Машенька ласково ему улыбнулась. А Дрягалов остолбенел от неожиданности. «Не было?.. – проговорил он растерянно. – Но где же он?!» Теперь уже растерялась Машенька: «А что такое случилось? Был обыск?» – «Да… можно и так сказать… Да где ж он?» – «Понимаете, Василий Никифорович… я не утерпела… показала его Диме. И он попросил меня дать пистолет ему поиграться. Мальчишка же…» – «И он все это время был у него?!» – вскрикнул Дрягалов. Откинувшись на просторном диване английской коляски, он захохотал так раскатисто, что в улице за заборами залаяли собаки, а кони понесли еще шибче.

Машенька перестала участвовать в кружке. И даже с кружковцами предпочла больше не встречаться. Она попросилась у Дрягалова остаться жить на его кунцевской даче. Дрягалов с радостью исполнил ее просьбу. Он взял для нее горничную и сам наезжал туда чуть ли не всякий день. Господа нигилисты отнесли Машенькино ренегатство исключительно на счет ее романа. Но особенно они не могли ее осуждать, потому что Дрягалов по-прежнему кормил их и выдавал карманные. К чести своей, они старались не замечать случившегося. К тому же вскоре Дрягалов решил, не без причины, разумеется, отправить Машеньку за границу. И сама Машенька, и вся эта история ушли в прошлое и перестали почти кружковцев интересовать. А незадолго до появления в кружке Мещерина с тремя подружками Дрягалов получил желанную весть из Парижа: родилась девочка.

* * *

Таня и Лиза сидели рядом с Дрягаловым. Когда гости рассаживались, он сам определил, где им быть. Он взял двух подружек под ручки и со словами: «Идите-ка сюда, голубушки» – увел их к своему месту. Таню Дрягалов еще спросил: «А вы что же, барышня, тоже революционерка?» Она смутилась и ответила что-то невразумительное и детское, вроде как не знает… Лена и Мещерин сели за общий стол. Все девочки, и особенно Лена, страшились пошевелиться даже. Они очень опасались, что им здесь предложат высказываться. Но что же они могли сказать? Лена от волнения и к чаю не притронулась. Ей казалось, что она расплещет чай, лишь только возьмет в руки стакан, и конфуз тогда выйдет вселенский.

Привел их сюда приятель Мещерина и его сокурсник Алексей Самородов. Мещерин был здесь уже не впервые, успел пообвыкнуть и чувствовал теперь себя вполне уверенно и на равных с другими. Он по-свойски тянул руку за сахаром или за кренделями и чай прихлебывал шумно и с отдувом.

На собраниях кружка обычно распоряжался довольно симпатичный, с нежными спокойными руками, человек лет около тридцати. Его звали Сергей Саломеев. Этот Саломеев учился некогда в Московском университете, но по известным причинам был исключен. Затем последовал период в его жизни, которым он особенно гордился. Нет, не тюрьма и не ссылка. Саломеев полгода был рабочим. И теперь не упускал случая сказать, что он на собственной шкуре отведал, почем фунт рабочего лиха. Попав после исключения из университета какими-то судьбами на Волгу, Саломеев поступил половым в ресторан на пароход и полгода бегал с подносом между столиками. Скоро он пристрастился к чаевым, завел себе сапоги гармошкою и превратился в совершенного разудалого волжского парня, и по нем уже тосковала одна пышная зазнобушка в Самаре. И сделаться бы ему со временем навеки самарским мещанином, если бы не один досадный казус, приключившийся с ним. По какому-то случаю подгулявший хорошенько посетитель ресторана побил Саломеева прямо в зале, при всем народе. Когда владельцу парохода доложили об обстоятельствах происшествия, а выяснилось, что Саломеев, пользуясь мнимою невменяемостью посетителя, сильно завысил его счет, имея в виду подзаработать, владелец парохода распорядился его немедленно уволить. И Саломеев, жестоко обозлившись на царящие в отечестве человеконенавистнические порядки, решил вернуться в революцию и посвятить себя, теперь уже до конца, борьбе за права и достоинство рабочего человека. Он пробрался в Москву, разыскал знакомых и вошел в кружок, где вскоре стал играть заметную роль. А когда кружок взял на содержание Дрягалов, для Саломеева наступили просто-таки золотые дни. Потому что большая часть дрягаловских денег, отпущенных на кружок, проходили через него, и, разумеется, при их распределении себя он не обижал.

Саломеев откушал ветчины с ситным, попил чайку, поговорил о том о сем с соседями по столу. Вообще, у них было заведено вначале просто посидеть, покушать, выпить чаю, а уже затем приступать к работе.Саломеев откашлялся, как бы приглашая всех сосредоточиться на нем, промокнул губы платочком и начал:

