Наша тайная слава (сборник) Бенаквиста Тонино
Всякий раз, когда какой-нибудь тип наступал мне на ногу в метро, я был готов сказать ему, что он навлекает на себя гнев таинственного убийцы, который привел в ужас всю страну.
Мое бегство длилось целых полвека.
— Добрый день, господин полицейский. Я хочу заявить об убийстве.
Происхождение средств
Посвящается Югу
Деньги, деньги, деньги.
Человек, о котором пойдет речь, зарабатывал их гораздо больше, чем тратил. Задумывать, творить, создавать доставляло ему всевозможное удовлетворение. Потреблять — никакого. Он был скромного происхождения и порой считал неприличным получать такие суммы за столь приятные усилия своего таланта. И часто задумывался о способности современников претворять плоды своих трудов в удовольствия, никогда не поспевающие за желанием, и проявлять беспредельное воображение, едва речь заходит о том, чтобы чем-то обладать или наслаждаться. И не важно, что это желание бледнеет, стоит им приобрести вожделенную вещь, ей на смену сразу же выныривает другая, которая заранее оправдывает будущие жертвы. Однако этот человек подчинялся совсем другой логике: когда, после месяцев тяжелой работы, измученный, но удовлетворенный выполненным долгом, он решал побаловать себя чем-нибудь и мысленно переносился на берег, омываемый бирюзовыми волнами, где видел свою особу томно раскинувшейся в шезлонге, ему уже через мгновение становилось тошно. Потом он предполагал собрать нескольких друзей за столом в каком-нибудь звездном ресторане и вскоре отменял заказ. Наконец, пускался на поиски какого-нибудь материального блага, маленького осязаемого счастья, каприза, вроде спортивной машины или статуэтки. Но, не имея водительских прав и не питая ни малейшего интереса к какому-либо другому искусству, кроме своего собственного, он позволял себе забыться безрадостным сном человека, который уже ни о чем не мечтает. Этими ночами он просыпался в возбуждении и, поколебавшись между снотворным и стаканом виски, отказывался и от того и от другого, чтобы самостоятельно справиться со столь предсказуемой тревогой: подсознание призывало его к порядку. Вот ты и избавлен от обузы, свободен как ветер. Думаешь, что сможешь теперь уделить немного времени самому себе? Воображаешь, будто имеешь право на свою долю благополучия? Не забывай, что я здесь и слежу за тобой. Если собираешься отлынивать, уж я тебе этого не спущу. И из глубины души, из самого средоточия всех его мук ему продолжали твердить о надвигавшейся опасности, уже без всяких обиняков, не прикрываясь утонченной одержимостью прекрасным произведением.
Привыкнув с юного возраста подчиняться этому требованию, он сворачивался клубком под одеялом, пытаясь успокоить дракона с помощью рассудка, поскольку так и не сумел его приручить. И свершалось настоящее чудо: несчастный чувствовал, что его осенила идея. Это было находкой, откровением, которое, сумев пережить эту бессонную ночь, могло явить себя во всей красе, стать самым первым камнем гигантского здания. И с наступлением дня он снова принимался за работу.
Конечно, он был богат, но как же дорого он платил за эти деньги.
Он доверил управление своими доходами одному искушенному в финансовых играх другу. И при этом отважному, бдительному и гордившемуся тем, что делает своих друзей еще богаче. Для тех, кто их знал, этот дуэт напоминал вывернутую наизнанку, но довольно занимательную вариацию на тему басни «Стрекоза и Муравей». В этой версии именно Муравей подбивал Стрекозу пожить в свое удовольствие. Стрекоза, скопив немало, без веселья прозябала, оглянулась, а уж вот осень жизни настает. Муравей качал главою: денег у тебя с лихвою, а счастливой не была. Поживи-ка для себя! Но певунья Стрекоза внять совету не умела и все пела, пела, пела, наполняя закрома.
Доверие артиста к своему бухгалтеру было так велико, что, если бы тот посоветовал ему вложиться в булыжники и сорняки или предложил играть в «Монополию» на настоящие деньги, артист поверил бы ему на слово. Но сегодня, впервые за двадцать лет дружбы, он собирался поступить вопреки его рекомендациям, словно хотел любой ценой создать исключение — ради того, чтобы познать радость подтверждения правила.
Этим утром артист попросил своего водителя отклониться далеко в сторону от обычных маршрутов и доставить его в суровый и с трудом находимый пригород, затерянный между лесом и аэропортом. В этом новом бездушном поселении они долго искали улочку, где напротив единственного на всю округу бистро располагалось отделение маленького местного банка.
— Оставить вас у входа, мсье? Я хочу сказать… одного?
Водитель знал, как боялся его хозяин сделать без него малейший шаг. Чаще всего он доставлял его на место и сдавал с рук на руки привратнику, а уж дальше комитет по встрече торопился проводить его к пункту назначения. Но в первый раз за долгое время артиста не ждали. Предоставленный самому себе, он отважился проникнуть на неизведанную территорию. Не переступая порога учреждений с окошечками целых двадцать пять лет, он сначала удивился, до какой степени автоматы заменили человека. Ему стало не по себе и захотелось повернуть назад, но он рискнул-таки сунуться в бокс, где какая-то молодая женщина стала втолковывать ему, как открыть счет.
— Сколько вы хотите положить?
— Честно говоря, понятия не имею. Может, миллион евро?
Видя ее ошарашенный взгляд, он почувствовал себя так, будто его поймали с поличным, и добавил:
— Ну, тогда, скажем… два?
Привыкшая ко всему девица знала, как отшить затравленного безработного, безмозглую лицеистку, отчаявшуюся разведенку, пенсионера без пенсии, новичка, решившего поиграть на бирже, — но перед этим незнакомцем она лишилась дара речи, убежденная, что это какая-то шутка или, хуже того, жульничество. Единственный, кто в отделении банка был правомочен принимать сумасбродов и всяких там гангстеров, — это директор.
Но у директора этим утром голова была занята совсем другим: озабоченный с самого пробуждения, он ждал телефонного звонка от своей дочери насчет результатов выпускных экзаменов. Все домочадцы жили в ритме подготовки к этому испытанию, все ей помогали, успокаивали, подбадривали или стимулировали как могли, но самым заинтересованным был, конечно, отец, для которого эта степень бакалавра отнюдь не была ключом от чего бы то ни было, но всего лишь нулевым уровнем, самым первым шагом карьеры. И ему бы так хотелось, чтобы его дочь уже миновала этот этап, символический, конечно, но такой обнадеживающий для того, кто хочет продолжать. Он отдал бы что угодно, лишь бы вывести ее из состояния этой инертности, свойственной ее поколению, привить ей охоту к усилию в мире, где надо беспрерывно драться. Столько раз он пытался передать ей свой опыт, приобретенный в банке, который виделся ему наблюдательным пунктом, где род человеческий по-настоящему раскрывается в своем отношении к деньгам. Столько он повидал таких, что обещали, но переставали бороться, отказывались понимать, как действует машина, предпочитали нищету тяжелому труду и позволяли удовольствиям всецело руководить собой, никогда не заботясь о реальности. Он хотел помочь своей дочери избежать ловушек, в которые все они попадали, думая найти убежище в обществе, где жить не по средствам считалось признаком победителей. Несмотря на свои реальные способности, малышка пала жертвой веяний эпохи, постоянно стремясь к жизни, построенной на взаимоотношениях между людьми, и была гораздо больше озабочена интригами своего окружения, нежели собственным путем. Сколько усилий он, любящий отец, потратил, чтобы понять столь загадочный мир подростков! Сколько раз сомневался в себе — не слишком ли много он ей позволяет или, наоборот, недостаточно? — и места себе не находил из-за страха совершить ошибку, травмировать малышку, сам того не сознавая. Единственное, в чем он был уверен среди этого изобилия сомнений, — ему придется постоянно подстраховывать ее, пока она не научится выкручиваться сама, а может, и всю жизнь. Дорога будет усеяна скрытыми трудностями, обходными путями и с виду бесполезными этапами. Самый первый — этот бакалавриат.
Тем не менее ему пришлось принять без предварительной договоренности этого незнакомца, который, выставляя напоказ свое богатство, наверняка скрывал какой-нибудь подвох. Директор знал это лучше, чем кто-либо другой: в его банк два миллиона евро не кладут. Его банк был банком ненадежных анонимов, вечно записанных в колонке «убытки», парочек, берущих кредит на двадцать лет, «красноватых» работяг, двухпроцентных сверхурочников и мелких заемщиков в конце месяца, который у них начинался десятого числа. Его банк умеет говорить «нет» с улыбкой, но ссужать любит только богатым. В его банке каждый может управлять своим маленьким индивидуальным кризисом, укрываясь от глобального. А впрочем, захотел бы он сам работатьв банке богатых и жить в ритме биржевых площадок с их фондовыми индексами? Засыпать под звон Nikkei, просыпаться под вопль CAC40, бегло болтать на жаргоне Dow Jones? Перестать видеться со своими друзьями ради партнеров, предпочитать круизы с акционерами отпуску с семьей, скомпрометировать себя в политике? Этого он никогда не узнает, но, глядя на физиономию приблудного миллионера, входившего в его кабинет, подумал, что богачи уменьшили среднюю продолжительность жизни гораздо скорее, чем бедняки.
Банкир оценивал своего клиента по старинке, как его научил отец, доверяясь всего двум критериям: рукопожатие и обувь. Если щетина на лице и ветхость одежды в наши дни не дают никакого существенного намека на воспитание и социальный ранг человека, то обувь и забота, которую ей уделяют, никогда его не обманывала. Помимо элегантности, она изобличала здравомыслие, надежность, уважение к благородным материалам, умение мастера, а если она к тому же еще навощена и отполирована, то указывала на долгосрочный выбор в мире, где навязывается быстрое устаревание всего. В том же регистре рукопожатие — высший показатель. Очень немногие индивиды умеют пройти этот первый мыс, ставший столь условным, столь машинальным, что из-за этого теряется его изначальный смысл. За свою карьеру банкира он знавал рукопожатия отстраненные, неубедительные, подкрепленные ускользающим взглядом, что предвещало взаимно подозрительный разговор. Некоторые даже старались вообще его избежать и ухитрялись найти ему некий эквивалент — ужимку, трепыхание пальцев, кивок, легкий выверт туловища. Сплошные психи, отклонения от нормы! В очень редких случаях он встречал людей с прозрачным и прямым взглядом, которые крепко пожимали ему руку, тем самым тотчас же призывая к сосредоточенности, вниманию к собеседнику. Он научился не умничать с ними и весьма остерегался улещивать их на своем жаргоне финансиста, грубо торопить доверие, которое они предоставляли только после испытания.
Человек с двумя миллионами евро был обут в истрепанные кеды бывшего юнца, а рукопожатие, лишенное малейшей плотности, внушало не больше доверия, чем его подход к делу.
— Наберите мою фамилию в Интернете, это сэкономит нам время.
Застигнутый врасплох, директор улыбнулся при мысли, что эпоха, когда о человеке судили по старинке, уже миновала. Отныне надо приспосабливаться к новой процедуре, общаться с собеседниками только через экран, как это делают его собственные дети со своими френдами в социальных сетях. Действительно, набрав фамилию клиента в поисковой системе, банкир увидел, как замелькало его стократно умноженное лицо. Несмотря на разное окружение, разную кадровку и освещение, систематически узнавался его печальный вид, растерянный из-за этого позирования — всегда в центре, хоть в одиночестве, хоть с группой. Среди этой удивительной мозаики портретов взгляд директора привлек, в частности, один снимок. Если лицо его клиента ничего ему не напоминало, то, увидев человека, улыбавшегося с ним рядом, он почувствовал, как его сердце ёкнуло.
