Марусина заимка Короленко Владимир
Они ударили по рукам, и я тут же на листке, вырванном из записной книжки, наскоро написал условие, буквы которого расплывались от снега. Фрол тщательно свернул мокрую бумажку и сунул в голенище. С этой минуты он становился обладателем хорошей лодки, единственного достояния Микеши, которому в собственность переходила старая тяжелая лодка Фрола. В глазах старого ямщика светилась радость, тонкие губы складывались в усмешку. Очевидно, теперь он имел еще больше оснований считать Микешу полоумным…
Снегу, казалось, не будет конца. Белые хлопья все порхали, густо садясь на ветки талины, на давно побелевшую землю, на нас. Только у самого огня протаяло и было черно. Весь видимый мир для нас ограничивался этим костром да небольшим клочком острова с выступавшими, точно из тумана, очертаниями кустов… Дальше была белая стена мелькающего снега.
Вдруг оба ямщика насторожились.
— Будет! — сказал старик, подымаясь. — Собирайся, ребята, халан проходит…
Где-то совсем близко послышалось веселое щебетанье птиц, как будто птичья стая радовалась опять наступившему свету, и вслед за этим я и оба мои товарища вскочили на ноги, пораженные, почти испуганные. Сплошная завеса снега разорвалась в вышине, и оттуда, как-то угрожающе близко, точно в круглое окно, глядел на нас огромный утес, черный, тяжелый, опушенный снегом, с лиственницами на вершине. Впечатление было такое, как будто кто-то огромный и мрачный тихо раздвинул снеговую тучу и молчаливо смотрит сверху на кучку людишек, маленьких и беззащитных, затерявшихся на пустом острове.
Мгновение… окно закрылось, утес исчез, как мимолетный кошмар, но снег уже пришел в движение и несся мимо, волнуясь и колеблясь. Опять в этой колеблющейся пелене мелькнул разрыв, другой, чаще и шире, и через несколько минут весь горный берег выступил перед нами в поражающем величии…
Огромные базальтовые скалы стояли у самой воды, возвышаясь вершинами вровень с хребтом… Столбы, арки, крепостные стены с зубцами, башни, мосты, пещеры, фасады причудливых зданий, разбросанных по гигантскому склону, — все это, опушенное по выступам белыми каймами снега, облитое лучами заходящего солнца, полное покоя, величия и невообразимой первобытной красоты…
А последние столбы снеговой тучи мчались мимо, как остатки какой-то призрачной армии…
Ничего прекраснее этого зрелища я не видел никогда в своей жизни.
— Камнями этими поманили отцов наших, — сказал Фрол, и в лице его я прочел почти ненависть. — В них, говорит, золота лопатами греби… Поди, возьми его! Однако, братцы, ехать пора… Бери, Микеша.
— А во-он — Островский идет, — указал Микеша, когда мы вышли на откос берега.
Под огромными горами, на побелевшей и залитой косыми лучами вечернего солнца береговой полоске, опять виднелась маленькая черная точка…
Долго еще после этого плыли мы по темной реке. Последние лучи заката давно погасли, горы утонули в густом сумраке, река как будто притаилась между смутными берегами, и всплески наших весел одни нарушали очарованное молчание, отдаваясь чутким эхом заснувших ущелий… Вверху было глубокое, темное небо, внизу таинственно мерцающая глубина… И до сих пор еще, порой, я вижу во сне эту темную реку, и смутные отражения редких звезд, и эти горы, похожие в темноте на тучи, и нашу лодочку, покачиваемую невидимой волной великой сибирской реки… И на меня веет от этих воспоминаний глубокою, неизобразимою словами печалью. Откуда она — я сказать не могу… Отголосок ли невозвратного прошлого, смутное мерцание пройденного уже пути жизни? Или это определенная человеческая грусть этих станочников, обреченных караулить на диких берегах полосатые казенные столбы и холодные камни?..
— Огонь! — радостно сказал один из моих товарищей.
Действительно, за поворотом навстречу нам засверкал на берегу живой огонек костра под темными скалами. Подъехав ближе, мы услышали хриплый голос, выводивший какую-то песню, у костра виднелись три человеческие фигуры, в которых мы скоро узнали Островского и недавно встреченных нами бродяг.
Вероятно, заслышав плеск весел, Островский поднялся, отошел от костра и остановился, вглядываясь в темноту.
Потом он сошел на берег.
— Ага! Это вы? — сказал он. — Ого-го! и Микеша с вами…
— А вы, Островский, нашли себе товарищей, — сказал я.
— Ребята теплые! — ответил он с насмешкой в голосе.
— Не совсем только подходящая компания для девочки…
— Ни-и-чего! — ответил он уверенно. — Го-го! Островского никто не обидит, а за Анюту… горло перерву!..
— Островской! Куда ушел? С кем ты там разговариваешь? — крикнул один из бродяг от костра.
— Молчи! Не твое дело! — грубо ответил ему Островский и, опять обращаясь к нам, прибавил: — Думаете, пропаду?.. Нет, не пропаду… Был дурак, чуть не пропал… Ха! Думал святую землю работать, других научить, как за нею ходить надо… Спасибо, самого научили!
