Ученик чародея Гриндер Александра
Небось, хозяева заявят, что руководители «Перконкруста» – «заевшиеся свиноводы». Зарубежные хозяева особенно любят напирать на то, что «свиноводы» обходятся дороже, чем стоят их услуги. А во всем президиуме «Перконкруста» нет ни одного человека, который имел бы иное отношение к свиньям, кроме того, что кое-кто участвовал в знаменитом «свином» параде. Это было в те времена, когда Карлис Ульманис казался им, членам «Угунс Круста», чересчур либеральным правителем. Они с завистью смотрели на эстонских молодчиков из Вильянди. Те могли гордиться: их гимназия дала миру такого корифея, как Альфред Розенберг!..
Да, было время! Айзсарги и угунскрустовцы воображали, будто сумеют навсегда утвердить в Латвии настоящий, стопроцентный фашизм вроде гитлеровского… И вот что из всего этого получилось!..
Квэп и Магда
Квэп смотрел в окно. По стеклам, собираясь в тоненькие ручейки, сбегали дождевые капли. За окном виднелся просторный пустырь. Трава на пустыре была вытоптана. Там был устроен учебный плац охранного отряда, недавно сформированного Центральным советом по заказу иностранного командования. Четырнадцатое по счету формирование! Сначала был спрос на «транспортные» и «инженерные» роты, теперь – вот уже пятый раз – из «перемещенных» собран этот «охранный отряд». Прежние увезены отсюда. Они несут охрану порядка там, где хозяева не полагаются на команды бывших эсэсовцев.
«Хе-хе, бог даст, – думал Квэп, – помоги, Господи, помоги!.. Молодчики, что шлепают сейчас по мокрому плацу, сумеют когда-нибудь навести прежний порядок и в самой Латвии. В рядах команд не мало ребяток, прошедших школу в айзсаргах. Они староваты, но зато им не привыкать бить по шее и ставить к стенке бунтарей!
Раз, два!.. Раз, два!.. Левой!.. Левой!..»
Квэп с удовольствием притоптывал ногой, глядя, как обучаемые шлепают по грязи на учебном плацу. Иностранный инструктор рубит ребром ладони: «уон, туу… уон, туу!..» В такт его движениям помощник инструктора громко выкрикивает: «Айнц… Цвай… Айнц… Цвай…»
«Да, голубчики, – думает Квэп, злобно сжимая челюсти. – Стоило водрузить красный флаг над Ригой, стоило левым попросить защиты у Москвы, – и вы уже вообразили, будто можете во всю глотку орать «свобода, свобода!» Ан, приходится снова браться за обучение немецкого языка, чтобы понимать команду. Да, черт побери, мы еще найдем управу и на вас и на вашу «свободу»: «айнц… цвай!.. айнц… цвай!» Да, интересная штука это «колесо истории»! Но, черт с ним, пусть оно вертится, как ему положено, ежели из этого может получиться толк для Квэпа. А толк, как кажется Квэпу, должен выйти: кое-кто получит готовенькое войско. Только бы пустить эти «команды» в дело. «Инженерные роты» сумеют инсценировать красного петуха таких размеров, что зарево будет видно от Айнажей до Даугавпилса и от Вентспилса до Корсавы. Найдется дело и для тех, кто, вроде Квэпа, прошел школу у гитлеровцев в Бикерникском лесу и в Саласпилсе!..
Квэп потер мясистые ладони больших рук.
– Найдется работа… найдется всем, голубчики!.. А вот кое-кому придется и поплакать!.. – угрожающе пробормотал он и отвернулся от окошка.
Время мало подходило для приятных мыслей. Лежавший в кармане лист «Цини» обжигал бок. Нужно было придумать оправдание провалу Круминьша и Силса… Как-никак оба они – его подопечные. Чего доброго, придется еще мчаться во Франкфурт, чтобы замазывать дыры в треснувшем доме. Господа иностранцы, как всегда в таких случаях, начнут с угроз прекратить финансирование этих «свиноводов»!..
Квэпу казалось, что все было очень хорошо налажено: каждый человек, содержавшийся в лагерях для «перемещенных», давал главарям эмиграции ежедневный доход в шестьдесят пять центов за счет одной только недодачи ему пайка. А продажа на сторону предназначавшегося «перемещенным» обмундирования из запасов «победителей»?! А торговля старыми инструментами, которые иностранные «друзья» вместо того, чтобы выкидывать на свалку, предоставляли «перемещенным» в качестве орудий труда?! И ведь все это было еще не главной статьей. Лучший доход составляли комиссионные, получаемые за каждого «африканца», то есть за «перемещенного», посылаемого на работу в Африку. В добавление к тому, что из собственного заработка завербованного причиталось главарям за «устройство» на работу, высокие комиссионные платили еще и компании, получавшие дешевую рабочую силу. Но основу жизни эмигрантской организации прибалтов составляли средства, даваемые иностранцами. Деньги отпускались на «тайную войну», которую вели организации эмигрантов, якобы державшие связь со своими подпольными ячейками в Советском Союзе. Другое дело, что все это было настоящей «липой». Никакого «подполья» в СССР не существовало. Нельзя же было считать подпольем несколько отщепенцев, по благости советского народа доживавших свой век в латвийском захолустье и втихомолку брюзжавших на новые порядки в Латвии. Подчас Квэп и сам не понимал, как могут его руководители не догадаться, что если бы так называемая «сеть» была опасна для СССР, то КГБ ее давным-давно раздавил бы. Да и разве нужно было тратить столько хлопот на подготовку для засылки в советские пределы шпионов и диверсантов из числа «перемещенных», ежели бы они имелись в готовом виде внутри советских границ. Но не в интересах Квэпа и других мастеров темного промысла, кормившихся вокруг эмигрантского корыта, раскрывать глаза своим заграничным хозяевам. Они старательно поддерживали иллюзии насчет перспектив своей подрывной деятельности.
Однако Квэпу сейчас не до высоких соображений, да он и не был на них способен. Следовало подумать о том, как парализовать конкретную опасность, нависшую над его собственной головой из-за провала Круминьша и Силса.
А что если?.. Да, положительно – вот верная мысль: Круминьш и Силс должны быть уничтожены! Или точнее: один Круминьш. Силса нужно сохранить. Он еще сделает свое. А Круминьша – убить! Убить непременно и поскорей!.. Ах, черт побери, старина Квэп может похвастаться: этот кочан недаром сидит у него на плечах; убить, убить Круминьша.
Довольный собою, он вызвал по телефону Шилде и попросил доложить Пуксису-Легздиню о том, что желает сделать руководству важное сообщение. Шилде долго расспрашивал, о каком сообщении идет речь, но Квэп держался крепко и ничего ему не открыл. Он знал, что стоит выдать план, и Шилде перескажет его Пуксису как свой собственный. Тогда он, Квэп, останется с носом – все выгоды придутся на долю Шилде. Нет, черт возьми, Квэп не даст объехать себя на кривой!
Квэп постучал в перегородку.
– Магда, завтрак! Со следующим поездом я уезжаю… И подай мою бутылку из кладовой…
– Опять напьетесь… – послышался недовольный голос из-за перегородки.
– Ты с ума сошла, девчонка! Кто же напивается, едучи к высокому, можно сказать, к высочайшему начальству. Только глоточек для храбрости. Чтобы слова не застревали в горле… Хэ-хэ!