— Это же… вот тут… это Боб Дилан? Настоящий?
— Настоящий.
Много лет назад банкир был молодым бунтарем, который полез бы в драку, если бы ему сказали, что он сделает карьеру в банке. И рассмеялся бы, если бы ему предрекли, что он будет так изводить себя в день экзамена своей дочери. В то время он постоянно слушал один запиленный диск, где сквозь потрескивания скрипучий голос поэта призывал его перевернуть мир вверх дном.
— Тот факт, что вы остановились на этой фотографии, доказывает, что мы с вами примерно одного возраста. Будь вы постарше, вас привлекла бы та, что ниже, прямо под ней.
Там его клиент, более молодой, с сигаретой в губах, стоял рядом с другим поэтом.
— …Трене? Шарль Трене?
Банкир еще дальше открутил время назад и в этот раз вспомнил своего любимого отца, мурлыкавшего по любому поводу, веселому или печальному, песенки Трене. На свадьбе напевал «Солнце и луна», на похоронах — «Безумную жалобу». И лишь гораздо позже его сын понял всю нежность и лукавство, которые таили в себе их слова.
Шарль Трене, Боб Дилан, два идола, две легенды, а рядом — все тот же чудак с грустной физиономией, который выглядит так, будто все бы отдал, только бы оказаться в другом месте.
— Вы музыкант?
— Я пишу песни, слова и музыку, для разных исполнителей. В том, что вы меня не знаете, нет ничего удивительного — никто не знает ни имен, ни лиц композиторов-словесников, если только они не выступают на сцене. В двадцать лет я почти насильно вломился к Шарлю Трене, чтобы он послушал мои наброски. Он стал мне крестным отцом, проводником, это он представил меня всем великим, с которыми я мечтал работать. Дилан — это уже позже. Для одной фолк-рок-группы я написал целый альбом по-английски, который оказался настоящей машиной для хитов, одна вещь оттуда называется «Back From the End», Боб исполнил ее в своем турне две тысячи второго года.
— …
— Дети у вас есть?
— Да, двое. Пятнадцати и восемнадцати лет.
— Кто-нибудь из них наверняка знает «Вербатим», ребят из Анжера, которые собирают полный стадион три вечера подряд. Для них я тоже пишу.
— Погодите секундочку… Это не они пели штуку со словами «Carpe Diem»[5]?
— «Carpe Noctem»[6]. Полтора миллиона скачиваний с YouTube.
— Признаться, вы произвели на меня впечатление, но теперь я готов вас проклинать. Мой младший глушит нас этим целых полгода, а когда я прошу его сделать звук потише, говорит, что я старик и ничего не понимаю.
Банкир решил сегодня же вечером приобрести статус полубожества, объявив своему младшему, что его клиент — сам автор «Carpe Noctem». Его ровесник, сумевший один объединить публику пяти-шести поколений!
— Обычно я гораздо сдержаннее насчет своей деятельности. Вы мне не поверите: я парень скромный! Но хотелось сэкономить на бесполезных представлениях, чтобы доказать вам свою платежеспособность. Я пропахал целых тридцать лет без передышки, заработал не одно состояние и разместил их в офшорах. Сегодня я хочу открыть счет у вас, и это несмотря на возражения моего бухгалтера.
— Вам лучше было прийти вместе с ним, я сумел бы его переубедить. Мы предлагаем надежный доход на рынке, который таковым не является.
Тут банкир решил, что настало время выступить с куплетом о достижениях своего финансового учреждения: спекулятивный аккорд, фискальный контрапункт, бемоль биржевого кризиса, и все это с хорошо темперированными оборотами. Он пел свое соло и весьма рассчитывал исполнить его до последней ноты, но клиент уже с самой первой перестал обращать на него внимание, как в опере пропускают мимо ушей речитатив в ожидании арии. Решительно отказываясь слушать эту партию, самую диссонантную для его слуха, он, чтобы обмануть скуку, стал набрасывать на бумажке кое-какие из выражений, слетевших с уст директора: держатель облигаций, опцион, чек, стоимость расчетной единицы, — и попытался слепить из них песенку на тему «советчики — не ответчики». Но все это не слишком его вдохновило, поскольку удалось срифмовать лишь денежки в банке и как в дырявой банке, так что он скомкал листок и бросил его в мусорную корзину. Потом достал чековую книжку, намереваясь прервать словоизвержение банкира, потому что, в конце концов, он пришел сюда, чтобы выслушали его самого, а не наоборот.
— Вот чек на два миллиона евро, которым вы можете распорядиться, как вам заблагорассудится.
— Ваша впечатляющая карьера говорит сама за себя. Но не поймите меня превратно, это обычная процедура: я должен спросить у вас о происхождении ваших средств.
Происхождение средств. Автор-песенник остановился на этих двух словах, которые, если пришпилить их к стене мастерской, могли по-настоящему вдохновить его на сочинение хита.
— Что ж, я объясню вам, причем подробно, откуда у меня эти деньги. Откуда они на самом деле взялись. Но прежде чем рассказать их историю, я хочу, чтобы вы пообещали не прерывать меня.
Суховатым жестом через стеклянную перегородку директор сделал знак секретарше не беспокоить его.
— Я вас слушаю, — сказал он, приготовившись к признаниям, относящимся к сфере банковской конфиденциальности. У всех этих типов из шоу-бизнеса наверняка есть что скрывать, так что казначеям приходится выслушивать их, как священникам своих грешников.
— Чтобы вы поняли происхождение моих средств, я должен вернуться к незапамятным временам. К детству и сокровищам его невинности.
При слове «детство» банкир вообразил себе запутанные дела большого французского семейства, с прицелом на кровавое наследство.
— Детство… Оно заставляет нас вечно и безутешно тосковать по его восторгам, открытиям и завоеваниям. Мои родители были, как их называли в то время, «средние французы», люди без историй, которые уже во цвете лет готовились к уходу на покой, к мирной жизни в домике на солнышке. Я был тогда бесстрашным мальчишкой, возомнившим себя капитаном Фракассом, который осмеливался заглядывать под юбку девочкам и воровать яблоки, — в общем, я рос настоящим постреленком, способным на все, но вовсе не плохим. Когда я вспоминаю того живого и храброго мальчугана, которым был когда-то, у меня впечатление, будто это память о чьем-то чужом детстве. Если бы вы знали, до чего я любил свои юные годы…
Как далеко он собирается зайти? Теперь директор стал опасаться, что имеет дело с богатым сумасбродом, который принимает своего банкира за психоаналитика, а психоаналитика за лучшего друга. С одним из тех типов, которые работают по ночам, а днем забавляются, нарушая порядок и правильное функционирование социального организма. Детство! Да кому какое дело до детства этого сумасшедшего, пусть даже гениального и знакомого с самим папой римским!
— Так и вижу, как разгуливаю по кварталу, где родился: нос по ветру, руки в карманах, настроение — что-нибудь набедокурить, ведь я свободен, волен нарушать правила, искать приключения на углу улицы, принимать себя за мстителя из комиксов, бросать вызов соперничающей банде. Да, свободен, каким уже никогда больше не буду.
Это детство может длиться часами! А его собственная дочь в это самое время в слезах, от радости или разочарования! И он пропустит эту символическую встречу из-за клиента с двумя миллионами евро, который может позволить себе эту роскошь — хвастаться тем, что у него было детство!
— Когда мы думаем о ребенке, которым были когда-то, каждый из нас вспоминает миг нашей славы, чистый миг торжества, который все еще сияет в нашем сердце взрослого, и, быть может, именно он заставит нас сказать в час последнего вздоха, что жизнь стоила того, чтобы ее прожить. Но есть и его полная противоположность, когда немилость судьбы поражает нас так внезапно, что с тех пор мы живем с вечным наваждением, как бы это не повторилось снова, несмотря на все защитные сооружения, которые сумели возвести. Поищите хорошенько…
Совершенно незачем искать: оба эти момента тотчас же выныривают в памяти банкира, будто это случилось вчера. Чемпионат между несколькими коммунами по легкой атлетике среди юношества. Никаких надежд выйти в финал стометровки, слишком многие обгоняют его с самого старта. И тут первый сюрприз — зато он прыгает через барьеры как никто! Он умеет инстинктивно выбрасывать вперед одну ногу и одновременно подгибать другую без малейшей запинки — такой вот дар. И он выигрывает финал, 110 метров за 17,06 секунды, рекорд, который будет побит лишь через пять лет. В тот день он поднялся на самую высокую ступеньку пьедестала на глазах своей семьи, товарищей и даже той, на кого месяцами засматривался с вожделением, не зная, как привлечь ее внимание. Помимо рождения детей, только из-за этого мига счастья у него увлажнялись глаза. Что касается наихудшего воспоминания, то это случилось как-то в воскресенье, когда он впервые надел куртку из кожи косули, приобретенную после долгой борьбы с матерью, которая считала ее чересчур маркой, а главное, слишком дорогой. Он тогда покрасовался в обновке по кварталу, принимая высокомерные позы, а потом позволил втянуть себя в битву за обладание пустырями, с засадами в грязи и потасовками в колючих кустах. К вечеру, когда он вернулся домой с войны, куртка была вконец испорчена, и ему пришлось выдержать разочарованный и презрительный взгляд отца. Уж лучше бы он стерпел тогда наказание, порку, чем это немое, не подлежащее обжалованию осуждение. Сорок лет спустя этот единственный взгляд затмил тысячи улыбок и отеческих объятий.
Артист ждал ответного откровения, но так и не дождался. Хотя, в конце концов, ему было плевать на воспоминания банкира.
— В моем случае, — продолжил он, — случилось и то и другое, одним и тем же осенним утром, в классе СМ2. Прежде всего уточняю, что не был особо одаренным учеником ни по одному предмету. Как в математике, так и во французском я делал немалые усилия, чтобы не потерять почву под ногами и достичь всего лишь достаточного уровня, чтобы не остаться на второй год, а большего от меня никто и не требовал. Однако тем утром я отличился на уроке французского, сам того не желая! Как сказал бы игрок в покер: повезло. Даже когда вы не хотите играть, случается, что хорошие карты приходят к вам самым чудесным образом, и открываешь их наудачу, не подозревая, что они принесут вам крупный выигрыш. Чтобы проиллюстрировать свой урок, посвященный синонимам, учительница предложила нам поупражняться: требовалось переформулировать очень короткие фразы, всякий раз по-разному, и, несмотря на ограниченный словарный запас, я в этой игре оказался непобедимым, дойдя до того, что предлагал четыре-пять вариантов, в то время как остальные ученики с трудом находили один. Учительница удивилась, что я оказался таким сметливым, и стала подбрасывать мне примеры все труднее и труднее, но я всякий раз справлялся. Тогда она изменила задание и прочитала нам короткий текст, останавливаясь на некоторых словах, которые требовала написать, соблюдая орфографию. Я оказался единственным, кто не сделал ни одной ошибки в словах «реквием» и «симфония», которые знал неизвестно откуда, потому что дома никто классическую музыку не слушал! Мое выступление могло бы на этом и остановиться, но мне все было мало. Перед самой переменой она задала нам выучить к следующему уроку стихотворение «Бумажная мельница» Жака Превера, и я, против всяких ожиданий, исправил ее ошибку: это было стихотворение не Превера, а Мориса Карема. Она в изумлении рассмеялась и поставила мне десять баллов, что достойно увенчало пройденное мной испытание. Бог свидетель: с тех пор я выигрывал все мыслимые для песенника награды, моим текстам, исполненным со сцены, устраивала овацию стотысячная публика, но ни один мой успех никогда не был столь же оглушительным, как в то утро, когда я отличился перед всем классом, — всего один час, но это был момент полнейшей благодати.