— Островской, дьявол! — послышалось опять с берега, и один из сидевших у костра бродяг зашевелился…
— Однако вы лучше проезжайте по добру, — сказал Островский. — Товарищи мои выпили… Как раз захотят познакомиться…
Фрол быстро двинул лодку багром, и она нырнула с нами из освещенного пространства в темноту.
— Храни господи, — сказал старый ямщик. — Жиган ныне голодный, как волк. На станках не подаем мы… А водку жрут, — прибавил он с удивлением и, пожалуй, с завистью…
Мне показалось, что Островский тоже был слегка выпивши. Мы отъехали сажен тридцать, когда с берега послышался пьяный голос бродяги:
— Микеша! А Микеш! Желторотой! На волю хочешь?
— Молчи ты, пьяный! — сказал сурово Островский.
— Ну, ничего, не сердись, Островской, я ведь любя…
— Микеш!.. Мике-ешь!.. Микешенька… — катилось еще долго над сонной рекой, перемежаясь пьяным хохотом. Ямщики молча налегали на весла, и вскоре огонек скрылся из виду.
Ночь продолжала тихо ползти над Леной. Взошла луна, красная, как кровь, и опять закатилась за вершину близкой горы. Северная Медведица спустилась низко, все растягиваясь и вырастая… Потом мутное облако поглотило редкие звезды, а наша лодка все плыла… Я как-то не заметил, как мы еще раз перерезали реку, и спохватился только, когда лодка зашуршала килем по песку.
Кругом было пусто. За широкой береговой отмелью лежала полоса гор, молчаливых и сонных…
Ямщики сложили весла, стали в лодке, приставили руки к щекам, и над пустынным берегом, будя ночные отголоски, понесся протяжный крик:
— Аг-ы-ы-ы…
Фрол кричал, видимо надрывая старую грудь. Микеша тянул свободно, полным и звучным голосом. Никогда еще я не слыхал подобных звуков из человеческой груди… Крик был ровный, неустанный и гулкий, точно тягучий отголосок огромного колокола… Это был обычный призыв с берега к спящему за отмелью отдаленному станку.
— Аг-г-гы-ы… ямщики!
Старик сорвался глухим хрипом и болезненно закашлялся.
— Э-эх, — сказал он с горечью, — съела у меня голос река-матушка.
Микеша продолжал кричать, не останавливаясь для передышки…
— Идут, — сказал наконец Фрол.
Действительно, за отмелью мелькнули огни фонарей, и Микеша тоже смолк. И тотчас же со стороны реки, из-за горы, как бы в ответ на крик ямщика раздался такой же протяжный крик, только чудовищно громкий и глубокий. Мы невольно переглянулись и замерли, охваченные безотчетным испугом… Казалось — сказочное чудовище проснулось и завыло где-то неподалеку.
— Пароход, — сказал первым опомнившийся Фрол.
Вскоре в глубине темной ночи послышались частые гулкие удары, и на реку, сверкая огнями, выплыл пароход с двумя барками. Микешка быстро вскочил в лодку и отсунулся от берега, кинув Фролу его узел. Через минуту лодку едва можно было разглядеть на темных волнах Лены.
— Прощай, Микеша! — крикнул я вдогонку.
— Прощай-ай! — донеслось в ответ из темноты.
— Варнака к варнаку тянет, — с презрением сказал Фрол. — К жиганам, видно, пристанет.
— А ты разве не знал, зачем он у тебя выменивает лодку? — сказал я. — Зачем же уступил?..
Фрол ответил не сразу.
— Хорошо ли бумагу писал? Крепко ли? — спросил он через минуту. — Станочники чисто собаки. Не отдадут, пожалуй.
В это время к нам подошли станочники с фонарями, и все мы молча смотрели, как пароход, повернув к нам оба огня, бежал как будто прямо к нашему берегу… Под лучом пароходного огня мелькнула на мгновение черною тенью лодка Микеши и исчезла…
— Кто на реке? — спросил один из ямщиков.
— Микеша, — ответил Фрол торопливо. — Со мной приехал, да, вишь, сейчас отсунулся.
— Пошто?
— Я разве знаю?.. Ничего не говорил. А видно, опять в бега снарядился.
— В бега, так пошто за барку зачалился? — сказал опять пришедший ямщик, зоркие глаза которого, очевидно, пронизывали темноту там, где я ничего не видел.
— С жиганами, видно, стакнулся. Жиганы повыше камней ночуют.
— Ну, ин, видно, так, — равнодушно подтверждали ямщики. Некоторое время они следили за поворачивавшимися огнями парохода, как бы обсуждая, что принесет им с собою эта редкая еще на Лене новинка: облегчение суровой доли и освобождение или окончательную гибель… Оба огня на кожухах исчезли, и только три звездочки на мачтах двигались еще некоторое время в черной тени высоких береговых гор… Потом и они угасли… Над Леной лежала непроницаемая ночь, молчаливая и таинственная…
Недели через две с теми же остановками и спорами, мы все еще двигались кверху по замерзающей Лене, когда нас догнал знакомый почталион, встреченный нами еще под Якутском и теперь возвращавшийся обратно. Сообщая различные новости пройденного уже нами пути, он рассказал, между прочим, что на несколько станков ниже Батамая оголодавшие бродяги ограбили было проезжего купца. Согнали народ и устроили облаву: варнаки отсиживались в пещере, отстреливаясь камнями, но в конце концов сдались. С ними, говорили, попался молодой ямщик, убежавший с Титаринского станка.