Квэп толкнул дверь, вошел в кухню и отвесил тяжелый шлепок нагнувшейся к плите Магде. Это была девушка – вот уже третья за этот год, – взятая им из лагеря для выполнения обязанностей прислуги.
– Ну-ка, что ты придумала на завтрак?
Плотоядно потирая ладони, он уселся за стол. Ел быстро, сильно двигая челюстями и громко чавкая. От каждого блюда оставлял понемногу на своей тарелке. Это предназначалось для Магды. Но оладьи с вареньем ему так понравились, что он, отодвинув было три штуки для работницы, съел одну из них, а подумав, доел и две остальные.
– Ты не похудеешь, – сказал он, смачно пришлепывая толстыми губами, – возьми вместо оладий картошки. Она отлично нагоняет тело, хэ-хэ… А быть в теле – это главное для девчонки, как и для свиньи, хэ-хэ!
Квэп прошелся взглядом по фигуре Магды. Девушка стояла, прислонившись к дверному косяку. От этой позы ткань блузы на ее груди натянулась, и Квэп с удовольствием задержал взгляд плотоядно прищуренных глаз на этом месте. Черт их дери, этих деревенских девок! Даже голодные, они умудряются сохранить такую грудь, словно в ней хранится запас молока на все их потомство вперед! Ах, черт возьми!.. И Квэп снова облизал губы, как после оладий с вареньем.
Поймав его взгляд, Магда потупилась и негромко сказала:
– Вы обещали похлопотать насчет… Яниса.
Ее несложная психология безошибочно подсказала ей, что сейчас подходящий момент для такого вопроса. Скоро два года, как ее Янис – единственный на свете парень! – уехал в Африку. Контракт был на год, а Янис по сию пору не может вырваться. Говорят, в этой Африке еще хуже, чем здесь. Янис пишет: еще немного, и он вовсе не вернется… Что же она будет делать без своего Яниса?..
При мысли о Янисе щеки Магды порозовели. Глаза Квэпа, подернувшиеся влагой от водки и оладий, остановились теперь на лице Магды. Он подумал, что на свете бывают, конечно, девицы и поприглядней, но если принять во внимание, что эта особа не стоит ему ни гроша…
Не спеша с ответом на вопрос Магды, Квэп потягивал горячий кофе, дуя сквозь выпяченные губы.
– Плохо тебе у меня, что ли?.. – выговаривал Квэп между глотками. – Дура ты, девка! Что тебе в твоем голоштаннике? Или воображаешь, что он привезет тебе мешок африканского золота!.. Лучше налей-ка мне еще чашечку… Это, конечно, не тот кофе, какой, бывало, пивали в нашей Риге… Вспомнить «Ниццу». Какие там были сливки!.. А девчонки-то, девчонки! Ту, бывало, ущипнешь, так уж от одного этого прикосновения кровь начинает играть, словно выпил!.. Ах, Магда, Магда, вот когда была жизнь, скажу я тебе…
– Люди говорят: никакой тогда не было жизни…
– Дура ты… Настоящая деревенская корова!
– Скажите же мне насчет Яниса: вернете вы его из Африки или нет? – При этих словах в голосе Магды прозвучало что-то, что заставило Квэпа отставить чашку с кофе. После некоторого размышления он сказал:
– Ладно, вернусь от начальства, ляжем рядышком да потолкуем о твоем Янисе… Что-нибудь и придумаем, хэ-хэ.
И снова принялся за кофе, не глядя на Магду.
Полногрудая и широкобедрая, с жидкими, словно отмытыми до серебристой белизны льна волосами, Магда молча глядела, как Квэп пьет. Взгляд ее не отличался выразительностью. Тем не менее, если бы Квэп попытался прочесть то, что было в нем написано, кофе, вероятно, застрял бы у него в горле. Ненависть светилась в белесых глазах Магды. Это была ненависть затравленного существа, долго, терпеливо, по вековой привычке к рабству копившего обиды целых поколений. Но с поколениями сдерживающие эту ненависть силы ослабевают, и все, что было накоплено от праотцов, начинает вырываться наружу. Тогда происходит расправа – беспощадная, но справедливая.
При каждом движении тяжелых челюстей Квэпа у Магды перекатывался желвак под воротником кофты. Словно она проглатывала набегавшую слюну. Девушка глядела на розовые щеки Квэпа, такие круглые, будто под каждую из них он запихнул по оладье; она глядела на его большой круглый с сизоватыми прожилками нос, двигавшийся вместе со щеками и круглым подбородком. И в ее взгляде была ненависть к щекам, к носу, к подбородку, к толстым, оттопыренным и почти всегда влажным губам Квэпа. Даже его голубые глаза и полуприкрытое, словно парализованное, веко над левым глазом – все возбуждало ненависть Магды. Чтобы совладать с этой ненавистью и не выдать ее, она опускала взгляд на свои большие крестьянские руки, сложенные на животе.
Квэп не был психологом вообще, а уж вдумываться в переживания прислуги он счел бы просто глупым. В этом было его счастье. Иначе, пойми он мысли Магды, он не смог бы сомкнуть глаз и на полчаса, а не то, чтобы крикнуть вдруг среди ночи, как обычно:
– Эй, Магда!.. Спишь, толстуха?.. Ну-ка, приди взбить подушку твоему хозяину!
Как Магда вглядывалась в резкий шрам, перерезающий у горла розовую шею ее хозяина! Если бы Квэп это видел!.. И даже орел, большой синий орел, держащий в лапе свастику, искусно вытатуированный у Квэпа на груди, вместо восхищения возбуждал в Магде только ненависть. И об этом тоже Квэп мог бы прочесть во взгляде Магды…
Покончив с едой, Квэп наконец встал из-за стола, обсосал липкий от варенья палец и повалился на старый, продавленный диван, служивший ему для послеобеденного сна. Но сегодня уже не было времени спать: стрелки часов на стене кухни напоминали о том, что близится время отхода поезда.
Поворчав на тяжелую жизнь, Квэп скоро встал и, одевшись тщательнее, чем обычно, отправился на станцию. Он шагал по липкой глине и перебирал в уме имена людей, из числа которых можно было бы выбрать исполнителей задуманного плана. Их лица проплывали перед его взором, и когда он наталкивался на кого-нибудь, казавшегося ему подходящим, то произносил имя вслух и загибал палец.
Дойдя до станции, Квэп расправил пальцы. Только большой остался загнутым. Но подумав, разогнул и его. Квэп смотрел на него так, словно это был не его собственный палец с выдающимся хрящом сустава, поросший жесткими рыжими волосами и увенчанный нечистым обгрызенным ногтем. Квэп смотрел на палец так, будто перед ним был живой кандидат, способный, не задумываясь, всадить пулю в затылок Круминьша. Надежный кандидат, обученный своему делу в нацистском застенке!
Квэп крякнул от удовольствия. Довольный своим выбором и своим планом, не спеша направился к билетной кассе.
Через некоторое время после этой поездки Квэпа произошли оживленные сношения – письменные и при помощи посланцев – между главарями разных эмигрантских латышских организаций. Целью сношений было объединение усилий на почве содействия «делу Круминьша».
