Момент Кеннеди Дуглас

Я принял его предложение и сел на стул, который только что освободил Мехмет.

— Кажется, ты напугал беднягу, — сказал Фитцсимонс-Росс. — Как ты, должно быть, заметил…

— Он женат.

— Надо же, какие мы наблюдательные.

— Обручальное кольцо есть обручальное кольцо.

— Эти несчастные турецкие мальчишки… семья планирует им жизнь с момента появления на свет. Жена Мехмета приходится ему двоюродной сестрой, толстая такая деваха. Мехмет рассказывал, что ему начали нравиться мальчики лет с пятнадцати, но представь, если бы он признался в этом своему отцу. Тем более что он работает в семейной прачечной, которую старик держит на Хайнрих-Хайне-штрассе…

— Осмелюсь предположить, что ты не там познакомился с Мехметом?

— О, Томми-бой, ты демонстрируешь чудеса дедукции. Нет, я познакомился с Мехметом при куда более романтических обстоятельствах… в туалете на станции «Зоопарк». Это известное место съема для тех, кто ищет «ту любовь, что о себе молчит»[23].

— Так ты нашел своего Оскара Уайльда.

— Я — ирландский протестант-гомосексуалист. И да, я нашел своего Оскара Уайльда. Мы с Мехметом разбудили тебя сегодня утром?

— Угадал.

— И ты был в шоке?

— Не забывай, что я из Нью-Йорка.

— Ах да, мудрый американец — даже при том, что это звучит как оксюморон. Что ж, тебе придется привыкнуть к присутствию Мехмета, поскольку мы встречаемся три раза в неделю. Обычно по утрам. И уходит он ровно через полтора часа. В другое время он приходить не может, это вызовет подозрения у его всезнающей фашистско-исламской семьи. В любом случае, меня такой график устраивает. Мы с Мехметом получаем друг от друга все, что нам нужно, в рамках установленных границ. Так что никакого шума и волнений.

— Кстати, о шуме… нам необходимо поговорить о музыке…

— Какой еще музыке?

— О музыке, которая орала вчера ночью.

— Тебе не нравится мой вкус?

— Мне не нравится, когда меня будят в два часа ночи.

— Боюсь, что огорчу тебя. Самая плодотворная работа у меня с полуночи до четырех утра. А рисовать без громкой музыки я не могу. Так что…

— Когда мы обсуждали это, ты поклялся, что никакой музыки не будет, если я заселюсь.

Он потянулся за сигаретой и закурил.

— Я солгал, — наконец произнес он.

— Очевидно. Но все дело в том, что я не могу заснуть, когда орет музыка.

— В таком случае измени свои привычки. Работай по ночам, как я.

— Это не ответ.

— Ты ждешь от меня другого?

— Я хочу получить обратно мои семьсот марок.

— Они уже потрачены. У меня долги, знаешь ли. И теперь…

— Теперь ты должен выполнять свою часть сделки.

— Я ничего никому не должен, Томми-бой.

— Ошибаешься.

— Что, будешь судиться со мной, америкашка? Как это у вас там принято: «С вами свяжется мой адвокат…» и все такое…

Фразу про адвоката он произнес с мерзким американским акцентом, как это делают бритты, когда хотят унизить нас, колонистов. Я по-настоящему разозлился. Но у меня такая особенность — я никогда не выплескиваю злость наружу, а вместо этого затихаю и втайне начинаю строить козни.

— Мы договаривались, — произнес я голосом чуть громче шепота, — что никакой музыки не будет, когда я здесь.

Призываю тебя держать слово. — Затем развернулся и вышел из квартиры.

Выйдя из дома, я с трудом подавил в себе желание разбить ему окно. Фитцсимонс-Росс был прав: с моей стороны было наивно передавать такую сумму наркоману. Но думаю, подсознательно я знал, что нарываюсь на неприятности, выплачивая деньги вперед, но сделал это потому, что хотел посмотреть, чем все закончится. Теперь надо было придумать, как получить то, что мне нужно — тишину в ночное время, — при этом не мешая работе Фитцсимонс-Росса. В тот день, бродя по фешенебельным улицам Шарлоттенбурга, я наткнулся на магазин радиотехники, где купил пару приличных наушников и десятиметровый удлинитель к ним. Продавец осторожно покосился на меня, когда я попросил такой длинный провод.