– Итак, товарищи, прошу внимания. Сегодня среди нас много новых наших друзей. – Саломеев, с улыбкой, вначале посмотрел направо – на Таню и Лизу, потом налево от себя, где между Мещериным и Самородовым сидела Лена. – Меня, как, надеюсь, и всех остальных, очень радует, что за нами идет новое поколение и что идея свободы овладевает столь юными и хрупкими созданиями с благородными и чистыми сердцами. Это не может не укреплять наш дух, не может не вдохновлять нас на дальнейшую борьбу. Я больше скажу: даже если нам ничего не суждено совершить и мы, прошептав в последний раз «да здравствует революция», ляжем завтра костьми за наше великое дело, то погибнем мы как победители, ибо уже совершили подвиг выдающегося значения – оставили после себя новых верных бойцов. – Саломеев умолк так неожиданно резко, будто ему горло перехватило спазмой рыдания за свою грядущую горькую участь. Он взял стакан и сделал большой глоток. – Но вместе с тем, должен признаться, есть в этом неизбежном явлении и весьма огорчительная сторона. Ну скажите, какое сердце надо иметь, из какого сорта стали, чтобы вот так хладнокровно взирать, как молодые люди – девушки! – да что девушки! – давайте говорить правду, – дети! – ступают на этот, не скрою, опасный, рискованный путь освобождения человечества от пут многовекового рабства. Но у нынешней российской власти именно такое сердце. Ей все нипочем. Даже если весь народ, до младенцев грудных, принесет себя в жертву, то и тогда их сердца не дрогнут, то и тогда они не проникнутся состраданием и жалостью. Я сказал: они из стали. Но нет. Из другого вещества их сердца. Пусть каждый догадается из какого. – Он ухмыльнулся. – Сталь – это для них слишком благородный материал. Поэтому мы не должны и не будем ждать от них милости и жалости. Мы обречены сами добывать себе свободу и завоевывать свои права. Себе и другим. Все голодные, обездоленные, униженные зажравшейся дворянско-клерикальною верхушкой, замученные, задавленные ненасытным спрутом капитала – это все наши друзья и союзники. Это наша опора. А ведь это вся Россия. И сегодня, как никогда, очевидно, что старая, до основания прогнившая система будет скоро сметена могучею волной народного гнева. – Саломеев снова сделал большой глоток чаю.

– Позвольте, Саломеев, не согласиться с вашим последним тезисом, – заговорила с поставленной хрипотцой в голосе единственная из старых кружковцев женщина.

Хая Гиндина, красивая и молодая, с густыми, черными как вороново крыло волосами, социалистка, была в свое время подругой Машеньки. Хая любила Машеньку, но слегка завидовала: ей казалось, что та красивее, удачливее, счастливее ее, притом что не умнее нисколько. Но при всем этом девушкой она была отзывчивою и, как Машенька, готовою вполне на самопожертвование ради общего дела.

– Ну да, конечно, наше сегодняшнее собрание – это чисто просветительское мероприятие для новичков. – Она небрежно указала рукой в сторону Тани и Лизы. – Но тем более нельзя сеять этот ваш вечный опасный убаюкивающий оптимизм: скоро-де поднимется волна народного гнева и смоет царизм, как засохший куст. Не поднимется никакая волна сама по себе, если мы ее не поднимем, если мы сейчас же не удесятерим своих усилий. Поэтому начать просвещение молодежи надо бы с предупреждения, что вступающий на путь борьбы с ненавистным русским царизмом одновременно доложен готовить шею к веревке!

– Ты права по-своему, Хая, – отвечал Саломеев, – но только упорно не желаешь принимать в расчет особенности русской души с ее вечным стремлением к бунту. Я же вчерашний рабочий, – он посмотрел на Таню с Лизой, взглядом приглашая их удивляться, – и, поверь, мне очень хорошо известны теперешние настроения трудовых масс.

– Согласна. Для меня не существует ни русской, ни турецкой души. Есть только объективные факторы готовности или неготовности народа к революции. И вообще, странно слышать от революционера ссылки на такие категории, как душа. Может быть, вы заодно еще и прочтете проповедь о ее спасении?

– А после собрания мы дружно пойдем ко всенощной, – тихо, но отчетливо проговорил Мещерин.

Все рассмеялись. Хая, довольная, что нашла поддержку, с благодарностью во взгляде оглянулась на Мещерина. Он уже не впервые принимал на собраниях ее сторону. И Хая в последние недели вдруг почувствовала, как ее безмерная злоба на весь белый свет оттесняется другим болезненно-приятным ощущением. Давеча она случайно встретила Мещерина на улице и страшно растерялась, чего раньше с ней не происходило. Только что в детстве. А ведь Мещерин был младше ее на целых три года.

– Я всегда говорю: шутка – незаменимая помощница в решении важных и трудных вопросов, – посмеявшись со всеми, продолжал Саломеев. – И все-таки нельзя не признавать, что стихийная склонность русского человека к бунту является одной из важнейших предпосылок к революции.

– Но в таком случае скажите, – спросил его кружковец в мундире инженера. Этот социалист по фамилии Попонов был единственным из членов кружка, кто служил. – Как вы намерены поступать в случае, если мы окажемся у власти, а народ, верный своей склонности к бунтам, опять взбунтуется? Вот как вы намерены в этом случае поступать, хотелось бы знать?

– Во-первых, о власти, – отвечал Саломеев. – Ни в коем случае мы не должны мечтать о какой-то там своей власти. Наша задача избавить Россию от существующего режима и передать власть трудовому народу. Другими словами, мы выполняем роль тарана. Мы пробиваем стену, но не более того. Дальше мы не идем. Дальше уже вступают в дело массы. И если нам скажут «спасибо» – хорошо. Не скажут – тоже не беда. Мы знаем свое место и свою историческую роль и на большее не претендуем. Теперь о бунтах. Не будет тогда бунтов! И знаете почему? Потому что не будет запретов на бунты. Если народу объявить, что у него отныне есть право на бунт, тотчас же не останется ни одного бунтовщика. Наш народ не любит пользоваться тем, что разрешено, зато до запретного большой охотник.

– Правильно! – воскликнул инженер. – Как верно!

– А вам не кажется ли, – опять негромко произнес Мещерин, – что это будет все равно как птицу не держать в клетке, в надежде на то, что она, имея свободу выпорхнуть в окошко, предпочтет оставаться в вашей комнате?

– Да! – вырвалось у инженера. – А верно ведь!

– Я не думаю, что это может произойти по такой упрощенной схеме. Вы же историк, Мещерин, и, вероятно, знаете, что накануне манифеста об освобождении крестьян его противники вопили, что в деревнях теперь не останется ни одного человека. Но разве после этого уехало в города мужиков больше, чем раньше их уезжало на оброк? Да вот спросим хотя бы у нашего эксперта по крестьянскому вопросу. – Саломеев с самою чарующею улыбкой посмотрел на Дрягалова. – Василий Никифорович, вы помните шестьдесят первый год?