— А Островского с ними не было? — спросил я.
— Нет. Он отстал от них раньше.
— Неужели Микеша тоже участвовал в грабеже?
— Кто его знает. Сам говорит, что участвовал, но ни купец, ни бывший с ним ямщик его не видели. А бродяги смеются: «Так, говорят, припутался к нам желторотый зря…»
Мне казалось, что я понял Микешу: он, очевидно, думал, что если ему удастся выбраться «за горы» через острог, то это будет крепче, и станочники его уже не достанут, как свою собственность, обратно… Да и сам он, долгим общением в остроге с «умными» и бывалыми людьми, надеялся, вероятно, просветиться…
Да, всякие бывают мечты… Сбылась ли мечта молодого станочника — я не знаю…
1900–1901
Феодалы
Уже несколько дней мы ехали «разнопряжкой». Это значило, что на каждого человека (нас было трое) давали лошадь и узенькие дровнишки. Ямщик, иногда два ехали на таких же дровнях, отдельно. Составлялся караван, который, порой стуча и визжа полозьями по острым камням, медленно тянулся по берегу реки под скалами.
Кажется, только при таком путешествии чувствуешь настоящим образом, что такое огромный божий свет и сколько в нем еще могучей и гордой пустыни. Однажды мне случилось отстать, поправляя упряжь. Когда затем я взглянул вперед, — наш караван как будто исчез. Только с некоторым усилием под темными скалами, присыпанными сверху каймами белого снега, я мог разглядеть четыре темные точки. Точно четыре муравья медленно ползли меж камнями.
Река начинала «становиться», и сообщение между двумя берегами было уже прервано. В одном месте мы увидали на той стороне угловатые крыши станка, и над снегами вилась синяя струйка дыма. Серединой реки шел уже густой лед, и очередные ямщики с лошадьми и санями заблаговременно перебрались на левый берег, чтобы поддерживать почтовое сообщение без переправы. Здесь у них не было никаких строений. Под огромной скалой мы увидели широкую яму, в которой ютились и люди, и лошади. В середине горел костер из целых стволов лиственницы, и дым подымался кверху, смешиваясь с падавшим из темноты снегом…
Ледоход затягивался, и люди жили таким образом вторую неделю. Огонь освещал угрюмые, истомленные лица ямщиков. Лошади фыркали под каменными стенами огромной землянки. Порой, когда костер вспыхивал ярче, вверху появлялись то кусок нависшей скалы, то группа лиственниц… Появлялись, стояли мгновение в вышине, как будто готовые обрушиться, и опять исчезали…
Я вспомнил старинное слово «ямы», и мне показалось, что я понял происхождение этого термина. Не в таких ли «ямах» начиналась в старину «ямская государева служба», не отсюда ли самое слово «ямщик»… Картина была фантастическая и мрачная, точно выхваченная из XVI столетия.
Через час наш караван выехал опять, звеня бубенцами, и скоро мутные отсветы подземного костра в пелене падавшего снега скрылись за поворотом…
Молодой сон был нашим спасеньем в этом долгом пути. Убаюкиваемые неровной дорогой, ленивой трусцой лошадей, позваниваньем бубенцов и однообразием картин, мы проводили большую часть времени в полузабытьи. Засыпая иной раз при свете тусклой вечерней зари и просыпаясь темною ночью под шипенье легкой метели, я часто терял границу между сном и действительностью. Сны порой бывали теплые и яркие, как действительность, холодная действительность походила на кошмарный сон.
В таком неопределенном настроении проснулся я и в тот вечер, с которого начинается мой рассказ. Меня разбудила неожиданная остановка, и я открыл глаза…
Кругом было темно. Береговые скалы отодвинулись. Нас окружали какие-то громадные массивные постройки, которые оказались барками. Целый караван барок, охваченных льдом… Впереди на довольно крутом подъеме рисовалась силуэтом фантастическая фигура гигантского всадника. Я смотрел на него снизу. Его голова, казалось, уходила в облака, плечи высились над отдаленными горами. Рядом вприпрыжку бежал пеший человек в остроконечном шлыке.
Вдруг огромная рука всадника поднялась в мглистом небе и опустилась. Пеший человек закрыл голову рукой, и острый свист нагайки прорезал воздух…
— Ты куда это завел, чтоб те язвило? — сказал гигант скрипучим и вместе гнусавым голосом. — Давно надо быть в резиденции… А мы все еще на берегу?!
— Да я, — смиренно послышался голос пешего, — я, Кондратий Ермолаич, за имя вот подался…
— «За имя», — передразнил всадник… — Не могешь сам рентироваться, каналья… Гляделки у тебя ржа, что ли, выела, мразь ничтожная!.. червь ползучий, лярва… А я тут зябни!