— У меня большая комната.

Ближе к вечеру я заглянул в «Стамбул» и спросил у Омара, можно ли иногда пользоваться их телефоном и не согласится ли он принимать для меня сообщения (поскольку я чувствовал, что лучше избавить людей от общения с Фитцсимонс-Россом).

— Вы готовы заплатить небольшую сумму за эту услугу? — спросил он.

— Сколько?

— Столько же, сколько я беру с остальных пяти-шести своих клиентов, которым звонят на этот номер: пять марок в неделю. Обещаю, вы получите качественную услугу. И сможете делать до пяти местных звонков в день без дополнительной платы.

— Что ж, тогда договорились. Могу я сделать один из этих пяти звонков прямо сейчас?

Омар подвел меня к барной стойке и извлек откуда-то из глубин прилавка тяжелый черный телефон «Бейклайт». Я достал свой блокнот, куда записал имя и номер телефона Джерома Велманна, шефа берлинского бюро «Радио „Свобода“». Набрав номер, я попал на коммутатор, и меня переключили на секретаря мистера Велманна, которая оказалась очень серьезной дамой.

— Мистер Велманн знает, по какому вопросу вы звоните? — спросила она.

— Я звоню по рекомендации Хантли Кренли.

Тот факт, что я ответил на ее родном языке и к тому же назвал имя очень влиятельного человека из Вашингтона, казалось, привлек ее внимание.

— Любой может назвать имя герра Кренли. К нам постоянно обращаются люди в поисках работы, и все говорят одно и то же: что они встречались с кем-то из руководства в Вашингтоне, а на самом деле…

— Мистер Кренли сообщил мне, что он лично написал мистеру Велманну обо мне.

— Тогда мне придется просмотреть все телексы, которые герр Велманн получал в последнее время из головного офиса. Если выяснится, что вы говорите правду…

— Вы подозреваете меня в обмане?

— По причинам, которые, я уверена, вам известны, мы должны с особым вниманием подходить к рассмотрению кандидатур потенциальных сотрудников, в том числе и тех, кто просто желает назначить встречу с герром Велманном. Вы должны понимать, что, учитывая характер своей работы, мы вынуждены проявлять повышенную бдительность… тем более в этом городе.

— Все ясно, — сказал я, добавив, что сообщения на мое имя можно оставлять по следующему номеру… и зачитал шесть цифр, указанных на пластиковом диске телефонного аппарата.

— И что это за место, куда мы будем звонить… если вообще будем?

— Это кафе в Кройцберге, называется «Стамбул», — сказал я, тотчас осознав, что название и месторасположение заведения навевают мысли о шпионской явке.

— Почему вы принимаете сообщения именно там?

— Потому что я живу за углом… а дома у меня нет телефона.

— Если вы не получите никаких сообщений от нас в течение сорока восьми часов, это означает, что герр Велманн предпочел не встречаться с вами. Всего доброго.

Путь к мечте отрезан? Похоже, официоз был жизненным кредо этой дамы, смыслом ее существования. Я не сомневался в том, что она постарается перекрыть мне все возможности получить работу на «Свободе» — и, стало быть, лишит меня ценного источника информации для моей будущей книги. Разумеется, я мог исследовать и другие миры, находясь здесь, в Берлине. Но мне так хотелось поработать в рядах «рыцарей» «холодной войны», проникнуть в логово западной пропаганды…

— Нерадостные новости? — участливо произнес Омар, когда я вернул ему телефон.

— Вы дадите мне знать, если они перезвонят? — спросил я, протягивая свой первый взнос в размере пяти марок.

— Вы платите за услугу — вы получаете услугу.