– Смутно, признаться сказать, – ответил Дрягалов. – Мал был еще.

– Во всяком случае, вы, наверное, знаете, был ли массовый отток крестьян из деревни после манифеста?

– Не было, конечно. Все это знают. Ну уезжали, да, не без того. Но мало кто.

– Вот вам и ответ, Мещерин. Надеюсь, вы удовлетворены?

Мещерин хотел было что-то еще сказать, возразить, может быть, но Саломеев сделал ладонью жест, означающий, что этот вопрос дальнейшему дискутированью не подлежит, и, повысив слегка голос, сказал:

– Товарищи. А теперь мы переходим к главной теме нашего сегодняшнего заседания, ради которой мы, собственно, и собрались. Лев Гецевич подготовил доклад по материалам последних заграничных социалистических изданий. Должен сразу заметить, что доклад этот, а я его уже читал, очень неоднозначный, я бы сказал, чреватый большою полемикой, но именно этим он и интересен. Пожалуйста, Лев, слушаем тебя.

Лев Гецевич, щуплый, в круглых очках, с короткою, но невероятно густою бородой человек, был теоретиком кружка, наряду с Саломеевым, Хаей Гиндиной и претендующим с недавних пор на эту роль Мещериным. Он вел настолько уединенный и замкнутый образ жизни, что даже товарищи по кружку мало что о нем знали. Самым выдающимся фактом его биографии являлась трехлетняя сибирская ссылка, после которой он не имел права жить в губернских городах всей европейской России, а также и в уездных городах вне черты оседлости. Жестокое предписание загоняло его в Ошмяны или Бердичев под надзор полиции. Но Гецевич пренебрег предписанием и теперь нелегально жил в Москве. Он родился в захолустном местечке Гродненской губернии в семье шорника и был у родителей ребенком по счету где-то во втором десятке. В детстве отец выучил его пиликать на скрипке, и уже годам к десяти Лева прилично играл в трактире вечерами. Увлечение революцией, социализмом пришло к нему без какой-то видимой конкретной причины. Большинство революционеров вступало на этот путь после некоего удара судьбы, неправого поступка власти, например, по отношению к нему или к его ближним и т. п. Их участие в деле революционных преобразований в значительной степени являлось актом отмщения за что-нибудь. Совсем не так произошло с Гецевичем. Его путь был долгим, эволюционным и, если так можно сказать, мягким. Он стал читать, вначале нехотя, потом все с большим увлечением, всякие запрещенные, распаляющие благородным гневом на царящие порядки его сердце брошюры и разные книжечки, которые ему давали старшие товарищи, потом пришел раз, другой и зачастил на их собрания, где с удовольствием слушал, отчего так несправедливо устроен мир, позже и сам стал выступать, причем обнаружил недюжинные ораторские способности и полемический задор. А потом, как и полагается революционеру, был арестован. Но, полагая, что этого будет достаточно для острастки, его быстро выпустили. Гецевич же отнюдь не острастился, и тогда его уже арестовали безо всякой надежды на ближайшее освобождение. Три последующие года он провел в живописных таежных местах на реке Оби. Аресты и в особенности ссылка очень сильно изменили Гецевича. Но изменили не в сторону отказа от революции. Напротив, он стал совсем уж непримиримым борцом, способным на любые, даже самые радикальные методы борьбы, вплоть до террора. Это был теперь для режима и его слуг настоящий опасный враг. Испытания сильно переменили его характер, натуру. Открытый раньше для всех, он совершенно замкнулся, ушел в себя и отчаянно избегал посвящать кого бы то ни было в личную жизнь. Из новых его товарищей по московскому кружку, в котором он появился немного раньше Дрягалова, один только Саломеев был о его жизни более или менее осведомлен. И то только потому, что они квартировали в одном доме. Под видом студентов они снимали каждый по комнате во флигеле у одной вдовой купчихи в Замоскворечье. И, что удивительно, жили они там, почти не общаясь друг с другом. Саломеев вовремя сообразил, что его товарищ и сосед человек весьма своеобразный, и в частную жизнь его не вторгался. Если они встречались где-то на нейтральной территории, как то: в кухне, в сенях, на дворе, то лишь коротко переговаривались. Причем Гецевич никогда не начинал разговора первым, но только отвечал на слова или вопросы Саломеева. Но бывали редкие случаи, как, например, накануне этого собрания, когда Гецевич сам стучался к Саломееву по делам кружка. В комнате Саломеева он никогда не садился, оставался на протяжении всего разговора стоять в дверях и вообще долго не задерживался. Более чем за два года их жизни под одною крышей Гецевич не спросил у Саломеева решительно ничего, что не относилось бы к кружковой деятельности, хотя бы о погоде. Вначале словоохотливый Саломеев, по незнанию, сам заводил с ним беседы на отвлеченные темы, но после нескольких, едва ли не конфузных случаев, ему пришлось в общении со своим соседом оставить всякую излишнюю любезность и подчиниться его правилам этики. И при всем этом Саломеев был о Гецевиче очень высокого мнения. Он не только ни разу не отозвался о нем дурно или иронически, но напротив – подчеркивал при случае, как им всем повезло иметь товарища с таким умом, с такою решимостью презреть опасности и трудности, так тонко владеющего тайнами и хитростями конспирации, который может им всем служить примером настоящего революционера.

Гецевич достал из кармана несколько исписанных бисерным почерком листков и безо всяких вступительных слов начал свой доклад. Преимущественно он читал по написанному, но иногда отрывался от бумаги и высказывал мысли, не вошедшие в заготовленную редакцию, но пришедшие ему только что.