Банкир нашел весьма бледным этот момент благодати по сравнению со своим собственным.
— Но в тот день я узнал правило, которое подтверждалось всю мою оставшуюся жизнь: когда три человека восхищаются тобой на ярком свету, двое других ненавидят тебя в тени. Восхищение притягивает ненависть так же, как страсть — насилие, а под страстью я понимаю сумму страданий, которые претерпевает мученик. Едва выйдя из класса, где меня превозносили до небес даже ученики, прежде игнорировавшие мое существование, остальные ждали, когда я затеряюсь среди суеты школьного двора, чтобы поздравить на свой лад. Ибо в их глазах я совершил наихудший грех: проявил спесивое зазнайство. И они не имели ничего общего с шайкой терроризировавших коллеж хулиганов, драчунов и вымогателей, поскольку эти отъявленные звереныши ни во что не ставили первых учеников в классе с их хорошими отметками; для них имела значение только возможность чем-нибудь поживиться, и в своей алчности они были вполне предсказуемы. С этой шпаной я бы сумел оттянуть разборку, притворился бы, будто принимаю их угрозы всерьез, прежде чем перейти к ударам, и они отстали бы от меня на время, дав мне возможность подготовиться к отпору. Ах, как же я пожалел об этих головорезах…
Банкир уже не слушал. С тех пор как он начал свою карьеру, сколько клиентов рассказывали ему о своей жизни, пытаясь его разжалобить, словно несчастное детство было способно покрыть дефицит на счете, словно недавний траур мог оправдать буйство их трат. Жаловались и богачи, причем даже сильнее, поскольку были одарены хищным воображением, толкавшим их еще больше округлить свои миллионы; они, разодетые словно принцы, осмеливались клянчить милостыню, требовали бесплатных услуг и торговались за проценты, как старьевщики.
— Эти трое, которые загнали меня в угол на школьном дворе, отнюдь не были хулиганами, они были из тех, что стараются, чтобы о них забыли. В классе они съеживались на своих стульях, пытались сделаться невидимками, списывали у соседа с непринужденным видом и изо всех сил тянули руку, если случайно знали правильный ответ. Ни один из троих не пытался отличиться в учебе, да ни одному это и не удавалось, в том-то и коренилось все мое несчастье. Они собирались заставить меня дорого заплатить за мою заносчивость, засунуть ее мне в глотку, я зашел слишком далеко, захотел блеснуть, не оставил ни крошки остальным, я их унизил, перетянул на себя всю славу, которая избегала их каждое мгновение, у меня был ответ на все, я порадовал учительницу, зажег свет в глазах девочек, а Богу ведомо, как это трудно на скамьях муниципальной школы. Я был вундеркиндом, принцем, человеком дня, я был героем, победителем, я был воплощенной литературой, памятью, интуицией, я сделал посмешищем молчаливое большинство, указал каждому его пределы, доказал, что один стою больше их всех, вместе взятых, я сделал серых еще серее, а прозрачных невидимками. И мне это понравилось! Я улыбался похвалам, принял, сияя, этот лавровый венок, задрал нос, я был пылким, недостижимым, вынудил двадцать пять учеников усвоить слова «реквием» и «симфония», всем тыкал свои знания в нос, корчил из себя всезнайку, остроумца, шибко умного, единственного среди стольких отсталых, тупых и неотесанных. Я получил десятку, раздосадовав пятерочников, унизив четверочников, смертельно обидев троечников, сделал всех своих ближних двоечниками, превратил их в круглые нули. Я пыжился, выделывался, выплюнул свою гордыню в лицо всем, и это преступление не останется безнаказанным, надо его искупить, немедленно, как только я сойду со своего пьедестала, и у всех на глазах — ведь я нанес всем публичное оскорбление, был повинен в том, что не заодно с окружавшей меня посредственностью.
Ассистентка из-за стекла сделала знак своему начальнику, что звонит его дочь. Час истины! Он поколебался между отцовской тревогой и своим обещанием не прерывать признания этого психа. Боялся разрушить самое начало установившегося между ними доверия и задеть человека, у которого, похоже, тяжело на сердце. Он незаметно, одними глазами отказался взять трубку и вообразил свою малышку, приникшую к своему мобильнику, вынужденную сдержать свой восторг. Или, того хуже, молчать о своей подавленности.
— У их заводилы было ангельское личико, хрупкое сложение и тихая улыбка, которая не давала ни малейшего шанса предугадать последовавшее за этим остервенение. Маневр: для начала повалить меня на землю, без предупреждения и даже без единого слова, а потом натешиться вволю. И вот, в то время как один из его приспешников присел на корточки за моей спиной, блондинчик неожиданно толкнул меня, и я растянулся на асфальте во весь рост. Никто не может предположить, сколько злобы таится в троих десятилетних мальчишках, пылающих жаждой разрушения. В мальчишках, которые еще этим утром, перемазанные вареньем, целовали свою мать перед школой, словно прощаясь навек. Ни одно создание в мире не может перейти в столь короткое время от нежности к самой крайней жестокости. Ужасное бешенство преобразило их, лишило человеческого облика, потому что мои палачи превратились в трехголовую гидру, без рук, но с шестью ногами, носки и каблуки которых дробили мне кости, плющили лицо, исторгали из меня крики, на которые способен только казнимый на колесе, с кого заживо сдирают кожу или сжигают на костре. Но моя крестная мука на этом не закончилась, потому что к банде моих мучителей присоединилась горстка трусов, которые расхрабрились в атмосфере этого линчевания и увидели тут случай без риска влепить мне несколько подлых ударов. Подоспевшим первыми досталось лучшее — голова, спина, ребра, а опоздавшим пришлось довольствоваться кусками похуже — коленями, руками, бедрами. Но при небольшой удаче и они оставили бы свои следы.
Чем больше банкир слушал стенания своего нового клиента, тем больше задумывался о его вменяемости, колеблющейся между бредом и клинической патологией. Конечно, это был не первый псих, переступивший порог его кабинета, но он лишал его драгоценного общения с дочерью и собирался изгадить ему все утро. Он хотел было в паузе между его вдохом и выдохом ввернуть слово, но не успел.
— Почти теряя сознание, я почувствовал, как куча-мала вдруг рассеялась, поскольку прозвенел звонок. Все разбежались по своим классам, а я успел, полуживой, доползти до невысокой ограды, отделявшей внутренний двор от столовой, и перевалился через нее, рухнув по ту сторону, вдали от учительских глаз. И подождал, пока не стихнет гомон учеников, изнуренных своими играми. Вы спросите меня, почему я не пошел жаловаться в кабинет директора?
Весьма опасаясь подлить масла в огонь, банкир расщедрился на почти снисходительную улыбку.
— Ну, на самом деле у меня нет ответа. Поди знай, почему мальчишки предпочитают не ябедничать, а держать язык за зубами, как заключенные в тюрьмах. Не знаю, может, тут дело в законе молчания, который уважают из гордости или из страха мести. В моем случае речь не шла ни о том ни о другом, поскольку моя гордость была стерта в порошок и все, что мне было суждено претерпеть в этом низменном мире, я уже претерпел. Разумеется, мной двигала сила, которая на самом деле не принадлежала реальному миру, потому что я был брошен в другой, где законы, права и обязанности людей уже не имели значения. Рухнув на гравий, агонизируя, покрытый тысячей отверстых ран, с разодранным в клочья лицом, где смешивались кровь, слезы и сопли, я испробовал три, четыре, пять позиций, чтобы встать, но так и не сумел. Тогда я пополз, как раненый солдат на поле боя, поскольку для любого десятилетнего ребенка подвергнуться такому взрыву насилия равнозначно бомбардировке, пережитой на дне окопа, или атаке батальона, в котором ты остался единственным уцелевшим. Встав наконец и держась одной рукой за спину, другой за нос, я заковылял, прижимаясь к стене, как ночное чудовище при свете дня. На крестном пути, который вел меня домой, я видел по испуганным взглядам прохожих, что действительно выгляжу чудовищем. Но прежде чем навсегда исчезнуть в недрах своей постели, мне еще предстояло найти силы на некую подделку несчастного случая и выставить себя его виновником, а не жертвой. И тем самым добиться не жалости, а порицания моей матери, чтобы меня оставили в покое и чтобы я мог противостоять болезни, наверняка неизлечимой, которую подхватил. Придя домой, я прокрался в гараж, достал свой велосипед и помял переднее колесо молотком, выломал спицы и почти согнул раму. После чего предстал перед входной дверью с изувеченной машиной у ног и окровавленным лицом. Мне не нужен был мудреный сценарий, мое бедное тело, все в шишках и синяках, говорило само за себя: я опять прогулял уроки, чтобы покататься на велосипеде, и, съезжая вниз по опасному спуску улицы Маласси, отвлекся и нога сорвалась с педали. Врезался в стоящую машину, перелетел через нее и грохнулся лицом об асфальт, а ребрами о парапет. Врач обработал мои разнообразные ушибы и ссадины, не подвергая сомнению саму историю: нет, госпитализация не потребуется, пусть посидит несколько дней дома, этого будет достаточно. Он имел в виду мое выздоровление, а родители — наказание. Выдумка удалась — теперь я был гадким мальчишкой, который получил заслуженный урок.
Директор банка уже не надеялся на этой стадии рассказа прервать своего клиента и выпроводить его в холл, уверяя, что его деньги в хороших руках. Этому мерзавцу удалось взять его в заложники в собственном кабинете, как вооруженному террористу с маской на лице. Стыдясь, он вынужден был признать, что иногда предоставлял богачам свое терпение, на которое бедняки претендовать не могли.
— Оставшись один, я заплакал, и уже ничто не сдерживало мои рыдания, я плакал, как плачут новорожденные, брошенные в хаотичный мир, чего они не просили. На заре я выплакал все свое горе, поскольку, иссякнув, эти детские слезы оказались последними: мальчишка-фрондер, которым я был прежде, умер по-настоящему. Собственно, с тех пор я уже никогда не плакал.
Банкир подумал о слезах, которые его дочь проливает в этот миг, и почувствовал себя виноватым.
— Но, проснувшись, я обнаружил в себе другую боль. Когда взрослый человек погружается в депрессию, он хотя бы раз слышал это слово, видел, как до него в нее погружались другие, и умеет описать свой недуг. Десятилетний же ребенок напрасно ищет внутри себя больной орган. В нем словно разверзается пропасть, он становится вместилищем всей тревоги мира. Словно некий зловредный дух завладевает его телесной оболочкой, он чувствует, что боль, которую невозможно ни обнаружить, ни изгнать, продолжает жить в нем, несмотря на усилия всех заклинателей. Сегодня, когда я с вами говорю, недуг по-прежнему таится во мне, он покинет меня лишь в день Страшного суда, когда я скажу Всевышнему, если Он существует, что свое чистилище я получил на земле и уже заплатил сполна, даже не успев согрешить. Так что пусть Он, Всевышний, отстанет от меня, оставит меня, черт подери, в покое.