И, мог бы я добавить, уговор есть уговор. По крайней мере, так я смотрел на мир… и на договоренность с Фитцсимонс-Россом. Поэтому, вернувшись в тот вечер домой и не застав соседа, я оставил наушники и десятиметровый удлинитель рядом с проигрывателем, приложив записку:

«Это тебе. Думаю, провод достаточно длинный, чтобы ты мог свободно перемещаться по мастерской. Продавец заверил меня в отменном качестве звука. Приятного прослушивания… Томас».

Я поднялся наверх и решил пораньше лечь спать, так что к одиннадцати уже был в постели.

Музыка загремела вскоре после полуночи. Только на этот раз это был не Барток, и не Джон Колтрейн, и не кто-нибудь из этой рафинированной когорты. Нет, сегодня это был самый зубодробительный хеви-метал — что-то вроде скрежета, имитирующего лобовое столкновение пяти автомобилей. Выбор был не случайным, я в этом не сомневался. Такфитцсимонс-Росс давал мне понять, что компромисс с наушниками отвергнут. Я встал с кровати, надел халат и спустился вниз. Фитцсимонс-Росс увлеченно работал, стоя спиной к стереосистеме. Поэтому он не увидел, как я подошел к проигрывателю и убрал звук. Внезапная тишина заставила его обернуться как раз в тот момент, когда я отсоединил провода и потащил аппарат к окну. Когда я распахнул окно, он завопил:

— Что ты творишь, черт возьми?

— У нас был уговор.

— Ты не посмеешь…

— Обещаешь выполнить свои обязательства?

— Я не поддаюсь на шантаж.

— А я не собираюсь вступать в переговоры с хулиганом. Или ты выполняешь наш договор, или возвращаешь мне семьсот марок, или твоя вертушка летит вниз…

— Ты будешь диктовать мне, как себя вести, говнюк?

— Что ж, будь по-твоему.

И я выбросил проигрыватель в окно.

Фитцсимонс-Росс разом изменился в лице. Он был просто ошарашен тем, что произошло на его глазах. Сидя на полу перед своим незаконченным холстом, он смотрел прямо перед собой и молчал. Теперь он чем-то напоминал мне потерянного мальчика. Странно, но мне стало стыдно за такую грубую выходку, хотя в душе я понимал, что, если бы не осадил его, музыка гремела бы всю ночь.

Я тихонько поднялся к себе, оставив его сидящим на полу. Выпил несколько бокалов красного вина и выкурил две самокрутки. На цыпочках подошел к двери, прислушиваясь, не крадется ли он по лестнице с молотком в руке. Согласен, поддался паранойе… но, в конце концов, парень — наркоман с возбудимой психикой, так что (говорил я себе) нельзя ничего исключать. В тот момент я твердо решил, что завтра же съеду с квартиры.

Около двух часов ночи я наконец лег в постель и сразу отключился. Проснулся около полудня. Робкое зимнее солнце пробивалось сквозь венецианские жалюзи. Окончательно проснувшись, я начал мысленно составлять план действий на день.

Сходить в кафе «Стамбул» и позвонить в пансион Вайссе, поговорить о долгосрочной аренде комнаты.

Позвонить на «Радио „Свобода“» и сказать фрау Шарм, что у меня изменился телефон.

Вернуться сюда, собрать вещи, оставить Фитцсимонс-Россу прощальную записку, выразив надежду, что семисот марок ему хватит, чтобы купить новый проигрыватель (и заодно успокоить мою совесть).

После утреннего ритуала — бутерброд с сыром на черном хлебе «памперникель», две чашки эспрессо и первая самокрутка — я схватил пальто и спустился вниз. Фитцсимонс-Росс уже работал, стоя перед мольбертом, и его кисть порхала по холсту, нанося все новые слои голубой лазури. У него на голове были наушники, купленные мной накануне. Провод удлинителя тянулся по всей комнате к стереосистеме с новым проигрывателем.

Я изумленно покачал головой, и тут Фитцсимонс-Росс обернулся и заметил меня. Сдвинув наушники, он коротко выругался:

— Говнюк.

После чего еле заметно улыбнулся.

— За мной ланч в «Стамбуле»? — предложил я.

Он задумался на мгновение.

— Пожалуй.

Все указывало на то, что мой переезд откладывается.