– Вот уже триста лет, как государство московских завоевателей почти беспрерывно разрастается по всем направлениям, – так начал Гецевич. – Исходная точка, я бы сказал, порочно зачатое эмбриональное образование будущего чудовища-хищника лежит на обширной, открытой, ниоткуда не защищенной плоскости, в самом центре континентальной части Европы. На этой равнине, с ее снежными зимами, только ненадолго переходящими в жаркое, знойное лето, с унылою природой и безрадостными пейзажами, с беспрепятственно носившимися по ней бурями и завоевателями, история и среда обитания создали народ, который научился спокойно переносить и морозы, и солнечный зной и молча покоряться завоевателям как с севера, так и с юга. Здесь сложились терпеливые люди, считавшие высшею добродетелью покорность. Даже голод они побеждали, лежа месяцами на печке без слов и движения, чтобы сберечь до новой скудной, как правило, жатвы остаток своих жизненных сил. И как спелая нива ждет жнецов, так же были готовы эти кроткие люди для подчинения завоевателям. Кто же были первыми жнецами? Мы еще не знаем: это скрыто в тумане веков. Раньше других вырисовываются из него хазары – черноглазые, жестковолосые всадники-богатыри из юго-восточных степей. После этих, похожих на тюрков, всадников с библейскими именами явились с северо-запада язычники – мореплаватели-варяги из шведской области Рось. От Ильменя и Чудского озера они двинулись затем на юг и погнали своими обоюдоострыми мечами хазар. Отныне платите дань мне, а не хазарам – приказал варяг Рюрик испуганным крестьянам равнин. Так продолжалось до тех пор, пока не налетела с юго-востока новая всеразрушающая гроза – монгольское нашествие. И территория, заселенная причудливым славяно-финско-тюркским гибридом, погрузилась окончательно в полнейший мрак безо всякой надежды когда-либо выбраться из него. Всякая культура, кроме чисто внешних, называющихся христианскими, мелочных догм, безжалостно здесь попиралась. Всякое просвещение объявлялось «латинством» и запрещалось. А ослушники сурово наказывались. Если что-нибудь и оставалось в границах культуры, как, например, многолюдный ганзейский город Новгород, то это уничтожали в слепой злобе сами христианские московские князья, которых можно считать равными по происхождению соперниками татарских ханов в том смысле, что они сделали образ правления в своем государстве совершенно татарским и старались превзойти в жестокости и варварстве своих учителей. Таким образом, тогда уже была готова гибельная сила, старающаяся с тех пор и до сего времени подавить грубым кулаком всякое движение вперед к Европе. Создалась размахивающая кнутом, по примеру татар, деспотия, поддерживаемая и поощряемая к безграничному произволу обученным византийским хитростям духовенством и сидящая на шее у миллионной массы трудящихся – кротких, невежественных крестьян, высшая мудрость которых и теперь лишь в том, чтобы склониться, как перед Божьей волей, передо всяким насилием и превосходством силы. Влияние этой массы было достаточно широко и сильно для того, чтобы Россия не разрушилась, распавшись на меньшие, быть может, более культурные государства. Вместе с тем это влияние только усилило тупое русское богословие вместо самостоятельного духовного развития народа. Однако довольно исторических воспоминаний!..

– Но позвольте! – не выдержал Мещерин. – Это почти все неверно! То есть исторические факты неверно преподносятся!

– Не сейчас, товарищи, не сейчас, – тотчас вмешался Саломеев. – Все реплики и вопросы после доклада.

– Довольно истории, – невозмутимо, не поведя даже бровью на Мещерина, продолжал Гецевич. – Лучше спросим: откуда является это неслыханное, неудержимое стремление к расширению, приведшее русское оружие к пяти морям и уничтожившее культурную работу стольких веков? Какая сила заставила Россию вытеснить из стольких обширных областей западный календарь, заменив его ущербным, отстающим на тринадцать дней восточным, уничтожить латинский шрифт ради причудливых греко-русских значков? Откуда берется это влечение к завоеваниям, постоянно отодвигающее магометанский полумесяц к югу, а католический и евангельский крест все дальше на запад ради пользы уродливого русского креста с косо поставленной третьей перекладиной на нем? Ответ будет таков: рост вширь был так велик потому, что должен был заменить и восполнить почти отсутствующий рост вглубь. Последняя, если не единственная за всю историю России, попытка повлиять на рост вглубь, – сказал Гецевич не глядя в бумаги, потому что эта мысль пришла ему в голову вдруг, – была крестьянская реформа шестьдесят первого года, о которой здесь уже говорили сегодня. Вынужденный силой обстоятельств идти навстречу требованиям экономического развития страны, царизм актом освобождения крестьян в последний раз сыграл прогрессивную роль. Но, как известно, реформа эта принесла немного пользы. Во всяком случае, жизнь российского крестьянина не стала ни богаче духовно, ни сытнее. – Гецевич снова стал читать. – Страна, жители которой из поколения в поколение становятся более цивилизованными, более искусными в хозяйстве и образованности, может значительно увеличиться как в силе, так и по числу жителей, не расширяя границ, но государство, хищнически обращающееся со своею землей и людьми, должно иметь новую добычу, иначе оно разрушится. Да, Россия хищнически хозяйничает и с землей, и с народом. Неумение вести хозяйство искусственно обесценило плодороднейшую почву Европы – чернозем. Ежегодно умирает от голода множество работоспособных людей. Да, если бы у крестьянина и были средства к существованию, то еще вопрос, что предпринял бы он по своему скудоумию, как бы распорядился ими, ведь школы, сколько их есть, умышленно отданы в руки невежественному и пьяному духовенству для того, чтобы при светском образовании народ не сделался бы мятежным. Можно считать правилом, что страна, прожившая пятьдесят лет под русским владычеством, становится нищей. Порабощенная, придушенная, ограбленная, бессильно лежит она. Ее прежнее богатство перешло в карманы царских бюрократов-грабителей. А источники новых внутренних богатств засорены. Следовательно, Россия должна опять и опять побуждать свои огромные, пассивные, тупые, готовые на все массы к расползанию вширь. Завоевательная политика России походит на разъедающий нарыв, который стремится к периферии, вызывая новые очаги воспаления, в то время как в центре все ткани уже убиты. В последние годы наметилась тенденция к прекращению безудержного роста ненасытной империи. Повсюду она вышла к границам государств, могущих дать русскому царизму достойный отпор, а то и свернуть ему голову. В последние годы империя пыталась делать новые приобретения на Дальнем Востоке. Лишь там можно было еще продвигаться, почти не встречая сопротивления. Но вот и на Дальнем Востоке нашелся достойный соперник, который, будем надеяться, покажет всему миру безнадежную дряхлость царизма, а может быть, и сокрушит его…