Последние слова были сказаны гнусавым, почти плачущим голосом, и всадник опять поднял руку с нагайкой. Лошадь под ним испуганно затопталась. Пеший спутник уклонился от удара. Наши ямщики сошли с санок и приняли участие в обсуждении положения. Оказалось, что мы все заснули, лошади свернули к берегу. За нами потянулись случайные спутники, причем даже пеший проводник крупного незнакомца, очевидно, тоже заснул на ходу…
— Чего будем делать? — проскрипел опять тот же голос… — Оз-зя-яб ведь я! Смерть…
— Виска это, — сказал, выступая из темноты, один из наших ямщиков. — Эк-ка беды! Куда в сам деле заехали!.. Вишь, это барки. Караван приисковой зимует…
— Ну, с богом, — сказал другой ямщик. — Ступай и ты, ваше степенство, за нами. Придерживай левей, ребята, левей… Берегись… Не спи… Левей, левей… Не задень, мотри… Камень тут… Ну, так и есть… Э-эх!.. Ну, слава те господи…
Резкий толчок саней о камень… Потом ровное поскрипывание полоза, и я опять сладко заснул. Только сначала еще сквозь дремоту, открывая порой глаза, я видел, что мы едем гуськом по широкой пустынной луговине, и ветер сыплет в лицо крупными хлопьями снега…
Но вдруг опять… Сон это или действительность? Копыта наших лошадей гулко стучат по деревянной настилке моста… По обеим сторонам не камни, не река, не скалы с шумящими вверху деревьями, а перила моста и… фонари! Впереди какое-то двухэтажное здание с светящимися окнами и яркие цепочки фонарных огоньков уходят в перспективу улицы…
Я протер глаза, но видение не исчезло… Лошади, перестав стучать по мосту, бежали по ровной дороге… Освещенный двухэтажный дом надвинулся ближе. На занавесках окон мелькали, точно китайские тени, силуэты танцующих… Слышались заглушенные звуки оркестра… А назади — холодная спутанная тьма, в которой угадываются горные склоны, темные ущелья, глубокое ложе замерзающей реки, холод, метель и пустыня…
Только тот, кто несколько долгих лет провел вдали от всякой культуры, может понять, каким изумительным красавцем кажется порой после этого простой фонарный столб с керосиновой лампой; светящей на улицу… И как волшебно звучит самый незатейливый оркестр за освещенными окнами…
Поравнявшись с подъездом двухэтажного дома, наш караван остановился, и тотчас же рядом со мной выросла фигура мужика. Он был в большом полушубке, с головой, закутанной в башлык. Из-под башлыка торчал конец носа, заиндевевшие брови и белые усы. В одной руке у него была большая дубина, в другой — трещотка, из чего мы заключили, что это ночной караульщик.
— Что за народы? — спросил он. — Гости еще, что ли?
— Го-о-сти, — насмешливо сказал один из ямщиков. — Чай, видишь: этапные!
— Ну, так пошто ж вы сюда-то их приперли? Волоки на въезжу…
— Так, — сказал опять ямщик в раздумье… — Это мы знаем. А на каку въезжу?
Мужик стал осматривать наши фигуры.
— Что тут у вас такое? — спросил я у него, указывая на освещенные окна.
— Это? — переспросил он. — Это у нас разведенция… Господа тут теперь гуляют. Вы Михаил Никитича знаете, что ль?
— Не знаем…
— Не знаете… та-ак… Дочку он просватал, так вот и гуляют на сговоре… Куда ж вас в сам-то деле?.. На черну, что ли? Или на господску? Бумага, что ль, с вами какая?
— Есть.
— Давай сюда. Схожу к заседателю, поспрошаю… Здесь он, тоже гуляет с прочими господами, в компании…
Я дал ему нашу бумагу, и он нырнул в калитку рядом с каменным домом.
Музыка смолкла. Мерное движение китайских теней приостановилось… Прошло несколько минут, в течение которых заседатель, может быть с участием веселых гостей, обсуждал наше положение…
Через несколько минут караульщик появился опять и сказал:
— Вались, слышь, на господску… Барин приказал… Дворяна, видно, — прибавил он в раздумье и вдруг отчаянно заколотил трещоткой, как бы желая показать освещенному дому, что он охраняет его беспечное веселье по соседству с насторожившейся холодной пустыней. Стук его трещотки наполнил улицу и полетел вдаль, в спутанную мглу реки и гор. Когда же трещотка смолкла, то на улицу опять порхнули звуки оркестра, и тени на занавесках опять двигались, подпрыгивали, встречались, отвешивали поклоны и расходились…
Еще один мостик с фонарями, еще пустырь — и мы въехали в улицу сибирской слободки, погруженной в глубокий сон. У одного дома мы увидели оседланную лошадь. Знакомая фигура в шлыке хлопотала около нее, снимая переметы… В замерзшие окна виднелся свет, тоже, как и в резиденции, мелькали тени и слышались нестройные пьяные песни…
— Въезжа эта… черная, — пояснил один из ямщиков. — Этапные, видно, загуляли…
Мы проехали мимо. Мне казалось, что все эти впечатления сейчас исчезнут и что я проснусь опять на угрюмой бесконечной дороге или у дымного «яма». Но когда наш караван остановился у небольшого чистенького домика, — волшебный сон продолжался… Теплая комната, чистые и мягкие постели… На полу — ковры, в простенках — высокие зеркала… Один из моих спутников стоял против такого зеркала и хохотал, глядя на отражение в ровном стекле своей полудикой фигуры…
Это была «господская въезжая» приисковой резеденции…
«Резиденциями» называют в Сибири такие пункты около больших рек или иных путей сообщения, которые служат посредниками между глубиной золотоносной тайги и остальным миром. В резиденциях происходит окончательная наемка рабочих и заключение с ними контрактов. Отсюда их уже разводят по тайге на места работ, и поэтому народ зовет из «разведенциями». Тут же рабочие получают окончательный расчет, отсюда на прииски доставляются припасы, здесь живет заседатель, а иногда и горный исправник с командой для поддержания во всем приисковом районе порядка и для борьбы с спиртоносами и хищниками золота. Одним словом, резиденция — это настоящая столица приискового царства. Рабочие и служащие отводят здесь душу после томительного однообразия таежной жизни… Ходят самые фантастические рассказы о разгуле, который врывается в эти места, когда хлынут сюда из тайги партии рабочих для расчета… Небольшие пароходики, пробирающиеся из резиденции в тайгу, нередко везут приисковым господам и их дамам последние новинки парижских мод.