Глава пятая

Фитцсимонс-Росс обладал еще одним талантом: он умел жить настоящим. Я даже завидовал ему в этом. Он быстро забывал обиды, никогда не горевал о прошлом и не таил злобу. Да, он мог переживать из-за какой-нибудь хлесткой критической статьи или возмущаться дублинскими «скупердяями» (его любимое словечко), ненавидевшими его за «успех, которого он добился на сегодняшний день». Но он редко жаловался на несправедливости жизни и не сокрушался по поводу упущенных возможностей. За время нашего dtente[24] ланча в кафе «Стамбул» он ни словом не обмолвился о событиях вчерашней ночи, не рассказал и о том, как ему удалось еще до полудня раздобыть новую вертушку. Напротив, он был остроумен, ироничен, увлечен разговором. Казалось, будто в публичном месте в нем включался внутренний цензор, останавливая поток похабщины, которая давно стала его фирменным стилем. Как только мы принялись опустошать литровую бутылку домашнего вина, я задал вопрос, мучивший меня вот уже несколько дней:

— Давно ты сидишь на игле?

Фитцсимонс-Росс ничуть не смутился. Закурив очередную сигарету «Голуаз», он улыбнулся и сказал:

— Четыре года.

— И это не мешает твоей работе?

— Конечно нет. Я бы даже сказал, что моя зависимость помогла мне в карьере.

— Добавила вдохновения?

— Вроде того. Но позволь мне спросить тебя, человека, по всей видимости, не знакомого с героином: ты никогда не экспериментировал с галлюциногенами?

— Однажды, еще в колледже, пробовал ЛСД.

— И?

— Ну, помимо того, что я бодрствовал целые сути… да, это было очень круто и красочно.

— Героин — это совсем другое. Он ввергает тебя в восхитительно интравертное состояние, ты пребываешь в полном покое и уже ничего не чувствуешь… и это очень даже неплохо, если учесть, сколько ужаса в нашей жизни. Не хочу делать рекламу наркоте, но она дает ощущение величайшего блаженства.

— Если не считать негативных последствий наркозависимости.

— Надо же, Томми-бой, в тебе начинает говорить убежденный кальвинист.

— Может, поэтому я и не стал наркоманом.

— Сделай одолжение, никогда не связывайся с дурью. Ты слишком организованный, чтобы стать наркоманом.

— А ты разве не организованный?

— На поверхности — да, безусловно. Но иногда я могу предаться распутству, потому что научился совмещать это с мелочной дотошностью, свойственной мне от природы. Так что я, можно сказать, уникальный наркоман…

— Не пробовал читать мотивационные лекции по организованной наркомании?

— Если напишешь для меня текст, прочту, не вопрос. Но, признайся, без допинга ведь не проживешь? Я уверен, что иногда ты покуриваешь травку, да и выпиваешь вот. Но у тебя есть внутренний тормоз, который не позволяет выходить из-под контроля. Жаль, что ты не еврей. В тебе есть это жидовское чувство ответственности.

— Это потому, что я жид.

У Фитцсимонс-Росса было такое выражение лица, будто он шагнул в пустую шахту лифта.

— Ты шутишь, да? — произнес он.

— В иудаизме религия передается по материнской линии, и поскольку моя мать была еврейкой, значит, я — жид.

Я постарался произнести это так, чтобы стало понятно, насколько омерзительны подобные разговоры. Наблюдать за смущением Фитцсимонс-Росса было одно удовольствие.

— Это всего лишь фигура речи, — сказал он, потянувшись за сигаретой.

— Это отвратительное слово. И оно убеждает меня в том, что ты — антисемит.

— Ты хочешь, чтобы я извинился, да?

— С чего бы вдруг какому-то жиду просить об этом столь рафинированного джентльмена, как ты?

— Считай, что я уже удалил это слово из своего вокабуляра. Но мне все-таки хочется спросить: ты не жалеешь о том, что тебе сделали обрезание?

Я покачал головой, но сдержать улыбку так и не удалось. Фитцсимонс-Росс был неисправим.