Начальник отделения вдруг вспомнил, что человек, державший его пленником своих откровений, отрекомендовался ему как автор текстов песен, словесник, и это определение принимало теперь неожиданное значение. Словесник — террорист, наделенный даром слова. Или ностальгический больной хроническим недержанием речи. Или болтливый невротик. Пока этот человек-который-так-страдал-в-детстве доберется до того, как стал взрослым и богатым, он наверняка подыщет и другие определения.
— В общем, во мне угнездился страх, и для того, чтобы познакомиться поближе, повоевать друг с другом, а также примириться, у нас в запасе была вся моя оставшаяся жизнь, но к этому я приду несколько позже. Пока я в своей постели, ищу выхода из этого ужаса. От простого избиения я бы наверняка оправился, но в данном случае меня подвергли линчеванию, как врага общества, я возбудил коллективную истерию, жажду мщения, во мне увидели объект ненависти… И вот чем отличается ребенок от взрослого: нельзя ненавидеть ребенка до такой степени, чтобы пожелать растоптать его ногами, потому что, если он все-таки уцелеет, вы уже никогда не заставите его верить в волшебные сказки, в супергероев, в чудеса, магию, смех, в большие надежды, в белых кроликов и поборников справедливости в маске, в будущее, в утешение матери, в покровительственную руку отца, в дружбу, в братство между народами, в равенство с рождения, в свободу быть тем, что ты есть. Он не будет верить уже ни во что и не почувствует себя в безопасности нигде. Все последующие дни, каждый раз, когда кто-нибудь из родителей входил в мою комнату, я притворялся, будто поглощен чтением какого-либо романа, чтобы оправдать свою немоту, свою оцепенелость, и держал открытую книгу перед глазами, хотя был не способен узнать ни одну букву, зацепиться за малейшую фразу. Пышущий энергией мальчуган, изобретатель вечного двигателя, открыл в себе неподвижность. Неподвижность стариков, монахов и лежачих больных. Поди знай, что претерпели медлительные люди, чтобы стать такими медлительными, и, если речь идет о естественном ритме мудрости, поди знай, каким извилистым путем они к этому пришли! Тихий ребенок — это тот, кто потерял веру. Созерцательный ребенок — это тот, кто уже не желает быть центром вселенной. Ребенок, который не играет, предпочитает восторгам скуку.
Банкир стал опасаться, как бы и его дочь тоже не потеряла веру.
— И вот как-то утром, которого я так опасался, мне пришлось оставить свою немоту, чтобы вернуться в мир живых, но за восемь прошедших дней этот мир стал уже совершенно не похож на тот, что я знал; апокалипсис миновал, превратив мою маленькую улицу, застроенную пригородными домиками, в груды развалин. С портфелем в руке, я шел по обломкам, прокладывая себе путь через кладбище руин, заваленных телами несчастных, не успевших сбежать.
Клиент прервался и подождал реакции, ловя взгляд банкира, погруженного в свои мысли, но тот ничего не слышал, кроме последних слов, без малейшего представления о контексте.
— Наверное, это было ужасно, — рискнул откликнуться он, едва выйдя из своего отупения.
— Я просто хотел убедиться, что вы меня слушаете.
Пойманный с поличным банкир попросил его продолжать.
— Собственно, у меня сохранилось одно точное воспоминание о моем первом выходе. Каким бы странным это ни показалось, я чувствовал себя в шкуре заключенного, подавшегося в бега. Чтобы не быть узнанным, я жался к стенам своего квартала, выбирал наименее людные улицы и, чтобы последним пройти в школьные ворота, подождал за уличным фонарем, чтобы исчезли стайки учеников, медливших перед уроками. В классе я вел себя как виноватый, и если помню это довольно точно, то лишь потому, что с тех пор всегда жил с наваждением, что на меня покажут пальцем. Затаившись в глубине класса, я готовился к самому ужасному испытанию — встретить взгляд моих мучителей. Каждая жертва и страшится, и ищет встречи со своим палачом, и причины принудить себя к этой новой пытке весьма непросты. Прежде всего потребность найти в его глазах то, что осталось от твоего достоинства; ты предпочел бы увидеть там раскаяние, сожаление, что зашел так далеко. Хочется показать ему, что он уже не страшен тебе и что ты не дашь сделать из себя козла отпущения. Но есть и еще кое-что в напряженности этого взгляда: ты хочешь показать ему, что твое чувство чести было сильнее потребности в мщении и что ты ничего не сказал миру о своей боли.
О, помолчал бы он о своей боли в моем собственном мире, поймал себя на мысли банкир.
— Эта встреча состоялась через несколько часов, по дороге в столовую, когда я столкнулся с блондинчиком, нанесшим первый удар. Казалось, он ничуть не удивился и, мельком взглянув в мои потухшие глаза, пошел своей дорогой, поскольку заметил невдалеке двух своих сообщников, которые опустошали миску жареной картошки, прежде чем сесть за стол. Я готовился к худшему, но эта развязка зашла гораздо дальше: они просто забыли. Пока я на своем ложе страдания мечтал покончить с этим, эти три подонка жили и смеялись, запускали бумажные самолетики, прижимались к своей матери, играли с отцом, воровали шоколадки, обжирались жареной картошкой, а главное, без малейшего усилия, без малейших угрызений совести стерли из памяти свое веселое остервенение, с которым уничтожали меня. У меня — потрясение, стихийное бедствие. У них — всего лишь минута разрядки, о которой они не сохранили ни малейшего воспоминания.
Банкир подумал на мгновение, что речь идет об идеальном эпилоге. Но это была просто пауза.
— Вечером после своего возвращения в школу у меня возникло искушение поверить, что жизнь вошла в свою прежнюю колею и что после хорошей ночи сна мой недуг рассеется наконец. Но не тут-то было — утром я все еще изводил себя, и на следующий день, и на следующий. Отныне пришлось терпеть еще и это, скрывая от посторонних глаз. Не мог же я навязать своим родителям больного, испытывающего отвращение к жизни сына, попасть в разряд неврастеников. Пришлось жить тайной жизнью, отягощенной бременем, которое невозможно ни с кем разделить. В возрасте, именуемом трудным, я стал в глазах и своих близких, и сверстников меланхоличным мальчуганом, замкнутым по самому расхожему определению, и, слыша, как его произносят все, понял, что я выиграл партию — сумел сдержать недуг. Чтобы предохранить себя от внешних угроз, я ограничил свои выходы из дому, чувствуя себя в безопасности только в своей комнате. Через окно я слышал голоса игравших на улице детей, иногда так зазывавших меня присоединиться к ним, но я знаком руки давал понять, что слишком занят. Ну что ж, вскоре призывы умолкли… Я ждал летних каникул, словно морской ветер должен был унести мои страдания. Потом ждал наступление отрочества с его обещаниями метаморфоз. Но и в этом новом теле маленького мужчины ничто из прежней механики навязчивых состояний не оставило меня. На мое шестнадцатилетие родители, в противоположность всем прочим, захотели подарить мне скутер, чтобы я начал выходить на улицу, не все время сидел взаперти, расширил поле своей деятельности, присоединился к компании сверстников. Но этому нежданному подарку я предпочел электрогитару — она представлялась мне единственным транспортным средством, пригодным для моих неподвижных странствий, тем, что было способно перенести меня в самые отдаленные края.
В этом пункте банкир не мог с ним не согласиться. Какую битву пришлось ему выдержать со своей дорогой дочкой, чтобы запретить ей скутер, о котором она мечтала. И речи быть не может! Слишком опасно! Еще один повод для конфликта, который они с трудом преодолели только через год или два. Чтобы стереть это дурное воспоминание, отец решил подарить своей дочери «мини-купер». В случае успешной сдачи экзамена это станет наградой. В случае провала — утешением. Машину должны доставить на этой неделе — цвета лаванды, который был заказан нарочно для малышки.
— Все подростки нуждаются в музыке, чтобы выстроить себя, они видят в ней высший смысл, говорят о ней с серьезностью и страстью, как позже будут говорить о политике. Для меня же речь шла, скорее, о некоей терапии, поскольку я заметил, что, когда целыми днями царапаю струны своей гитары, недуг оставляет меня в покое. Я стал следовать слишком экстравагантному для паренька моего возраста принципу: работать до изнеможения, чтобы сбежать от себя самого. Надо было видеть, как я, склонившись над инструментом и держа учебник по сольфеджио перед глазами, целыми днями повторял один и тот же аккорд, пока мать не начинала умолять меня найти другой. За эти долгие месяцы ученичества я понял, что всю жизнь буду прилежным трудягой, чернорабочим и что стрекоза во мне будет всем обязана муравью, который ее поносит. Едва вернувшись из школы, я бросался к своей гитаре — своей скребнице — и начинал обдирать об нее пальцы, пока меня не охватывало дивное успокоение, которого я дожидался целый день. Я нашел противоядие, которое позволяло мне продлить среднюю продолжительность жизни. Прошел Новый год. А учась в следующем классе, я встретил «Вошь попули».
— Кого, простите?
— Это название уже никому ни о чем не говорит, да и немудрено! Это была рок-группа из моего лицея, исчезнувшая так же быстро, как и образовалась, сегодня даже те, кто ее основал, забыли, что она существовала. Прошел слух, что они ищут гитариста. После жалкого прослушивания, на котором я исполнил единственный доступный мне рифф «Роллинг Стоунз», меня приняли. Свою роль тут сыграла моя весьма относительная виртуозность, да еще их заинтриговал образ, который я сам себе сочинил, — эдакий нелюдимый и молчаливый тип, который опасается даже свернуть за угол улицы, беспрестанно возится со своим инструментом и никогда не снимает пальто, даже в помещении. В какой-нибудь дыре обо мне распускали бы сплетни, но у «Вошь попули» любая странность была доказательством яркой индивидуальности, превосходной рок-н-ролльной манерой поведения. На репетициях мне надоело выслушивать написанные вокалистом глупости — из тех, где рифмуются «судьба» и «ни фига», — и я затеял сам сочинить, еще не зная, как за это взяться, две-три вещи. Помню, как спрашивал вполголоса у продавца писчебумажного отдела нотную тетрадь, словно это был порножурнал. Помню, как просил преподавателя музыки приобщить меня к замысловатым тайнам шестнадцатых нот. Помню, как уснащал свои партитуры такими пометками, какиграть шероховато или лунное искажение, где Гендель удовлетворился бы простым аллегретто. Я еще ничего не пережил, мне еще нечего было рассказать, но я уже тщился перевести в слова свою вселенную с облезлыми стенами, переложить на ноты мою неотвязную тоску. Завалив себя этой работой, забаррикадировавшись ею, я чувствовал себя в убежище, хозяином на борту. Я был наконец у себя дома, в безопасности. Говорят, что меланхолия и одиночество — вдохновительницы поэта? Я нашел себе спутниц жизни. Немало лет спустя один психиатр, более хитрый, чем другие, выдвинул на этот счет волнующую гипотезу: дескать, я дал себя исколошматить за то, что отличился на уроке французского. После чего произошла бессознательная ассоциация идей: поскольку меня с такой яростью обвинили в том, что я сумел найти слова, мне предстояло, чтобы травма не была пережита напрасно, посвятить этому свою жизнь. Другими словами, мучители указали мне путь.