В одну из таких резиденций приехали мы в этот мглистый вечер, начавшийся для нас в освещенной костром яме временного станка… Мы то и дело смеялись, беспричинно и бессмысленно, сидя за покрытым чистою скатертью столом, на котором кипел блестящий самовар.
Через полчаса все мы крепко спали в мягких постелях… Сквозь сон я слышал какую-то суету. Кто-то как будто называл мою фамилию, кто-то пытался осторожно разбудить меня… Затем меня оставили в покое.
На следующее утро, едва я успел проснуться, как в спальню вошел молодой казак и почтительно остановился у двери. Он кинул быстрый и, как мне показалось, слегка насмешливый взгляд на наши переметные сумы, в беспорядке лежавшие на ковре, на принадлежности нашего далеко не щегольского дорожного костюма и затем сообщил, что он прислан «барином» для услуг. «Барин» присылали вчера звать меня на «вечерку», но меня нельзя было добудиться. Теперь приказывают лично явиться к нему в канцелярию за бумагой.
— Кто же этот барин? — спросил я с недоумением. — Как его фамилия?
Барин оказался заседателем приискового участка, а фамилию его я только слышал ранее, но не связывал с нею никаких личных воспоминаний. Меня это заинтересовало, и, хотя особенной надобности в свидании не предстояло, — я был рад случаю повидать административного главу приисковой резиденции. Поэтому, одевшись, я отправился к заседателю.
Канцелярия помещалась в том самом поселке, который так поразил меня вчера ночью, в небольшом, но все-таки довольно просторном каменном доме. В первой комнате за столами помещалось два или три человека, усердно скрипевших перьями. На стене висел олеографический портрет государя и в черных рамках какие-то печатные листы и объявления. Пахло чернилами, носильным платьем и еще чем-то, составляющим специфическую принадлежность захолустных канцелярий, полицейских участков и духовных консисторий… Писцы имели вид людей, много испытавших в жизни. Вероятно, это были ссыльные; относились они к своему делу с угрюмою, озабоченною важностью и говорили друг с другом осторожным шепотом. Чувствовалось, что над канцелярией царит ощущение дисциплины, как будто просачивающееся из-за плотно закрытой двери, задернутой тяжелой коричневой драпировкой.
Когда я назвал свою фамилию и сказал, что явился по приглашению, один из писцов медленно положил перо на раскрытую ведомость, оглядел с ног до головы мою фигуру в полуякутском костюме и поднялся с своего места. Впрочем, подойдя к закрытой двери, он остановился и с оттенком нерешительности оглянулся на другого. Тот кивнул головой и сказал, склоняясь над бумагой:
— Доложи… чего тут…
И тотчас же деловито заскрипел пером.
Дверь тихо открылась и закрылась… В канцелярии опять водворилась робкая тишина, нарушаемая скрипом перьев.
Через полминуты писец вынырнул из-за портьеры.
— Пожалуйте, — сказал он, вежливо сторонясь и пропуская меня в кабинет.
Комната, куда я вошел, совсем не походила на канцелярию или деловой кабинет полицейского заседателя (должность, соответствующая становому приставу). Это был скорее будуар светской женщины. Прежде всего бросалась в глаза роскошная пестрота, в которой мягко терялись отдельные предметы. Нога ступала по толстому, лохматому ковру, под цвет тяжелых стенных обоев. Стены были увешаны картинами и зеркалами. В одном месте сверкала на темном фоне коллекция оружия; в углу лапчатые листья тропических растений простерлись над роскошной оттоманкой. Середина комнаты была занята большим столом, вокруг которого стояли мягкие кресла, как будто приготовленные для каких-то заседаний. В задней стене был широкий пролет с тяжелыми драпировками. За ним в углублении виднелась большая ниша, что-то вроде спальни. В полутьме чуть пестрели пятна тигровой шкуры над кроватью, и женский портрет в золоченой раме выступал из полумрака… Комната со столом освещалась большим венецианским окном, в которое, точно на картине, виднелось серое небо с тяжелыми желтоватыми облаками и дальний берег Лены.