— Думаю, мне не стоит отвечать на этот вопрос, — сказал я.

— И моя бестактность не повлияла на твое решение угостить меня обедом?

— Ты полагаешь, что я попытаюсь всучить тебе чек?

— Туше!

Нам принесли лазанью. Она оказалась более чем съедобной. Даже Фитцсимонс-Росс был впечатлен.

— Чертовски недурно. Странно, и почему я раньше обходил стороной это заведение?

— Возможно, потому, что в твоей жизни уже достаточно турок.

— Ой-ой-ой, какие же мы суки.

— Ты так и не объяснил мне, как тебе удается работать под героином.

— Как дьявольское зелье поработило меня? Тебе надо писать бульварные романы, Томми-бой. Скажем, «Исповедь голубого наркомана».

— Считай, что название у меня уже есть.

— Так вот, я попробовал герыч вскоре после того, как переселился в эти края. Поначалу покуривал, а потом один байкер, Мартин, с которым я тогда путался, посадил меня на иглу. Когда меня впервые накрыло… о, это было нечто. В общем, и объяснять не надо, почему на эту дрянь так подсаживаются. Короче, я стал колоться в восьмидесятом. И наверное, мне стоит преклонить колена перед моим отцом, который, хоть и не смог удержаться в гордом звании сквайра, все-таки успел внушить мне, что надо держать марку. Ты можешь пустить по ветру семейное состояние, можешь убить все, что тебе дорого, но никогда, никогда не показывайся на людях в неотутюженных брюках и стоптанных башмаках. Как бы то ни было — спасибо папе, — я был весьма щепетилен в том, что касается наркоманской гигиены. Я никогда не пользовался чужой иглой. Что, как выяснилось, спасло мне жизнь, а вот бедному Мартину — нет, потому что он не был таким же щепетильным, как я. Я имею в виду чуму, конечно. Она отняла у меня добрых два десятка друзей, и не только здесь. Ну и потом, я всегда занимал жесткую позицию — позволю себе каламбур, — когда дело касалось презервативов. Так что, папа, Vielen Dank[25]. Ты превратил меня в точную копию самого себя — и, сам того не сознавая, спас мне жизнь.

— Когда умер твой отец?

— Три года назад. Цирроз печени, не сказать, что это в порядке вещей для графства Уиклоу.

— Вы с ним были близки?

— О да, хотя он не одобрял моих сексуальных предпочтений. Но, надо отдать ему должное, он действительно ценил меня как художника. В последний год своей жизни — а ему было всего пятьдесят восемь, когда он покинул этот мир, — отец очень старался… как бы это сказать… искупить вину за все свои абсурдные выходки и оскорбления, прегрешения и деградацию. К тому времени моя мать — чистокровная англичанка и эталон холодной стервозности — уже бросила его. Практически нищий, он жил в сторожке в поместье своего давнего приятеля в Раундстоуне. Когда врачи сказали, что жить ему осталось месяца три, не больше, он написал мне сюда, в Берлин, и попросил «приехать домой», чтобы «поддержать его в трудную минуту». Что я и сделал — благо, в Дублине жил мой приятель-художник, у которого в городе был знакомый, поставлявший мне героин. Разумеется, я не посвящал своего умирающего отца в такие подробности. Опять же, если бы он узнал о моей слабости, думаю, он бы скорее огорчился, чем пришел в ярость. Что ни говори, а отец был славным парнем, который просто хотел любить и быть любимым. Но вот любовь как раз и обошла его стороной. Собственно, как и большинство из нас.

Он затушил сигарету и тотчас закурил снова.

— Ты никогда не был влюблен? — спросил я.

— Всего-то раз десять. А ты?

Я задумался, пытаясь сообразить. И это меня обеспокоило.

— Твое молчание красноречивее всяких слов, — сказал Фитцсимонс-Росс.

— Была одна женщина, которая очень любила меня.

— И… дай-ка угадаю… она была слишком хороша для тебя?

— Наверное.