При слове «психиатр» его слушатель чуть не возопил: Помилуйте, я всего лишь банкир! И совершенно не обучен выслушивать психов! Вы наверняка страдаете от ужасного недостатка общения с вашими близкими, если они у вас вообще когда-нибудь были! Но разве это причина выть в моем кабинете? Банкиры прагматичны, им очень не хватает лиризма, они не готовы выслушивать стоны ушибленного поэта!
— «Вошь попули» продержалась всего одно лето, успев дать несколько концертов в квартале и разослать пробную запись по разным фирмам. Никто не поощрил нас продолжать, но в одной из них поинтересовались, кто обладатель авторских прав на две вещи, которые мы записали в гараже. Остальное как-то закрутилось очень быстро.
Да-да, крутите поскорее! Закругляйтесь!
— «Вошь попули» не оставила мне выбора: если я уступлю эти вещи, меня вышибут из группы. Всего в восемнадцать лет я заключил контракт с межнациональной компанией звукозаписи, которая с тех пор несколько раз затевала со мной тяжбы — я их все выиграл. Я написал одну, потом две вещи, потом целый альбом для одного неграмотного певуна, который их только подписал. Я заработал за полгода столько, сколько мой отец за десять лет. Незачем уточнять, что он позволил мне самому выбрать, чем заниматься в будущем… Я устроился в Париже, в маленькой квартирке, не больше этого кабинета, чтобы вести там жизнь затворника, ничем и никому не обязанный. Ах, мое сладостное отшельничество… Оно стало для меня единственно возможным выбором — работать вне мира, движущегося в противоположном направлении. Первое время мне приходилось делать вылазки: чтобы купить себе еды, выпить кофе, соответствовать иллюзии нормальности, — пока вскоре я не заметил, чтоэто самый мучительный момент за день, вынуждающий меня подвергаться тысяче опасностей, покидать состояние сосредоточенности. Странно, но эта квартирка казалась мне огромной, потому что у меня была там куча рабочих мест. Например, угол письменного стола с раскрытыми словарями и клочками бумаги, исчирканными карандашом, который я стачивал, пока совсем не исчезнет, предназначался для написания слов. В постели я писал мелодии; там для этого у меня были подушечки и подлокотники, чтобы приткнуть свой аналой и облегчить себе скрюченную позицию над гитарой. А когда погода позволяла, выбирался по черной лестнице на плоскую крышу, чтобы поработать на свежем воздухе. Сколько песен, которые оказались потом в музыкальных автоматах Гонконга, в ирландских пабах, были созданы под небом Парижа… Из десяти сочиненных вещей я оставлял только одну, но зато эта находила сбыт, и меньше чем через месяц я уже слышал ее по радио. Вскоре я завоевал себе место в музыкальных кругах, где тоже полно причуд. Обо мне говорили как о затворнике, нелюдимом типе, как о страдающем агорафобией дикаре. Некоторые думали, что я всего лишь выдумка. Другие для очистки совести заглядывали ко мне и уходили с партитурой под мышкой. Если бы вы знали, сколько звезд и продюсеров побывало в моем логове на улице Арбр-Сек, в доме номер восемьдесят один! Пока я писал хиты, я был творцом, встречи с которым домогались, новоявленным Коулом Портером. Но если, к несчастью, успех меня покидал, я снова становился жалким душевнобольным, гниющим в своей дыре.
Насчет этого я вас успокою: вы И ЕСТЬ душевнобольной!
— Я проработал в этой халупе семнадцать лет. По восемнадцать часов в день у станка, триста шестьдесят пять дней в году. Три раза в неделю выходил, чтобы проведать мозгоправов, которые все по-разному называли мой недуг, но, конечно же, знали, как мне от него избавиться. Самые искренние не щадили меня: даже если я сумею его сдерживать, тревога все равно не оставит меня никогда. Еще совсем юным я свыкся с этой неизбежностью и избавился от надежды стать счастливым. Конечно, я пытался глотать какие-то таблетки, выдувал по нескольку бутылок. Но одни погружали меня в некую летаргию, где мои ноты уже не согласовывались друг с другом, другие повергали в эйфорию, где стихи теряли почву под ногами. Так что я заключил со своим недугом пакт: пока он не будет мешать моей работе, я позволю ему определять границы моей свободы.
Человека, сидящего напротив него, вдруг охватило сочувствие к своему клиенту. Конечно, это был один из вариантов «стокгольмского синдрома», когда заложник, по странному эффекту сопереживания, готов примкнуть к делу своего похитителя. Теперь ему хотелось плакать — не над собственной участью, а над участью своего клиента. Этому негодяю в конце концов удалось вырвать у него слезы. Он выиграл.
— Не поостерегшись, я вдруг сделался богат. Богат настолько, что даже не сознавал этого. Я смутно подозревал, что где-то накапливаются деньги, но не слишком понимал, где именно. Я продолжал стачивать свои карандаши до самой резинки, пользоваться все той же гитарой, меня мало искушали ловушки, расставленные для выскочек, и я был мало склонен почитать золотых тельцов. Тем не менее идея, что я умножаю богатство, меня успокаивала, я был убежден, что однажды стану достаточно богат, чтобы построить себе башню из слоновой кости, куда буду приглашать свой собственный мир, не имея надобности идти к нему. В конце концов я покинул улицу Арбр-Сек и снял на год апартаменты в шикарном отеле на площади Звезды. С тех пор я живу в нем двенадцать лет, велел там устроить мини-студию звукозаписи и выхожу оттуда только для того, чтобы прыгнуть в самолет, который доставляет меня в другие шикарные отели. Иногда я встречаюсь с женщинами, которых привлекает моя репутация анахорета. Они все ломают себе голову: что же за отдающая адской серой тайна окружает меня? Я приоткрываю свою дверь и стараюсь соответствовать образу, который они сами себе выдумали. Атмосфера портится на третье утро, когда возвращается мой недуг и снова стискивает мне сердце, толкая меня к тому, чтобы уединиться в кабинете с гитарой ипартитурами. Тут-то до моих компаньонок и доходит, какой я жалкий горемыка: унылый, молчаливый, медлительный, прилежный, как хороший ученик, равнодушный к любым развлечениям и, в общем-то, необычайно скучный. Когда я выхожу оттуда, их уже и след простыл. Собственно, я так и не встретил женщину своей судьбы, но иногда, когда вижу в каком-нибудь клипе или на концерте, как очередная певица зачаровывает толпы, я говорю себе в утешение, что мне повезло слышать и такие модуляции ее голоса, какие прочая публика никогда не услышит…
Видя, как артист убирает свою чековую книжку и смотрит на часы, банкир почувствовал, что его крестная мука наконец-то приближается к завершению.
— И за эту жизнь, которой столь многие завидуют, потому что не знают моего несчастья, за эту жизнь, то убогую, то восторженную, господин директор, я должен благодарить вас.
— ?..
— Поскольку этой жизнью я обязан вам.
— ?..
— Припомните, класс СМ2, начальная школа имени Макаренко, в Эй-ле-Розе, департамент Валь-де-Марн. Учительницу звали мадемуазель Гарбарини. Меня-то вы, конечно, забыли, но нашу дорогую мадемуазель Гарбарини?
— …
— Тот блондинчик с ангельской рожицей, который науськал свою свору и приказал выпустить из меня кровь, как из зверя, это ведь были вы?
— …
— Неужели совсем не помните? Правда?
— …
— Не важно. Доверяю вам эти два миллиона евро. Докажите мне, что вы, проведя целую жизнь за конторкой, все же обладаете сноровкой. Докажите мне, что у банкира тоже может быть талант. Позвольте творческой личности, сидящей в вас, выразить себя.
Они расстались, пожав друг другу руки. Клиент хотел, чтобы это рукопожатие выглядело энергичным и уже умиротворенным.
Его водитель успокоился, увидев, как его хозяин снова появился на пороге. А тот рухнул на сиденье и сказал:
— Думаю, сегодня мы в виде исключения пообедаем в городе.
Аромат женщин
Потеряв интерес к далеким континентам и существам, которые их населяют, я живу затворником в огромной парижской квартире, приобретенной во времена моего преуспеяния. Я запер многие комнаты, заодно и ту, где содержится шестьдесят лет моих архивов: папок, газет, афиш, контрактов, блокнотов с эскизами, неразборчивыми рукописями — полуистлевший, пропитанный зловонием бумажный хлам и заплесневелый картон. Я оставил этот запах в посмертный дар своим дальним родственникам; они наверняка вообразят, что среди всего этого таится каббалистическая формула, которую можно продать за большие деньги. Но только зря измучают себя месяцами бесплодных поисков, и тогда им хватит всего одной спички, чтобы зажечь костер колдуна, которым я и был. В другой комнате мое прочее барахло — реторты, пробирки, перегонные кубы и колбы, но тут я страшусь уже не запаха, а ностальгии.
Научившись избегать своих соседей, которые ходят по лестнице туда-сюда, мне удается старательно игнорировать их — только так я могу вынести сам факт, что окружен их жизнями. Но порой меня охватывает нелепое желание вновь немного прикоснуться к общественной жизни, и тогда я устраиваюсь в бистро на углу, подстерегая какой-нибудь сюрприз, который могут преподнести мне мои ближние — суетливые, торопливые, нетерпеливые. Удивите же меня, господи боже, вы, живые! Иначе я решу, что ничего не произошло с тех пор, как я ушел в тень. Шокируйте же меня своими новыми нравами, возмутите вашими теориями, напойте мне какую-нибудь сегодняшнюю песенку, дайте попробовать модный напиток, плюйтесь во все стороны, закатите скандал, распускайте слухи, пошлите меня куда подальше! Почему всякий раз, когда входят в дверь питейного заведения, воображают себе, что столкнутся там с чем-то живописным и неожиданным? Наверняка это воспоминание из тех времен, когда такие места служили нам ближайшей забегаловкой, игровой территорией, убежищем. Местом, где делались все первые шаги, где друзья и незнакомцы сближались вплоть до перемешивания между собой и где мы переделывали мир, покинутый при нашем первом опьянении, не боясь завтрашнего дня. Как только волнения юности улеглись, я, разъезжая по делам «индустрии роскоши», заглядывал во все бары земли, поскольку там, и только там обнаруживалась душа цивилизации. Сегодня, сидя перед чашкой эспрессо, лишенного малейшего аромата, но тепло которого пробуждает мои руки, занемевшие из-за артроза и зимы, я прислушиваюсь к гулу разговоров, не находя тут ничего, что могло бы обмануть мою скуку. И когда скука окончательно одолевает, мой нос указывает мне дорогу к выходу, поскольку он-то уже понял, даже раньше, чем я сам, что мне тут делать нечего. До меня доходит скопление противоречивых запахов, вынуждая покинуть это место: въевшийся табак, пар от мытья посуды, шерсть линяющей немецкой овчарки, хлорка, жареный сыр. Потому что, хотя мое зрение ослабело, подушечки пальцев потеряли былую чувствительность и подводит слух, мой нос, как и прежде, направляет меня и держит начеку, как чутье собаку, которая уже не может оскалить зубы, но все еще способна отыскать невидимые следы.