— Покорнейше прошу вот сюда… Кажется, имею удовольствие говорить с…
Только теперь я заметил среди пестроты этой комнаты фигуру хозяина. Он сидел в огромном кресле, вроде председательского, с очень высокой спинкой, и теперь сделал движение, как будто хотел подняться мне навстречу. Впрочем, движение это было скорее символическое: выходить из-за стола с близко придвинутым тяжелым креслом было неудобно. Я и принял это, как величаво-снисходительную любезность, подошел сам и назвал свою фамилию.
— Оч-чень рад… Пожалуйста…
Благосклонным жестом он указал на ближайшее кресло и назвался в свою очередь:
— Степан Осипович Костров.
Степан Осипович Костров оказался человеком еще молодым и довольно красивым. Преждевременная лысина сильно увеличила его высокий лоб, и все лицо, как-то излишне выхоленное и нежное, выделялось ярко и значительно на темновато-пестром фоне. На нем была щегольская серая тужурка с форменными жгутами на плечах, застегнутая вверху на одну пуговицу. Из-под нее выступали ослепительный стоячий воротничок и сверкающая белая жилетка с маленькими золотыми форменными пуговицами. Из рукавов тужурки выставлялись очень широкие крахмальные манжеты, и вся фигура давала прежде всего впечатление нескольких ослепительно белых пятен. Лицо тоже сразу напоминало о пудре и душистом мыле. Впрочем, серые глаза смотрели твердо, и в чертах лица проглядывала холодная самоуверенность. Мне показалось на одно мгновение, что моя невольная растерянность и инстинктивное ощущение дисгармонии, которую внес я своей полудикой фигурой в этот щегольской уголок, доставили хозяину некоторое удовольствие. По лицу его скользнуло что-то почти неуловимое, как будто оно стало еще мягче, свежее и душистее… Он подвинул ко мне ящик с сигарами и сказал:
— Да, я очень рад, что имел случай познакомиться. Слышал, что принимаете, так сказать, участие в литературе?.. Мы здесь это ценим…
Он придвинул еще коробку спичек и спросил очень любезно:
— Надеюсь, вы хорошо провели у меня эту ночь?
В тоне его мне почуялось легкое напоминание, что у кого-нибудь другого я мог бы провести эту ночь и гораздо хуже… на черной въезжей, например, а не на господской.
— Ночь мы с товарищами провели превосходно, — ответил я. — Я пришел, чтобы поблагодарить за гостеприимство и… взять свою бумагу.
Хозяин, по-видимому, не торопился закончить аудиенцию так скоро. Срезав конец сигары, он долго закуривал ее и затем, выпустив клубок дыма, сказал, откидываясь в кресле и протягивая ноги под столом:
— Мы позволили себе потревожить вас вчера, но вы уже спали… Маленькое семейное торжество… Кронид Иванович был тоже…
Заметив мой вопросительный взгляд, он пояснил:
— Кронид Иванович Шабельский. Ведь вы, кажется, знакомы?
— Нет, не знаю.
— Не знаете?.. Кронида Ивановича?.. Странно…
Он кинул на меня взгляд, в котором проскользнуло сомнение: то ли я лицо, по адресу которого он расточал свои любезности, и продолжал:
— Новый управляющий приисков… Я думал, что вы знакомы. Когда вчера принесли вашу бумагу, он сразу обратил внимание на вашу фамилию… Может, припомните?
— Нет, не припоминаю.
— Достой-нейшая, просвещенная личность…
Лицо его при упоминании о просвещенной личности стало еще более матовым и разнеженным… Он опять с легким оттенком сомнения скользнул по моей фигуре, как бы сопоставляя ее с достойнейшим Кронидом Ивановичем, к большой, конечно, невыгоде для моей скромной особы, и сказал с озабоченным видом:
— Уехал утром, прямо с бала… Как-то удалось переправиться?..
Я сказал, что переправа, вероятно, очень трудна. На реке довольно крупное «сало». Ямщики на некоторых станках дежурят в «ямах». Людям приходится очень трудно. Он выслушал последнее замечание с небрежным видом и сказал:
— Народ привычный… Боюсь, что и мне скоро придется ехать в участок, и притом довольно далеко…
— Ваш участок, вероятно, велик, — сказал я, чтобы поддержать разговор.
Он слегка улыбнулся как-то особенно, одними бровями и уголком губ, в которых была защемлена сигара, и сказал кратко:
— На европейский масштаб — целое государство!.. Да вот, не угодно ли взглянуть на эту карту… Синей чертой обведены границы моих владений…
И он с изящной небрежностью сделал округленный жест рукой по направлению к большой карте, висевшей над камином.