Кружковцы неодобрительно загудели.

– Ну это уже совсем неубедительно, Лев! – воскликнул Самородов. – Как можно всерьез рассуждать о поражении от японцев?!

– Тихо, тихо, товарищи, – опять призвал всех к спокойствию Саломеев. – Я и сам высказал вчера Льву свои сомнения относительно этого тезиса. Но давайте выслушаем докладчика. Пожалуйста, Лев, продолжай.

– Остановившись в своем привычном росте вширь, побежденная в войне, – спокойно продолжал читать Гецевич, – империя должна будет распасться, и распадется наверно на конституционное национальное русское государство и свободные государства доныне угнетаемых Россией наций. И только таким способом и там и здесь будет проложен путь для нормального развития социализма. Ненасытная русская завоевательная политика уже лежит смертельно раненная, при последнем издыхании, вместе с нею должен будет умереть и ее сиамский близнец – русский абсолютизм. Это будет стоить нескольких кровавых боев, но конечный результат уже виден. Стены великой тюрьмы народов шатаются, и скоро они рассыплются в прах. И мы должны способствовать этому. Любое поражение царизма, любая его неудача во всякой возможной области жизни может стать нашим шансом. Если теперь прожорливая, но безмозглая русская гидра развязала войну, мы обязаны сделать все, чтобы она, гидра эта, потеряла как можно больше голов, а лучше все головы. Настоящие условия России во многом приводят на память рубеж пятидесятых – шестидесятых годов. Тогда передовая общественная мысль вырвала у позорно проигравшего Крымскую войну царизма согласие ликвидировать гнусный пережиток, настоящее античное рабство – крепостное право. Теперь наступила эпоха расчета со строем, основанном на рабстве политическом. И это большая удача для нас, что слабоумное самодержавие развязало на свою голову войну. Всякий внешний противник России является нашим естественным союзником, и наш долг помочь ему победить одряхлевшую деспотию. В нынешних условиях мы, социалисты, должны быть решительными союзниками японцев! А уже затем мы предъявим поверженному царизму свой счет. Мы устроим небольшое, включающее, предположительно, лишь великорусские губернии европейской части России, государство на лучших демократических принципах. Во главе всего будет стоять не возглавляемый самодуром-царем Государственный совет, состоящий из помещиков и капиталистов, которых же царь и назначает, а парламент, избранный народом и ответственный перед народом. На место тиранического полицейского государства должно стать свободное народное демократическое государство. На место тайных интриг, при которых интересы народа продаются за наличные деньги и почести, должна стать открытая, законная политическая борьба в парламенте между партиями, защищающими интересы различных классов. Само собою разумеется, что парламент тогда только будет действительно представителем народной воли, если его члены будут выбираться всем народом. Я это рассказываю преимущественно для новых наших товарищей, – уточнил Гецевич. – Необходимо, чтобы каждый взрослый человек, неопороченный по суду, без различия происхождения, состояния, национальности, веры и пола, имел право голоса при выборах представителей, иначе депутатов, в парламент. Это называется всеобщим избирательным правом. Поэтому для права выбора не должно существовать никаких ограничений, как это, например, бывает ныне при выборах в городские думы, где право голоса дается лишь лицам, владеющим известным имуществом, так называемым цензом. Это всеобщее избирательное право должно быть равным для всех, то есть каждый гражданин должен иметь один голос, причем голос рабочего или крестьянина должен иметь равную силу с голосом фабриканта или крупного землевладельца. Выборы должны быть прямыми, то есть граждане должны подавать голоса прямо за того или другого кандидата в парламент, а не за промежуточных выборщиков. Но это, как вы понимаете, ближайшие наши задачи, осуществить которые мы сможем после вооруженного поражения России, о чем тоже говорилось выше. Но конечные наши цели гораздо более радикальные. Это полное политическое и экономическое освобождение рабочих классов: переход политической власти к народу, обобществление средств производства, распределения и всей общественной жизни на социалистических началах. Для достижения этих великих целей мы должны привести в движение все данные нам историей общественные силы, заинтересованные в полном или частичном осуществлении наших задач, развить самосознание народных масс и организовать их согласно задачам партии. Мы не обольщаем себя надеждой, что выставленные нами требования могут быть осуществимы в более или менее близком будущем, но мы будем пропагандировать свою программу и при современном полицейско-бюрократическом режиме, и при свободном правительстве будущего, под ее знамена мы будем призывать народные массы и во имя ее вести неустанную борьбу.

Гецевич закончил, снял очки и стал протирать их синею суконкой. Он ни на кого не смотрел. Казалось, его совершенно не заботит произведенное речью впечатление на окружающих.