Оказавшись снаружи, я сворачиваю на соседнюю улицу, где, как мне известно, есть древний аппарат для обжарки кофе, и уж он-то доставит мне ощущения, на которые не сподобилась эта пресная бурда в бистро. Хозяин обжарочной печи, поглядывая в смотровой глазок, вынимает щуп из своей жаровни, которая вовсю крутится: зерна выделяют свое драгоценное масло, и я делаю глубокий вдох, как астматик вдыхает разреженный воздух горных вершин. И вдруг меня пронзает теплое дуновение, долетевшее с колумбийских плато, лето орехов и карамели, пампасы какао и мокко, я слышу тростниковые флейты и летящих кондоров! Когда-то мне случалось играть с хозяином лавки в игру, проигранную заранее; я предполагал: Перу? Он отвечал: Нет, Коста-Рика. Я пытался: Ява? А он мотал головой: Бразилия. Наверняка хотел мне доказать, что кофе останется его неоспоримой вотчиной. Чтобы уже не доставлять ему этого удовольствия, я удаляюсь, помахав рукой на прощание.
Пора возвращаться домой. Старики как дети, тревожатся, видя, что догулялись до темноты. Опасаются рухнуть где-нибудь, забыв собственный адрес. Но если я, к несчастью, кану в эту ночь, подточенный болезнью забвения, то знаю, что мое обоняние еще способно указать мне дорогу в стойло.
Всесилие арабики вскружило мне голову и подхлестнуло чувства: этим вечером мне не избежать бессонницы. Будь я еще таким же стариком, как другие, мне бы хватило выкурить трубку перед огнем в камине, чтобы заснуть под последние потрескивания раскаленных углей. Проблема в том, что я никогда не хотел портить себе обоняние табачным дымом, а в восемьдесят один год уже поздновато начинать карьеру курильщика. Добавим сюда факт, что жженая кора выделяет запах, который вскоре становится одуряющим, не говоря уж пепле, который пропитывает одежду с ног до головы и преследует вас даже на улице. Отставной «нюхач» капризен, ворчит, чует неприятное во всем, драматизирует маленькие невинные радости. Это у меня наследственное…
Мой отец создавал духи еще до моего рождения. Заглядывая совсем ребенком в его мастерскую, я смотрел, как он играет гаммы на своем органе ароматов, перебирая сотни разнообразных запахов, чтобы удостовериться в очень высокой точности своего обоняния. А ты знаешь, малыш, что роза пахнет по-разному в течение дня? Он утверждал, что может узнать час, всего лишь склонившись к Rosa centifolia, а меня и убеждать не надо было — так я хотел верить ему, так им восхищался. В последних отблесках Прекрасной эпохи[7] он сочинил духи «Жальза» для женщин нового столетия, повернувших мир к своей выгоде, — это были первые современные женщины, которые работали, боролись за свои права и выставляли всем на обозрение свои лодыжки. «Жальза» из семейства «шипров» со своей лесистой нотой и знаменитым мазком пачули привела в восторг княгиню Викторию Баденскую и стоила моему отцу приглашения к шведскому королевскому двору. В том году ему наверняка присудили бы Нобелевскую премию по парфюмерии, если бы такая существовала. Его чувство традиции отнюдь не внушало мне робость, — наоборот, я становился сильнее, его непреклонность научила меня отказываться от компромиссов, его стремление к совершенству сделало меня самым лучшим. Чего бы я ни отдал сегодня, только бы дать ему понюхать два-три своих произведения, которые, быть может, переживут меня, подвергнуть «Шарм» или «Манеж» его благожелательной строгости! Можно ли вообразить себе наилучшего судью? Если существует некий тот свет и если нас там ожидают те, кого нам так не хватает, я скоро получу ответ. Но как только завершится экспертиза, я знаю, что он снова коснется вопроса, который так заботил его еще при жизни: продолжение нашего рода. Я не прерву обвинений нашего патриарха, лишившегося потомства, и заранее молю его о прощении. Отец! Простите меня за то, что не дал вам внука!
Из-за меня все наши секреты, все наши сокровища будут погребены вместе со мной. А ведь Богу ведомо, что в каждой женщине, которую я любил, мне виделась та, что выносит моего наследника! О, я увил бы ему колыбель цветами и усыпал плодами, чтобы пробудить его обоняние, баловал бы его нёбо редкими пряностями. Научил бы его в возрасте, когда дети учатся ходить, с завязанными глазами отличать желтый жасмин от белого. Предостерег бы его от тошнотворных уловок поставщиков. И сегодня, вместо того чтобы сварливо ждать смерти, встретил бы ее со спокойной душой.
Осталось преодолеть еще три ступеньки, и я окажусь в своем Ксанаду, своей необъятной пещере, во дворце, все закоулки которого мне ведомы, где за каждой дверью открывается другая, а потом еще другая. Я смог позволить его себе благодаря успеху «Гриффа», композиции на основе кедра и сандала, подчеркнутых чуточкой ладанника. Ультрашикарный пульверизатор для него спроектировал гениальный американский дизайнер Реймонд Лови. «Грифф» так прославился, что всего через полгода во всех Чайна-таунах мира появились его подделки. Мне тогда только что исполнилось пятьдесят, и гостиничная жизнь уже перестала меня забавлять. Вселившись сюда, я пожалел, что не смог найти квартиру выше второго этажа, чтобы получить больше света и лучше обезопасить себя от испарений улицы. Ну и видок же был бы у меня сегодня, если бы пришлось взбираться на пятый этаж! Столько раз я чуть было не избавился от нее, ради того чтобы окончить свои дни под сенью красивого деревенского дома, в окружении ароматов Юга. Но есть ли еще на это силы у брюзгливого хрыча, разочарованного и надменного одиночки? Обедня закончена: я умру в этом лабиринте из лепнины, позолоты и деревянных панелей, как фараон в своей пирамиде. В тот день в газетах появится заметка, и редкие люди, которые будут бахвалиться тем, что знали меня, окажутся также теми, кто считал меня давным-давно умершим.
Ровно в двадцать часов, стоит мне покончить с ужином, для меня начинаются долгие часы бодрствования, когда предстоит обмануть тоску и мрачные мысли. Музыка оставляет меня равнодушным, кино нагоняет скуку, а чтение… О! Чтение… Я делал такую большую ставку на чтение, когда был молодым! Для доказательства: где-то здесь, между гостевой комнатой и будуаром, есть библиотека, набитая всеми шедеврами, которые я обещал себе прочитать, когда уйду на покой. Иногда я вспоминаю, какбродил между полками книжного магазина в поисках «Человека без свойств» или «Александрийского квартета», уже сожалея, что не могу погрузиться в них сразу же: слишком много незаконченных дел, слишком много заказов, слишком много поездок, слишком много притворства с промышленниками, — все предлоги были хороши. Я рисовал себе образ бодрого старика, лежащего на диване в халате и отплывающего в Александрию в поисках свойств, которыми никогда не обладал. Сегодня я делаю крюк через туалет, только бы не проходить через эту комнату, где сама литература взирает на меня с высоты своих полок и дает понять, что ее место не здесь. О, хоть бы я еще любил бить баклуши! Но, увы, я из поколения, для которого праздность — мать всех пороков, так что мысль, что уже не можешь предаться какому-нибудь из них, ужасна! Что с вами стало, с моими пороками? Вы оставилименя один за другим, испуганные скорым приходом старухи с косой!
Если у меня и остался какой-то порок, то я о нем слишком часто забываю. К тому же он довольно невинный, просто еще одна история нектара и склянок. Когда-то я превратил курительную комнату в кабинет дегустации виски, который никогда не обогреваю — из-за сорока двух градусов чистого солода. Там хранится бутылок двадцать, преподнесенных мне профсоюзом парфюмеров за то, что я способствовал блеску французских духов во всем мире. Эти драгоценные бутылки состарились гораздо лучше меня, их содержимое стало мягче, красноречивее, мудрее. Некоторые из них появились на свет еще до моего рождения; я отношусь к ним почтительно, как к старшим, и ни капли не оставлю стервятникам, ждущим моей смерти, даже если ради этого придется устроить фатальную пьянку. Мои внутренности отныне слишком слабы, чтобы потреблять больше одной порции зараз, но эти чудеса янтарного цвета остаются эффективным средством протестировать различные наборы вкусовых окончаний. Длинный глоток — и я различаю в носу солоноватость мягкого торфа, нотку кожи, оттенок ячменя, к которому примешивается аромат засахаренных цитрусовых. Потом, уже во рту, чувствуется мускат и мята, йод и, наконец, земля горной Шотландии. Я смакую все это, сидя на каменистом гребне холма, мой взгляд умиротворен ярко-зеленым горизонтом, а вдалеке вырисовывается серебряное озеро. Путешествие длится всего двадцать минут, но оно того стоит. Ветры Хайленда ударяют мне в голову. Мне кажется, что от двойного солода моим суставам становится лучше, хотя мой лекарь клянется, что это всего лишь обманчивое впечатление. Однако сегодня вечером я вернулся в свою ставку раньше, чем обычно. Шум голосов на лестнице привлекает меня к глазку входной двери, и вот уже сильнейшее раздражение прогоняет мечтательность. Замечаю мельком пару половозрелых индивидов обоего пола, в руках бутылки и съестные припасы, а к их веселой перебранке добавляются еще и гнусные пульсации из коробки для ритмов. Только тут до меня доходит невероятное: молодежь собирается устроить вечеринку над моей головой.
Извинение для бессонницы найдено. Это цунами, это буря, это восьмая казнь египетская, Страшный суд, апокалипсис, конец света, нашествие Аттилы, натиск конкистадоров, Шекспир, термоядерный взрыв, разорение, бойня, столкновение миров, Дантов Ад, руины, опустошение, агония, это конец всему.
За что это мне? Разве артроз и неминуемая смерть недостаточная кара? Я пережил войну 40-го, зиму 54-го и появление синтетического ветивера. Нуждаюсь ли я в том, чтобы подвергнуться новому испытанию? О Ты, повелевший мне родиться, чтобы я вернул людям мирру и ладан! Неужели я не сдержал обещания?
Единственное, что меня забавляет, так это представлять себе, что их набилось человек тридцать в комнату для прислуги, в то время как я царю над огромной пустой территорией, лишенной всякой формы жизни, любого проявления радости. Эта ирония приятна сварливому старику.
Я не знаю, какое слово, «вечеринка» или «молодежь» страшит меня больше всего. Когда я перестал быть молодым? Ведь всегда воображают, что старость — это результат медленного процесса постепенного угасания. А почему не наоборот — результат всего одного мгновения, которое опрокидывает нас в другой возраст. Было ли это в день бомбардировки на улице Одриет, в том подвале, который вонял плесенью и засохшей кожей на куске свинины, проданной из-под полы? Было ли это в другой день, в усадьбе под Грассом, когда мои ноги не смогли перепрыгнуть живую изгородь сада? Или же когда я бежал от здоровенного бугая, который грозился расквасить мне нос и тем самым погубить мое драгоценное орудие труда? Или в тот вечер, когда я не решился предстать перед женщиной нагишом? Если только это не произошло тем утром душевного смятения, когда я долго нюхал свое предплечье, пытаясь уловить собственный запах, что, говорят, невозможно. Даже сегодня еще этот запах преследует меня — я тогда уловил в нем очень тонкий след разложения, который мог бы напомнить, если уменьшить его до одной миллионной, затхлый душок рассола и лежалой дичи.
Вот кто-то стучится в мою дверь. Ни в чем меня не пощадили.