По началу это дело послужило причиной резкой критики действий более молодого Центрального латышского совета со стороны зубров антисоветских происков. Матерые фашисты из «Перконкруста», из «Тевияс Сарге», из рядов айзсаргов и из «Яйна Латвия» готовы были перегрызть друг другу горло ради того, чтобы захватить иностранные субсидии. Только грубый окрик самих иностранных хозяев заставил их атаманов с ворчанием согласиться на сотрудничество с «Даугавас ванаги» – военизированной фашистской организацией Центрального латышского совета. В результате совместным совещанием главарей был принят план ликвидации Круминьша, предложенный Адольфом Шилде. К тому времени все уже забыли о том, что автором плана был Квэп. По этому плану к смерти приговаривались оба латыша, явившихся с повинной к советским властям, – Эджин Круминьш и Карлис Силс. В действительности убить должны были только первого из них, но в целях конспирации это не было записано в протокол. Ведь если бы к смерти приговорили одного Круминьша, то у советской разведки возник бы законный вопрос: почему пощадили Силса? У организаторов этого дела не возникало сомнения в том, что советские органы безопасности будут все знать. И тогда власти в Советском Союзе стали бы наблюдать за Силсом. А ведь эмиграция возлагала на него надежды. Поэтому непосредственным исполнителям приказ убить Круминьша и не трогать Силса был отдан лишь устно, под строгим секретом.
Но вот прошло уже много времени, покушения на двоих латышей не происходило. После долгой бдительной опеки Круминьша и Силса советские власти сняли охрану. Дело можно было считать сданным в архив.
Кручинин и Грачик
Автор вынужден пойти на риск частично повторить то, что уже было когда-то сказано о Кручинине и Грачике. Те, кто уже знаком с Кручининым и его молодым другом Грачиком по описанию их прежней деятельности, могут пропустить эту главу.
Встреча молодого журналиста и музыканта-любителя Грачика с ветераном следственно-розыскной работы Кручининым произошла в обстоятельствах, не имеющих отношения к профессиям обоих. Грачик впервые увидел Кручинина в Доме отдыха, в средней полосе России, куда сам приехал, чтобы на свободе и покое поработать над задуманной большой статьей о Скрябине. Как многие дилетанты, Грачик полагал, что сделает открытие, показав публике влияние Шопена на творчество большого русского композитора и обнажив, с другой стороны, чисто русскую самобытность всего скрябинского наследия. Грачик предполагал показать это на разборе ряда фортепианных произведений Скрябина, начиная с ре-диез-минорного этюда и кончая второй фортепианной сонатой. Эта статья, охватывающая первый период творчества композитора, должна была, по мысли Грачика, открыть целую серию статей, которые потом лягут в основу литературной биографии композитора.
Но Грачик не был исключением среди молодых литераторов. Приехав в Дом отдыха, он так старательно гулял по его живописным окрестностям, вдохновляясь для предстоящей работы образами русской природы, что долго не мог заставить себя сесть за письменный стол. Во время одной из таких вдохновительных прогулок он и увидел Кручинина. Нил Платонович сидел на парусиновом стульчике посреди лужайки, окаймленной веселым хороводом молодых березок. Перед Кручининым стоял мольберт; на мольберте – подрамник с натянутым холстом. У ног Кручинина лежал ящик с тюбиками, выпачканными красками и измятыми так, что нельзя было заподозрить их владельца в бездеятельности. Но палитра Кручинина была чиста и рука с зажатой кистью опущена. Склонивши голову набок, Кручинин приглядывался к березкам, словно они заворожили его и он не мог оторвать от них взгляда прищуренных голубых глаз.
Вот Кручинин стал задумчиво пощипывать свою небольшую бородку, такую же светлую, как и его аккуратно подстриженные усы. Однако, несмотря на их светлую окраску, и в усах, и в бороде уже чувствовался, хоть и едва уловимый, налет седины. Этакая серебристость бывает видна над вершинами зацветающей черемухи, ежели смотреть очень издали на лес весной. Словно серебро только-только сбрызнуло поросль. И даже невозможно еще сказать – седина ли это и пойдет ли она расширяться.
Наблюдая Кручинина на этой лужайке, Грачик не заметил в нем ничего называемого особыми приметами: рост средний, ни худ, ни тучен, физическое развитие хорошее. Ничего бросающегося в глаза, если не считать рук, на которые нельзя было не обратить внимания. Узкая, длинная, но, видимо, сильная кисть с тонкими пальцами – настоящая рука художника.
Быть может, эта деталь бросилась в глаза Грачику лишь потому, что он сам был музыкантом? Возможно, что в наблюдателе менее изысканном эта подробность не возбудила бы интереса.
Грачик долго наблюдал из-за деревьев за Кручининым. Но он так и не дождался, пока тот возьмется за кисти, чтобы воспроизвести березки, на которые столько времени любовался. Вместо того Кручинин сложил мольберт и краски, еще разок пригляделся к сверкающим на солнце белым стволам и ушел.
Любопытство Грачика было возбуждено. Он пошел следом за художником. Отойдя на некоторое расстояние от лужка с березками и выбрав место, совсем не похожее на прежнее, Кручинин расставил мольберт и принялся за работу. Через два часа Грачик обнаружил на холсте очень точно воспроизведенным вовсе не тот пейзаж, перед которым сидел теперь художник, а именно прежние березки.
В следующий раз, когда Грачик увидел, как, придя на лужайку с березками, Кручинин пишет погост, находившийся на расстоянии нескольких километров, к тому же воспроизводит на полотне не яркое утро, когда шла работа, а вечернюю зарю, – Грачик уже не мог удержаться и заговорил. Оказалось, что Кручинин таким своеобразным способом тренирует зрительную память, одновременно получая удовольствие как живописец.
С первых же слов Грачик понял, что и сам он не оставался не замеченным новым знакомым. Наблюдательность Кручинина, напомнившего Грачику несколько обстоятельств из его поведения с самого дня появления в Доме отдыха, поразила Грачика.
Хотя Кручинин и не принадлежал к числу тех, кто встречает людей «по одежке», внешность имела для него большое значение.
– Одежда, – говорил Кручинин, – не просто определяет вкусы своего обладателя, но в известной мере служит отражением его внутреннего мира.
По словам Кручинина, он не раз проверял эту теорию на людях разных положений, профессий и различного внутреннего содержания. Он утверждал, что, основываясь на опыте, может с известным приближением определить по одежде характер и степень умственного развития человека, если, конечно, данная одежда не является случайной. Не было ничего удивительного в том, что в первое суждение о новом знакомом в качестве составной части вошел и костюм Грачика. Кручинин отметил бережное отношение молодого человека к вещам, очевидно, хорошо содержавшимся, хотя и не новым.
Ничто не было упущено Кручининым во внешности Грачика. Крупный нос с легкой горбинкой, большие темно-карие глаза под крутыми бровями, хоть и очень пушистыми, но не портившими общего тонкого абриса лица, – все, казалось, было на месте и создавало приятное впечатление. Нужно добавить еще, что цвет лица Грачика, несмотря на избитость этого образа, нельзя было сравнить ни с чем, кроме кожи спелого абрикоса. При всем этом Кручинину понравилось общее впечатление мужественной энергии, которой дышал облик молодого человека. По-видимому, темперамент, присущий его национальности, находился под надежным замком сильной воли.