– Спасибо, Лев, – деловитым тоном Саломеев напомнил всем, что распоряжается здесь он. – Кто желает высказаться по мотивам доклада? У вас, Мещерин, кажется, был вопрос?

– Не то что бы вопрос, – не совсем уверенно начал Мещерин, но в дальнейшем его голос окреп, – а некоторые возражения. Нет, даже не возражения, а решительное неприятие почти всего сказанного сейчас. Вы, Гецевич, почему-то убеждены, что, разрушая Россию, вы наносите удар по самодержавию. По моему мнению, это ваша коренная ошибка. Нет, конечно, верно… Но ведь это удар не только по самодержавию, но и по самому русскому народу, интересы которого вы якобы взялись защищать. Удар по русской государственности. Вы верно заметили, что Россия сейчас окружена сильными соседями. А что, если в государствах, образовавшихся на обломках Российской империи, у власти окажутся не национальные демократические правительства, а прокураторы соседних государств? Вы что, думаете, кайзер, император, султан, шах, микадо упустят случай поживиться на счет России, если события будут развиваться, как это изложено в докладе? Огромная Россия, которую мы сегодня имеем на карте мира, не является только плодом вечной агрессивной политики самодержавия, как вы трактуете. Своей колоссальной территорией Россия в первую очередь обязана редкостному стремлению русского народа к движению. Зачем, скажите, нужно было нашим далеким предкам уходить с благодатных днепровских берегов к холодному побережью Белого моря? А затем, через несколько веков, русские снялись и без того с малолюдных, хотя и относительно уже обустроенных московских земель и пошли далеко на восток, добрались до Великого океана, переправились через него и сомкнулись в Калифорнии с испанцами? Те, кто не хочет придавать значения русскому характеру, а не учитывать этого фактора крайне неблагоразумно, и здесь я согласен с Саломеевым, обычно объясняют движение русского народа на север и восток, а в последние десятилетия и на юго-восток – в сторону Индии, кроме захватнических стремлений царизма, еще и присущей диким или полудиким народам склонностью к кочеванию. Эдакое роковое для других народов сочетание экспансивности русской власти и влечения к разгульному перемещению с места на место ее подданных. Но по следам, которые оставляли русские, проходя по новым землям, нетрудно убедиться, что они были вполне цивилизованными людьми. Там, где проходила татарская орда, с которой вы, Гецевич, постоянно сравниваете наш народ, оставались лишь кровь и пепел. Русские же оставляли за собой красивейшие города. Так можно ли называть русских дикою ордой, поработившею, по воле жестоких царей-деспотов, многие народы на востоке и юге? Скорее напротив – русские помогли этим народам начать приобщаться к европейской цивилизации. И сейчас, вы сами прекрасно знаете, русские в новых землях живут в добром соседстве с тунгусами, киргизцами и прочими туземцами. А, например, просвещенные англичане, которые, вместе с другими европейцами, являются, по-вашему, первейшими носителями цивилизации, вырезывали безжалостно североамериканских индейцев целыми племенами, чумные одеяла к ним в стойбища забрасывали. Так кто же гуманнее – дикая русская орда или просвещенная Европа? И знаете, стремление государства к росту, как вы говорите, вширь сохраняется до тех пор, пока государство это не выйдет к пределам равных по силе государств. Вы сами это отметили в докладе. Но необязательно, прекратив рост вширь, такое государство должно разрушиться. Все минувшее столетие разрастались Северо-Американские Соединенные Штаты. Теперь их рост вширь прекратился. Некуда больше расти. Зажаты они со всех сторон двумя соседями и двумя океанами. Так что же, они обречены теперь разрушиться? Нет, наверное. Точно так же и Россия, достигнув пределов, за которые ей больше не переступить, начнет, надо полагать, столь вам любезный рост вглубь. Кстати, похоже, что этот процесс уже начался. Если угодно, я могу привести примеры. И, как мне думается, нашей задачей теперь является переориентировать вечное стремление русского народа к походу в неизвестные дали на создание могучего демократического единого государства для всех народов теперешней империи. А ведь это, может быть, и является походом в неизведанную даль. Нам повезло, что русский народ одержим таким стремлением. Надо только уметь им распорядиться. Чтобы это его свойство ему же – народу – и служило. Но разрушать Россию для достижения своих целей – это совершенно немыслимо. В этом случае мы и целей не достигнем, и государство потеряем. Не просто государство в научном его понимании, а самую территорию его потеряем. Впрочем, об этом я уже говорил, – так закончил Мещерин.

Гецевич ничего ему не ответил. Он вообще его не слушал. Едва Мещерин начал говорить, Гецевич весь ушел в себя, предался высоким, по всей видимости, ни для кого не доступным размышлениям. Это было заметно по его лицу, сосредоточенному на чем-то своем, внутреннем. И речь Мещерина мешала ему не более, чем комариный писк. Так, во всяком случае, это должно было выглядеть. Возникла пауза. Саломееву ничего такого оригинального для продолжения дискуссии не приходило в голову, а просто напоминать присутствующим, чтобы они высказывались, он не хотел, потому что это выглядело бы несолидно. Что его роль в заседаниях исчерпывается одними только понуканиями? Он сам мыслитель. Хая Гиндина попала и вовсе в затруднительное положение. По сути, она была вполне согласною с Гецевичем. Но открыто заявить теперь об этом не могла. Этому мешала не только ее уже сложившаяся кружковская солидарность с Мещериным, но еще и некое ею самой едва осознанное чувство к нему. Дрягалов, как известно, высказывал свое мнение лишь тогда, когда его спрашивали. Инженер и несколько человек ему подобных вразумительно не высказывались никогда. Да их никогда и не спрашивали. Ну а новички молчали по известным причинам. И тут общее молчание, впрочем, совсем короткое, нарушил сокурсник и товарищ Мещерина Алексей Самородов. Он среди кружковцев пользовался значительным авторитетом. Но своею манерой участвовать в заседаниях напоминал скорее Дрягалова, нежели четверку главных полемистов. Как и Дрягалов, он почти не высказывался, если его не спрашивали. Зато если уж говорил, то непременно по делу и веско.