Я с любопытством взглянул на нее. Синяя черта, извиваясь между хребтов, горных речек и падей, уходила на северо-восток, захватывала значительную часть течения Лены и ее безымянных притоков, подходила к водоразделу Енисея на северо-западе, а на юго-востоке широким синим пятном к ней придвигался Байкал…
Этот клок разрисованной бумаги живо подействовал на мое воображение. Мне представились эти сотни и тысячи верст, оставшихся назади, которые мы одолевали так долго и с такими усилиями… Зеленые пятна, там и сям причудливыми массами разбросанные кистью чертежника, — это глухая, дремучая тайга, непроходимою, дикою чащею раскинувшаяся по горным уступам и ущельям. Черные точки — убогие станки, населенные несчастными, полуголодными и угрюмыми ямщиками. Извилистые полоски — это горные речки, через которые мы переправлялись с такими приключениями… Все это живо представилось мне при взгляде на карту «участка», который этот франтоватый господин в серой тужурке с такой великолепной небрежностью только что назвал «своими владениями».
«Да ведь это в самом деле владетельный князь», — подумал я и с невольным любопытством еще раз взглянул на г-на Кострова.
По наружности сразу видно, что это не коренной сибиряк, а из «навозного элемента», как их иронически зовут в Сибири… Сильно воспользовался жизнью в России… разорился… Потом взялся за ум… Приехал в хвосте генерал-губернаторской свиты и благодаря столичной протекции получил теплое место на приисках. В то время эти «навозные» господа не пользовались особенным расположением сибиряков. Последние предпочитали своих аборигенов, с знакомым сибирским бытовым налетом. Они как-то лучше приходились ко двору. У навозных не было местного чутья. Они были высокомерны, заносчивы, и требования их часто превосходили всякие пределы…
Степан Осипович Костров имел руку в Иркутске… В последнее время, впрочем, толковали о перемене генерал-губернатора…
В кабинете вдруг послышался какой-то сторонний звук…
Оглянувшись, я увидел, что мы с заседателем не одни. У двери, прижавшись между портьерой и пестрой стеной, как бы стараясь уничтожиться в этой роскошной обстановке, стоял человек, которого я при входе не заметил.
Это был субъект большого роста, одетый в длинный серый пиджак и светлые брюки крупной клеткой. Пиджак висел на сухощавой фигуре, как на вешалке, брюки были засунуты в лакированные голенища, слишком широкие и нелепо спустившиеся книзу. На светлой, но порядочно обмызганной жилетке болталась толстая металлическая цепочка с массивными брелоками. Лицо у незнакомца было смугло-оливковое, с очень низким лбом, над которым торчали в разные стороны короткие и густые черные волосы. Большие торчащие уши, толстая нижняя губа и широкие челюсти давали впечатление странной, несколько комической гримасы. Маленькие черные глаза сверкали по временам враждой и каким-то унылым упорством.
Наклонив голову и глядя искоса и исподлобья на заседателя, он сказал:
— Можно мне уже идти, Степан Осипович?
Заседатель повернулся в его сторону и, откинувшись назад, некоторое время смотрел на незнакомца строго и холодно…
— Нет-с, нельзя, Кондратий… забыл, как по батюшке, — сказал он сухо. — Мы с вами еще не кончили нашего разговора…
— До коих же пор… в сам-деле? — пробурчал незнакомец угрюмо. — Стою, стою…
— Я, быть может, вам помешал? — сказал я, делая движение, чтобы подняться.
— Нисколько… Пожалуйста!.. У нас с этим господином нет никаких секретов… Даже совершенно наоборот… Дело наше, можно сказать, получило широкую огласку…
Мне показалось, что в последних словах прозвучал оттенок некоторой злости, но затем заседатель небрежно протянул руку, взял номер лежавшей на столе газеты и подал его мне.
— Посмотрите вот здесь… отчеркнутое место. Как вам понравится?..
Газета была сибирская, но выходила в столице. Отчеркнутое место заключало в себе сообщение о циркуляре, который волостной писарь Шушминской волости N-ского округа разослал по деревням «в руководство на случай военного могущего произойти столкновения». За много лет до действительной китайской войны газеты заговорили как-то о недоразумениях на китайской границе. Недоразумения были улажены, но волостной писарь отдаленной волости, очевидно, большой дипломат, счел нужным и с своей стороны принять участие в инциденте. Он разослал по деревням циркуляр, в котором предлагал «подведомым старшинам, сотским, а равно прочей мелкой власти» внушать населению полное спокойствие. «Я же, со своей стороны, — так заканчивался этот циркуляр, — за благо признаваю, в силу облекаемой власти и политического равновесия, как равно и высшего соображения причин, клонящих намерение к строжающему нейтралитету, то имеешь ты, старшина (имярек), с прочею низкою властию приложить всемерное старание под страхом в противном могущем быть случае наистрожайшего штрафования, не исключая личной прикосновенности по закону и свыше… Подлинный подписал писарь Кондратий Замятин».
Самому ли Кондратию Замятину пришла в голову эта горделивая идея, или ее внушил ему какой-нибудь юморист из ссыльных, — сказать трудно; но имя Кондратия Замятина на время всплыло в сибирской и столичной печати.
— Да-с! Вот не угодно ли? — сказал Степан Осипович, когда я с невольной улыбкой положил номер на стол. — Подлинный подписал Кондратий Замятин — это вот они-с… Не угодно ли полюбоваться… Бисмарк Шушминской волости… Объявляет войну и мир и поддерживает политическое равновесие.