Они с первого взгляда понравились друг другу. Знакомство их в отличие от большинства случайных санаторных встреч оказалось прочным и принесло много радости обоим. Правда, сначала Грачику показалось странным, что человек, все склонности которого с юных лет тянули его в Академию художеств, очутился на юридическом факультете и вместо искусства нашел поначалу удовлетворение в судебной работе. Но со временем, узнав Кручинина ближе, Грачик понял, что у Нила Платоновича были основания увлечься в дальнейшем деятельностью оперативно-розыскного работника и криминалиста. Много вечеров провели друзья за беседами о роли и назначении советского следственно-розыскного работника. Грачик приобщился к высокому пониманию долга борца с преступлением, к широкой перспективе работы по оздоровлению общества и охране его от посягательств изнутри и извне. Даже великое искусство музыки представилось ему частностью на фоне чего-то неизмеримо более огромного и действенного, притом насущно необходимого в деле построения нового общества. Этим огромным было искание истины в понимании, придаваемом данному термину Кручининым. Тот утверждал, что отыскание правонарушителя и его поимка – только внешняя сторона профессии. Суть, по его мнению, заключается в том, чтобы вскрыть все: причины и обстоятельства преступления, показать его источники, проследить весь ход психологии правонарушителя и найти действенную меру к предотвращению подобного преступления в будущем. Операция по удалению язвы данного преступления – не самоцель. Эта операция только путь к созданию условий, в которых организм общества может развиваться без помех.
Кручинин долго работал в суде, тщательно изучал положение личности в уголовном процессе, все положительные и отрицательные свойства существующей пенитенциарной системы[4]. Было бы трудно тут, в краткой биографической справке, показать весь ход формирования этого человека. Приходится снова отослать читателя к отчетам о более раннем периоде деятельности Кручинина. Важнее сказать, что глубокая вера Кручинина в полезность своего дела, способность увлечь собеседника общественно-политической перспективой профессии привели к уходу Грачика с пути, на который он стал по окончании университета – с пути музыкального критика, и заставили увлечься еще новой для него, но полной глубокого общественного смысла и романтики борьбы работой Кручинина. Прошли годы. Грачик уже не мог себе и представить, что когда-то стоял на ином пути. Быть может, конечно, не встреть Грачик Кручинина, из него и вышел бы приличный литератор. Любительство в области музыки обеспечило бы его оригинальными темами для деятельности, не лишенной интереса и полезности. Но трудно себе представить, чтобы душевное удовлетворение Грачика могло быть столь же полным где бы то ни было кроме дороги, показанной ему Кручининым. В качестве старшего друга и учителя Кручинин вел Грачика по новому пути до тех пор, пока не понял, что тот достаточно твердо стоит на ногах. Тогда Кручинин стал отходить от практической деятельности, предоставив молодому человеку всю возможную меру самостоятельности, и скромно сошел на роль его советника. Такому отходу способствовало и серьезное ранение, полученное Кручининым при выполнении одной операции. Врачи заставили его выйти в отставку.
Чтобы закончить знакомство читателя с двумя друзьями, остается напомнить: настоящая фамилия Сурена Тиграновича – Грачьян, «Грачик» или «Грач» стало его прозвищем с детских лет при обстоятельствах, о которых повторяться нет надобности.
Дело Эджина Круминьша
Прокурор Латвийской ССР Ян Валдемарович Крауш глянул на листок письма, прибывшего с авиапочтой, да еще с надписью «спешное». В заголовке письма было четко обозначено «частное», а внизу стояло: «Жму твою руку Нил Кручинин».
Увидев подпись, Крауш с интересом прочел письмо. В начале шли упреки в короткой памяти и дурной дружбе, несколько воспоминаний о далеких временах Гражданской войны, два-три имени «ушедших», несколько имен «взошедших». Лишь в самом конце – то, из-за чего и было написано письмо:
«На твоем горизонте появится малый по имени Сурен Тигранович Грачьян. Ты должен помнить его отца, но на всякий случай напоминаю: восемнадцатый год, Волга, “Интернациональный” полк, где командир некий Крауш. (Этот Крауш, вероятно, не забыл председателя ревтрибунала Нила Кручинина, едва не расстрелявшего оного Крауша за преждевременный вывод полка в атаку. Помнится, упомянутого Крауша спасло только то, что беляки бежали.) Ну а затем я помню такую сцену: конфуз Крауша, когда он не мог найти командира для роты китайцев и с места встал высокий худой армянин.
– Простите, я, конечно, командовать ротой не могу, я не военный человек, но помочь командиру могу – я китаист.
– Китаист?.. Что значит “китаист”. Китаец так это – китаец. А не китаец так не китаец… Китаист?!
Эту тираду произнес тогда Крауш. А я как сейчас вижу этого армянина, вижу, как он краснеет до ушей и смущенно объясняет:
– Извините, но я Грачьян, приват-доцент… Учебник китайской грамматики для студентов Лазаревского института.
– Лазаревский институт?.. – пожал плечами Крауш. – Не знаю!..
Тогда этот молодой командир латышских стрелков – товарищ Крауш, – наверно, даже думал, будто это хорошо: не знать, что такое какой-то там “Лазаревский” институт (интересно, что он, латышский стрелок, думает сейчас?).
– Извините, я не хотел вас обидеть, – сказал тогда “китаист” Грачьян, – я могу быть простым переводчиком.
– Сразу бы и сказал! – рассердился Крауш. – Так переведите нам: кого хотят бойцы китайской роты себе в командиры?
И помнишь, как Грачьян, запинаясь от смущения, перевел:
– Они хотят?.. – Он несколько раз переспросил китайцев, прежде чем решился выговорить: – Кажется, они действительно хотят… меня.
Так вот, жизнь снова свела меня с сыном погибшего в Гражданской войне приват-доцента, кавалера ордена Красного Знамени Тиграна Грачьяна. Хотя Сурен мне и не сын в биологическом смысле этого слова, но я считаю его своим вторым “я” и физическим продолжением этого “я” на будущие времена – те лучшие времена, которых нам с тобой не увидеть. Хотя именно мы-то, пожалуй, и вложили в них все, что имели. Одним словом, если Грачьян – он же Грач, он же Грачик – появится у тебя с делом о самоубийстве Ванды Твардовской, из-за которого полетел в туманную Прибалтику, возьми его под личный строжайший контроль и руководство. Я помню кое-кого из твоих работников – опытные, верные люди. Они многое смогут дать моему Грачу. Хочу, чтобы из него вышел настоящий человек нашей профессии.
Отмою свои старые кости и снова за работу! (Кстати: предложили интереснейшую работу. На этот раз в прокуратуре Союза.) А пока вручаю твоему опыту и бдительному оку молодую, но уже не лишенную хорошего опыта особу Грачика».
Если бы не это письмо, Краушу, быть может, и не пришло бы в голову задержать в Риге приехавшего по московской командировке Грачика. Дело о покушении на самоубийство Ванды Твардовской прокурор мог бы передать и своим работникам. Но дело задержалось из-за невозможности снять с нее допрос. Родителей Ванды в Латвии не оказалось. К тому же Ян Валдемарович с самого начала ознакомления с делом Твардовской принял решение о приобщении его к делу Круминьша. На это у прокурора были свои соображения. При кажущейся флегматичности Крауш почти всегда, когда сталкивался с необычным делом, загорался огоньком личного интереса к нему. Не будь он так занят большой государственной работой, он, вероятно, и не удержался бы иногда от искушения самому броситься в гущу следовательской работы. Руки чесались прикоснуться к живой жизни, от которой его теперь отгородили стены нарядного кабинета. При столкновении с тем или иным поворотом интересного дела Крауш всегда испытывал сильное возбуждение, которое, впрочем, умудрялся тщательно скрывать под внешностью официальной строгости. Его ум приходил в энергическое движение. Крауш начинал думать за своих подчиненных. Силою логики, подкрепленной многолетним опытом и интуицией, он приходил к выводам, очень часто предугадывавшим результат кропотливой работы подчиненных.