Для Дрягалова Самородов вообще сделался близким человеком. Едва ли не родственником. Дело в том, что Самородов был Машенькиным кузеном. В детстве они воспитывались вместе в маленьком харьковском имении у бабушки. Старосветская барыня приучила внуков говорить дома по-французски и всякое Рождество вывозила их на детские балы к такому же старосветскому предводителю, жившему в имении неподалеку. Когда подошел срок определять Машеньку в гимназию, а она была немногим старше Алексея, родители увезли ее в Харьков. Но года через два пришел и Алексею срок учиться, и его старшие перевезли в Харьков. И кузены опять оказались вместе. Окончив гимназию, Машенька уехала в Петербург на курсы. И с этих пор начался самый длительный период их раздельного проживания. В Петербурге Машенька и познакомилась с Хаей Гиндиной, тоже в то время курсисткою, потому что она была из семьи выкреста-аптекаря. Хая ее и ввела в социалистический кружок. Машенька сразу включилась в его деятельность весьма активно. И вскоре поплатилась за это исключением из курсов. Петербургская полиция не преминула, на всякие будущие случаи, составить по приметам портрет Машеньки, что впоследствии и позволило филерам ее опознать.

В тот же самый год, когда Машеньку исключили из курсов, Самородов приехал в Москву. Он успешно сдал экзамены в университет и был зачислен на исторический факультет. Самородов перешел уже на третий курс, когда в его семье разразилась страшная драма. Запутавшись совершенно в каких-то там денежных проблемах, в Харькове покончил с собою его отец. Но еще раньше он пустил по миру свою семью, в том числе и Алексея. Все имущество, до последней тарелки, было описано. Заложенное в Крестьянском банке бабушкино имение полетело с молотка. И Самородова, за невзнос платы, на следующий курс не перевели. Он вынужден был искать хоть какого-то заработка и для начала поехал в Харьков. Там он совершенно случайно застал Машеньку, потому что та разъезжала все эти три года по многим городам, в основном на юге, и частным манером служила учительницей по разным более или менее состоятельным домам. Машенька посоветовала и Алексею заняться тем же. И они стали учительствовать вместе. Особенно выгодно было наняться в купеческую семью. С некоторых пор это сословие стало очень печься об образованности своих чад и учителей одаривало, как правило, щедро. За год Самородов собрал необходимую сумму для того, чтобы оплатить следующий курс, и они с Машенькой поехали в Москву, где Машеньку взял на службу Дрягалов, о чем уже известно, а Алексей восстановился на факультете. И странствуя в поисках заработка по городам, и осевши уже в Москве, Машенька всегда заботилась о кузене, как обычно заботится любящая сестра о младшем брате. Уезжая в Париж, она очень просила Дрягалова призреть Алешу, не оставить его вниманием по возможности. Дрягалов пообещал и от обещания не отступился. Он, например, сразу же предложил Самородову оплачивать его университетский курс. Алексей еще не тотчас согласился. Он несколько дней обдумывал неожиданное предложение – не будет ли это выглядеть обидною подачкой или, того хуже, подкупом? – но в конце концов принял его. Машенька ему не сказала, что поручила перед отъездом его Дрягалову, но Самородов, как человек сообразительный, и сам понимал, что благорасположение к нему Старика не могло обойтись без участия кузины. Какой уж там подкуп! А для любопытных, если кто-то об этом проведает, что, впрочем, очень маловероятно, вполне можно объяснить такой поступок Дрягалова его ставшим уже для всех привычным попечением о товарищах по кружку. И все-таки Самородов совестился этого своего нового родства и предпочитал, чтобы Машенькино заступничество за него и в особенности опека Старика над ним оставались в секрете ото всех.

– Товарищи, – прервал общее молчание Самородов. – Мы сейчас стали с вами свидетелями столкновения двух мнений по переустройству России. Путь, предложенный Гецевичем, – это свержение существующей власти посредством разрушения государства, как национального образования, до самых его основ. И путь Мещерина – это только смена власти, с непременным сохранением многовековых территориальных приобретений. Надеюсь, я все правильно понял. Я бы назвал путь Мещерина патриотическим или национальным, а путь Гецевича, напротив, вненациональным или наднациональным. Вам, Саломеев, должно быть известно, что такая тенденция наблюдается в последнее время во многих социалистических организациях. Я недавно разговаривал со знакомым из Харькова, он говорит, у них то же самое приблизительно. Так вот, эти два взгляда, боюсь, чреваты большим расколом в социалистическом движении. Если мы не выработаем единого подхода к проблеме, то рано или поздно нас погубит внутренний разлад. Вместо того чтобы бороться с нашим общим врагом – самодержавием, мы растратим силы во внутрипартийных схватках. А выиграет кто? – разумеется, самодержавие. Должен сознаться, что самому мне ближе точка зрения Мещерина. Но мне не хотелось бы замыкаться на своем, не принимая во внимание иного мнения. Если бы вообще этот доклад и выступление оппонента имели какое-то практическое значение, были бы нашим планом на самое ближайшее будущее, то я предложил бы, ради сохранения единства, поискать приемлемый для всех компромисс. Но поскольку доклад представляет собою чисто теоретическую популярную работу с видами на весьма отдаленную перспективу, то в данном случае можно, наверное, просто ограничиться констатацией вот той угрожающей нашему делу тенденции, о которой я сказал, и впредь стараться избегать разногласий.