Кондратий Замятин повернул голову так круто, что казалось, он свернет себе шею, и в его лице, в глазах, даже в позе виднелось выражение сконфуженности и вместе упрямства. Такой вид должны были иметь в доброе старое время великовозрастные богословы и философы, которым предстояло ложиться под «учительную» лозу отца ректора…
— Можно… уйти?.. — процедил он опять, и губы его сложились в такую складку злости и обиды, что мне стало несколько жутко.
При этом что-то в его голосе показалось мне очень знакомым. В моей памяти встала вдруг вчерашняя темная ночь на льду затона, холодный ветер с изморозью, мое полупробуждение и огромный силуэт всадника, возвышавшийся над горами… Я невольно спрашивал себя, действительно ли этот человек, уничтожающийся теперь под взглядом заседателя, тот самый, который явился мне вчера таким титаном?.. И я подумал, что Степан Осипович несколько неосторожно злоупотребляет преимуществом своего положения над этим верзилой, который может расплющить его одним движением своей жилистой лапы…
— То-ро-опитесь? — сказал заседатель с уничтожающим сарказмом в голосе… — Сочинять министерские циркуляры?.. Или…
В глазах Кострова пробежало что-то быстрое и холодное, как змейка.
— Или с-строчить доносы вашему куму, исправнику?.. Нет-с, господин Замятин, на этот раз вы от меня дешево не отделаетесь. Я не посмотрю на ваших кумовей и на все ваши шашни… Сделайте одолжение… Сколько угодно! Пишите, выдумывайте, лгите… А пока…
Его лицо стало опять бледно и холодно. Он любезно повернулся ко мне и сказал:
— Извините, что делаю вас, так сказать, свидетелем… Но с этим народом и ангел потеряет терпение… Не угодно ли вот!.. Я ничего не знаю, а циркуляр уже попал в газеты. Пойдут теперь трепать… Того гляди, из самого Петербурга запрос: в чьем участке этот Талейран объявился?.. Сепаратизм еще приплетут… Ну-с, так вот, господин Кондратий Замятин, владетельный князь Шушминской волости… есть там у вас… в ваших «подведомых владениях» каталажка?..
— То есть… это в котором смысле?.. — угрюмо спросил Кондратий Замятин.
— А вот, в том самом смысле… куда сажают бродяг, воров и пьяниц и куда вы изволили посадить самовольно противузаконно тунгусского князца… Это вот самое строение… стоит еще на месте? Не сгорело?
Замятин издал невнятное, но, по-видимому, утвердительное ворчание…
— Так вот-с… вы получите в моей канцелярии предписание, которое приказываю исполнить точнейшим образом. Прежде всего, не медля здесь ни минуты, — слышите? ни одной секунды, — вы отправляетесь к месту своей службы. По прибытии имеете предъявить старосте бумагу, которую тоже получите из моей канцелярии для объявления на сходе… И прошу добросовестно прочесть ее содержание, — прибавил Степан Осипович металлическим голосом. — Я проверю… И если вы… если ты, с-сукин… Ах, извините, я опять забылся, — спохватился заседатель, повернувшись ко мне.
Кондратий Замятин перестал жаться к стене и вытянул шею…
— В бумаге этой говорится, — холодно отчеканил заседатель дальше, — что писарь Шушминской волости Кондратий Замятин, из ссыльнопоселенцев, имеет отсидеть в сельской каталажке на хлебе и воде неделю… за составление бессмысленных циркуляров, выходящих за пределы его обязанностей и составляющих превышение власти… Можете идти…
Замятин, как будто все еще не вполне разобравший смысл сказанного, медленно, с медвежьей ухваткой повернулся к двери, потом остановился, мгновение постоял неподвижно и затем опять обратился вполоборота к заседателю.
— Степан Осипович, — сказал он сдавленным, глухим голосом…
— Что-с?
— Отмените…
— Я никогда не отменяю своих распоряжений…
Замятин еще постоял, опустив голову, и потом продолжал так же глухо:
— Отмените… Я говорю: какой же после этого посреди дикого народу… престиж?
— Что-о-с, — вспыхнул заседатель… — Престиж? Престиж вам!.. Не угодно ли повернуться лицом, когда с вами говорит начальник… Что это за поза?.. Руки по швам! — крикнул Костров, выходя из себя.
Замятин неохотно и не до конца повернулся и опустил руки. Заседатель окинул всю его фигуру горящим взглядом.
— Тебе, Кондратий Замятин, — сказал он, отчеканивая каждое слово, — статья такая-то, о «состояниях» известна?.. Примечание такое-то об изъятых от телесных наказаний?.. Ступай и помни, что если ты выведешь меня из терпения, то я применю к тебе это примечание при первом случае… И никакие шашни, никакие доносы не помогут… Ступай…
Замятин издал что-то вроде глухого медвежьего ворчания, круто повернулся и исчез за занавеской. Вид у него был такой же зловеще-унылый и упрямый. Уходя, он даже непочтительно стукнул дверью… Степан Осипович проводил его враждебным и внимательным взглядом.
Когда портьера за писарем перестала колыхаться, Костров повернулся ко мне.
— Ну-с, вот вы изволили видеть сами… Так сказать, бытовая картина, которую бы можно озаглавить: положение сибирского администратора… Что скажете?