Проанализировав первые же данные по делам Круминьша и Ванды Твардовской, Крауш посоветовался с Комитетом государственной безопасности. Он чуял здесь кое-что не только связывавшее эти дела, но и выводившее их из ряда обычной уголовщины. Оценив сложность дела и посетовав на загруженность своего аппарата, Крауш после письма Кручинина окончательно решил, что самым разумным будет не отпускать Грачика в Москву, а именно ему и поручить ведение этого дела под его, Крауша, собственным наблюдением. Так будет лучше всего!
То, что холод и пасмурное небо то и дело разгоняли курортников с пляжа, не смущало Грачика. Молодость не боится капризов климата и смены температур. Сушь и ковыльное приволье степи ей так же милы и полезны, как сумрачная прохлада лесов или бурная влажность взморья; пальмы Сухуми или сосны Карелии – не все ли равно? Лишь бы было красиво, привольно и весело.
Грачик рассчитывал, что как только закончится дело Ванды Твардовской, ему удастся и покупаться, и погреться на Рижском взморье. Поездка в Прибалтику была запланирована давно, когда в нее собирался еще и Кручинин. Был подготовлен к путешествию новенький автомобиль Нила Платоновича, была даже приобретена в складчину разборная байдарка. На ней друзья собирались совершать экскурсии по озерам Эстонии и Латвии.
Прилетев в Ригу для расследования дела Ванды Твардовской, Грачик относился к пребыванию здесь, как к антракту перед увлекательным путешествием на «Победе», лишь только ее сюда перегонят и приедет Кручинин. Но тут Ян Валдемарович Крауш предложил Грачику заняться делом Круминьша. Грачик попробовал сослаться на то, что в таком деле рижским товарищам и книги в руки, но прокурор довольно решительно заявил, правда, не глядя на Грачика:
– Народ у меня сейчас очень загружен, сами знаете: нужно пересмотреть тысячи дел. Ваш приезд весьма кстати. К тому же, – скупая улыбка, мало свойственная обычно суровому прокурору, пробежала по его лицу, – по аналогии: там самоубийство, тут самоубийство.
– Это лишь на папке значится «самоубийство», – возразил Грачик, – а на самом деле Ванда Твардовская…
– Вот, вот, – перебил его прокурор, – тут, по-моему, тоже только «на папке»… И, кроме того, у меня есть свои причины свести эти дела в одно. Когда придет время, я вам скажу почему.
Серьезность дела Грачик понял сразу, как только Крауш рассказал ему предысторию. Заключалась она в том, что вскоре после снятия охраны с двух латышей Круминьш исчез. Соседи Круминьша показали, что он ушел в сопровождении офицера милиции и какого-то штатского и больше не вернулся. Вскоре после этого по городку С. пополз слух о том, что-де, несмотря на добровольную явку Круминьша советским властям, невзирая на его раскаяние и прощение, его все-таки арестовали.
Следует заметить, что с момента появления в С. Круминьш и Силс не были предоставлены себе. Профсоюзная организация бумажного комбината, на котором они работали, настойчиво вовлекала их в общественную деятельность. Товарищи справедливо считали, что приобщение реэмигрантов к полнокровной жизни народа – залог их перевоспитания. То, что Круминьш был снова арестован, показалось рабочим несовместимым не только с его собственной реабилитацией, но и с той работой, какая была поручена молодежи завода: сделать Круминьша и Силса полноценными и полноправными членами заводского коллектива.
Силс был подавлен арестом своего бывшего напарника и не решался произнести ни слова протеста. Но молодежь завода была настроена иначе. Она хотела иметь ясное объяснение неожиданному повороту в судьбе Круминьша. Запрос в Ригу – и все стало ясно: никто и не думал арестовывать Круминьша. Он сделался объектом провокационного акта врагов. Очевидно, целью провокации было разбить впечатление, какое патриотический поступок Круминьша и Силса произвел на умы «перемещенных» за рубежом. Быстро принятые меры не помогли найти ни исчезнувшего Круминьша, ни следов преступления. «Арестованный» Круминьш вместе с «арестовавшими» его людьми словно в воду канул. Лишь случайно участниками молодежной экскурсии на острове в протоке Лиелупе близ озера Бабите было обнаружено тело Круминьша.
В кармане Круминьша нашли письмо:
«Мои бывшие товарищи, я был прощен народом и принят в ваши ряды после самого страшного, что может совершить человек, – после измены Родине, после попытки нанести ей вред по указке иноземных врагов. Я с радостью и благодарностью принял великую милость моего народа. Я думал, что одного этого уже достаточно, чтобы стать его верным сыном. Но произошла случайность – меня арестовали. И, вероятно, яд вражеской пропаганды слишком глубоко проник в мой мозг, всплыло все, чему меня учили во вражеской школе шпионажа. Я возненавидел шедшего рядом со мною офицера.
Наверно, все скоро разъяснилось бы, и я спокойно пришел бы домой. Но я понял это только теперь. Мне стыдно и страшно говорить теперь о том, что случилось. Я убил конвоира из его же оружия. Тело его спрятано мною, потому что я вообразил, будто смогу бежать, спастись…
Слишком поздно, чтобы идти со второй повинной. От вторичной вины мне некуда уйти. Передайте предостережение Силсу: никогда не сходить с пути советского человека. Что бы ни случилось, какими бы неожиданными и неприятными ни показались ему действия советских властей, – не давать в себе воскреснуть тому, что нам пытались вдолбить враги. Пусть Силс верит: советский народ и его власть никогда не совершат ничего, что шло бы вразрез с интересами нашей Родины. Они не допустят никакой несправедливости в отношении простого латыша – сына своей земли.
Целуя святую землю отцов, прощаюсь с вами. Не смею назвать вас ни друзьями, ни согражданами. Прощайте и простите. Таков заслуженный конец. Кто дал себя обмануть врагам, кто влез в их отвратительную паутину, – должен погибнуть. Эджин Круминьш».
Мимо острова, Северной протокой реки Лиелупе, лежал торный путь охотников к озеру Бабите. Выдавшийся в слияние протоки и главного русла реки обрывистый берег был излюбленным местом праздничных прогулок рабочей молодежи бумажного комбината. Но с тех пор, как это случилось с Круминьшем, охотники стали держаться на своих моторках подальше от берега, а молодежь сменила для экскурсий Северную протоку на Южную. В Южной протоке не было таких красивых высоких берегов, ни густого соснового бора, но бывшие товарищи Круминьша предпочитали песчаную полосу, отгороженную от воды всего лишь стеной камышей, чем постоянно иметь перед глазами лес, где они были свидетелями финала непонятной им драмы. А о том, что случившееся было им непонятно от начала до конца, свидетельствовали толки, не затихавшие далеко за пределами комбината. Но особенно острые, изобилующие недоуменными вопросами разговоры велись среди фабричной молодежи. И самым недоуменным, самым острым, не получившим удовлетворительного ответа от старших товарищей, был вопрос: может ли в наше время, в нашей стране советский человек, притом молодой человек, покончить с собой? Существуют ли обстоятельства, способные толкнуть на такой поступок?