– Не совсем так, Алексей. – Саломеев собрался снова с мыслями и опять взял бразды в свои руки. – Не совсем так. Да, мне, конечно, известно все, что происходит в других кружках, равно как мне очень хорошо известно положение дел в самой гуще рабочей среды. Но вот что касается Льва, то есть его доклада, то здесь дело обстоит несколько иначе, нежели ты думаешь. Мы собираемся нынче же этот доклад отпечатать, насколько возможно, большим тиражом. И тогда уже он сделается совершенно конкретным планом действий, а не теорией на отдаленную перспективу, как ты говоришь.

– Я решительно против этого протестую, – воскликнул Мещерин. – Это очень опасный или, лучше сказать, ошибочный взгляд. Особенно его срединная часть. Там же проповедуется полнейшее пренебрежение российскими национальными интересами. Я с этим никак не могу согласиться. А поскольку этот доклад как бы является плодом деятельности всего нашего кружка, то, стало быть, я тоже являюсь, некоторым образом, соавтором ошибочного, сулящего России многие беды направления социальных преобразований.

– А вам не кажется, что ошибка в другом – в самом вашем членстве в кружке? – процедил Гецевич ядовитым тоном, как всегда не глядя на собеседника.

– Нет, не кажется! Должен же кто-то указать безумцам на их безумие! – Голос Мещерина непроизвольно повысился. Он этого не хотел и даже лицом порозовел, стыдясь своего неумения держать себя в руках, но справиться с волнением не мог.

– Спокойно, спокойно, товарищи, – засуетился Саломеев. – Мы что, впервые собрались и не знаем, как быть при возникновении спорных коллизий?

– Вотировать! – воскликнул инженер Попонов в восторге и с гордостью оттого, что ему первому посчастливилось произнести заветное слово.

– Вот и решение всех проблем, – с медом в голосе и с улыбкой подытожил Саломеев.

– Позвольте, позвольте, – Самородов даже поднялся со стула, – я ничего не понимаю. Что происходит? Что мы собираемся вотировать? Самый доклад Гецевича или его скоропалительную публикацию? Но ведь в кружке существует противное мнение, которое вы, кажется, не хотите вовсе принимать к сведению. Конечно, вы можете подавить это мнение вотированием. Это будет очень демократично. Но к чему такая поспешность? Вы что же всерьез полагаете, если вы вотируете доклад Гецевича, размножите его и разошлете во все концы, то завтра или послезавтра Россия так и рассыплется по кусочкам, согласно вашему вотированию? Да этого, скорее всего, никогда не случится, ни при каких обстоятельствах. И доклад останется еще одним утопическим прожектом, за который вам самим же будет совестно. А готовы ли вы сейчас гарантировать, что ваша позиция в будущем не переменится? Так не лучше ли не спешить и отложить этот вопрос на будущее?

Самородов еще не закончил, а отовсюду уже послышались неодобрительные голоса. Хаю Гиндину удерживала от участия в полемике одна только симпатия к Мещерину. Но теперь, когда апологетом и главным проповедником точки зрения, противной докладу, сделался другой человек, у нее не оставалось препятствий изложить наконец свое мнение по проблеме. Ей только неприятно было как бы принимать сторону Саломеева, с которым пикироваться на каждом почти заседании для нее стало правилом. Хая сказала:

– Наши товарищи заняли внешне очень благородную позицию. Ну да, я понимаю – чувство родины, патриотизм, все это достойно уважения. Но давайте вспомним о конечных целях социализма. Разве это укрепление отдельных национальных государств? Нет. Это освобождение мира от уз капитала. Если социалист начинает думать о какой-то там своей родине, о том, как бы ее укрепить перед угрозой внешних врагов, он уже не социалист. Социалист должен мыслить не узко национально, а в мировом масштабе, планетарно. Да, если хотите, мне не жаль России, потому что я думаю не об интересах какого-то одного государства, хотя бы своей родины, а обо всех людях труда, без различия национальностей. И если нам, для того чтобы разбудить пролетариат всех стран, подвигнуть его на всемирное восстание против капитала, потребуется взорвать Россию – взорвем ее! Принесем ее в жертву!

Кто-то захлопал. Инженер хотел было поддержать рукоплескания и уже развел ладонями, но хлопки резко оборвались, и он смущенно спрятал руки под стол.

– Все, товарищи. – Саломеев встал, показывая тем самым, что разговор окончен. – Довольно полемики. Позиция сторон предельно ясна. Приступаем к вотированию. Кто за то, чтобы доклад Льва был немедленно и без изменений опубликован, прошу поднять руки. Вы, девушки, – обратился он с улыбкой к Тане, Лизе и Лене, – пока в этом участвовать не можете. Но вам недолго быть сторонними наблюдателями. Надеюсь.

Руки подняли все, кроме Самородова, Мещерина и Дрягалова. Инженер Попонов вначале не знал, как ему быть, но, увидев, что большинство поддерживает Саломеева с Гецевичем, тоже поднял руку.

– Спасибо, – сказал Саломеев. – Кто против?

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Это был Хуан-Мария-Хозе-Мигуэль-Диац, инсургент и флибустьер. В прошлое восстание испанцы взяли его...
«Кому не известно, что Сибирь – страна совершенно особенная. В ней зауряд, ежедневно и ежечасно сове...
«В избушке, где я ночевал, на столе горела еще простая керосиновая лампочка, примешивая к сумеркам к...
«Пятый век, несомненно, одна из важнейших эпох христианской цивилизации. Это та критическая эпоха, к...
«…Другая женщина – вдова с ребенком. Уродливая, с толстым, изрытым оспой лицом. Ее только вчера прив...