— Похоже, у тебя тоже была мать, которая считала твое появление на свет величайшей ошибкой своей жизни… конечно, не считая брака с твоим отцом. И как следствие — ты здесь, в Берлине, спасаешься бегством от женщины, которая считала тебя неполноценным…

— Женщина, о которой ты говоришь, докурилась до смерти семь лет назад.

— А ты все бежишь. Скажу тебе одну вещь: это никогда не проходит. Ты обречен вечно бороться с этим. Я не видел свою мать пятнадцать лет. Она бросила моего отца, чтобы выйти замуж за какого-то отставного полковника типа Блимпа[26], и поселилась с ним в убогой деревне Чиппендейл-он-Твид в Котсволде, где она, по ее собственному выражению, была среди «людей своего круга»… имея в виду, что мы, Пэдди[27], ей не ровня. Беда в том, что мой отец был зависим от нее. Она восполняла его потребность в «мамочке», потому что, насколько я мог судить о своей бабке по отцовской линии, она была такой же холодной и сварливой, как моя собственная мать. Так что нетрудно догадаться, что женщина, которая любила тебя…

Я перебил его вопросом:

— Ты никогда не думал о том, чтобы сократить свои расходы, соскочив с героина?

— Забавно наблюдать за тем, как ловко ты пытаешься сменить тему, едва речь заходит о чем-то болезненном или неловком. Отвечаю: нет, мне совсем не хочется избавляться от пресловутой «обезьянки на плече». Кажется, так вы, янки, называете наркотик? Он дает мне силы для работы и делает реальность терпимой.

— Потому что ты тоже сопротивляешься любви?

По губам Фитцсимонс-Росса пробежала ироническая улыбка.

— Вы — самый талантливый уклонист, monsieur. Вероятно, для писателя это главное — умение уклоняться от ответа. На этой ноте разрешите закончить и откланяться. Через полчаса у меня рандеву с Мехметом. И если только ты не желаешь присутствовать при нашей встрече…

— Я прогуляюсь.

— Так и думал, что ты это скажешь. Я слишком хорошо знаю вашего брата. Либерал, творческая личность, без предрассудков, есть даже парочка друзей-педиков. Но втайне испытываешь отвращение ко всему этому.

— Хочешь сказать, что умение читать чужие мысли — это еще один из твоих многочисленных талантов?

— Совершенно верно. А какие у тебя планы на вторую половину дня?

Я полез в карман за кисетом с табаком и сигаретной бумагой и заметил, что вместе с курительными принадлежностями там лежит и мой американский паспорт. Я посмотрел на часы. Всего лишь половина первого.

— Может, наведаюсь в чужую страну, — сказал я.

— Ты хочешь сказать… туда?

— Это же в пяти минутах ходьбы.

— Но если ты когда-нибудь бывал там…

— Нет, не доводилось.

— Тогда сходи, посмотри. Но поверь, ты вернешься к шести вечера с мыслью о том, что больше туда ни ногой.

— Что, все так плохо?

— Полагаю, если бы ты был членом дублинского или лондонского отделения Рабочей революционной партии, «народный рай» по ту сторону границы показался бы тебе пределом мечтаний… тем более что твой западный паспорт позволяет в любой момент дезертировать с корабля. Но для остальной части интернированных… впрочем, как я уже сказал, иди и смотри. Возможно, это у меня проблемы с восприятием монохрома, и я не замечаю добродетелей за пеленой нескончаемого уныния. Наверное, я не такой проницательный, как ты.

— Я оценил твою иронию.

— Но, кстати, если тебе встретится какой-нибудь брат-социалист из Анголы или Кубы, кто продает приличный герыч…

— Ты шутишь.

— Ну, мне так говорили. В общем, возвращайся целым и невредимым. А теперь прошу прощения, мне пора…

И он ушел.

Может, это и был самый подходящий момент для моего первого перехода «на ту сторону»? Хотя вряд ли, если учесть, что утро я уже потерял и небо налилось свинцовыми снежными тучами.

И все-таки я спустился в метро и доехал до Кохштрассе. Я мог бы выбрать более удобный вариант и пересечь границу по соседству с домом, на Хайнрих-Хайне-штрассе. Но, как всегда, я думал о своем будущем повествовании, а потому мне казалось правильным начать с полного погружения в реалии «холодной войны» и перейти границу на КПП «Чарли».