Вывод сводился к тому, что заставить кого-либо из них, и даже такого их сверстника, каким был Круминьш, добровольно накинуть на себя петлю, – нельзя. Если это случилось, то виноват в этом не он, а кто-то другой. Кто? Виновного молва искала недолго. Все чаще мелькало имя Мартына Залиня, все больше пальцев показывало в его сторону. И, как говорит старинная пословица, глас народа, по-видимому, действительно является гласом Божьим, то есть голосом правды: мнение рабочей общественности сошлось с мнением властей – Мартына вызвали к следователю. Нашлось много желающих показать то, что было широко известно на комбинате и в рабочем поселке: ненависть Мартына к Круминьшу, его угрозы разделаться со счастливым соперником, его прошлое беспризорника с несколькими приводами – все, что могло служить косвенными уликами в обличении убийцы. Единственным из друзей Круминьша, кто не выказал желания идти к следователю, был Силс. Но его свидетельство едва ли и было нужно после того, как Луиза решилась высказать следователю те же соображения, какие волновали остальных. Она подробнее других могла рассказать о случившемся у костра на берегу Лиелупе в ночь на Ивана Купала, и ей… да, ей совсем не было жалко Мартына.
Епископ Ланцанс
– Он работает в очень трудном районе, где нет стоящего католического прихода, почти нет католиков! Можно подумать, что вы об этом забыли! – Шилде заявил это, даже не прибавив обычного титулования, какого требовало обращение к особе столь высокого сана, как епископ.
Епископ взглянул на Шилде подчеркнуто удивленно.
– Что значит «стоящий» приход? Разве вам известны не «стоящие» приходы?
С того момента, как они очутились одни, Шилде утратил всякую почтительность. Ланцансу начинало казаться, что он напрасно оставил Шилде после совещания для приватной беседы. Видимо, не зря пробст Сандерс предостерегал епископа от излишне благосклонного отношения к этому человеку. Да, видно, это уж не прежний Шилде. «Эта свинья из тех, – сказал Сандерс о Шилде, – что способна слопать собственных поросят, если у нее разыграется аппетит. Шилде пальца в рот не кладите – откусит руку».
Ну что же, тем хуже для Шилде. Для мелкоты из «Перконкруста» – он «недосягаемый», а епископ видывал на своем пути зверей и посильнее. Скоро, бог даст, заграничная помощь для эмиграции будет притекать через кассу святого престола, а значит, и через его, Ланцанса, руки. Придется тогда Шилде посидеть на урезанном пайке!
Ланцанс спрятал свои беспокойные руки под нараменник. Он знал за собой эту неудобную особенность: подвижность рук. Иногда они положительно мешали ему, нарушая облик невозмутимого спокойствия, какой Ланцанс старался себе придать. Еще в новициате Ланцанс усвоил себе значение внешности для члена такого Ордена, как «Общество Иисуса»[5]. Всю жизнь он боролся со своими нервными руками, проявлявшими тем большую подвижность, чем меньше она была к месту. Вот и сейчас ему хотелось бы ошеломить Шилде холодностью, мертвенным спокойствием, а руки сами тянулись к чему-нибудь, что можно было вертеть, теребить. Под нараменником пальцы шевелились так, словно там скрывалась целая клавиатура. Ланцанс вытащил руки из-под пелерины и сердито засунул их за шелковую ленту, перепоясывавшую его крупную фигуру по животу. Ему хотелось сдержать свое раздражение против Шилде. Как-никак, самые крепкие нити к тем немногим, кто еще согласен работать на сомнительном поприще эмигрантской разведки, находятся в руках Шилде… Нужно поскорее найти подходящего человека в собственном Совете, кто мог бы взять их в свои руки… Кто бы это мог быть?.. Полковник Вальдемар Скайстлаукс?.. Стар! Ему бы время на свалку, если бы так уж не повелось, что каждая эмигрантская организация должна иметь в руководстве парочку полковников. К сожалению, господа военные, вместо того чтобы объединить свои силы, только и знают, что подсиживать друг друга. Полковник Скайстлаукс из «Латвийского совета» не выносит полковника Янумса из «Латышского совета». А Вилис Янумс слышать не может о полковнике Лобе…
О, Лобе!.. Вот фамилия, которая кстати всплыла в памяти Ланцанса! Лобе прошел нужную школу. След споротых петлиц «СС» сильно поднимает теперь цену человека…
Ланцанс поймал себя на том, что мысли его ушли в сторону от того, что говорит Шилде… Нужно все-таки послушать этого субъекта… А, господин Шилде занят тем, что набивает цену себе и своему агенту, действующему в Латвии! Расписывает трудности, с какими встречается человек, работающий в «советском тылу»…
Слово «тыл» по-прежнему, как во время войны, употреблялось в обиходе эмигрантских главарей. Они не хотели признать войну оконченной. Для них «фронт» не закрывался. На нем никогда не затихала война. Больше того: она еще никогда не велась с таким ожесточением, как сейчас. Никогда еще не пускалось в ход столько средств для поддержания огня по всей линии: шпионажа, диверсий, террора – всех видов многообразной и сложной тайной войны во время мира.
– Можно подумать, будто вы забыли: перед лицом общей опасности исчезают разногласия в рядах воинов за святое дело, – внушительно произнес Ланцанс. – Лютеранский священник протянет руку католику. Неужели не нашлось бы православного попа, который пришел бы ему на помощь? Да, сын мой! – Ланцанс нарочно назвал так своего собеседника, хотя Шилде не только не был католиком, но вообще не верил ни в бога, ни в черта. А сказал это епископ потому, что не хотел называть гостя слишком уважительным – «господин Шилде». Скажи же он просто «Шилде», это могло быть принято за излишнюю дружественность или враждебность, в зависимости от уровня сообразительности собеседника. – Да, сын мой, – повторил он, – служитель Христа, соответственно настроенный в политическом смысле, независимо от вероисповедания, – наш друг. Значит, он и друг вашего человека.
Тут епископ потянулся через стол и овладел пепельницей, в которую Шилде за короткий срок успел воткнуть несколько окурков. Ланцанс не выносил табачного дыма. Но почему именно этому развязному Шилде он стеснялся об этом сказать, как говорил всякому другому собеседнику? Епископу пришло в голову, что, вероятно, потому он терпит вокруг себя клубы этого отвратительного дыма, что боится: Шилде способен ответить на его замечание грубостью. Уж лучше помучиться, чем ставить себя в фальшивое положение. Господи, Боже, у кого это он вычитал: «Через фальшивые положения проходят; в них никогда не остаются!..» А кто-то возражал: «Из фальшивых положений не выходят. Из них нельзя выйти!..» Что же верно? А верно то, что Шилде грубиян. Нельзя епископу ставить себя в неловкое положение перед грубияном…
Однако Шилде, кажется, не понял, почему епископ отодвинул от него пепельницу. Как ни в чем не бывало, он снова закурил со словами:
– Мой человек, там, все понимает не хуже нас с вами, Ланцанс…
– «Господин Ланцанс» или «ваше преосвященство», как вам удобней, – сдержанно поправил его епископ.
– Если вам угодно, то я готов именовать вас даже святейшеством, – с издевкой ответил Шилде.
– Я не думал, Шилде, что вы так не уважаете церковь… Когда-нибудь, когда наступит час вашего последнего отчета Всевышнему, вы поймете свою ошибку… – И Ланцанс закончил как мог более внушительно: – Обращаясь ко мне, вы обращаетесь к церкви, Шилде.