— Здравствуйте, мсье, меня зовут Луиза, я ваша новая соседка, мы только что въехали на седьмой этаж с моим другом и празднуем новоселье, так что, боюсь, немного пошумим…
Сколько катастроф в одной фразе: она только что вселилась, у нее есть друг и они собираются пошуметь. Интуиция меня не подвела, это точно Бог посылает мне последнее испытание, прежде чем призвать к себе. У Его посланца лицо милосердного ангела. Это знак Всевышнего. Так и слышу Его: ты, так любивший женщин, что думаешь об этой Луизе? Кто, кроме Меня, мог такое сотворить? Несколько художников Возрождения пытались, но кто из них сумел найти точное равновесие между этими большими черными глазами, которые словно говорят: «Простите, что хочу занять совсем малюсенькое местечко в вашей вселенной», и ее скромной улыбкой, будто добавляющей: «Но я рассчитываю быстро его расширить». Я и впрямь посылаю тебе испытание, чтобы лишить тебя сна и подкинуть тебе материю для размышления — о том эгоисте, в которого ты превратился. Подумать только — ведь я мог умереть, не увидев это лицо, и мое представление о гармонии на земле осталось бы незавершенным!
— Мсье?..
— Развлекайтесь, как вам угодно. Шум меня не беспокоит.
— Очень мило. Знаете, вы могли бы…
Она прелестно колеблется, пригласить ли меня. А я рискую принять приглашение, и на что тогда она будет похожа — со старикашкой среди приятелей? Посмотрим, возобладает ли ее чувство приличия над чувством смешного…
— Вы могли бы к нам заглянуть, нам это доставило бы удовольствие, познакомились бы за стаканчиком сангрии.
— Спасибо, но уже поздно. Лучше вы загляните ко мне как-нибудь на днях выпить чаю. И добро пожаловать, соседка.
Одно только присутствие женщины — и все мои чувства вновь пробудились. Взгляд может быть столь же сильным, как и духи, он возвращает вас на столько лет назад, когда все возможно, когда ты все еще актер этого мира, когда мечта у тебя под рукой. Одно только лицо — и моя память воспламенилась настолько, что не находит отдыха. Я любил женщин, я превращал их в неотразимые создания. Всякий раз, когда одна из них роняет капельку моих духов себе за ухо, я словно немного сопровождаю ее в этом мире. Этого должно бы мне хватать. Луиза веселится наверху. Смеется, танцует, пьет, вовсю пользуется своей соблазнительностью. А меня завтра ждет тяжелое пробуждение.
Последнюю женщину, которая прикасается руками к моим ягодицам раз в неделю, зовут Брижит. И объединяет нас не аромат орхидеи каттлеи, а запах эфира. Мое тело не внушает ей никаких особенных эмоций, но признаю, что делать уколы она умеет бесподобно. Эта странная близость, которая нас объединяет, частенько сопровождается болтовней, которой ей будет не хватать, когда меня не станет.
— Ну что, Брижит? В полдень побаловали себя домашним супчиком с овощами?
— ?..
— Ваш свитер.
Она нюхает рукав и понимает, что ее выдало.
— Я сейчас слежу за собой. Надо сбросить пять кило к лету. Не то чтобы я очень любила супы, но это успокаивает аппетит.
— Свой аппетит вы успокоили пирожным с черным шоколадом. Я чувствую его даже отсюда, еще тепленькое, прямо с пылу с жару. Шерстяные вещи удерживают все. Что это было, муалё?[8]
— Брауни[9].
— Можете на меня положиться, я умею держать язык за зубами.
— Сатана, изыди из этого тела, пораженного артритом!
На Новый год я подарил ей халат для кухни, весь белый, с ее именем, вышитым на кармашке. Брижит — один из маленьких солдатиков здоровья, которые приносят гораздо больше утешения больным, чем своей собственной семье. К тому же у нее все еще красивые ноги.
— Теперь-то, после стольких лет, я вполне могу вам признаться, мсье Пьер. Когда вы мне сказали, что были парфюмером, я не поверила. Думала, что у них огромные носы, которые они укутывают тряпками. А у вас совсем скромный, хорошо очерченный. Почти женский.
— Брижит, вы меня встревожили. Всю жизнь женщины твердили мне, что размер органа не имеет значения. Неужели они меня обманывали?..
— Знаю, это глупо.
— А вы воображали себе протуберанец, как у Сирано? О нет, это отнюдь не полуостров, в крайнем случае маленькая дюна, которая сопротивляется непогоде. Вы сказали «женский» и не ошиблись. С точки зрения его исключительной точности я унаследовал нос своего отца, но вот очертания — это от матери. Если бы произошло обратное, лицо мира изменилось бы.
Обычно я пускаю в ход все свое коварство, чтобы задержать ее подольше, потому что, когда она уйдет, у меня не будет случая переброситься словом с живой душой до следующего четверга. Но сегодня после полудня придет наконец на чаепитие эта барышня — Луиза.
Она хочет, чтобы я сообщил ей, куда можно сходить в квартале, какие тут есть достопримечательности — все, что может знать старожил этого берега. Я не тороплю события, подпускаю ее к себе, как приручают воробья; держусь учтиво, но отстраненно, будто скрываю ужасные тайны за своими дверьми. Едва усевшись, она догадывается о необъятности моей берлоги и удивляется, что я живу тут один. Сразу же определяет меня на роль почтенного старца, много пожившего и достойного уважения, а себе отводит роль юной девушки на выданье, которой надо всему научиться. Решительно, эта малышка хорошо воспитана, но сам я не уверен, что хочу корчить из себя мудреца, готового поделиться опытом. Какой же актер хочет закончить жизнь в шкуре суфлера? И какая инженю нуждается в том, чтобы узнать про ловушки, в которые попадет? Кроме моего отца с его наукой, я не признавал никаких советчиков, никаких любителей читать лекции, никаких брадатых зануд, которые учат правилам, но никогда тому, как надо их преступать. Нет, красивая Луиза, последний удел старика отнюдь не пресловутая мудрость, которая мне ни к чему, а способность прислушаться наконец к своим ощущениям. Он оставляет их интенсивность ради чего-то неуловимого, летучего. Когда его разрушающееся тело перестает на мгновение донимать его, он успевает дать название какому-нибудь оттенку цвета или расслышать песнь дрозда, заглушенную гулом города. Он млеет при виде дерева, восторгается ветром или просто овощем, и ничто не чарует его сильнее, чем возможность вновь обрести вкусы и удивления детства, всего того, что он утратил в пути, но что его чувства никогда не забывали.
— Благодаря всего лишь запаху размоченной в чае мадленки можно написать тысячи страниц и отправиться на поиски утраченного времени…
Ей ни о чем не говорит этот отсыл к Прусту, но она выходит из положения, назвав меня поэтом. А ведь я и в самом деле был им, по-своему, — сочинял свои александрины из редких эссенций, рифмовал благоухания и в конце концов исчерпал все фигуры стиля. Смешивая перец с корицей, я получил оксюморон; добавив штришок мяты к орхидее — гиперболу. А сколько метафор, сколько образов были внушены утонченным осмосом ароматов? Я знал, что ваниль, смешанная с амброй, добавит нотку меланхолии, что любая красная ягода — малина, вишня, смородина — в сочетании с производными от гераниола пробудит детские воспоминания и что ничто лучше не напомнит звездное небо, чем фиалка, затерянная среди королевского папоротника.
Наше первое свидание продлилось до наступления вечера. Я не допустил ошибки, не искал десять поводов увидеться снова. Мне ведь еще помнятся эти богатые и стареющие женщины, которые пытались меня соблазнить в те времена, когда большие парфюмерные дома носились со мной, как с вундеркиндом. Еще привлекательные, породистые, но патетичные из-за того, что слишком хотели изображать из себя роковых красавиц в возрасте, когда уже балуют своих внуков. Немного чересчур накрашенные, подчеркнуто элегантные, вечно ничем не занятые и готовые на все, лишь бы стать необходимыми, они беспрестанно ловили искорку желания, которое могли бы заронить во мне. Сегодня мне удалось не повторить их ошибок, я по-прежнему придерживался своей стратегии и вел себя как вельможа, замкнувшийся в башне из слоновой кости. Собственно, она сама решила в следующий раз принести абрикосовый пирог к «Дарджилингу». После ее ухода я чувствую себя опустошенным из-за усилий выглядеть любезным, чуточку отстраненным господином, тогда как на самом деле я во всех подробностях изучал малейший изгиб ее тела. Мои пальцы все еще дрожат после того, как я пожал ее руку, а гостиная больше, чем когда бы то ни было, похожа на палату умирающего.
Мне вдруг хочется успокоить себя насчет того, кем я был так долго — волшебником, который всякий раз, представляя свою новую работу, вызывал столпотворение на Елисейских Полях. Я перетряхиваю ящики и нахожу забытые флаконы с почти выдохшимися духами, но мне довольно открыть «Шарм» — и мои пятидесятые годы разом возвращаются ко мне. Всего одна капелька на моем запястье — и тысячи женщин окружают меня и прославляют. Гордые и элегантные, все звезды. В превосходных нарядах, под которыми я воображаю их нагими и уже обращенными к Новому Свету, тому, что поглотит нашу старушку Европу. Мэрилин Монро сказала про «Шарм», что он пахнет сладко, как грех. Его доминирующей нотой была тинктура мускуса в сочетании с ветивером, слегка подчеркнутым нюансом апельсина. Сегодня это классика, которую девушки хотят заполучить, став женщинами. Каждые три-четыре года новая рекламная кампания вновь выводит его на сцену. Но самая прекрасная дань признательности — это мои клиентки, почитающие мой «Шарм» своей кожей, мои живые цветы, мои пьянящие посланницы, моиатласные футляры, мои благоуханные пейзажи, одновременно музы и творения. Когда одна из них невзначай задевает меня на улице, у меня возникает ощущение, будто я овладел ею — на время вздоха.
Каждое утро я, как старый привратник, подстерегаю миг, когда Луиза пройдет через мою лестничную площадку. Там, где другой прижался бы ухом к своей двери, мне достаточно втянуть в себя след ее прохода по лестнице. Она душится какой-то туалетной водой с эссенцией бергамота, которую считает свежей и бодрящей, но это все равно что орхидея, принявшая себя за герань. Кожа Луизы приходит в противоречие с любой кисловатой доминантой, она требует, скорее, какого-то травяного и маслянистого оттенка. Я видел мало женщин, которые умели бы сразу попасть в цель. Часто их выбор кажется им любовью с первого взгляда, хотя это была всего лишь неудачная встреча. Я уже давно научился подбирать им спутника жизни; может быть, они и изменят своему мужу, но моим духам — никогда.
Этим утром я снова буду играть роль посредника.
Моей первой мыслью было заглянуть в косметический отдел большого универсального магазина, я был даже готов удивиться какой-нибудь находке. За двадцать последних лет я был не слишком внимателен к эволюции в моей области, я от нее даже надменно отвернулся, словно говоря своим преемникам: Впредь выкручивайтесь без меня. От скольких симпозиумов, юбилеев, награждений я отказался из опасения оказаться выставленным на всеобщее обозрение, словно рождественская фигурка, с которой смахивают пыль раз в год. Еще мне было любопытно прогуляться по какому-нибудь престижному бутику на Больших бульварах, где продаются все спреи и кремы парижского шика. У меня сразу же возникло ощущение, будто я попал на концерт современной музыки, где с цепи сорвалась сотня обезумевших инструментов: настоящая какофония запахов. К основным аккордам примешивались многочисленные фальшивые звуки, к знакомым классическим нотам добавлялись крикливые, хмельное тут сталкивалось с пронзительным, а напыщенное — с откровенным диссонансом. Демонстрируя мне флакон в виденасеченной на квадратики гранаты, продавщица объясняла мне, насколько духи унисекс выявляют нынешнюю тенденцию. Если под унисексом надо понимать идею двуполости, то, по-моему, она достигла своего апогея в тот день, когда в холле отеля «Уолдорф Астория» в Нью-Йорке я наблюдал появление Марлен Дитрих в смокинге — она вся лучилась светом и смущала своей двусмысленностью. В духах, которые мне подсовывала продавщица, не было ничего еретического и отдающего серой, всего лишь желание маркетинга извлечь выгоду из беспокойства подростка, который оттягивает момент, которого так опасается, — когда он должен утвердить либо свою женственность, либо свою мужественность. Ни в коем случае нельзя дарить Луизе эту бездушную бурду и никакую другую из этих трехгрошовых поделок, которые скисают к середине дня и предают вас в наихудший момент. Вернувшись домой с пустыми руками — и успокоенный при мысли, что мир духов остался там, где я его оставил, — я снова открыл дверь своей мастерской, чтобы выйти из нее лишь через три дня.