Когда поезд замедлил ход, подъезжая к станции «Кохштрассе», на меня накатило беспокойство. Я не мог его толком объяснить, разве что страхом перед тоталитаризмом. Он поселился во мне еще в те дни, когда русские ракеты были нацелены на нас с территории Кубы, и укрепился потом, в старшей школе, когда мы читали Солженицына, и в колледже, когда смотрели фильмы Анджея Вайды о сталинизме в польском обществе. Но громче всего звучал во мне голос моего отца в разгар протестов против войны во Вьетнаме:

«Эти „мирники“[28] даже не подозревают о том, как вольготно им здесь живется; вышли бы они протестовать на улицы Москвы, так все бы оказались в сибирских лагерях. Там с вольнодумцами не церемонятся. Уж там-то знают, как заткнуть людям рты».

Даже если я и понимал в то время, что комментарии отца не более чем эмоциональный выпад, кое-что мне все-таки врезалось в память. Однажды — мне тогда было лет восемь — мы приехали в гости к одной из моих тетушек по линии матери. Она жила в предместье Оссининга, в огромном доме, как на картинах Гранта Вуда[29], и мало того что он поразил меня своей американской готикой, а тетя Хестер выглядела ходячей мумией, так еще и отец решил нагнать на меня страху, сказав, что, если я сунусь на чердак, меня ждет неприятный сюрприз. Возможно, он хотел предостеречь меня от шалостей и назойливого любопытства, а может, просто хотел припугнуть. Как бы то ни было, я тотчас начал воображать всякие ужасы, кроющиеся за той дверью. С тех пор во мне укоренился страх перед незнакомыми местами, куда вход был воспрещен.

С первого взгляда чекпойнт «Чарли» произвел на меня впечатление как раз такого «запретного» места. На выходе из метро сразу бросился в глаза знакомый по фотографиям плакат «Вы покидаете американский сектор» с очевидным подтекстом «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Справа, на первом этаже небольшого дома, находился музей — Haus am Checkpoint Charlie, — который, судя по экспонатам в витрине, хранил память о тех, кто был застрелен или арестован при попытке перебраться на другую часть берлинской земли.

Я посмотрел на часы — было начало второго — и направился к будке американского пограничного контроля. Подойдя к окошку, достал свой зеленый американский паспорт. В будке сидел офицер в форме. Он заметил, что я держу наготове документ.

— Добрый день, сэр, — произнес он. — Чем могу вам помочь?

— Мне надо регистрироваться у вас перед переходом границы?

— Нет необходимости, сэр. И если у вас возникнут проблемы на той стороне, обращайтесь в наше посольство. Но вы ведь только на день, я правильно понимаю?

Я кивнул.

— Что ж, если только вы не планируете встречаться с диссидентами или раздавать Библию на углу…

— Нет, я не по этой части.

— Тогда у вас не должно быть проблем. И не забудьте, что вы должны вернуться до полуночи…

— Вы сами-то бывали там?

— Тем, кто носит такую форму, это запрещено, сэр. Желаю вам хорошего дня в Восточном Берлине.

Я двинулся дальше, к самому КПП, и вскоре увидел прямо перед собой огромные ворота. Они тянулись по всей ширине улицы, с обеих сторон намертво зажатые Стеной. Колючая проволока оплетала все открытые пространства. В дальнем конце ворот тут же нарисовались два красавца в форме Volkspolizist[30]. Когда я подошел, они кивнули мне и открыли передо мной портал.

— Паспорт, — произнес один из них по-немецки.

Я предъявил свой американский паспорт.

— Идите туда, — сказал Volkspolizist уже на ломаном английском, указывая на будку.

— Ich danke Ihnen, — поблагодарил я его и пошел вперед, услышав, как за моей спиной глухо лязгнул засов.