– Хотя бы к самому Господу Богу. Мне все равно, – пробормотал Шилде.
– Вернемся к нашей теме, – подавляя гнев, с наружным смирением проговорил епископ. – Итак, прошу вас исходить из единства стремлений всех благонамеренных священнослужителей, независимо от принадлежности к тому или иному исповеданию.
– Обстоятельства работы, какую ведут мои люди за кордоном, своеобразны и трудны. Вы их не знаете…
– С помощью Господней, мы знаем всё, мой дорогой Шилде, – раздельно проговорил Ланцанс, особенно нажимая на слово «всё». – Церковь, властью, дарованной ей Царем Небесным и доверенной ей царями земными, приходит на помощь всем, кто служит делу борьбы с коммунизмом… Мы знаем больше, чем может постичь погрязший в суете и юдоли слабый ум человеческий… Я просил вас остаться тут, чтобы спросить, вполне ли благополучно закончилось дело с наказанием Круминьша?
– С ним покончено. Дело за тем, чтобы спасти моего человека, выполнявшего эту карательную операцию.
– Да, да, ваш человек совершил благо и имеет право на христианскую помощь.
– Мне наплевать, на что он имеет право, – опять сгрубил Шилде. – Мы, например, имеем право на соблюдение тайны этого дела, а она будет разоблачена, если мой человек провалится. С ним провалится и Силс.
– Но может ли церковь помочь?.. Видите ли, Шилде… – Ланцанс придвинулся к собеседнику и осторожно, как будто даже немного брезгливо прикоснулся одним пальцем к его рукаву. – Наши позиции в советском тылу значительно менее прочны, чем позиции лютеран. Святая воинственность нашей церкви – там не в нашу пользу… – Епископ сделал паузу. – Но с помощью Божьей не идем ли мы все к общей цели?
– Вы хотите, чтобы все лили воду именно на вашу мельницу, пока вы… идете к «общей» цели… А придете к ней вы одни?..
– Мельница Господня приемлет все струи.
– Даже самые мутные.
– Шилде!
– …Так… – протянул Шилде и задумался. – Значит, вы хотите, чтобы мой человек не прибегал к помощи ваших людей. И он не сможет найти приют, скажем, в обители Сердца Иисусова.
– Вы имеете в виду Аглоне?! – с испугом спросил Ланцанс. – Господь с вами! Это значило бы поставить под угрозу нашу последнюю крепость. Единственный на всю Латгалию, и даже на всю Латвию, рассадник веры…
– Так что же вы предлагаете? – сердито крикнул Шилде. – Я должен, наконец, знать, где мой человек может искать убежища?!
– Я посоветуюсь с пробстом Сандерсом и скажу вам, Шилде. – Но, подумав, Ланцанс словно бы спохватился: – Однако позвольте: почему вы так настаиваете на том, что убежище должно быть предоставлено именно духовным лицом?
– Я не говорю «непременно убежище». Но – помощь, кое-какая помощь, не опасная для ваших людей.
– Да, да, я понимаю, но почему именно со стороны церкви? Где ваши люди? Ваши подпольные ячейки? Разве не они фигурируют в отчетах, когда вас спрашивают, куда идут деньги? – Епископу казалось, что тут-то он и поддел этого самонадеянного нахала. Ведь Шилде уверял всех и вся, что располагает в Советской Латвии хорошо развитой сетью надежно законспирированных опорных пунктов боевого подполья. А на деле – все дутое, все чистое очковтирательство, все ложь, ложь, ложь! Делая вид, будто говорит сам с собой, он стал шептать, но так, чтобы было слышно гостю. – Господи, Боже, где же конец этой гнусной погоне за деньгами под всеми предлогами, под всяческими соусами, во всех размерах – от жалкого цента до миллиона?! Господи, Боже, неужели даже в таком угодном Богу деле, как борьба с коммунизмом, не может быть чистых намерений, неужели даже на убийство врага церкви нельзя идти с руками, не скрюченными от жажды злата?! Господи, Господи, за что наказуешь ты раба Твоего познанием темных глубин души человеческой, такой сатанинской низости стяжательства в деле святом, в деле ангельском, в деле, осененном благословением распятого и непорочной улыбкой девственнородившей!..
Именно потому, что Ланцанс хорошо помнил о присутствии Шилде, думал только о нем и все, что делал, делал только для него, он порывисто поднялся со своего места и с фанатически расширенным взглядом устремился в темный угол, где на фоне распятия из черного дерева светилось серебряное тело Иисуса. Шилде отчетливо слышал, как стукнули о пол колени епископа. Но «недосягаемого» не легко было пронять подобным спектаклем. Он иронически глядел на спину Ланцанса, припавшего лбом к аналою. Правда, брови Шилде несколько приподнялись, когда он увидел, как дергаются плечи епископа: «недосягаемый» не мог понять, действительно рыдает Ланцанс или просто разыгрывает этот религиозный экстаз ради гостя.
Наконец Ланцанс поднялся с колен и медленно, усталым шагом вернулся к своему креслу. По лицу его не было заметно, чтобы молитва оказала на него умиротворяющее или, наоборот, волнующее действие, – оно оставалось таким же каменно-равнодушным, каким было, разве только несколько покраснело от усилия, какое епископу пришлось сделать, поднимаясь с колен. По-видимому, переход от молитвенного настроения к суете дел земных был для епископа не очень сложен. Он желчно спросил:
– Неужели вы никогда не кончите отравлять воздух папиросами?
Шилде усмехнулся, придавил сигарету в пепельнице и, сдерживая усмешку на губах, сказал:
– Молитва вас просветлила, и вам легче понять истинную цену этому, с позволения сказать, липовому «подполью», на которое вы предлагаете мне опираться, черт бы его драл!
– Шилде?! – с испугом, на этот раз искренним, воскликнул Ланцанс.
– Помощь в «операции Круминьша», так удачно начатой моими людьми, должна прийти со стороны церкви! – настойчиво повторил Шилде. – Иначе… – Он сделал паузу и с особенным удовольствием договорил: – Иначе грош ей цена.
– Замолчите, Шилде! – воскликнул Ланцанс и поднялся с кресла с рукою, гневно протянутой к собеседнику.
– Мы тут одни.
– Но я не хочу вас слушать!
– А я все-таки скажу: прошу не тянуть с решением вопроса: кто может оказать реальную помощь нашему эмиссару за кордоном? – Каждое из этих слов Шилде сопровождал ударом руки по столу.
– Вы не считаете операцию законченной?
– Когда требуется помощь от вас, то вы готовы ограничиться убийством одного труса?..
Епископ укоризненно покачал головой:
– Господь жестоко покарает вас за ваш грешный и грубый язык.
– Приходится называть вещи своими именами. Вам хотелось бы уйти теперь от необходимости действовать? Но мы вас заставим довести дело до конца: мой человек должен быть спасен для дальнейшей работы в советском тылу!
– От чьего имени вы так говорите?
В злом шепоте епископа было не только негодование, но и нескрываемая угроза: вот-вот последует буря обличения или прямое проклятие и плохо придется тогда Шилде! Но на того это, по-видимому, мало действовало. Шилде знал, что на этот раз сила на его стороне. Он, если захочет, может взять угрожающий тон даже по отношению к самому Ланцансу! Поэтому он уверенно ответил:
– Я говорю от имени «Перконкруста», от имени руководства Совета. То есть от вашего собственного, господин Язеп Ланцанс. Делить выгоды умеете, так извольте и похлопотать.