Луиза спускается по лестнице в своем белом платьице со скошенным подолом. Она в нем словно Диана-охотница.
— Здравствуйте, мсье Пьер. Я иду в газетный киоск, вам что-нибудь нужно?
— У меня кое-что есть для вас.
Я протягиваю ей флакон. Ничего особенно сложного: безусловная нотка пчелиного воска и малая толика ацетата бензила, чтобы перекликаться с иланг-илангом. Это вернуло меня к станку. Как забыть пятьдесят лет ремесла? Бедное дитя, она ничего не понимает! В нескольких словах пытаюсь подвести итог жизни, наполненной алхимией и усердием. Она все еще ничего не понимает, но нюхает.
Готово дело, она смотрит на меня уже по-другому.
Я старик, у меня ломит поясницу и плохо со зрением, но на одно слишком короткое мгновение я стал в ее глазах исключительным, могучим и прекрасным.
В последующие дни она душится только моими духами, их аромат все еще витает на лестнице. Стойкость эссенций — сработано по старинке. Что об этом думает ее дружок? В конце концов, может, он и хороший парень, но откуда ему знать, что ей идет? Как и все остальные, если ему захочется сделать ей подарок, он попросит у продавщицы что-нибудь с приятным запахом. А для меня это было страстью, некоей миссией. Моими духами душились королевы и работницы, все, кто искал свой собственный аромат через мои труды. Скольких женщин я прославил? Сколько мужчин погибли при одном их приближении? Некоторые меня отблагодарили, отдавшись мне. Я вас любил и все еще люблю, но разве кто-нибудь узнает, до какой степени?
Сострадало ли когда-нибудь человечество слабеющему старику? Сегодня утром в мою дверь буквально вломились. Парочка журналистов, пишущих в четыре руки большую книгу о духах, которая должна выйти к праздникам; потом ее положат на журнальный столик, чтобы никогда больше туда не заглядывать. Почти все мои исторические собратья умерли, так что мое участие в их труде должно стать, по их словам, своего рода гарантией достоверности. Мужу лет сорок, пресыщенный, говорит высокомерно, как человек, знающий свою тему. Ему подавай даты, факты, отзывы, хронологию, так что моя память, привыкшая нестись, закусив удила, словно взбесившаяся лошадь, была вынуждена перейти на шаг и бить копытом от нетерпения. Сделав отступление, которое казалось мне гораздо более поучительным, чем никому не интересные подробности, я даже удостоился призыва к порядку от этого господина, который подверг сомнению правдивость моего рассказа. Его снисходительная улыбка словно говорила: Это происходило совсем не так, но, учитывая ваш возраст, неточность вполне извинительна. Вот паскудник! Даеще и вонючка! Утверждая, что жасмин в моду ввела писательница Колетт, он забыл, сколько денег потратил Наполеон, чтобы доставить его из садов Грасса в угоду Жозефине Богарне! Еще один, кто ничего не понял ни в самой идее прошлого, ни как его пытаются благонамеренно выкопать из могилы! Его жена, задавая свои довольно острые вопросы, все-таки умела выслушивать невысказанное, замечала многоточия и позволяла мне блуждать по окольным путям. Так что я подождал, пока ее муж не скроется в туалете, чтобы перейти наконец к серьезному разговору.
— Вы ведь изменяете ему, верно?
— Простите?
— Вы изменяете своему мужу. Это не вопрос, а утверждение.
Она что-то возмущено бормочет, краснеет от стыда. Божественно смущение неверной жены!
— Вы были в объятиях любовника всего несколько часов назад.
— Как вы можете позволять себе такое!
— Вы душитесь «Шанель» номер пять, но на вас остался также след лосьона после бритья превосходного состава, и чувствуется легкий дымок гаванской сигары, совсем свежий. Ваш муж не курит и мажет себе физиономию каким-то дешевым гелем. Мне, вообще-то, не нравится видеть мужчину рогоносцем, но для вашего мужа я сделаю исключение.
По его возвращении беседа приобрела гораздо более пикантный оборот. Ошеломление прекрасной изменницы сменилось страхом разоблачения — будто я похож на шантажиста! Но потом, облегченно вздохнув, она вернула мне свое доверие и даже изобразила улыбку в ответ на мою диатрибу, в сущности означавшую: запах обнаруживает то, что глаза не умеют видеть. Распрощавшись со мной на площадке, муж стал спускаться по лестнице, даже не подождав жену, что поощрило меня задержать ее в последний миг:
— Это меня, конечно, не касается, но полагаю, что нельзя связывать себя на всю жизнь с типом, который брызгается штукой с надписью «for men».
С тех пор как Луиза навела справки о моей особе, она приходит ко мне, как к национальному памятнику. Требует от меня тысячу анекдотов о чудесном мире элегантности былых времен, и хотя я терпеть не могу эту партитуру, играю ее помимо своей воли. Вчера я рассказал ей экстравагантную историю о русском князе, который заказал мне духи на основе водки для своих многочисленных любовниц. Каприз миллиардера, которым я отнюдь не хвастаюсь… Я так никогда и не узнал по-настоящему, хотел ли этот тупица, чтобы женщины казались ему еще более пьянящими, или же затеял это лишь ради того, чтобы от него меньше разило перегаром, когда он к ним приближался. Луиза требовала от меня и других историй, а потом еще и еще, как ребенок — карточных фокусов. Ее нежный и доверчивый, окрашенный восхищением взгляд порождает во мне желание сделать ее вечной, разогнать вокруг нее злых духов, разметить вехами дороги, на которые она отважится ступить. Но мне довольно видеть, как она разглаживает платье на своих бедрах, чтобы проснулся воздыхатель, которым я был когда-то. Стоит ей улыбнуться, и я едва сдерживаюсь, чтобы не провести рукой по ее волосам! У меня нашлась бы сотня средств, чтобы вогнать ее в краску, но не пользуюсь ни одним. Я мог бы, например, рассказать ей, как прямо сегодня утром, в метро, пережил миг нежданного сладострастия. Я стоял в переполненном вагоне, вцепившись в поручень, в нос мне бил пульсирующий поток воздуха, воняющий смесью резины и кожзаменителя, и вдруг до меня долетела первая нота на основе персика: «Мицуко», наверняка самое прекрасное творение Жака Герлена. Я не успел даже заметить в толпе женщину, которая ее источала, как оказался уже далеко и от этого поезда, и этих людей, и этого туннеля — в Риме.
Я стою, облокотившись на балконные перила своего номера в отеле «Кампо деи Фьори». Тень вечера только что добавила прохлады в этот пронизанный светом летний день. Подле меня потягивает сухой мартини Альма ди Стефано, оперная певица. Я подтруниваю над тем, что она пахнет духами моего конкурента, но мы быстро соглашаемся: «Мицуко» идут ей, как никакие другие. И тут же, под открытым небом, блуждая взглядом по Риму, занимаемся любовью.
С тех пор редко бывает, чтобы, встретив «Мицуко», я не перенесся снова на тот балкон и в тот миг, вечный, как город с тем же прозванием, и Альма снова оказывается в моих объятиях. Мой исключительный нос тут совершенно ни при чем, просто у обоняния в тысячу раз больше памяти, чем у любого другого чувства, и каждый из нас, стоит только найти точную копию запаха из прошлого, способен оживить исключительный, головокружительный момент. Я горю желанием рассказать это Луизе, но она никогда не просит меня ни о чем подобном, да и сама не откровенничает, — со стариком, еще того меньше с отцом, своей личной жизнью не делятся.
Попытаемся вообразить, как она представляет себе мсье Пьера юным влюбленным… Наверное, славным малым, который в былые времена выряжался понаряднее, чтобы пойти с девушкой на танцы, и любезничал с ней под бдительным оком ее отца. А в день свадьбы все заканчивалось под песню «Пора вишен». Вот что она наверняка думает в простоте душевной. У меня уже нет права рассказывать о моих громких титулах, моих победах и славном происхождении, иначе я рискую сойти за древнюю руину. Ссохшийся и согбенный старикан, каким я стал сегодня, держал в своих объятиях далеко не одну, да так крепко, что мои руки всееще дрожат от этого. Духи создают лишь для одной-единственной, говаривал мой отец. Это, конечно, верно, но я никогда не понимал, какая же из них единственная, — их было так много! Я узнал, читая мемуары знаменитых женщин, что многие из них хвастались, будто были вдохновительницами «Манежа», который я выпустил в 1967-м. Однажды вечером маэстро Пьер сказал: Вы до того вскружили мне голову, что ради вас я создам «Манеж»… Ах, мои красавицы, мои любовницы, мои куртизанки, я уже не помню, какой из вас я был обязан своим «Манежем», но знаю, что он будет кружить головы еще долго после моей смерти!
Луизе я представляюсь человеком, который повидал целый свет, а порой и водил его за нос. Но что-то мне подсказывает: долго это не продлится, потому что и у моей памяти, и у ее любопытства есть свои пределы. Скоро она узнает обо мне почти все, ей это надоест, и я опять стану просто дряхлым стариком, затерянным в своем мавзолее.
— У вас хороший чай, мсье Пьер.
Если бы я не создавал духи, составлял бы чайные смеси. Приятно пить то, что обоняешь.
— А в каком возрасте вы начали заниматься парфюмерией?
Она мне не поверит. Стоило папе отвернуться, как я уже намешал наудачу несколько пузырьков.
— Я назвал свои первые «Головокружением». Мне было шесть лет. Как раз годились для какой-нибудь рантьерши-невежи.
Она смеется, думая, что я шучу. Скрещивает ноги. Ее колени касаются груди. Чего бы я только не дал, чтобы распрямить это тело.
Знаешь, я скоро умру.
— Слушайте, мсье Пьер, а какой была Коко Шанель в жизни?
— Я бы хотел понюхать вас, Луиза.
— Понюхать меня?
— Понюхать вас.
Она улыбается, озадаченная, невинная. Она не знает, что заключает в себе слово «понюхать». Тогда как оно заключает в себе все. Она уже не смотрит на меня как на старого парфюмера с нижнего этажа. Я уже не знаю, сколько мне лет, и мне плевать. И она прекрасно видит, что мне плевать. Я чувствую, что она набирается духу, как женщины перед тем, как отдаться. Она встает, расстегивает верхнюю пуговку своего корсажа, приближается ко мне. И подставляет мне свою грудь.
— Это я получил уже давно. Чего я хочу, так это ваш естественный, ничем не замутненный запах. Саму вашу суть. Суть Луизы. Ту, что никогда не была искажена никаким сторонним ароматом. Я хочу ощутить само ваше существо.