Прямо передо мной возникла будка охраны. Возле нее стояли несколько вооруженных офицеров. За окошком из плексигласа сидел еще один Volkspolizist. Он взял у меня паспорт и спросил, говорю ли я по-немецки. Когда я ответил на его родном языке, он кивнул и сообщил, что мне выдана однодневная виза, которая истекает сегодня в полночь.

— Вы должны покинуть территорию Германской Демократической Республики до полуночи, и обязательно через этот контрольно-пропускной пункт. Пересечь границу в другом месте вы не можете. А сейчас вам надо обменять тридцать западных марок на тридцать марок ГДР.

Я знал, что обменный курс был абсурдным, что марка ГДР стоила не больше двадцати пфеннигов в западной валюте, и, стало быть, курс был пять к одному. Но путеводители и журналы уже просветили меня, объяснив, что таков порядок пересечения границы Восточного Берлина и что таким образом гэдээровский режим зарабатывает твердую валюту. Это было одно из многих негласных условий получения визы, как и требование об обязательном возвращении до полуночи. Добыть разрешение на более длительное пребывание было крайне затруднительно, поскольку правительство предпочитало принимать только официальные туристические группы или убежденных коммунистов. У писателя вроде меня не было никаких шансов получить визу для самостоятельного путешествия — во всяком случае, так сказал мне сотрудник посольства ГДР в Вашингтоне, когда я подавал документы в надежде, что мне будет позволено колесить по всей Германии. Консул ясно дал понять, что расширенную визу я могу получить только по официальному приглашению Союза писателей ГДР. Но поскольку моя единственная на тот момент книга (ему явно пришлось покорпеть, выясняя, что же я там все-таки накропал) не имела социалистической окраски, которая могла бы расположить ко мне ребят из Союза писателей ГДР, хлопотать о визе не имело смысла.

Volkspolizist облегчил мой кошелек на 30 западных марок (он упорно не называл эту валюту дойчемарками), открыл большую амбарную книгу и заглянул в раздел, обозначенный буквой «Н», долго проверяя, значатся ли там мое имя и паспорт. И тут меня осенило: возможно, консул ГДР в Вашингтоне переслал мои данные в Восточный Берлин, информируя власти, что я чрезмерно любопытный писатель, который постарается проникнуть в ГДР, желая раздобыть порочащие страну сведения.

Но офицер, очевидно, черной метки против моей фамилии не нашел, поскольку захлопнул книгу и обмакнул пропускной штамп в чернильную подушечку. Когда штемпель опустился на чистую страницу моего паспорта, я поймал себя на том, что во мне опять просыпается жуткий страх перед этой государственной машиной. Офицер вернул паспорт и, коротко кивнув, сообщил, что все формальности завершены.

Тут один из офицеров, стоявших у будки, похлопал меня по плечу и указал на простенькое заграждение вроде тех, что можно увидеть на парковках. Здесь дежурила еще одна группа вооруженных полицейских, а за их спинами открывалась главная артерия города: Фридрихштрассе. С виду незамысловатая и вроде бы не слишком защищенная, эта баррикада с восточной стороны границы ясно давала понять, что власти считают безумием любые попытки своих граждан «бежать из республики» через этот знаменитый блокпост.

И снова проверка моего паспорта. Еще одно напоминание, на этот раз от офицера, просматривающего мои документы, о том, что я должен пересечь этот — «и только этот чекпойнт» до полуночи. Затем, по кивку офицера, шлагбаум был поднят, и я наконец ступил на территорию Германской Демократической Республики.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«С Тургеневым мне пришлось встретиться при несколько исключительных условиях. Это было, кажется, в н...
«…Тереха посмотрел налево, да так и замер от ужаса – ни жив ни мертв. Налево от тропинки, по склонам...
«…Опять пробка – хлоп, и опять наши вороны, со стаканами шипучего вина в руках, очутились лицом к ли...
«Иван Морозов, крестьянин Зарайского уезда, родился в 1883 году. Двух лет он потерял отца и остался ...
«…Вдруг ослепительная молния загорелась над землей и в ее неверном, красноватом освещении на несколь...
«…Старуха усмехнулась. Ринальд внимательно посмотрел на нее, на ее выпрямившийся стан и на серьезное...