– Какой грубиян!.. Ах, какой грубиян!.. – бормотал Ланцанс.
– Ежели вам нечего вложить в дело, какого же черта вы лезли в компанию! Мы дали своих людей. Двое из них нуждаются в панихидах, третий шныряет там, как затравленный волк. Ему уже наступают на хвост. Не сегодня – завтра он – в западне. От этого никто из нас не выиграет – ни мы, ни вы…
– Грубиян, грубиян… – повторил епископ, покачивая головой. Прервав довольно долгое молчание, он наконец сказал: – После моей встречи с пробстом вы получите ответ.
– Я и сам могу спросить пробста. Мы с ним старые приятели.
Ланцанс прикрыл глаза веками. Можно было подумать, что он очень утомлен.
– По его отзывам о вас я не заметил, чтобы вы были друзьями, – проговорил он, не открывая глаз.
Шилде насторожился.
– Что вы хотите сказать?
– Да простит мне Бог, но не дальше как вчера преподобный Сандерс предупредил меня: «Эта свинья Шилде…»
Настала очередь Шилде выказать возмущение:
– Это уж слишком!
– Я хотел, чтобы вы знали… – со смирением змеи ответил Ланцанс.
Шилде рассмеялся.
– Если вы думаете, что пустить между друзьями черную кошку – благое дело, то позвольте и мне открыть пробсту глаза на вашу дружбу с ним.
– Вы не слышали от меня ни одного дурного слова о преподобном Сандерсе.
– Зато знаю, что, если бы не мои ребята из «Перконкруста», имя преподобного Висвалдиса Сандерса давно было бы высечено на могильной плите. – Шилде придвинулся к епископу так, что его губы едва не касались лица собеседника. Тон его стал угрожающим: – Или вы забыли, как еще в Латвии пустили полицию по следам Сандерса?
– Перестаньте! – крикнул епископ, сразу утрачивая спокойствие. Даже голос его сорвался на испуганный фальцет. – Нечего вам совать нос не в свое дело.
– Вам не хочется видеть мой нос в куче мусора, на которой сидите вы? Но наш общий коллега по Совету господин Мутулис может в случае надобности подтвердить все, что я скажу о вас пробсту. Так что вам незачем особенно важничать передо мною, Ланцанс!.. Однако давайте действительно закончим: если советские власти докопаются там до моего человека, придется перестраивать всю работу и отказаться от дальнейших услуг Силса. Это вы понимаете?.. Так помогите же нам!
Адольф Шилде
Служка без стука вошел в комнату и, скользя по полу, как угодливый кот, приблизился к епископу. В руке служки был поднос. На подносе – рюмка с водой и маленький флакон. Епископ тщательно отсчитал капли гомеопатического лекарства и выпил.
Шилде разбирал смех: тонкие губы епископа благоговейно шептали: «Раз… два… три…» Бледные пальцы, как лапа коршуна, цепко держали крошечный флакончик. – «Недостает только, чтобы он перекрестил это снадобье», – подумал Шилде.
Служка стоял неподвижно, с опущенными к полу глазами. Когда рюмка была возвращена на поднос, служка вышел так же бесшумно, как появился.
– Итак, мой дорогой Шилде, – проговорил Ланцанс, – вы сказали, что второй из тех людей нам еще пригодится?
– Да.
– Несмотря на явку с повинной?
– Явка только маскировка. Она облегчает его положение.
– Да, да, помню… Вы умница, Шилде. Господь да хранит вас! Но… что дает вам уверенность в преданности этого Силса? Можно ли положиться на его честь?
– Честь? – Усмешка скользнула по губам Шилде. – Мне странно слышать это слово, когда речь идет о таких, как Силс, и в приложении к такой работе. Я держу их деньгами и страхом. Вот верные карты в моей колоде.
– Страх? – недоверчиво переспросил Ланцанс.
– И деньги! Я сказал: и деньги!
– Плохая карта, Шилде, совсем плохая. – Епископ пренебрежительно махнул рукой. – Всегда может найтись козырь постарше.
– Мы играем золотыми тузами.
Ланцанс рассмеялся:
– Творец вложил в человека неустойчивую душу: если смогли соблазнить ее вы – могут соблазнить и другие. – Он наставительно поднял палец, словно говорил с исповедником. – Плоть слаба, и соблазн силен.
– Мне посчастливилось слышать эту сентенцию из уст самого Сатаны… В опере!
– Вот как?! Вы, оказывается, любите музыку.
С этими словами епископ подошел к стоявшей наискосок от окна раскрытой фисгармонии. Не глядя, привычным движением опустил пальцы на клавиатуру. На мгновение закрыв глаза, задумался. Звуки тягучего псалма, мерно раскачиваясь, поплыли на волнах табачного дыма, выпускаемого Шилде. Некоторое время Шилде в такт музыке покачивал носком ноги. Выражение его лица обнаруживало напряжение мысли. Ланцанс, по-видимому, только еще входил во вкус игры, когда Шилде замахал руками и воскликнул:
– Не то, не то… Совсем не то! Там, в опере, с этим чертом в красном, была совсем иная музыка.
Ланцанс с обиженным видом, не снимая рук с клавиатуры, ждал, когда Шилде перестанет ему мешать. А тот делал попытку вспомнить мотив, но так и не сумев его воспроизвести, напустил на себя важность и задумчиво проговорил:
– Да, в жизни бывают периоды, когда музыка приходится кстати. Я слышал, будто какой-то пианист или композитор именно через музыку пришел в лоно церкви, стал монахом. Вот только забыл, как его звали. Зато я помню его музыку. Тра-та-та-та-та!.. Тра-та! Тра-та! – Шилде повторил несколько тактов из известной шансонетки, распевавшейся в рижских шантанах.
Ланцанс грустно улыбнулся и покачал головой:
– У вас, конечно, отличный слух, просто прекрасный слух, но это совсем не Лист. – Он взял несколько аккордов.
– Вот-вот! Это самое! – оживился Шилде: – Тра-та-та-та! Словно лихой танцор отбивает каблуками… В молодости я любил потанцевать. Ну а потом… потом уж только и осталось: танцовщицы из Альгамбры… Ах, какие там были девчонки! Из-за одной такой я… Впрочем, моя биография вас не интересует.
– Напротив, Шилде, напротив. Святая церковь учит нас интересоваться всем, что касается друзей. И мы, например, хорошо знаем соблазнительницу, толкнувшую вас тогда на нарушение заповеди Господней «Не укради». Помним и то, что было потом. – При этих словах епископ лукаво усмехнулся. – Да, у церкви хорошая память, господин Шилде. При случае мы о многом можем напомнить тем, кто слишком кичится своей безгрешностью. Но, когда нужно, мы умеем и многое забыть… – И многозначительно добавил: – Если это нужно нашим друзьям… Однако я хотел спросить: что, по-вашему, интересует этого… Силса?
– Какое мне дело до интересов всякого прохвоста?
– А как же вы надеетесь держать его в руках? Я уже сказал: не всегда это надежно… Страх?.. Ведь Силса могут и оградить от ваших угроз. Что ж у вас останется? Чем вы заставите его повиноваться? Где кнут, волею Божьей вложенный в вашу десницу, чтобы управлять доверенными вам душами.
– Бог отпустил моей братии довольно темные души, – пробормотал Шилде.